Вы здесь

Наша первая революция. Часть II. II. Пролетариат и крестьянство в революции (Л. Д. Троцкий)

II. Пролетариат и крестьянство в революции

1. Наступление пролетариата и тактика Совета

Л. Троцкий. ШТУРМ ЦЕНЗУРНЫХ БАСТИЛИЙ

Прекрасную кампанию – стройную, политически-законченную и победоносную – провел Петербургский Совет в защиту свободы печати. Верным его товарищем в этой борьбе явилась молодая, но сплоченная профессионально-политическая организация – Союз рабочих печатного дела.

«Свобода печати, – так говорил оратор-рабочий на многолюдном собрании Союза, предшествовавшем октябрьской стачке, – нужна нам не только как политическое благо. Она – наше экономическое требование. Литература, вытащенная из цензурных тисков, создаст расцвет типографскому делу и другим, связанным с ним отраслям промышленности».

С этого времени рабочие печатного дела открывают систематический поход против цензурных уставов. Уже и раньше, в течение всего 1905 года, в легальных типографиях печаталась нелегальная литература. Но это делалось тайно, в небольшом размере и с величайшими предосторожностями. С октября к фабрикации нелегальной литературы привлекается массовый наборщик. Внутри типографии конспирация почти исчезает. Вместе с тем усиливается давление рабочих на издателей. Наборщики настаивают на выпуске газет с игнорированием цензурных условий, в противном случае угрожают отказом от работ. 13 октября происходит совещание представителей периодических изданий. Рептилии из «Нового Времени» заседают бок-о-бок с крайними радикалами. И этот Ноев ковчег петербургской прессы решает – «не обращаться к правительству с требованием свободы печати, а осуществлять ее явочным порядком». Постановление дышит гражданской отвагой! К счастью, всеобщая стачка покровительствует издателям, охраняя их мужество от испытаний. А затем им на помощь приходит «конституция». Голгофа политического мученичества благополучно отодвигается в сторону более заманчивой перспективы соглашения с новым министерством.

Манифест 17-го октября молчал о свободе печати. Граф Витте, однако, объяснял либеральным депутациям что это молчание является знаком согласия, что возвещенная свобода слова простирается и на печать. Но, прибавлял премьер, впредь до издания нового закона о печати, цензура остается в силе. Увы! – он ошибся: его конституционная цензура оказалась столь же бессильной, как и он сам. Не издатели, а рабочие решили ее судьбу.

«В России царским манифестом провозглашена „свобода“ слова, – заявил Совет 19 октября, – но Главное Управление по делам печати сохранено, цензурный карандаш остался в силе… Свобода печатного слова еще только должна быть завоевана рабочими. Совет Депутатов постановляет, что только те газеты могут выходить в свет, редакторы которых игнорируют цензурный комитет, не посылают своих номеров в цензуру, вообще поступают так, как Совет Депутатов при издании своей газеты. Поэтому наборщики и другие товарищи рабочие печатного дела, участвующие в выпуске газет, приступают к своей работе лишь при заявлении редакторами об их готовности проводить свободу печати. До этого момента газетные рабочие продолжают бастовать, и Совет Депутатов примет все меры для выдачи бастующим товарищам их заработка. Газеты, не подчиняющиеся настоящему постановлению, будут конфискованы у газетчиков и уничтожены, типографские машины будут попорчены, а рабочие, не подчинившиеся постановлению Совета Депутатов, будут бойкотированы».

Это постановление, распространенное через несколько дней на все журналы, брошюрные и книжные издания, стало новым законом о печати. Типографская стачка вместе с всеобщей продолжалась до 21 октября. Союз рабочих печатного дела постановил: не нарушать забастовки даже для печатания конституционного манифеста, – и это постановление строго выполнялось. Манифест появился только в «Правительственном Вестнике», который набирался солдатами. Да еще реакционная газета «Свет»[44] тайком от собственных наборщиков выпустила подпольную царскую прокламацию 17 октября. «Свет» жестоко поплатился: его типография подверглась разгрому со стороны заводских рабочих.

Неужели только девять месяцев прошло после январского паломничества к Зимнему дворцу? Неужели только прошлой зимою эти самые люди умоляли царя даровать им свободу печати? Нет, лжет наш старый календарь! Революция имеет свое собственное летоисчисление, месяцы ей служат за десятилетия, годы – за века.

Царский манифест не нашел для себя среди двадцати тысяч рабочих печатного дела пары верноподданных рук. Зато социал-демократические прокламации, сообщавшие о манифесте и комментировавшие его, распространялись в громадном количестве уже 18 октября. Зато второй номер «Известий» Совета, вышедший в этот день, распространяется на всех перекрестках.

Все газеты после забастовки заявили, что отныне будут выходить вне всякой зависимости от цензуры. Большинство, однако, ни словом не упомянуло об истинном инициаторе этой меры. Только «Новое Время» пером своего Столыпина, брата будущего премьера,[45] робко возмущалось: мы сами готовы были принести эту жертву на алтарь свободной прессы; но к нам пришли, от нас потребовали, нас заставили – и отравили нам радость нашего самоотвержения. Да еще некий Башмаков, издатель реакционного «Народного Голоса» и дипломатической газеты на французском языке «Journal de St.-Petersbourg» не проявил либеральной готовности делать bonne mine au mauvais jeu, т.-е. весело улыбаться с панихидой в душе. Он исходатайствовал в министерстве разрешение не представлять цензору ни корректур, ни готовых экземпляров своих газет и напечатал негодующее заявление в «Народном Голосе».

«Совершая нарушение закона по принуждению, – писал этот рыцарь полицейской законности, – несмотря на мое твердое убеждение, что закон, будь он и плохой закон, должен быть соблюден, пока его законная власть не отменит, я поневоле выпускаю настоящий номер без сношения с цензурой, хотя это право мне не принадлежит. Всею душою протестую против чинимого надо мною нравственного насилия и заявляю, что намерен соблюдать закон, как только будет к тому малейшая физическая возможность, ибо причисление моего имени к числу забастовщиков в настоящее бурное время я счел бы для себя позором. Александр Башмаков».

Это заявление как нельзя лучше характеризует действительное соотношение сил, какое установилось в этот период между официальной законностью и революционным правом. И в интересах справедливости мы считаем нужным прибавить, что образ действий г. Башмакова весьма выигрывает при сравнении с поведением полуоктябристского «Слова», которое официально исходатайствовало у Совета Рабочих Депутатов письменное предписание не посылать своих номеров в цензуру. Для своих продерзостей по адресу старой власти эти люди нуждались в разрешении нового начальства.

Союз рабочих печатного дела был все время настороже. Сегодня он пресекает попытку издателя обойти постановление Совета и вступить в сношения с тоскующей без дела цензурой. Завтра он налагает свою руку на попытку воспользоваться освобожденным типографским станком для призыва к погромам. Случаи такого рода становятся все чаще. Борьба с погромной литературой началась с конфискации заказа на 100 тысяч экземпляров прокламации, подписанной «группой рабочих» и призывающей восстать против «новых царей» – социал-демократов. На оригинале этого погромного воззвания значились подписи графа Орлова-Давыдова[46] и графини Мусиной-Пушкиной.[47] На запрос наборщиков Исполнительный Комитет постановил: остановить печатные машины, стереотипы уничтожить, готовые оттиски конфисковать. Самое воззвание высокопоставленных хулиганов Исполнительный Комитет со своими комментариями напечатал в социал-демократической газете.

«Если нет прямого призыва к насилию и погромам – не препятствовать печатанию», – таков был общий принцип, установленный и Исполнительным Комитетом, и Союзом рабочих печатного дела. Благодаря дружным усилиям наборщиков, вся чисто погромная литература была изгнана из частных типографий; только в департаменте полиции да в жандармском управлении, при закрытых ставнях и запертых дверях, на ручных станках, отнятых некогда у революционеров, печатались теперь кровожадные призывы.

Реакционная пресса выходила в общем совершенно беспрепятственно. В первые дни было, правда, несколько мелких исключений. В Петербурге мы знаем одну попытку примечания наборщиков к реакционной статье и несколько протестов против грубых антиреволюционных выходок. В Москве наборщики отказались печатать программу возникшей тогда группы октябристов.

"Вот вам и свобода печати! – жаловался по этому поводу будущий глава Союза 17 октября Гучков[48] на земском съезде. – Да ведь это – старый режим, только с другого конца. Остается воспользоваться рецептами этого режима: посылать печатать за границу или завести подпольную типографию".

Разумеется, негодованию фарисеев капиталистической свободы не было конца… Они считали себя правыми в том смысле, что наборщик не ответственен за текст, который он набирает. Но в то исключительное время политические страсти достигли такого напряжения, что рабочий и в сфере своей профессии ни на минуту не освобождался от сознания своей революционной ответственности. Наборщики некоторых реакционных изданий шли даже так далеко, что бросали свои места, обрекая себя на добровольную нужду. И они, конечно, нимало не нарушали «свободы печати», отказываясь набирать реакционные или либеральные клеветы на свой собственный класс. В худшем случае они нарушали свой договор.

Но капитал так глубоко пропитан насильнической метафизикой «свободного найма», вынуждающего рабочих выполнять самую отвратительную работу (строить тюрьмы и броненосцы, ковать кандалы, печатать органы буржуазной лжи), что он не устает клеймить морально мотивированный отказ от таких работ, как физическое насилие – в одном случае над «свободой труда», в другом – над «свободой печати».


22 октября появились освобожденные из векового плена русские газеты. Среди роя старых и новых буржуазных газет, для которых возможность все сказать была не благословением, а проклятием, ибо им в это великое время нечего было сказать, ибо в их словаре не было слов, которыми нужно и можно было разговаривать с новым читателем, ибо крушение цензурного жандарма оставило неприкосновенным их внутреннего жандарма, их озирающуюся на начальство осторожность, – среди этой братии, которая свое политическое косноязычие то наряжала в тогу высшего государственного разума, то украшала бубенцами базарного радикализма, сразу выделился ясный и мужественный голос социалистической прессы.

"Наша газета – орган революционного пролетариата, – так заявляло о себе социал-демократическое «Начало».[49] – Пролетариат России своей самоотверженной борьбой открыл нам поле свободного слова, – мы свое свободное слово несем на службу пролетариату России". Мы, русские публицисты социализма, в течение долгого времени жившие жизнью подпольных кротов революции, узнали цену открытого неба, вольного воздуха и свободного слова. Мы, которые вышли в глухую ночь реакции, когда завывали ветры и летали совы; мы, малочисленные, слабые, разрозненные, без опыта, почти мальчики – против страшного апокалиптического зверя; мы, вооруженные одной лишь беззаветной верой в евангелие интернационального социализма – против могущественного врага, с ног до головы вооруженного в доспехи интернационального милитаризма, – ютясь и скрываясь в щелях «легального» общества, мы объявили самодержавию войну на жизнь и на смерть. Что было нашим оружием? Слово. Если б высчитать, каким числом часов тюрьмы и далекой ссылки оплатила наша партия каждое революционное слово, получились бы страшные цифры… Потрясающая статистика сока нервов и крови сердца!

На длинном пути, усеянном капканами и волчьими ямами, между нелегальным писателем и нелегальным читателем стоит ряд нелегальных посредников: наборщик, транспортер, распространитель… Какая цепь усилий и опасностей! Один неверный шаг – и погибла работа всех… Сколько типографий было конфисковано, прежде чем они успевали приступить к работе! Сколько литературы, не дошедшей до читателя, было сожжено во дворах жандармских управлений! Сколько погибшего труда, парализованных сил, разбитых существований!

Наши жалкие тайные гектографы, наши тайные самодельные ручные станки мы противопоставили ротационным машинам официальной правительственной лжи и дозволенного либерализма. Но разве это не значило с топором каменного века выступать против пушки Круппа? Над нами издевались. И вот в октябрьские дни победил каменный топор. Революционное слово вырвалось на простор, само пораженное своей силой и упоенное ею.

Успех революционной прессы был колоссален. В Петербурге выходили две большие социал-демократические газеты, из которых каждая уже в первые дни насчитывала свыше пятидесяти тысяч подписчиков, и одна дешевая, тираж которой в две-три недели поднялся до ста тысяч. Широкое распространение имела также большая газета социалистов-революционеров. И в то же время провинция, в короткое время создавшая свою собственную социалистическую прессу, предъявляла огромный и все растущий спрос на революционные издания столицы.

