II
Первое по времени движение национального характера в XIX веке было греческое восстание 21 года. Правда, что сербы нынешнего княжества еще раньше греков восстали против султана, но и освобождение их было вначале весьма неполное, – и по шуму, и влиянию своему в Европе это движение было несравненно ничтожнее и бесследнее.
Я не стану говорить ни слова о долгой и геройской борьбе православных и полудиких в то время эллинов, – я полагаю все это достаточно известным.
Борьба была жестокая и неравная; она потребовала вооруженного вмешательства держав и завершилась Наварринской победой Европы над Азией, Забалканским походом Дибича и Адрианопольским миром в 29 году. Маленькая, весьма оригинальная тогда Эллада достигла ближайшей национальной цели своей. Не будучи еще в то время в силах объединить все свое племя[1] и освободить его из-под власти турок и англичан (на Ионических островах), эллины удовольствовались пока небольшим свободно-национальным государством в один какой-нибудь миллион. Но что же вышло? Большинство эллинофилов того времени ждали от этих возрожденных эллинов чего-то особенного в бытовом и духовном отношении. Ждали и – ошиблись.
Творчества не оказалось; новые эллины в сфере высших интересов ничего, кроме благоговейного подражания прогрессивно-демократической Европе, не сумели придумать. Как только удалились привилегированные турки, которые изображали собой нечто вроде чуждой аристократии в среде греков, кроме полнейшей плутократической и грамматократической эгалитарности, ничего не нашлось. Когда нет в народе своих привилегированных, более или менее неподвижных сословий, то богатейшие и ученейшие из граждан, конечно, должны брать верх над другими. В строе эгалитарно-либеральном неизбежно развиваются поэтому весьма подвижные и не имеющие преданий и наследственности плутократия и грамматократия{3}. Новая Греция не могла тогда вынести Царя своей крови, – до того вожди ее, герои национальной свободы, страдали демагогическою завистью! Она, эта новая Греция, не вынесла даже власти президента родной греческой крови, графа Каподистриа, и его скоро убили.
На чем же она, эта Греция, надолго (и доселе) примирилась? На королях европейского иноверного происхождения, во-первых, а во-вторых, на – конституции более либеральной, чем самые либеральные из западных. Греция оказалась даже неспособной иметь две палаты; пробовали учредить какой-то более охранительный сенат — не удалось! Все наилиберальнейшие государства Запада (в том числе и Соединенные Штаты Америки) выносят две палаты. Греки (а кстати сказать, и сербы, и болгары) не могли к этой более консервативной форме привыкнуть. Итак, если в главных чертах своих учреждений греки (а также и югославяне) разнятся чем-нибудь от Европы, то разве тем, что, не имея великих охранительных преданий (католических, национально-аристократических, не имея легитимистов, ториев, прусского юнкерства, польской и мадьярской магнатерии и т. п.{4}), они еще легче европейцев делают во всем лишний шаг – на пути того же сословного всесмешения, которое разъедает Запад со времени провозглашения «прав человека» в 89-м году.
Вообще оттенки в учреждениях, отличающие новую Грецию от Запада, очень ничтожны и нехарактерны.
Посмотрим теперь, как отозвалась в Греции национальная свобода на быте и религии. Быт, положим, еще довольно оригинален (смотри «Одиссею», «Аспазию Ламприди» и др. мои повести); но он еще пока оригинален, кое-где – благодаря турецкому владычеству, кое-где – благодаря спасительной дикости и грубости сельского и горного населения даже и в независимой Греции. Это – оригинальность охранения (старого); а не оригинальность творчества (нового). Охранение же от неразвитости, от отсталости ненадежно; надежно только созидание чего-либо нового или полунового высшими, более развитыми классами, за которыми рано или поздно, хотя или нехотя, идет народ.
Православие в селах очень твердо (тверже, пожалуй, чем в России), но оно неосмысленно, просто, серо и не в силах бороться с афинским поверхностным рационализмом.
Греческое духовенство жалуется, что в Афинах религия в упадке (значит, ослабело главное обособляющее от Запада начало); она (религия) гораздо больше дает себя чувствовать в Царьграде, чем в Афинах, и вообще под турком больше, чем в чистой Элладе. Есть и анекдоты по этому поводу очень выразительные.