Условия печати, как и все вообще политические условия, были неодинаковы в разных частях страны. Все зависело от того, кто чувствовал себя крепче в данном месте: реакция или революция. В столице цензура фактически перестала существовать. В провинции она устояла, но, под влиянием тона столичных газет, широко распустила вожжи. Борьба полиции с революционной прессой лишена была какой бы то ни было объединяющей идеи. Издавались постановления о конфискации отдельных изданий, но никто не приводил их серьезно в исполнение. Якобы конфискованные номера социал-демократических газет открыто продавались не только в рабочих кварталах, но и на Невском проспекте. Провинция поглощала столичную прессу, как манну. К приходу почтовых поездов на вокзалах стояли длинными шеренгами покупатели газет. Газетчиков рвали на части. Кто-нибудь вскрывал свежий номер «Русской Газеты» и читал вслух главные статьи. Вокзальное помещение набивалось битком и превращалось в бурную аудиторию. Это повторялось на другой и на третий день и затем входило в систему. Но иногда – и нередко – полная пассивность полиции сменялась необузданным произволом. Жандармские унтер-офицеры конфисковывали подчас «крамольную» столичную прессу еще в вагонах и уничтожали целыми кипами. С особенным неистовством полиция преследовала сатирические журналы. Во главе этой травли стоял Дурново, предложивший впоследствии восстановление предварительной цензуры рисунков. У него для этого были достаточные основания: опираясь на авторитетную характеристику, данную некогда Александром III, карикатура неизменно укрепляла тупую голову министра внутренних дел на туловище свиньи… Дурново был, однако, не одинок: все флигель-адъютанты, камергеры, гофмейстеры, егермейстеры, шталмейстеры были объединены с ним чувством мстительной злобы.

Этой шайке удалось наложить свою руку на закон о печати, которым министерство решило «теперь же, впредь до законодательной санкции через Государственную Думу, осуществить свободу печати», т.-е. в действительности обуздать ту свободу печати, которая, благодаря петербургскому пролетариату, уже осуществлялась фактически. Временные правила 24 ноября, оставляющие печать по-прежнему в руках администрации, знают кары не только за призыв к стачке или манифестации, но и за оскорбление войска, за распространение ложных сведений о деятельности правительства, наконец, за распространение ложных слухов вообще. В России «временные правила» всякого рода являются по общему правилу самой долговечной формой закона. Так случилось и с временными правилами о печати. Изданные впредь до созыва Государственной Думы, они подверглись общему бойкоту и повисли в воздухе, как и все министерство Витте. Но победа контрреволюции в декабре расчистила почву для виттевского закона о печати. Он вошел в жизнь, и дополненный новеллой, карающей за восхваление преступлений, с одной стороны, и дискреционной властью губернаторов и градоначальников – с другой, пережил Первую Думу, пережил Вторую и благополучно переживет Третью…

В связи с историей борьбы за свободу печати нам остается еще рассказать о том, как издавались «Известия Совета Рабочих Депутатов». Ибо история издания этих бюллетеней революции образует интересную страничку в главе о борьбе русского пролетариата за освобождение слова.

Первый номер был напечатан еще до «конституции» в небольшом объеме и незначительном количестве в частной типографии, тайно, за деньги. Второй номер печатался 18 октября{11}. Группа добровольцев отправилась в типографию радикального «Сына Отечества», который несколько позже перешел в руки социалистов-революционеров. Администрация колеблется. Положение еще совершенно смутно, и неизвестно, какими последствиями грозит печатание революционного издания.

– Вот если бы вы нас арестовали, – замечает кто-то из администрации.

– Вы арестованы, – отвечают ему.

– Силою оружия, – добавляет другой, вытаскивая из кармана револьвер.

– Вы арестованы! Все арестованы! – раздается в типографии и редакции.

– Впускать всех, но никого не выпускать!

– Где ваш телефон?.. Станьте к телефону! – отдаются приказания.

Работы начались, а в типографию прибывают все новые и новые лица. Являются сотрудники, собираются за расчетом наборщики. Наборщиков приглашают в мастерские и привлекают к набору, сотрудникам поручают писать заметки. Работа кипит.

Занята типография «Общественная Польза». Входы заперты. Приставлена стража.

В стереотипную входит местный стереотипер. Матрицы выколачиваются, разжигается печь. Вокруг – все незнакомые лица.

– Кто тут распоряжается? Кто позволил? – горячится прибывший и начинает тушить печь. Его осаживают и грозят запереть в чулан.

– Да в чем же тут дело?

Ему объясняют, что печатается N 3 «Известий Совета Рабочих Депутатов».

– Так вы бы так и сказали… Разве что?.. Я всегда готов… – и работа закипела под опытной рукой хозяина дела.

– Как же вы будете печатать? У нас нет электричества – спрашивает арестованный раньше управляющий.

– С какой станции вы его получаете? Оно будет через полчаса.

Управляющий называет станцию, но скептически относится к сделанному заявлению. Он сам уже несколько дней тщетно добивается электричества хотя бы только для освещения квартир, так как станция, на которой матросы замещали бастующих рабочих, работала только для казенных учреждений.

Ровно через полчаса электричество пробегает по лампочкам, и моторы могут работать. На лицах администрации почтительное изумление. Через несколько минут возвращается посланный рабочий с запиской офицера, заведующего электрической станцией. "По требованию Совета Рабочих Депутатов электричество отпущено в дом N 39 по Большой Подьяческой улице для типографии «Общественная Польза». Следует подпись.

Дружно и весело печатают напавшие и «арестованные» совместно третий номер в огромном количестве экземпляров.

В конце концов, место печатания «Известий» становится известным и полиции. Она является в типографию, но уже поздно: «Известия» увезены, гранки разобраны. Только в ночь на 4-е ноября, уже во время второй забастовки, полиции удалось настигнуть летучую дружину «Известий» за печатанием. Это произошло в типографии «Нашей Жизни», где работа шла уже вторые сутки. Получив отказ открыть двери, полиция взломала их. "Под охраной роты стрелков, с ружьями на-перевес, с револьверами наготове, – рассказывает Симановский, – ворвались городовые и пристава в типографию, но сами сконфузились пред мирной картиной труда наборщиков, спокойно продолжавших свое дело при появлении штыков.

– Мы все здесь находимся по распоряжению Совета Рабочих Депутатов, – заявили работающие, – и требуем удаления полиции, так как в противном случае мы лишены будем возможности отвечать за целость типографского имущества.

Пока шли переговоры с полицией, пока она собирала оригиналы и корректуры и припечатывала их к столам и реалам, арестованные не теряли времени и вели агитацию среди солдат и городовых: читали им вполголоса обращение Совета к солдатам и раздавали «Известия» по рукам. Затем наборщики были переписаны и отпущены, двери типографии опечатаны, и к выходам приставлена полицейская стража. Но – увы! – прибывшие на другой день следственные власти ничего не нашли. Двери были заперты, печати – целы, но ни набора, ни корректур, ни оригиналов не оказалось. Все было перенесено в типографию «Биржевых Ведомостей», где в это время беспрепятственно совершалось печатание N 6 «Известий».

6 ноября вечером было совершено наиболее крупное предприятие этого рода – захват колоссальной типографии «Нового Времени». Влиятельная рептилия посвятила на другой день этому событию две статьи, из которых одна была озаглавлена: «Как печатается официальная пролетарская газета».

Вот в каком виде представляется это дело по изображению «потерпевшей»:

Около 6 часов вечера в типографию газеты явились трое молодых людей… Случайно в это же время туда зашел управляющий типографией. Ему доложили о пришедших, и он пригласил их в контору типографии.

– Удалите всех, – обратился один из них к управляющему, – нам необходимо с вами переговорить наедине.

– Вас трое, я один, – ответил управляющий, – и я предпочитаю говорить при свидетелях.

– Мы просим удалить посторонних в соседнюю комнату, нам всего два слова вам сказать надо.

Управляющий согласился. Тогда пришельцы объявили ему, что они явились по приказанию Исполнительного Комитета и что им предписано захватить типографию «Нового Времени» и напечатать в ней N 7 «Известий».

– Я не могу вам ничего сказать по этому поводу, – заявил депутатам управляющий. – Типография не моя: я должен переговорить с хозяином.

– Вы не можете выйти из типографии. Вызовите хозяина сюда, раз он вам нужен, – ответили депутаты.

– Я могу передать ему о вашем предложении по телефону.

– Нет, вы можете лишь вызвать его по телефону в типографию.

– Хорошо…

Управляющий направился к телефону в сопровождении двух депутатов и вызвал Суворина (сына). Тот отказался, ссылаясь на нездоровье, и прислал вместо себя члена редакции Гольдштейна. Этот последний описывает дальнейший ход событий довольно правдиво, лишь с легкими подчеркиваниями, которые должны в выгодном свете представить его собственное гражданское мужество.

"Когда я подошел к типографии, – рассказывает он, – газовые фонари не горели, вся улица была почти совсем погружена в темноту. У дома типографии и рядом я заметил несколько кучек народу, а у самых ворот на панели человек восемь-десять. Во дворе у самой калитки было человек три-четыре. Меня встретил десятник и проводил в контору. Там сидел управляющий типографией и три неизвестных молодых человека, – по-видимому, рабочие. Когда я вошел, они поднялись мне навстречу.

– Что скажете, господа? – спросил я.

Вместо ответа один из молодых людей предъявил мне бумагу с предписанием от Совета Рабочих Депутатов печатать следующий номер «Известий» в типографии «Нового Времени». Предписание было написано на клочке бумаги, и к нему была приложена какая-то печать.

– Дошла очередь и до вашей типографии, – заявил мне один из посланцев.

– То есть, что это значит: «дошла очередь»? – спросил я.

– Мы печатали в «Руси»,,[50] в «Нашей Жизни»,[51] в «Сыне Отечества»,[52] в «Биржевых Ведомостях», а теперь вот у вас… Вы должны дать честное слово за Суворина и за вас, что не донесете на нас, пока мы не кончим работу.

– Я не могу отвечать за Суворина и не желаю давать честное слово за себя.

– В таком случае мы вас отсюда не выпустим.

– Я выйду силою. Предупреждаю вас, что я вооружен…

– Мы вооружены не хуже вас, – ответили депутаты, вынимая револьверы.

– Позовите сторожа и десятника, – обратились к управляющему депутаты.

Он взглянул на меня вопросительно. Я развел руками. Позвали сторожа. Потребовали, чтоб он снял полушубок. Десятника пригласили в контору. Мы все были арестованы. Через минуту по лестнице послышались шаги подымающейся толпы: в дверях конторы, в передней стояли люди.

Захват состоялся.

Трое депутатов куда-то выходили, входили, проявляли весьма энергичную деятельность…

– Позвольте спросить, – обратился я к одному из депутатов, – вы на какой машине соблаговолите работать?

– На ротационной.

– А если испортите?

– У нас прекрасный мастер.

– А бумага?

– У вас возьмем.

– Да ведь это – квалифицированный грабеж!

– Что делать"…

В конце концов, г. Гольдштейн смирился, дал обет молчания и был отпущен.

"Я спустился вниз, – рассказывает он. – Под воротами стояла непроглядная тьма. У самых ворот в полушубке, снятом со сторожа, дежурил «пролетарий» с револьвером. Другой зажег спичку, третий вставил ключ в скважину. Щелкнул замок, калитка открылась, и я вышел…

"Ночь прошла спокойно. Управляющий типографией, которому предложили отпустить его на честное слово, отказался уйти. «Пролетарии» его оставили… Набор шел сравнительно медленно, да и рукописи поступали чрезвычайно медленно. Ждали текущего материала, который еще не поступал в типографию. Когда управляющий давал советы торопиться с работой, ему отвечали: «Успеем, нам спешить некуда». Уже к утру, к пяти часам, появились метранпаж и корректор, по-видимому народ очень опытный…

«Наборная работа окончилась в 6 часов утра. Начали выколачивать матрицы и отливать стереотип. Газа, которым согревали печи для стереотипа, не было (из-за забастовки). Послали куда-то двух рабочих, и газ появился. Все лавки были заперты, но в течение ночи провизия добывалась беспрерывно. Для пролетариев лавки открывались. В 7 часов утра приступили к печатанию официальной пролетарской газеты. Работали на ротационной машине, и работали удачно. Печатание длилось до 11 часов утра. К этому времени типографию очистили, унося с собой пачки отпечатанной газеты. Увозили ее на извозчиках, которых собрали в достаточном количестве из разных концов… Полиция обо всем узнала на другой день и сделала большие глаза»…

Уже через час после окончания работ большой полицейский наряд в сопровождении роты пехоты, казаков и дворников ворвался в помещение Союза рабочих печатного дела для конфискации N 7 «Известий». Полиция встретила самый энергичный отпор. Ей заявили, что имеющиеся в наличности номера (всего 153 из отпечатанных 35 тыс.) добровольно выданы не будут. Во многих типографиях наборщики, узнав о вторжении полиции в помещение их Союза, немедленно приостановили только что возобновленные после ноябрьской стачки работы, выжидая дальнейшего развития событий. Полиция предложила компромисс: присутствующие отвернутся, полиция выкрадет «Известия», а в протокол запишет, что конфискация произведена силой. Но компромисс был решительно отвергнут. Применять силу полиция не решилась – и отступила в полном боевом порядке, не захватив ни одного экземпляра «Известий».

После захвата типографии «Нового Времени» градоначальник объявил по полиции, что полицейские чины, в участке которых будет произведен новый захват подобного рода, подвергнутся самому строгому взысканию. Исполнительный Комитет ответил, что «Известия», выходящие только во время общих забастовок, будут в случае надобности и впредь издаваться в прежнем порядке. И действительно, во время декабрьской стачки второй Совет Рабочих Депутатов (после ареста первого состава) выпустил еще четыре номера «Известий».

Подробное сообщение «Нового Времени», о произведенном на его типографию набеге имело совершенно неожиданный результат. Революционеры провинции воспользовались готовым образцом, – и с этого времени захват типографий для печатания революционной литературы широко распространяется по всей России… Впрочем, о захвате в данном случае можно говорить лишь с большими оговорками. Мы уже не говорим о типографиях левых газет, где администрация хотела только одного – избежать ответственности, и потому сама выражала полную готовность быть арестованной. Но и в наиболее громком эпизоде с «Новым Временем» захват был бы невозможен без пассивного или активного сочувствия всего штата служащих. После того как руководивший захватом провозглашал «осадное положение» и тем снимал ответственность с персонала типографии, грань между осаждающими и осажденными стиралась, «арестованный» наборщик брался за революционный оригинал, мастер становился у своей машины, а управляющий подбадривал и своих и чужих к более быстрой работе. Не строго рассчитанная техника захватов и уж, разумеется, не физическое насилие обеспечивали успех, а та революционная атмосфера общего сочувствия, вне которой немыслима была бы вся деятельность Совета.

На первый взгляд может, однако, показаться непонятным, почему собственно для печатания своей собственной газеты Совет выбрал рискованный путь ночных набегов. Социал-демократическая пресса выходила в это время совершенно открыто. По тону она мало отличалась от «Известий». Постановления Совета, отчеты об его заседаниях она печатала целиком. Правда, «Известия» выходили почти исключительно во время общих забастовок, когда вся остальная пресса молчала. Но ведь от самого Совета зависело сделать изъятие для легальных социал-демократических газет и тем освободить себя от необходимости набегов на типографии буржуазной прессы. Он, однако, этого не сделал. Почему?

Если поставить этот вопрос изолированно, на него нельзя ответить. Но все становится понятным, если взять Совет целиком, – в его возникновении, во всей его тактике, как организованное воплощение верховного права революции в момент ее высшего напряжения, когда она не может и не хочет приспособляться к своему врагу, когда она идет напролом, героически расширяя свою территорию и снося прочь препятствия. Во время всеобщих стачек, когда замирала вся жизнь, старая власть считала для себя вопросом чести непрерывно печатать свой «Правительственный Вестник», и она делала это под охраной солдат. Совет противопоставлял ей свои рабочие дружины и выпускал в свет орган революции.

«1905».

Л. Троцкий. НОЯБРЬСКАЯ СТАЧКА

От опасности к опасности, среди тысячи подводных рифов, пробиралось октябрьское министерство. Куда? Оно этого не знало само.

26 и 27 октября вспыхнуло в Кронштадте, на расстоянии трех пушечных выстрелов от Петербурга, военное восстание. Политически сознательная часть солдат удерживала массу от вспышки, но стихийная ярость прорвалась наружу. Не остановив движения, лучшие элементы армии стали впереди его. Им, однако, не удалось предупредить провоцированных властями хулиганских погромов, в которых главную роль играли банды известного чудотворца Иоанна Кронштадтского,[53] увлекшие за собой наиболее темную часть матросов. 28-го Кронштадт был объявлен на военном положении, и несчастное восстание было подавлено. Лучшим солдатам и матросам грозила казнь.

В день взятия Кронштадтской крепости правительство сделало решительное предостережение стране, объявив всю Польшу на военном положении: это была первая крупная кость, которую министерство манифеста выбросило петергофской камарилье на одиннадцатый день своего существования. Граф Витте взял на себя целиком ответственность за этот шаг: в правительственном сообщении он лгал о дерзновенной попытке (!) поляков к отложению и предостерегал их от вступления на опасный путь, «не в первый раз ими испытываемый». На второй день уже ему, чтоб не оказаться в плену у Трепова, пришлось ударить отбой: он признал, что правительство считалось не столько с действительными событиями, сколько с возможными последствиями их развития – ввиду «чрезмерной впечатлительности поляков». Таким образом военное положение было своего рода конституционной данью политическому темпераменту польского народа.

29 октября был объявлен на военном положении целый ряд уездов Черниговской, Саратовской и Тамбовской губерний, охваченных аграрными волнениями. «Чрезмерная впечатлительность» оказывалась и у тамбовских мужиков.

Либеральное общество защелкало зубами от страха. Оно могло сколько угодно строить презрительные рожи в ответ на заигрывания Витте, – в душе оно крепко надеялось на него. Теперь же из-за спины Витте уверенно выступил Дурново, у которого оказалось достаточно ума, чтоб из афоризма Кавура:[54] «осадное положение есть способ управления дураков» сделать обратную теорию для собственного руководства.

Революционный инстинкт подсказал рабочим, что оставить безнаказанной открытую атаку контрреволюции – значит поощрять ее наглость. 29-го, 30 октября и 1 ноября происходят на большинстве петербургских заводов массовые митинги, которые требуют от Совета решительных мер протеста.

1 ноября после горячих дебатов Совет на многочисленном и бурном заседании принял подавляющим большинством следующее решение:

"Правительство продолжает шагать по трупам. Оно предает полевому суду смелых кронштадтских солдат армии и флота, восставших на защиту своих прав и народной свободы. Оно закинуло на шею угнетенной Польши петлю военного положения.

"Совет Рабочих Депутатов призывает революционный пролетариат Петербурга посредством общей политической забастовки, уже доказавшей свою грозную силу, и посредством общих митингов протеста проявить свою братскую солидарность с революционными солдатами Кронштадта и революционными пролетариями Польши.

«Завтра, 2 ноября, в 12 часов дня рабочие Петербурга прекращают работы с лозунгами: Долой полевые суды! Долой смертную казнь! Долой военное положение в Польше и во всей России!».

Успех призыва превзошел все ожидания. Несмотря на то, что после прекращения октябрьской стачки, поглотившей столько сил, не прошло и двух недель, петербургские рабочие с поразительным единодушием бросали работу. До 12 час. 2 ноября бастовали уже все крупные фабрики и заводы, имевшие своих представителей в Совете. Многие средние и мелкие промышленные заведения, еще не принимавшие участия в политической борьбе, примыкали теперь к стачке, выбирали депутатов и посылали их в Совет. Областной комитет петербургского железнодорожного узла присоединился к решению Совета, и все железные дороги, кроме Финляндской, прекратили свою деятельность. По общему числу участников рабочих ноябрьская стачка превзошла не только январскую, но и октябрьскую. Не бастовали почта и телеграф, извозчики, конный трамвай и большинство приказчиков. Из газет выходили только: «Правительственный Вестник», «Ведомости Петербургского Градоначальства» и «Известия Совета Рабочих Депутатов» – первые две под охраной солдат, третья под охраной боевых рабочих дружин.

Граф Витте был застигнут совершенно врасплох. Две недели тому назад он думал, что, раз власть в его руках, ему остается лишь поощрять, вести, останавливать, угрожать, руководить… Ноябрьская стачка, этот возмущенный протест пролетариата против правительственного лицемерия, совершенно сбила великого государственного человека с позиции. Ничто так не характеризует его непонимания смысла революционных событий, его ребяческой растерянности пред ними и, вместе с тем, его надутого самомнения, как та телеграмма, которою он думал утихомирить пролетариат. Вот ее текст во всей неприкосновенности:

«Братцы-рабочие, станьте на работу, бросьте смуту, пожалейте ваших жен и детей. Не слушайте дурных советов. Государь приказал нам обратить особое внимание на рабочий вопрос. Для этого Его Императорское Величество образовал министерство торговли и промышленности, которое должно установить справедливые отношения между рабочими и предпринимателями. Дайте время, – все возможное будет для вас сделано. Послушайте совета человека, к вам расположенного и желающего вам добра. Граф Витте».

Эта бесстыдная телеграмма, в которой трусливая злоба с ножом за пазухой корчит гримасы высокомерного дружелюбия, была получена и оглашена в заседании Совета 3 ноября и вызвала вихрь негодования. Тут же был с бурным единодушием принят предложенный нами ответ, опубликованный через день в «Известиях».

"Совет Рабочих Депутатов, выслушав телеграмму графа Витте к «братцам-рабочим», выражает прежде всего свое крайнее изумление по поводу бесцеремонности царского временщика, позволяющего себе называть петербургских рабочих «братцами». Пролетарии ни в каком родстве с графом Витте не состоят.

По существу Совет заявляет:

"1. Граф Витте призывает нас пожалеть наших жен и детей. Совет Рабочих Депутатов призывает в ответ всех рабочих подсчитать, сколько вдов и сирот прибавилось в рабочих рядах с того дня, как Витте взял в свои руки государственную власть.

"2. Граф Витте указывает на милостивое внимание государя к рабочему народу. Совет Рабочих Депутатов напоминает петербургскому пролетариату о Кровавом Воскресенье 9 января.

"3. Граф Витте просит дать ему «время» и обещает сделать для рабочих «все возможное». Совет Рабочих Депутатов знает, что Витте уже нашел время, для того чтобы отдать Польшу в руки военных палачей, и Совет Рабочих Депутатов не сомневается, что гр. Витте сделает все возможное, чтобы задушить революционный пролетариат.

«4. Граф Витте называет себя человеком, расположенным к нам и желающим нам добра. Совет Рабочих Депутатов заявляет, что он не нуждается в расположении царских временщиков. Он требует народного правительства на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права».

Осведомленные люди передавали, что с графом приключился припадок удушья, когда он получил ответ от бастующих «братцев».

5 ноября Петербургское телеграфное агентство сообщало:

«Ввиду распространившихся в провинции (!) слухов о применении военно-полевого суда и смертной казни к нижним чинам, участвовавшим в беспорядках в Кронштадте, мы уполномочены заявить, что все подобные слухи преждевременны (?) и лишены основания… Полевым судом участники кронштадтских событий судимы не были и не будут».

Это категорическое заявление означало не что иное как капитуляцию правительства перед забастовкой, и этого факта не могла, конечно, скрыть ребяческая ссылка на «слухи в провинции», в то время как протестующий пролетариат Петербурга приостановил торгово-промышленную жизнь столицы. По вопросу о Польше правительство пошло на уступки еще раньше, объявив о своем намерении снять военное положение в губерниях Царства Польского, как только там «уляжется возбуждение»{12}.

Вечером 5 ноября Исполнительный Комитет, считая, что высший психологический момент достигнут, внес на заседание Совета резолюцию о прекращении стачки. Для характеристики политического положения в тот момент мы приведем речь докладчика Исполнительного Комитета:

"Только что была оглашена правительственная телеграмма, в которой говорится, что кронштадтские матросы предаются не военно-полевому суду, а военно-окружному суду.

"Опубликованная телеграмма представляет не что иное как демонстрацию слабости царского правительства, не что иное как демонстрацию нашей силы. Мы снова можем поздравить пролетариат Петербурга с огромной моральной победой. Но скажем прямо: если бы это правительственное заявление и не появлялось, мы все равно должны были бы призвать петербургских рабочих к прекращению стачки. По сегодняшним телеграммам видно, что везде в России политическая манифестация идет на убыль. Наша настоящая забастовка имеет характер демонстративный. Только под этим углом зрения мы можем оценивать ее успех или неуспех. Нашей прямой и непосредственной целью было показать пробуждающейся армии, что рабочий класс – за нее, что молчаливо он не даст ее в обиду. Разве мы не достигли этой цели? Разве мы не привлекли к себе сердце каждого честного солдата? Кто станет это отрицать? А если так, можно ли утверждать, что мы ничего не добились, можно ли смотреть на окончание забастовки, как на наше поражение? Разве мы не показали всей России, что через несколько дней после окончания великой октябрьской борьбы, когда рабочие еще не успели омыть кровь и залечить раны, дисциплинированность масс оказалась настолько высокой, что по одному слову Совета все снова забастовали, как один человек. Смотрите! – к забастовке примкнули на этот раз самые отсталые заводы, никогда раньше не бастовавшие, и здесь, в Совете, заседают теперь вместе с нами их депутаты. Передовые элементы армии устроили митинги протеста и таким образом приняли участие в нашей манифестации. Это ли не победа? Это ли не блестящий результат? Товарищи, мы сделали то, что должны были сделать. Европейская биржа снова салютовала нашей силе. Одно сообщение о постановлении Совета Рабочих Депутатов отразилось крупным падением нашего курса за границей. Таким образом каждое наше постановление – было ли оно ответом гр. Витте или правительству в целом – наносило абсолютизму решительный удар.