Итак, национально-политическая независимость у греков оказалась вредной и боке или менее губительной для независимости духовной; с возрастанием первой – падает вторая.
Разумеется, духовная зависимость от Запада, в которую впадают современные греки, остывая к Православию, не католицизм (для искреннего стремления в Рим нужно быть все-таки религиозным; надо предпочитать одну мистическую веру другой вере, такой же мистической и церковной). Греки впадают в самую обыкновенную общеевропейскую рационалистическую пошлость… Опять смешение, сближение, сходство, космополитизм идей и чувств.
О быте, о жизни общественной не стоит много и говорить. Здесь – опять одни отрицательные отличия. Городской быт греков – та же Европа, только посуше, поскучнее, поглупее и т. д. Замечу кстати, что в общественном отношении есть даже весьма заметная разница между фанариотами{5} и афинянами – не к выгоде последних: фанариоты изящнее, тоньше, умнее в обществе, афиняне – несколько пошлее.
Со дня освобождения эллинов и образования независимого Греческого королевства (из одной только четверти всех подчиненных чуждой власти греков) до 1859 и 60 годов ничего особенного на почве политического национализма не произошло. Было за это время два национальных восстания: польское 31 года и венгерское 48 года. Они оба носили аристократический характер, и оба не удались. Заметьте это: эта черта будет повторяться.
В 1859–60-х годах совершилось освобождение и объединение Италии. Наполеон III, воображая, что создает для Франции вечного союзника, достаточно сильного, чтобы быть полезным, и достаточно слабого, чтобы не быть опасным, победил Австрию, но захотел остановиться на полдороге; оставив Австрии всю Венецию (область), он держал в Риме войско для защиты светской власти папы и т. д. Эти меры его не привели ни к чему. По-видимому, они были еще слишком консервативны; они недостаточно служили процессу эгалитарного всесмешения и всеплоскости. Виктор Эммануил и Кавур обманули хитрого Наполеона посредством весьма сложного приема. На юге Италии Гарибальди завоевал Неаполитанское королевство и изгнал древних охранителей Бурбонов. На севере сардинские войска разбили войска папы и отняли у него часть территории; в Тоскане и других местах произошло подстрекаемое Пьемонтом народное движение в пользу объединяющей короны Виктора Эммануила, и в очень короткое время объединилась вся Италия, за исключением части Папской области с Римом и Венецианской области, оставшейся пока у Австрии! Через 6 лет (в 66 году) эта почти объединенная Италия заключает союз с Пруссией против Австрии и получает в награду Венецианскую область. И, заметьте, опять каким сложным путем: итальянцы разбиты наголову австрийцами при Лиссе и Кустоцце; но союзные им прусские войска в это же время стоят уже под Веной. В порыве отчаяния Франц Иосиф, желая освободить для защиты Австрии те свои войска, которые должны действовать в Италии, дарит по телеграфу Венецианскую область Наполеону III. Италия этим парализована, ибо Наполеон отдает немедленно эту территорию Виктору Эммануилу, и война в той стороне останавливается. Пруссия также прекращает военные действия на севере Австрии (она боится, между прочим, того, чтобы Франция не вмешалась со свежими силами в борьбу). Мир заключен. Но как? Все в том же направлении племенного объединения, влекущего за собою большое однообразие как в самой объединенной среде, так и по отношению сходства с соседними государственными обществами. Силен ли или слаб был прежний Германский союз с двумя большими державами во главе (Австрией и Пруссией) – это другой вопрос; но он был в высшей степени оригинален, то есть истинно национален и по внутреннему политическому устройству, и по внешней политической роли, и в особенности по общественным, бытовым формам. Пруссия не отнимает ни пяди земли у Австрии (она бережет ее на всякий случай, особенно против будущего славянского объединения); она только по мирному договору изгоняет ее из старого Германского союза и образует новый, более чистый, более племенной. (Австрия пестрила его, так сказать, своим участием в нем.) Пруссия, в разной степени подчиняя себе государства севера и заключая секретные (до поры до времени) договоры с немецкими государствами юга (Баварией, Вюртембергом и Баденом), почти уже тогда объединяет все германское племя, за исключением 8 миллионов австрийских немцев и Эльзас-Лотарингии (действительно немецких и отторгнутых прежде Францией).