"Некоторые товарищи требуют, чтобы забастовка продолжалась до передачи кронштадтских матросов суду присяжных и до отмены военного положения в Польше. Другими словами – до падения существующего правительства, ибо против нашей забастовки – в этом нужно отдать себе ясный отчет, товарищи, – царизм выдвинет все свои силы. Если смотреть на дело так, что целью нашего выступления должно быть свержение самодержавия, то, разумеется, мы не достигли цели. С этой точки зрения нам нужно было затаить негодование в груди и отказаться от демонстрации протеста. Но наша тактика, товарищи, вовсе не построена по этому образцу. Наши выступления – это ряд последовательных битв. Цель их – дезорганизация врага и завоевание симпатии новых друзей. А чья симпатия для нас важнее сочувствия армии? Поймите: обсуждая вопрос – продолжать забастовку или нет, мы, в сущности, обсуждаем вопрос: оставить ли за забастовкой демонстративный характер или обратить ее в решительный бой, т.-е. довести до полной победы или поражения. Мы не боимся ни сражений, ни поражений. Наши поражения – это только ступени нашей победы. Мы это уже не раз доказывали нашим врагам. Но для каждого боя мы ищем наиболее благоприятных условий. События работают на нас, и нам не к чему форсировать их ход. Я спрашиваю вас, для кого выгодно оттянуть решительное столкновение – для нас или для правительства? Для нас, товарищи! Ибо завтра мы будем сильнее, чем сегодня, а послезавтра – сильнее, чем завтра. Не забывайте, товарищи, что только недавно для нас создались те условия, при которых мы можем устраивать тысячные митинги, организовывать широкие массы пролетариата и с революционным печатным словом обращаться ко всему населению страны. Необходимо возможно более использовать эти условия для самой широкой агитации и организации в рядах пролетариата. Период подготовки масс к решительным действиям мы должны затянуть сколько можем, сколько успеем – быть может, на месяц-два, чтобы затем выступить возможно более сплоченной и организованной армией. Правительству, конечно, было бы удобнее расстрелять нас сейчас, когда мы менее готовы к окончательному сражению. У некоторых товарищей возникает сегодня, как и в день отмены похоронной манифестации, следующее сомнение: ударив сейчас отбой, сможем ли мы в другой момент снова поднять массу? Не успокоится ли она? Я отвечаю: неужели же нынешний государственный строй может создать условия для ее успокоения? Неужели у нас есть основания беспокоиться, что впереди не будет событий, которые заставят ее подняться? Поверьте, их будет слишком много, – об этом позаботится царизм. Не забывайте далее, что нам еще предстоит избирательная кампания, которая должна будет поднять на ноги весь революционный пролетариат. И кто знает, не окончится ли избирательная кампания тем, что пролетариат взорвет на воздух существующую власть? Не будем же нервничать и обгонять события. Мы должны больше доверять революционному пролетариату. Разве он успокоился после 9 января? После комиссии Шидловского? После черноморских событий? Нет, революционная волна неизменно нарастает; и недалек тот момент, когда она захлестнет собою весь самодержавный строй.

"Впереди – решительная и беспощадная борьба. Прекратим сейчас забастовку, удовлетворившись ее огромной моральной победой, и приложим все наши силы для создания и укрепления того, что нам нужнее всего – организация, организация и организация. Стоит оглянуться вокруг, чтобы увидеть, что и в этой области каждый день приносит нам новые завоевания.

"Организуются сейчас железнодорожные служащие и почтово-телеграфные чиновники. Сталью рельс и проволокою телеграфа они свяжут в единое целое все революционные очаги страны. Они дадут нам возможность поднять в нужный момент всю Россию в двадцать четыре часа. Необходимо подготовиться к этому моменту и довести дисциплину и организованность до высших пределов. За работу, товарищи!

"Сейчас же необходимо перейти к боевой организации рабочих и их вооружению. Составляйте на каждом заводе боевые десятки с выборным десятским, сотни – с сотским и над этими сотнями ставьте командира. Доводите дисциплину в этих ячейках до такой высокой степени, чтобы в каждую данную минуту весь завод мог выступить по первому призыву. Помните, что при решительном выступлении мы должны рассчитывать только на себя. Либеральная буржуазия уже начинает с недоверием и враждою относиться к нам. Демократическая интеллигенция колеблется. Союз Союзов, так охотно примкнувший к нам в первую забастовку, значительно менее сочувствует второй. Один член его на днях сказал мне: «Своими забастовками вы восстанавливаете против себя общество. Неужели вы рассчитываете справиться с врагами только собственными силами?». Я напомнил ему один момент из французской революции, когда Конвент сделал постановление: «Французский народ не вступит в договор с врагами на своей территории». Кто-то из членов Конвента крикнул: «Неужели вы заключили договор с победой?». Ему ответили: «Нет, мы заключили договор со смертью».

«Товарищи, когда либеральная буржуазия, как бы кичась своей изменой, спрашивает нас: вы одни, без нас, думаете бороться? Разве вы заключили договор с победой? – мы ей в лицо бросаем наш ответ: нет, мы заключили договор со смертью».

Подавляющим большинством голосов Совет принял решение: прекратить стачечную манифестацию в понедельник 7 ноября в 12 часов дня. Печатные плакаты с постановлением Совета были распространены по фабрикам и заводам и расклеены по городу. В назначенный день и час стачка была прекращена с таким же единодушием, с каким началась. Она длилась 120 часов – в три раза меньше, чем военное положение в Польше.

Значение ноябрьской стачки, разумеется, не в том, что она отвела петлю от шеи нескольких десятков матросов, – что значит это в революции, пожирающей десятки тысяч жизней? – и не в том, что она заставила правительство поспешно ликвидировать военное положение в Польше, – что значит лишний месяц исключительных законов для этой многострадальной страны? Стачка в ноябре была криком об опасности, обращенным ко всей стране. Кто знает, не воцарилась ли бы дикая вакханалия реакции во всей стране немедленно после удачного эксперимента в Польше, если бы пролетариат не показал, что он «существует, бодрствует и готов отвечать ударом на удар»{13}. В революции, которая по солидарности разноплеменного населения страны представляет прекрасную противоположность австрийским событиям 1848 года,[55] пролетариат Петербурга, во имя самой революции, не мог и не смел молча выдать в руки нетерпеливой реакции своих польских собратьев. И если он заботился о своем завтрашнем дне, он не мог и не смел молча пройти мимо кронштадтского восстания. Стачка в ноябре была кличем солидарности, брошенным пролетариатом через голову правительства и буржуазной оппозиции пленникам казармы. И клич был услышан.

Корреспондент «Times»'а в своем отчете о ноябрьской стачке писал со слов гвардейского полковника: "К сожалению, нельзя отрицать, что вмешательство рабочих, заступившихся за кронштадтских бунтовщиков, имело печальное моральное влияние на наших солдат. В этом «печальном моральном влиянии» – главное значение ноябрьской стачки. Она одним ударом встряхнула широкие круги армии и уже в ближайшие дни вызвала ряд митингов в казармах петербургского гарнизона. В Исполнительный Комитет, даже на заседания самого Совета, стали являться не только отдельные солдаты, но и солдатские делегаты, произносили речи, требовали поддержки; революционные связи среди солдат упрочились, прокламации находили широкий сбыт.

Возбуждение в рядах армии поднялось в эти дни до ее аристократических верхов. Автору пришлось во время ноябрьской стачки участвовать в качестве «оратора от рабочих» на военном собрании, единственном в своем роде. О нем стоит здесь рассказать.

С пригласительной карточкой баронессы Х{14} я явился в 9 час. вечера в один из самых богатых особняков Петербурга. Швейцар, с видом человека, который в эти дни решил ничему не удивляться, снял с меня пальто и повесил в длинном ряду офицерских шинелей. Лакей ждал визитной карточки. Увы! – какая может быть визитная карточка у нелегального? Чтобы вывести его из затруднения, я вручил ему пригласительную карточку хозяйки дома. В приемную вышли сперва студент, затем радикальный приват-доцент, редактор «солидного» журнала и, наконец, сама баронесса. По-видимому, ожидали, что «от рабочих» явится более грозная фигура. Я назвал себя. Меня любезно пригласили войти. Приподняв портьеру, я увидел общество из 60 – 70 душ. На рядами расставленных стульях сидели с одной стороны прохода 30 – 40 офицеров, в том числе блестящие гвардейцы; с другой стороны – дамы. В переднем углу видна была группа черных сюртуков публицистики и адвокатского радикализма. У столика, заменявшего кафедру, председательствовал какой-то старичок. Рядом с ним я увидел Родичева,[56] будущего кадетского «трибуна». Он говорил о введении военного положения в Польше, об обязанностях либерального общества и мыслящей части армии в польском вопросе, говорил скучно и вяло, мысли были коротенькие и вялые, и по окончании его речи раздались вялые аплодисменты. После него говорил вчерашний «штуттгартский изгнанник», Петр Струве, который по милости октябрьской забастовки получил доступ в Россию и воспользовался им для того, чтобы сейчас же занять место на крайнем правом фланге земского либерализма и открыть оттуда разнузданную травлю против социал-демократии. Безнадежно плохой оратор, он, заикаясь и захлебываясь, доказывал, что армия должна стоять на почве манифеста 17 октября и защищать его от атак как справа, так и слева. Эта консервативная змеиная мудрость казалась очень пикантной в устах бывшего социал-демократа. Я слушал его речь и вспомнил, что семь лет тому назад этот человек писал: «чем дальше на Восток Европы, тем в политическом отношении слабее, трусливее и подлее становится буржуазия», а затем сам перебрался на костылях немецкого ревизионизма в лагерь либеральной буржуазии, чтобы на собственном политическом опыте показать правильность своего исторического обобщения… После Струве говорил о кронштадтском восстании радикальный публицист Прокопович;[57] далее – опальный профессор, колебавшийся в выборе между либерализмом и социал-демократией, говорил обо всем и ни о чем; затем видный адвокат (Соколов) приглашал офицеров не препятствовать агитации в казармах. Речи становились все решительнее, атмосфера – горячее, аплодисменты публики – энергичнее. Я, в свою очередь, указал на то, что рабочие безоружны, что вместе с ними безоружна свобода, что в руках офицеров ключи к арсеналам нации, что в решительную минуту эти ключи должны быть переданы тому, кому они принадлежат по праву – народу. В первый и, вероятно, в последний раз в жизни мне пришлось выступать перед такого рода аудиторией…

«Печальное моральное влияние» пролетариата на солдат побудило правительство к ряду репрессий. В одном из гвардейских полков произведены были аресты, часть матросов под конвоем перевели из Петербурга в Кронштадт. Солдаты со всех сторон обращались к Совету, спрашивали: что делать? На эти запросы мы ответили воззванием, ставшим известным под именем «Манифеста к солдатам». Вот его текст:

"Совет Рабочих Депутатов отвечает солдатам:

"Братья-солдаты армии и флота!

"Вы часто обращаетесь к нам, Совету Рабочих Депутатов, за советом и поддержкой. Когда арестовали солдат Преображенского полка, вы обратились к нам за помощью. Когда арестовали учеников военно-электротехнической школы, вы обратились к нам за поддержкой. Когда флотские экипажи высылались под конвоем из Петербурга в Кронштадт, они искали у нас защиты.

"Целый ряд полков посылает к нам своих депутатов.

"Братья-солдаты, вы правы. У вас нет другой защиты, кроме рабочего народа. Если за вас не вступятся рабочие – вам нет спасения. Проклятая казарма задушит вас.

"Рабочие всегда за честных солдат. В Кронштадте и Севастополе рабочие боролись и умирали вместе с матросами. Правительство назначило военно-полевой суд над матросами и солдатами в Кронштадте. Тотчас же петербургские рабочие повсеместно прекратили работу.

"Они согласны голодать, но не согласны молча глядеть, как истязают солдата.

"Мы, Совет Рабочих Депутатов, говорим вам, солдаты, от имени всех петербургских рабочих:

"Ваше горе – наше горе; ваши нужды – наши нужды; ваша борьба – наша борьба. Наша победа будет вашей победой. Одни и те же цепи сковывают нас. Только дружные усилия народа и армии разорвут эти цепи.

"Как освободить преображенцев? Как спасти кронштадтцев и севастопольцев?

"Для этого нужно очистить страну от царских тюрем и военных судов. Отдельным ударом нам не освободить преображенцев и не спасти севастопольцев и кронштадтцев. Нужно общим могучим натиском смести с лица нашей родины произвол и самовластие.

"Кто может сделать это великое дело?

"Только рабочий народ вместе с братскими войсками.

"Братья-солдаты! Пробуждайтесь! Подымайтесь! Идите к нам! Честные и смелые солдаты, соединяйтесь в союзы!

"Будите спящих! Тащите отставших! Сговаривайтесь с рабочими! Связывайтесь с Советом Рабочих Депутатов!

"Вперед, за правду, за народ, за свободу, за жен и детей наших!

«Братскую руку протягивает вам Совет Рабочих Депутатов».

Этот манифест относится уже к последним дням Совета.

«1905».

Л. Троцкий. «ВОСЕМЬ ЧАСОВ И РУЖЬЕ!»

Один стоял пролетариат в этой борьбе. Его никто не хотел и не мог поддержать. Дело шло на этот раз не о свободе печати и не о борьбе с произволом мундирных башибузуков, даже не о всеобщем избирательном праве. Рабочий требовал гарантии для своих мускулов, для своих нервов, для своего мозга. Он решил отвоевать для себя часть своей собственной жизни. Он не мог больше ждать – и не хотел. В событиях революции он впервые ощутил свою силу и в них же впервые познал новую высшую жизнь. Он как бы вновь родился для жизни духа. Все его чувства напряглись, как струны. Новые необъятные лучезарные миры открылись перед ним… Скоро ли придет тот великий поэт, который воспроизведет картину революционного воскресения рабочих масс?

После октябрьской стачки, превратившей закопченные фабрики в храмы революционного слова, после победы, наполнившей гордостью самое усталое сердце, рабочий оказался в проклятых тисках машины. В полусне утренних сумерек он нырял в жерло фабричного ада, а поздним вечером, после гудка пресыщенной машины, он в полусне тащил свое вялое тело в угрюмую постылую нору. А кругом ярко горели огни – близкие и недоступные, которые он сам зажег: социалистическая пресса, политические собрания, партийная борьба – огромный и прекрасный мир интересов и страстей. Где же выход? В восьмичасовом рабочем дне. Это – программа программ и завет заветов. Только восьмичасовой рабочий день мог немедленно освободить классовую силу пролетариата для революционной политики дня. К оружию, пролетарии Петербурга! Открывается новая глава в суровой книге борьбы.

Еще во время великой стачки делегаты не раз говорили, что при возобновлении работ массы ни за что не согласятся работать на старых условиях. 26 октября делегаты одного из районов Петербурга решают помимо Совета ввести на своих заводах восьмичасовой рабочий день революционным путем. 27-го на некоторых рабочих собраниях единодушно принимается предложение делегатов. На Александровском механическом заводе вопрос решается закрытой баллотировкой, чтоб избежать давления. Результаты: 1.668 – за, 14 – против. Крупные металлические заводы начинают с 28-го работать восемь часов. Одновременно такое же движение возникает на другом конце Петербурга. 29 октября инициатор кампании докладывает в Совете о введении на трех больших заводах восьмичасовой работы «захватным путем». Гром аплодисментов. Сомнениям нет места. Разве не путь захвата дал нам свободу собраний и печати? Разве не революционным натиском мы вырвали конституционный манифест? Разве привилегии капитала для нас более священны, чем привилегии монархии? Робкие голоса скептиков тонут в волнах общего энтузиазма. Совет делает огромной важности постановление: он призывает все фабрики и заводы вводить самочинно восьмичасовой рабочий день. Он декретирует это почти без прений, как бы совершая само собою разумеющийся шаг. Он дает рабочим Петербурга 24 часа на подготовительные меры. И рабочим этого достаточно.

«Предложение Совета было встречено нашими рабочими восторженно, – пишет мой друг Немцов, делегат металлического завода. – В октябре мы боролись за требования всей страны; теперь же мы выставляем специально наше, пролетарское требование, которое ясно покажет нашим хозяевам-буржуа, что мы ни на минуту не забываем нашего классового требования. После прений заводский комитет (собрание представителей от мастерских; руководящую роль в заводских комитетах играли делегаты Совета) единогласно решил проводить с 1 ноября 8-часовой рабочий день. В тот же день депутаты сообщили по всем мастерским о решении заводского комитета… Они предложили рабочим приносить с собой пищу на завод, чтобы не делать обычного обеденного перерыва. 1 ноября рабочие вышли на работу в 6 3/4 часа утра, как и всегда. В 13 часов раздался свисток, призывающий на обед: он вызвал много шуток со стороны рабочих, давших себе только получасовой перерыв вместо положенных 1 3/4 часа. В 3 1/2 часа дня весь завод прекратил работу, отработав ровно 8 часов».

«В понедельник, 31 октября, – читаем мы в N 5 „Известий Совета Рабочих Депутатов“, – все заводские рабочие нашего района, согласно постановлению Совета, отработав 8 часов, оставили мастерские и с красными знаменами и пением марсельезы вышли на улицы. Манифестанты по пути „снимали“ продолжавшие работать мелкие заведения».

С такой же революционной решимостью постановление Совета проводилось и в других районах. Первого ноября движение захватывает почти все металлические заводы и крупнейшие текстильные фабрики. Рабочие шлиссельбургских фабрик запрашивали Совет по телеграфу: «Сколько рабочих часов нужно работать с сегодняшнего дня?». Кампания развивалась с непреодолимым единодушием. Но пятидневная ноябрьская стачка клином врезалась в эту кампанию в самом ее начале. Положение становилось все труднее. Правительственная реакция делала отчаянные и небезуспешные усилия стать на ноги. Капиталисты энергично объединялись для отпора под протекторатом Витте. Буржуазная демократия «утомилась» от стачек. Она жаждала покоя и отдохновения.

До ноябрьской стачки капиталисты реагировали на самовольное сокращение рабочего дня различно: одни грозили немедленно закрыть заводы, другие ограничились соответственным вычетом из заработной платы. На целом ряде заводов и фабрик администрация шла на уступки, соглашалась на сокращение рабочего дня до 9 1/2 и даже до 9 часов. Так поступил, например, союз типографов. Настроение предпринимателей было в общем неуверенное. К концу ноябрьской стачки объединенный капитал успел оправиться и занял самую непримиримую позицию: восьмичасового рабочего дня не будет; в случае упорства рабочих – поголовный локаут. Расчищая предпринимателям дорогу, правительство первыми закрыло казенные заводы. Собрания рабочих все чаще разгонялись военной силой с явным расчетом вызвать упадок настроения. Положение обострялось с каждым днем. Вслед за казенными заводами был закрыт ряд частных. Несколько десятков тысяч душ было выброшено на мостовую. Пролетариат уперся в отвесную стену. Отступление стало неизбежным. Но рабочая масса стоит на своем. Она не хочет и слышать о возвращении к работе на старых условиях. 6 ноября Совет прибегает к компромиссному решению, отменяя общеобязательный характер требования и призывая к продолжению борьбы лишь в тех предприятиях, где есть надежда на успех. Решение явно неудовлетворительно: не давая ясного призыва, оно грозило разбить движение на ряд схваток. Между тем положение все ухудшалось. В то время как казенные заводы были по настоянию делегатов открыты для работы на старых условиях, частными предпринимателями были закрыты ворота 13 новых фабрик и заводов. На улице еще прибавилось 19 тысяч душ. Забота об открытии заводов, хотя бы и на старых условиях, все более оттесняла вопрос о захватном проведении 8-часового рабочего дня. Необходимо было принять решительные меры, и 12 ноября Совет постановил ударить отбой. Это было самое драматическое из всех заседаний рабочего парламента. Голоса разделились. Два передовых металлических завода настаивают на продолжении борьбы. Их поддерживают представители некоторых текстильных, стеклянных и табачных фабрик. Путиловский завод решительно против. Поднимается средних лет ткачиха с фабрики Максвеля. Прекрасное открытое лицо. Полинялое ситцевое платье, несмотря на позднюю осень. Рука дрожит от волнения и нервно ищет ворота. Звенящий, проникновенный, незабываемый голос. «Вы приучили, – бросает она путиловским делегатам, – своих жен сладко есть и мягко спать, и потому вам страшно остаться без заработка. Но мы этого не боимся. Мы готовы умереть, но добиться 8 часов работы. Мы будем бороться до конца. Победа или смерть! Да здравствует 8-часовой рабочий день!»

И теперь еще, через 30 месяцев после того дня, этот голос надежды, отчаяния и страсти звучит в моих ушах, как неотразимый укор и непобедимый призыв. Где ты теперь, героический товарищ в полинялых ситцах? О, тебя никто не приучал сладко есть и мягко спать…

Звенящий голос обрывается… Минута болезненной тишины. Затем вихрь страстных аплодисментов. Делегаты, собравшиеся под тяжким ощущением насилия капиталистического рока, в этот момент поднялись высоко над текущим днем. Они аплодировали своей будущей победе над кровожадным роком.

После четырехчасовых прений Совет подавляющим большинством принял резолюцию отступления. Указав на то, что коалиция объединенного капитала с правительством сразу превратила вопрос о 8-часовом рабочем дне в Петербурге в вопрос общегосударственный, что петербургские рабочие отдельно от рабочих всей страны не могут поэтому добиться успеха, резолюция гласит: «Посему Совет Рабочих Депутатов считает необходимым временно приостановить немедленное и повсеместное захватное введение 8-часового рабочего дня». Провести отступление организованными рядами стоило больших усилий. Много было рабочих, которые предпочитали вступить на путь, указанный максвельской ткачихой. «Товарищи-рабочие других фабрик и заводов, – писали Совету рабочие одной крупной фабрики, решившие продолжать борьбу за 9 1/2-часовой рабочий день, – простите нам, что мы так делаем, но больше нет силы продолжать это постепенное изнурение человека как в физическом, так и в нравственном отношении. Мы будем бороться до последней капли крови…»


При открытии кампании в пользу 9-часового рабочего дня капиталистическая пресса кричала, разумеется, что Совет хочет погубить отечественную промышленность. Либерально-демократическая печать, трепетавшая в этот период перед господином слева, молчала, точно воды в рот набрала. И только когда декабрьское поражение революции развязало ее узы, она принялась переводить на либеральный жаргон все обвинения реакции по адресу Совета. Его борьба за восьмичасовой рабочий день вызвала задним числом наиболее суровое осуждение с ее стороны. Нужно, однако, иметь в виду, что мысль о захватном сокращении рабочего дня – т.-е. путем фактического прекращения работ, без соглашения с предпринимателями – родилась не в октябре и не в среде Совета. В течение стачечной эпопеи 1905 года попытки такого рода делались не раз. Они приводили не только к поражениям. На казенных заводах, для которых политические мотивы сильнее экономических, рабочие добились таким путем введения девятичасового рабочего дня. Тем не менее, мысль о революционном установлении нормального рабочего дня – в одном Петербурге в двадцать четыре часа – может представиться совершенно фантастической. Какому-нибудь почтенному кассиру солидного профессионального союза она покажется прямо-таки безумной. И она, действительно, такова – под углом зрения «разумного» времени. Но в условиях революционного «безумия» она имела свою «разумность». Разумеется, нормальный рабочий день в одном Петербурге – бессмыслица. Но петербургская попытка, по мысли Совета, должна была поднять на ноги пролетариат всей страны. Разумеется, восьмичасовой рабочий день может быть установлен только при содействии государственной власти. Но ведь пролетариат и находился тогда в борьбе за государственную власть. Если б он одержал политическую победу, введение восьмичасового рабочего дня явилось бы только естественным развитием «фантастического эксперимента». Но он не победил, – и в этом, конечно, его тягчайшая «вина».

И тем не менее, мы думаем, что Совет поступил, как мог и как должен был поступить. Выбора перед ним, в сущности, не было. Если б он из соображений «реалистической» политики стал кричать массам: назад! – они просто не подчинились бы ему. Борьба вспыхнула бы, но без руководства. Стачки шли бы, но разрозненно. При таких условиях поражение породило бы полную деморализацию. Совет понял свои задачи иначе. Его руководящие элементы вовсе не рассчитывали на непосредственный и полный практический успех кампании, но они считались с могучим стихийным движением как с фактом и решились претворить его в величественную, еще невиданную в социалистическом мире демонстрацию в пользу восьмичасового рабочего дня. Практические плоды ее, в виде значительного сокращения рабочего времени в ряде производств, были уже в ближайший период обратно исторгнуты предпринимателями. Но политические результаты неизгладимо врезались в сознание масс. Идея восьмичасового рабочего дня получила отныне такую популярность в самых отсталых рабочих слоях, какой не дали бы годы трудолюбивой пропаганды. И в то же время это требование органически срослось с основными лозунгами политической демократии. Упершись в организованное сопротивление капитала, за спиною которого стояла государственная власть, рабочая масса снова вернулась к вопросу о революционном перевороте, о неизбежности восстания, о необходимости оружия.

Защищая в Совете резолюцию отступления, докладчик Исполнительного Комитета следующими словами подводил итог кампании: "Если мы не завоевали восьмичасового рабочего дня для масс, то мы завоевали массы для восьмичасового рабочего дня. Отныне в сердце каждого петербургского рабочего живет его боевой клич: «восемь часов и – ружье!».

«1905».

2. Армия и крестьянство

Л. Троцкий. МУЖИК БУНТУЕТ

Решающие события революции разыгрывались в городах. Но и деревня не молчала. Она начала шумно шевелиться, – неуклюже, спотыкаясь, как бы спросонок; но уже от первых ее движений волосы встали дыбом на голове у господствующих классов.

В течение последних двух-трех лет перед революцией отношения между крестьянами и помещиками обострились до крайности. «Недоразумения» непрерывно вспыхивали то здесь, то там. С весны 1905 года брожение в деревне угрожающе растет, принимая различные формы в различных областях страны. Грубыми чертами можно разграничить три бассейна крестьянской «революции»: 1) север, отличающийся значительным развитием обрабатывающей промышленности; 2) юго-восток, относительно богатый землей, и 3) центр, где нужда в земле отягчается жалким состоянием промышленности. В свою очередь, крестьянское движение выработало четыре главных типа борьбы: захват помещичьих земель с изгнанием помещиков и разгромом барских усадеб в целях расширения крестьянского землепользования; захват хлеба, скота, сена и порубка леса для непосредственного удовлетворения нужд голодающей деревни; стачечно-бойкотное движение, преследовавшее либо понижение арендных цен, либо повышение заработной платы, и, наконец, отказ от поставки рекрут, взноса податей и уплаты долгов. В различных сочетаниях эти формы борьбы распространились по всей стране, приспособляясь к хозяйственным условиям каждого района. Наиболее бурный характер крестьянское движение приняло в обездоленном центре. Здесь разгромы пронеслись опустошительным смерчем. На юге прибегали главным образом к стачкам и бойкоту помещичьих экономий. Наконец, на севере, где движение было слабее всего, первое место занимали лесные порубки. Отказ крестьян признавать административные власти и платить подати имел место везде, где экономическое возмущение приобретало радикальную политическую окраску. Во всяком случае, широкий массовый характер аграрное движение приняло лишь после октябрьской стачки.

Посмотрим ближе, как мужик делает свою революцию.

В Самарской губернии беспорядки охватили четыре уезда. Сначала дело шло так. Крестьяне являлись в частновладельческие экономии и увозили оттуда только корм для скота; при этом точно подсчитывали, сколько в имении имеется собственного скота и для прокормления его отделяли помещику надлежащее количество корма, остальное увозили на своих подводах. Действовали спокойно, без насилий, «по совести», стараясь столковаться, чтоб не было «никакого скандала». Хозяину поясняли, что теперь настали новые времена и жить нужно по-новому, по-божески: у кого много, тот должен давать тем, у кого ничего нет… Затем отдельные группы «уполномоченных» появляются на железнодорожных станциях, где сложено много помещичьего зерна. Справляются, чей хлеб, и объявляют, что по постановлению «мира» увезут зерно с собой. «Как же, братцы, вы возьмете? – возражает начальник станции. – Ведь мне отвечать придется… вы пожалейте меня…» – «Что и говорить, – соглашаются грозные „экспроприаторы“, – нам тебя обижать не приходится… Главная вещь – нам-то с руки; станция близко… Не хотелось на хутор ехать: далеко очень… А делать нечего: приходится ехать к „самому“, из амбара прямо забирать…» Хлеб, сложенный на станциях, остается нетронутым; в экономиях же идет справедливая дележка. Но вот доводы насчет «новых времен» начинают терять свое влияние на помещика: он собирается с духом и оказывает отпор. Тогда добродушный мужик становится на дыбы – и не оставляет в усадьбе камня на камне…

В Херсонской губернии крестьяне передвигаются из имения в имение огромными толпами, с массою подвод для вывоза «поделенного» имущества. Насилий и убийств не было, так как растерянные помещики и управляющие бегут, отпирая все замки и затворы по первому требованию крестьян. В этой же губернии ведется энергичная борьба за понижение арендной платы. Цены назначаются самими крестьянскими обществами, с соблюдением «справедливости». Только у Безюкова монастыря отняли 15 тысяч десятин без всякой платы, ссылаясь на то, что монахи должны богу молиться, а не землей барышничать.

Но самые бурные события разыгрались в конце 1905 года в Саратовской губернии. В селениях, вовлеченных в движение, не оставалось ни одного пассивного крестьянина. Все поднялись. Помещики с семьями удаляются из усадеб, все движимое имущество подвергается дележке, скот уводится, батраки и домашняя прислуга рассчитываются и в заключение пускается красный петух. Во главе крестьянских «колонн», совершающих нападение, стоят вооруженные дружины. Урядники и стражники скрываются, а в некоторых местах арестовываются дружинами. Поджог владельческих построек совершается для того, чтоб лишить помещика возможности вернуться через некоторое время в свои владения. Но насилий никаких не допускается. Разрушив дотла экономию, крестьяне составляют приговор о том, что с весны помещичья земля переходит к «миру». Денежные суммы, захваченные в экономических конторах, в казенных винных лавках или у сборщиков питейных доходов, немедленно обращаются в общественную собственность. Распределением экспроприированного имущества заведуют местные крестьянские комитеты или братства. Разгром имений совершается почти вне всякой зависимости от индивидуальных отношений крестьян к помещикам: громят реакционеров, громят и либералов. Политические оттенки смываются волной сословной ненависти… Разрушены дотла усадьбы местных либеральных земцев, сожжены бесследно старинные помещичьи дворцы с ценными библиотеками и картинными галереями. В некоторых уездах уцелевшие усадьбы считаются единицами… Картина этого мужицкого крестового похода во всех местах одинакова. «Начинается, – пишет один из корреспондентов, – освещение небосклона всю ночь заревами. Картина ужасная. С утра вы видите несущиеся вереницы экипажей тройками и парами, наполненных людьми, бегущими из усадеб; а как только смеркнется, весь горизонт одевает как бы огненное ожерелье из зарев. Были ночи, когда насчитывали до 16 зарев сразу… Помещики бегут в панике, заражая ею все на пути своем».

За короткое время было сожжено и разрушено в стране свыше 2 тысяч помещичьих усадеб, из них в одной Саратовской губернии – 272. Убыток помещиков только по десяти наиболее пострадавшим губерниям определяется, по официальным данным, в 29 миллионов рублей, из которых на одну Саратовскую губернию приходится около 10 миллионов.

Если верно вообще, что не политическая идеология определяет ход классовой борьбы, то это трижды верно по отношению к крестьянству. У саратовского мужика должны были быть веские причины в пределах его двора, гумна и околицы, раз они заставили его бросить зажженный пук соломы под дворянскую крышу. Но было бы, тем не менее, ошибкой совершенно игнорировать влияние политической агитации. Как ни смутно, как ни хаотично было восстание крестьян, но в нем уже имелись несомненные попытки политического обобщения. И это внесла работа партий. В течение 1905 года даже либеральные земцы делали опыты оппозиционного просвещения крестьян. При различных земских учреждениях вводилось полуофициальное крестьянское представительство, на обсуждение которого ставились вопросы общего характера. Несравненно деятельнее цензовых либералов были земские служащие: статистики, учителя, агрономы, фельдшерицы и пр. Значительная часть этой публики принадлежала к социал-демократам и социалистам-революционерам; большинство состояло из неоформленных радикалов, которым частное землевладение во всяком случае не казалось священным институтом. В течение нескольких лет социалистические партии через земских служащих организовывали среди крестьян революционные кружки и распространяли нелегальную литературу. В 1905 г. агитация стала массовой и вышла из подполья. Большую службу сослужил в этом отношении нелепый указ 18 февраля, который установил нечто вроде права петиций. Опираясь на это право или, вернее, на вызванную указом растерянность местных властей, агитаторы созывали сельские сходы и побуждали их принимать резолюции об отмене частной собственности на землю и о созыве народного представительства. Подписавшиеся под резолюцией крестьяне во многих местах считали себя членами «крестьянского союза» и выбирали из своей среды комитеты, которые нередко совершенно оттирали в сторону законную сельскую власть. Так шло дело, например, среди казачьего населения Донской области. В станицах собиралось по 600 – 700 человек. «Странная аудитория, – пишет один из агитаторов. – За столом атаман при оружии. Перед вами стоят и сидят люди с шашками и без шашек. Этих людей мы привыкли видеть, как не совсем приятный апофеоз всяких собраний и митингов. Странно смотреть в эти глаза, постепенно зажигающиеся гневом против панов и чиновников. Какая невероятная разница между казаком в строю и казаком у пашни!». Агитаторов встречали и провожали с восторгом, ездили за ними за десятки верст и зорко охраняли от полиции. Но представление об их роли было во многих глухих углах смутным. «Спасибо добрым людям, – говорил иногда мужичок, расписавшись под резолюцией, – выхлопочут нам земельки».

В августе месяце собрался под Москвою первый съезд крестьян. Свыше ста представителей от 22 губерний заседали двое суток в большом старом сарае, укромно расположенном в стороне от дороги. На этом съезде была впервые оформлена идея Всероссийского Крестьянского Союза,[58] объединившая многих партийных и беспартийных крестьян и интеллигентов.

Манифест 17 октября дал еще больший простор агитации в деревне. Даже умереннейший псковский земец, граф Гейден,[59] ныне уже умерший, начал устраивать по волостям митинги для разъяснения начал «нового строя». Крестьяне сперва относились к его агитации безучастно, затем раскачались и почувствовали потребность перейти от слов к делу. Для начала решили «бастовать» лес{15}. То-то либеральный граф сделал большие глаза! Но если при своих попытках установить гармонию сословий на основе царского манифеста цензовые либералы обжигали себе пальцы, зато революционная интеллигенция имела огромный успех. По губерниям происходили крестьянские съезды; шла лихорадочная агитация; города выбрасывали в деревни горы революционной литературы; креп и расширялся крестьянский союз. В далекой и глухой Вятской губернии состоялся съезд крестьян, на котором присутствовало 200 человек. Три роты местного батальона прислали своих делегатов с выражением сочувствия и обещанием поддержки. Такое же заявление через своих представителей сделали рабочие. Съезд добился у растерянных властей разрешения беспрепятственно устраивать митинги в городах и деревнях. Недели две шли по всей губернии непрерывные собрания. Постановление съезда о прекращении уплаты податей энергично проводилось в жизнь… При всем различии форм крестьянское движение во всей стране привело к массовым проявлениям. На окраинах оно сразу приобрело резко революционный характер. В Литве крестьянство, по постановлению виленского съезда, насчитывавшего более 2 тысяч уполномоченных, сменило революционным путем волостных писарей, старшин, учителей народных училищ, прогнало жандармов, земских начальников и ввело выборные суды и волостные исполнительные комитеты… Еще более решительным был образ действий грузинского крестьянства на Кавказе…

6 ноября открыто и гласно открылся в Москве второй съезд Крестьянского Союза. Присутствовало 187 делегатов от 27 губерний. Из них 105 привезли с собой полномочия от волостных и сельских сходов, остальные – от губернских и уездных комитетов и местных групп Союза. В составе делегатов было 145 крестьян, остальные – из интеллигенции, близкой к крестьянству: народные учителя и учительницы, земские служащие, врачи и пр. В бытовом смысле это был один из самых интересных съездов революции. Тут можно было видеть немало живописных фигур: провинциальных самородков, внезапных революционеров, до всего дошедших «своим умом», политиков с большим темпераментом, с еще большими надеждами, но без достаточной ясности в голове. Вот несколько силуэтов, набросанных одним из участников съезда: "Сумский батька Антон Щербак, высокий, седой, с короткими усами и пронзительным взглядом, как будто одна из казацких фигур, выхваченная из «Запорожцев» Репина, прямо с полотна. Щербак называл себя, однако, фермером обоих полушарий, ибо он провел в Америке 20 лет и имел в Калифорнии хорошо обстроенную ферму и русскую семью… Священник Мирецкий, делегат из Воронежской губернии, представил пять волостных приговоров. В одной из своих речей отец Мирецкий назвал Христа первым социалистом. «Если бы Христос был здесь, он был бы вместе с нами»… Две крестьянки в ситцевых кофтах, шерстяных платках и козловых башмаках явились в качестве делегаток от женского схода одного из сел той же Воронежской губернии… Капитан Перелешин был делегатом от кустарей той же Воронежской губернии. Он явился на съезд в мундире, при сабле и вызвал немалый переполох. Кто-то из публики крикнул даже: «Долой полицию!». Тогда офицер поднялся и при общих рукоплесканиях сказал: «Я капитан Перелешин, делегат из Воронежской губернии; никогда не скрывал своих убеждений и действовал совершенно открыто, поэтому и сюда пришел в мундире»…

В центре обсуждения стояли вопросы тактики. Одни делегаты защищали мирную борьбу: митинги, приговоры, «мирный» бойкот властей, создание революционного самоуправления, «мирную» запашку помещичьих земель и «мирный» отказ платить подати и давать рекрут. Другие, особенно из Саратовской губернии, призывали к вооруженной борьбе, к немедленной поддержке начавшегося восстания на местах. В конце концов, принято было среднее решение. «Прекратить бедствия народа, проистекающие из недостатка земли, – гласила резолюция, – может только переход всей земли в общую собственность всего народа, с тем чтоб ею пользовались только те, кто трудится на земле сам со своей семьей или в товариществе». Установление справедливого земельного устройства поручалось далее Учредительному Собранию, которое должно быть созвано на самых демократических началах – «не позднее (!) февраля будущего года». Чтобы достигнуть этого, «Крестьянский Союз войдет в соглашение с братьями-рабочими, городскими, фабричными, заводскими, железнодорожными и другими союзами, а также организациями, защищающими интересы трудящегося народа… В случае если требования народа не будут исполнены, Крестьянский Союз прибегнет ко всеобщей земельной (!) забастовке, именно – откажет владельцам хозяйств всех наименований в рабочей силе и тем закроет их, для организации же всеобщей забастовки войдет в соглашение с рабочим классом». Постановив далее прекратить употребление вина, съезд под конец резолюции заявляет «на основании всех сведений, полученных со всех концов России, что неудовлетворение народных требований приведет страну нашу к великим волнениям и неизбежно вызовет всеобщее народное восстание, потому что чаша крестьянского терпения переполнилась». Как ни наивна эта резолюция в некоторых своих частях, она во всяком случае показывает, что передовое крестьянство становилось на революционный путь. Призрак экспроприации помещичьих земель выступил пред глазами правительства и дворянства во всей своей жестокой реальности из заседаний этого мужицкого парламента. Реакция усиленно и с полным основанием забила тревогу.

3 ноября, т.-е. за несколько дней до съезда, правительство опубликовало манифест о постепенной отмене выкупных платежей за надельные земли и о расширении средств Крестьянского банка. Манифест выражал надежду, что правительству удастся в союзе с Думою удовлетворить насущные нужды крестьянства – «без всякой обиды для прочих землевладельцев». Резолюция крестьянского съезда худо согласовалась с этими надеждами. Еще хуже, однако, обстояло дело с практикой «любезного сердцу нашему крестьянского населения» на местах. Не только разгромы и поджоги, но и «мирная» запашка латифундий вместе с самовольным установлением заработной платы и арендных цен породили ожесточенный натиск помещиков на правительство. Отовсюду летели требования о присылке войск. Правительство встряхнулось, поняв, что время сентиментальных излияний прошло, что пора браться за «дело».

12 ноября закрылся крестьянский съезд, а 14-го было уже арестовано московское бюро Союза. Это было началом. Через две-три недели в ответ на запросы по поводу крестьянских волнений министр внутренних дел дал буквально следующую инструкцию: «Немедленно истреблять силою оружия бунтовщиков, а в случае сопротивления – сжигать их жилища. В настоящую минуту необходимо раз навсегда искоренить самоуправство. Аресты теперь не достигают цели, судить сотни и тысячи людей невозможно. Ныне единственно необходимо, чтобы войска прониклись вышеизложенными указаниями. П. Дурново». Но этот каннибальский приказ открывает уже новую эру адских сатурналий контрреволюции. Она разворачивается сперва в городах и лишь отсюда передвигается в деревню.

«1905».

Л. Троцкий. КРАСНЫЙ ФЛОТ

«Революция, – писал в конце ноября старик Суворин, заслуженная рептилия русской бюрократии, – дает необыкновенный подъем человеку и приобретает множество самых преданных фанатиков, готовых жертвовать своей жизнью. Борьба с нею потому и трудна, что на ее стороне много пыла, отваги, искреннего красноречия и горячих увлечений. Чем сильнее враг, тем она решительнее и мужественнее, и всякая победа ее привлекает к ней множество поклонников. Кто этого не знает, кто не знает, что она привлекательна, как красивая и страстная женщина, широко расставляющая свои объятия и жадно целующая воспаленными устами, тот не бывал молод».

Дух мятежа носился над русской землею. Какой-то огромный и таинственный процесс совершался в бесчисленных сердцах: разрывались узы страха; личность, едва успев сознать себя, растворялась в массе, масса растворялась в порыве. Освободившись от унаследованных страхов и воображаемых препятствий, масса не хотела и не могла видеть препятствий действительных. В этом была ее слабость и в этом была ее сила. Она неслась вперед, как морской вал, гонимый бурей. Каждый день поднимал на ноги новые слои и рождал новые возможности. Точно кто-то гигантским пестом размешивал социальную квашню до самого дна. В то время как либеральные чиновники кроили и перекраивали еще не ношенный халат Булыгинской Думы, страна не знала ни минуты покоя. Стачки рабочих, непрерывные митинги, уличные шествия, разгромы имений, забастовки полицейских и дворников и, наконец, волнения и восстания матросов и солдат. Все разложилось и превратилось в хаос. И в то же время в этом хаосе пробуждалась потребность в новом порядке, и кристаллизовались его элементы. Правильно повторяющиеся митинги уже сами по себе вносили организующее начало. Из митингов выделялись депутации, депутации разрастались в представительства. Но как стихийное возмущение обгоняло работу политического сознания, так потребность в действии далеко оставляла позади себя лихорадочное организационное творчество.

В этом слабость революции – всякой революции, но в этом и ее сила. Кто хочет иметь в революции влияние – должен брать ее целиком. Те глубокие тактики, которые думают поступать с революцией, как со спаржей, по произволу отделяя питательную часть от негодной, обречены на бесплодную роль резонеров. Так как ни одно революционное событие не создает «рациональных» условий для применения их «рациональной» тактики, то они фатально оказываются вне и позади всех событий. И, в конце концов, им не остается ничего другого, как повторить слова Фигаро: «Увы, – у нас не будет другого представления, которым мы могли бы загладить неудачи первого»…

Мы не ставим себе целью ни описать, ни даже перечислить все события 1905 года. Мы даем самый общий очерк хода революции и притом – если позволено будет так выразиться – в петербургском масштабе, хотя и под общегосударственным углом зрения. Но и в тех рамках, в каких мы ведем наш рассказ, мы не можем оставить в стороне одно из крупнейших – между октябрьской стачкой и декабрьскими баррикадами – событий великого года: военное восстание в Севастополе. Оно началось 11 ноября, а 17-го адмирал Чухнин уже доносил царю: «Военная буря затихла, революционная – нет».

В Севастополе традиции «Потемкина» не умирали. Чухнин жестоко расправился с матросами красного броненосца: четырех расстрелял, двух повесил, несколько десятков отправил на каторжные работы и, наконец, самого «Потемкина» переименовал в «Пантелеймона». Но, никого не терроризовав, он только поднял мятежное настроение флота. Октябрьская стачка открыла эпопею колоссальных уличных митингов, на которых матросы и пехотные солдаты были не только постоянными участниками, но и ораторами. Матросский оркестр играл марсельезу во главе революционной демонстрации. Словом, господствовала полная «деморализация». Запрещение военным присутствовать на народных собраниях создало специально-военные митинги во дворах флотских экипажей и в казармах. Офицеры не осмеливались протестовать, и двери казарм были днем и ночью открыты для представителей севастопольского комитета нашей партии. Ему приходилось непрерывно бороться с нетерпением матросов, требовавших «дела». Невдалеке плававший «Прут», превращенный в каторжную тюрьму, постоянно напоминал, что тут же, в нескольких шагах, томятся за участие в потемкинском деле жертвы июньского восстания. Новый экипаж «Потемкина» заявлял о своей готовности вести броненосец к Батуму для поддержки кавказского восстания. Рядом с ним по боевой готовности стоял недавно отстроенный крейсер «Очаков». Но социал-демократическая организация настаивала на выжидательной тактике: создать совет матросских и солдатских депутатов, связать его с организацией рабочих и поддержать надвигающуюся политическую забастовку пролетариата восстанием флота. Революционная организация матросов приняла этот план. Но события обогнали его.

Сходки учащались и расширялись. Они были перенесены на площадь, отделяющую матросские экипажи от казарм пехотного Брестского полка. Так как военных не пускали на митинги рабочих, то рабочие стали массами приходить на митинги солдат. Собирались десятки тысяч. Идея совместных действий принималась восторженно. Передовые роты выбирали депутатов. Военное начальство решило принять меры. Попытки офицеров выступать на митингах с «патриотическими» речами дали весьма печальные результаты. Изощренные в дискуссиях матросы обращали свое начальство в позорное бегство. Тогда постановлено было запретить митинги вообще. 11 ноября у ворот экипажей была поставлена с утра боевая рота. Контр-адмирал Писаревский во всеуслышание обратился к ней: «Никого не пропускать из казарм. В случае неповиновения – стрелять». Из роты, которой был отдан этот приказ, выделился матрос Петров, на глазах у всех зарядил винтовку и одним выстрелом убил подполковника Брестского полка Штейна, другим – ранил Писаревского. Раздалось приказание офицера: «Арестовать его». Никто ни с места. Петров бросил винтовку. «Чего же вы стоите? Берите меня». Петрова арестовали. Сбежавшиеся со всех сторон матросы требовали его освобождения, заявляя, что берут его на поруки. Возбуждение достигло высшего предела.

– Петров, ты нечаянно выстрелил? – допрашивал его офицер, ища выхода.

– Какое нечаянно? Отделился, зарядил, прицелился. Разве это нечаянно?

– Команда требует твоего освобождения…

И Петров был освобожден. Матросы порывались немедленно открыть действия. Все дежурные офицеры были арестованы, обезоружены и отправлены в канцелярию. В конце концов, решили под влиянием социал-демократического оратора ждать утреннего совещания депутатов. Матросские представители, около 40 человек, заседали всю ночь. Решили выпустить из-под ареста офицеров, но не пускать их более в казармы. Службы, которые матросы считали необходимыми, они постановили нести и впредь. Решено было отправиться парадным шествием, с музыкой, к казармам пехотных полков, чтоб привлечь солдат к движению. Утром явилась депутация рабочих для совещания. Через несколько часов стал уже весь порт; железные дороги также прекратили движение. События надвигались. «Внутри экипажей, – гласят официозные телеграммы, относящиеся к этому моменту, – порядок образцовый. Поведение матросов весьма корректное. Пьяных нет». Все матросы распределены по ротам, без оружия. Вооружена только рота, оставшаяся для охраны экипажей от внезапного нападения. Командиром ее был выбран Петров.

Часть матросов, под руководством двух социал-демократических ораторов, отправилась в соседние казармы Брестского полка. Настроение среди солдат было гораздо менее решительное. Только под сильным давлением матросов решено было обезоружить офицеров и удалить из казарм. Офицеры Мукдена без всякого сопротивления отдавали свои шашки и револьверы и со словами: «мы без оружия, вы нас не тронете» – покорно проходили сквозь строй нижних чинов. Но уже в самом начале солдаты начали колебаться. По их требованию в казармах оставили нескольких дежурных офицеров. Это обстоятельство имело на дальнейший ход событий огромное влияние.

Солдаты начали строиться в ряды, чтобы вместе с матросами отправиться через весь город к казармам Белостокского полка. При этом солдаты ревниво следили за тем, чтоб «вольные» не смешивались с ними, а шли отдельно. В разгар этих приготовлений к казармам подъезжает в своем экипаже комендант крепости Неплюев с начальником дивизии генералом Седельниковым. К коменданту обращаются с требованием убрать с Исторического бульвара пулеметы, выставленные там с утра. Неплюев отвечает, что это зависит не от него, а от Чухнина. Тогда от него требуют честного слова, что он, как комендант крепости, прибегать к действию пулеметов не станет. У генерала хватило мужества отказаться. Решено разоружить его и арестовать. Он отказывается выдать оружие, а солдаты не решаются употребить насилие. Пришлось нескольким матросам вскочить в карету и отвезти генералов к себе, в экипаж. Там их немедленно разоружили sans phrases (без лишних разговоров) и отвели в канцелярию под арест. Позже их, впрочем, освободили.

Солдаты с музыкой выступили из казарм. Матросы в строгом порядке вышли из экипажей. На площади уже ждали массы рабочих. Какой момент! Восторженная встреча. Жмут друг другу руки, обнимаются. В воздухе стоит гул братских приветствий. Клянутся поддерживать друг друга до конца. Выстроились и в полном порядке отправились на другой конец города – к казармам Белостокского полка. Солдаты и матросы несли георгиевские знамена, рабочие – социал-демократические. «Демонстранты, – доносит официозное агентство, – устроили шествие по городу в образцовом порядке, с оркестром музыки впереди и красными флагами». Идти приходилось мимо Исторического бульвара, где стояли пулеметы. Матросы обращаются к пулеметной роте с призывом – убрать пулеметы. И предложение исполнено. Впоследствии, однако, пулеметы снова появились. «Вооруженные роты Белостокского полка, – сообщает агентство, – бывшие при офицерах, взяли на караул и пропустили мимо себя демонстрантов». У казарм Белостокского полка устроили грандиозный митинг. Полного успеха, однако, не имели; солдаты колебались: часть объявляла себя солидарной с матросами, другая часть обещала только не стрелять. В конце концов, офицерам удалось даже увести Белостокский полк из казарм. Процессия только к вечеру вернулась к экипажам.

В это время на «Потемкине» было выброшено социал-демократическое знамя. На «Ростиславе» ответили сигналом: «вижу ясно». Другие суда промолчали. Реакционная часть матросов протестовала против того, что революционное знамя висит выше андреевского. Красное знамя пришлось снять. Положение все еще не определилось. Но назад уже не было возврата.

В канцелярии экипажей постоянно заседала комиссия, состоявшая из матросов и солдат, делегированных от разных родов оружия, в том числе от семи судов, и из нескольких представителей социал-демократической организации, приглашенных делегатами. Постоянным председателем был выбран социал-демократ. Сюда стекались все сведения и отсюда исходили все решения. Здесь же были выработаны специальные требования матросов и солдат и присоединены к требованиям общеполитического характера. Для широкой массы эти чисто казарменные требования стояли на первом месте. Комиссию больше всего беспокоил недостаток в боевых снарядах. Винтовок было достаточно, но патронов к ним – очень мало. Со времени потемкинской истории боевые припасы хранились втайне. «Сильно чувствовалось также, – пишет активный участник событий, – отсутствие какого-нибудь руководителя, хорошо знающего военное дело».

Депутатская комиссия энергично настаивала на том, чтобы команды обезоруживали своих офицеров и удаляли с судов и из казарм. Это была необходимая мера. Офицеры Брестского полка, оставшиеся в казармах, внесли полное разложение в среду солдат. Они повели деятельную агитацию против матросов, против «вольных» и «жидов», и дополнили ее воздействием алкоголя. Ночью под их руководством солдаты постыдно бежали в лагери – не через ворота, у которых дежурила революционная боевая рота, а чрез проломленную стену. К утру они снова вернулись в казармы, но активного участия в борьбе больше не принимали. Нерешительность Брестского полка не могла не отразиться на настроении матросских экипажей. Но на следующий день опять засветило солнце успеха: к восстанию присоединились саперы. Они явились в экипажи в стройном порядке и с оружием в руках. Их приняли восторженно и поместили в казармах. Настроение поднялось и окрепло. Отовсюду являлись депутации: крепостная артиллерия, Белостокский полк и пограничная стража обещали «не стрелять». Не полагаясь больше на местные полки, начальство начало стягивать войска из соседних городов: Симферополя, Одессы, Феодосии. Среди прибывших велась активная и успешная революционная агитация. Сношения комиссии с судами были очень затруднены. Сильно мешало незнание матросами сигнальных знаков. Но и тут было получено заявление полной солидарности со стороны крейсера «Очаков», броненосца «Потемкин», контр-миноносцев «Вольный» и «Заветный»; впоследствии присоединились еще несколько миноносок. Остальные суда колебались и давали все то же обещание «не стрелять». 13-го в экипажи явился флотский офицер с телеграммой: царь требует сложить оружие в 24 часа. Офицера осмеяли и вывели за ворота. Чтобы обезопасить город от возможности погрома, наряжались патрули из матросов. Эта мера сразу успокоила население и завоевала его симпатии. Сами матросы охраняли винные лавки во избежание пьянства. Во все время восстания в городе царил образцовый порядок.

Вечер 13 ноября был решительным моментом в развитии событий: депутатская комиссия пригласила для военного руководства отставного флотского лейтенанта Шмидта,[60] завоевавшего большую популярность во время октябрьских митингов. Он мужественно принял приглашение и с этого дня стал во главе движения. К вечеру следующего дня Шмидт перебрался на крейсер «Очаков», где и оставался до последнего момента. Выбросив на «Очакове» адмиральский флаг и дав сигнал: «командую флотом, Шмидт», с расчетом сразу привлечь этим к восстанию всю эскадру, он направил свой крейсер к «Пруту», чтобы освободить потемкинцев. Сопротивления никакого не было оказано. «Очаков» принял матросов-каторжан на свой борт и объехал с ними всю эскадру. Со всех судов раздавалось приветственное «ура». Несколько из судов, в том числе броненосцы «Потемкин» и «Ростислав», подняли красное знамя; на последнем оно, впрочем, развевалось лишь несколько минут.

Взяв на себя руководство восстанием, Шмидт оповестил о своем образе действий следующим заявлением:

"Г-ну Городскому Голове.

Мною послана сегодня Государю Императору телеграмма следующего содержания:

"Славный Черноморский флот, свято храня верность своему народу, требует от вас, Государь, немедленного созыва Учредительного Собрания и перестает повиноваться вашим министрам.

Командующий флотом гражданин Шмидт".

Из Петербурга прислан телеграфный приказ: подавить восстание. Чухнин заменен прославившимся впоследствии палачом Меллер-Закомельским.[61] Город и крепость объявлены на осадном положении; все улицы заняты войсками. Решительный час настал. Восставшие рассчитывали на отказ войск стрелять по своим и на присоединение остальных судов эскадры. На нескольких судах офицеры были действительно арестованы и свезены на «Очаков» в распоряжение Шмидта. Этой мерой надеялись, между прочим, охранить адмиральский крейсер от неприятельского огня. Масса народа толпилась на берегу, ожидая салюта, который должен был возвестить о присоединении эскадры. Но ожидания не сбылись. Усмирители не дали «Очакову» совершить второй объезд судов и открыли огонь. Народ принял первый залп за салют, но вскоре понял, что происходит, и в ужасе бежал с пристани. Открылась пальба со всех сторон. Стреляли с судов, стреляли из орудий крепостной и полевой артиллерии, стреляли пулеметы с Исторического бульвара. Одним из первых залпов на «Очакове» была разрушена электрическая машина. Едва дав шесть выстрелов, «Очаков» вынужден был замолчать и поднять белый флаг. Несмотря на это, обстрел крейсера продолжался, пока на нем не поднялся пожар. Еще хуже вышло с «Потемкиным». Здесь не успели приладить к орудиям ударники и замки и оказались совершенно беспомощны, когда открылась стрельба. Не дав ни одного выстрела, «Потемкин» поднял белый флаг. Береговые матросские экипажи держались дольше всех. Они сдались только тогда, когда не осталось ни одного патрона. Красное знамя развевалось над мятежными казармами до конца. Они были окончательно заняты правительственными войсками около шести часов утра.

Когда прошел первый ужас, возбужденный стрельбой, часть толпы вернулась на берег. «Картина была ужасная, – говорит уже цитированный нами участник восстания. – Под перекрестным орудийным огнем сразу погибло несколько миноносок и шлюпок. Вскоре запылал „Очаков“. Спасавшиеся вплавь матросы взывали о помощи. Их продолжали расстреливать в воде. Лодки, направлявшиеся спасать их, подвергались расстрелу. Матросы, подплывавшие к берегу, где стояли войска, тут же приканчивались. Спасались только те, которые попадали к сочувствующей толпе». Шмидт пытался бежать, переодевшись матросом, но был захвачен.

К трем часам ночи была закончена кровавая работа палачей «усмирения». После этого им пришлось преобразиться в палачей «суда».

Победители доносили: «Взятых в плен и арестованных более 2 тысяч человек… Освобождены: 19 офицеров и гражданских лиц, арестованных революционерами; отобрано 4 знамени, денежные ящики и много казенного имущества, патронов, вооружения и снаряжения и 12 пулеметов». Адмирал Чухнин телеграфировал, с своей стороны, в Царское Село: «Военная буря затихла, революционная – нет».

Какой огромный шаг вперед по сравнению с мятежом в Кронштадте! Там – стихийная вспышка, закончившаяся диким разгромом; здесь – планомерно разрастающееся восстание, сознательно ищущее порядка и единства действий.

«В восставшем городе, – писал социал-демократический орган „Начало“ в разгар севастопольских событий, – не слышно о подвигах хулиганов и грабителей, а случаи простых краж должны были уменьшиться уже просто потому, что армейские и флотские казнокрады удалились из счастливого города. Вы хотите знать, граждане, что такое демократия, опирающаяся на вооруженное население? Смотрите на Севастополь. Смотрите на республиканский Севастополь, не знающий других, кроме выборных и ответственных властей»…

И все же этот революционный Севастополь продержался лишь четыре-пять дней и сдался, далеко не израсходовав всех ресурсов своей военной силы. Стратегические ошибки? Нерешительность вождей? Нельзя отрицать ни того, ни другого. Но общий исход борьбы определился более глубокими причинами.

Во главе восстания идут матросы. Уже самый род их военной деятельности требует от них большей самостоятельности и находчивости, воспитывает большую независимость, чем сухопутная служба. Антагонизм между рядовыми матросами и замкнутой дворянской кастой морского офицерства еще глубже, чем в пехоте, с ее наполовину плебейским офицерским персоналом. Наконец, позор последней войны, легший главной своей тяжестью на флот, убил в матросе всякое уважение к алчным и трусливым капитанам и адмиралам.

К матросам, как мы видели, наиболее решительно присоединяются саперы. Они являются с оружием и поселяются во флотских казармах. Во всех революционных движениях нашей сухопутной армии мы наблюдаем тот же факт: в первых рядах идут саперы, минеры, артиллеристы, – словом, не серые неграмотные парни, а квалифицированные солдаты, хорошо грамотные и с технической подготовкой. Этому различию умственного уровня соответствует разница социального типа: пехотный солдат – это в подавляющем большинстве своем молодой крестьянин, тогда как инженерные и артиллерийские войска набираются, главным образом, из среды промышленных рабочих.

Мы видим, какую нерешительность проявляют Брестский и Белостокский пехотные полки в течение всех дней восстания. Они решаются удалить всех офицеров. Сперва примыкают к матросам, затем отпадают. Обещают не стрелять, но, в конце концов, совершенно подчиняются влиянию начальства и позорно расстреливают флотские казармы. Такую революционную неустойчивость крестьянской пехоты мы наблюдали впоследствии не раз на Сибирской железной дороге, как и в Свеаборгской крепости.

Но не только в сухопутной армии главную революционную роль играли технически обученные, т.-е. пролетарские ее элементы. То же явление мы наблюдаем и в самом флоте. Кто руководит «мятежами» матросов? Кто поднимает красное знамя на броненосце? Матрос-техник, машинная команда. Промышленные рабочие в матросских блузах, составляющие меньшинство экипажа, владеют им, владея машиной, сердцем броненосца.

Трения между пролетарским меньшинством и крестьянским большинством армии проходят через все наши военные восстания, обессиливая и парализуя их. Рабочие приносят с собой в казарму свои классовые преимущества: интеллигентность, техническую выучку, решительность, способность к сплоченным действиям. Крестьянство приносит свою подавляющую численность. Армия механически преодолевает производственную разрозненность мужика посредством всеобщей воинской повинности, а его главный политический порок – пассивность – превращает в свое незаменимое преимущество. Если крестьянские полки и вовлекаются в революционное движение на почве своих непосредственных казарменных нужд, то они всегда склонны к выжидательной тактике и при первом же решительном натиске врага покидают «мятежников» и позволяют снова впрячь себя в ярмо дисциплины. Отсюда вытекает, что методом военного восстания должно быть решительное наступление – без остановок, порождающих колебание и разброд; но отсюда же видно, что тактика революционного натиска встречает главное препятствие в отсталости и недоверчивой пассивности солдата-мужика.

Это противоречие со всей силой обнаружилось вскоре в разгроме декабрьского восстания, закончившем первую главу русской революции.

«1905».