Настает 1870-й год. Франция побеждена; Австрия парализована угрозами России, которая основательно хотела предоставить дело судьбам единоборства.
Объединение германского племени сделало еще огромный шаг: Эльзас-Лотарингия отвоевана; внутренний союз теснее, прусский король избран императором всей Германии.
Итальянское правительство, пользуясь разгромом Франции, тоже угрожает своей освободительнице, и французские войска уходят из Рима, предоставляя папу его судьбе. Итальянские войска вступают в Рим после незначительной стычки – и, как прекрасно выразился Данилевский, «всемирный город римского первосвященника обращен в столицу неважного государства!». Объединение Италии и Германии теперь почти окончено. Италии остается приобрести еще лишь небольшой клочок от Австрии (признаюсь, забыл, как даже он и называется{6}). Германии остается присоединить 8 мил. австрийских немцев и, пожалуй, наши Остзейские провинции, ибо если на нашей, русской, стороне, так сказать, идея демократическая, право этнографического большинства (эсты и т. п.), то на стороне немцев идея высшая (культурная и аристократическая) в этом вопросе. Когда настоящее, искреннее Православие сделает в этом крае действительно большие успехи, тогда на нашей стороне будет право еще более высшего порядка; а пока, разумеется, один остзейский породистый барон сам по себе стоит целой сотни эстского и латышского разночинства. Пока мы еще в Остзейском крае служим все той же системе всеобщего уравнения. Все это так, я желаю говорить правду; но Германия, ввиду русской силы и панславизма, с одной стороны, оберегает Австрию и не спешит отнять у нее ее немцев; а с другой, ввиду той же опасной русской силы, она при жизни Бисмарка не позволит себе воевать с Россией из-за одного Прибалтийского края, это было бы слишком глупо. Нападение на Остзейский край может быть результатом войны, одной из ее случайностей; но не будет ее причиной до тех пор, пока немцы управляются умными людьми.
Таковы факты международной внешней политики. Но что же мы видим во внутренней жизни всех перечисленных народов и государств, которые боролись перед глазами нашими с 1859 до 89 года? (Я пропускаю здесь нашу войну с Турцией{7}, которая была тоже более племенного, чем религиозного или чисто государственного характера, о ней надо говорить особо.)
Все эти нации, все эти государства, все эти общества сделали за эти 30 лет огромные шаги на пути эгалитарного либерализма, демократизации, равноправности, на пути внутреннего смешения классов, властей, провинций, обычаев, законов и т. д. И в то же время они все много «преуспели» на пути большего сходства с другими государствами и другими обществами. Все общества Запада за эти 30 лет больше стали похожи друг на друга, чем были прежде.
Местами более против прежнего крупная, а местами более против прежнего чистая группировка государственности по племенам и нациям есть поэтому не что иное, как поразительная по силе и ясности своей подготовка к переходу в государство космополитическое, сперва всеевропейское, а потом, быть может, и всемирное!
Это ужасно! Но еще ужаснее, по-моему, то, что у нас в России до сих пор никто этого не видит и не хочет понять…
«Кто хорошо распознает болезнь, тот хорошо ее лечит», – говорит старая медицинская поговорка…
Попытаемся же скорее, пока еще не поздно, распознать внимательно и смело тот недуг, которым страждет Запад; попытаемся распознать его во всех его видоизменениях и нередко обманчивых формах… И тогда только, когда мы, с трепетом пророческого страха за свою дорогую родину и с мужеством неизменной решимости, взглянем печальной истине прямо в глаза, тогда только мы будем в силах судить, во-первых, не болеем ли и мы, русские, тою же таинственною и сложною болезнью, которая губит Западную Европу – неорганически, так сказать, все в ней равняя, – а во-вторых, далеко ли зашло у нас это самое разложение и есть ли нам надежда на исцеление – и как, и когда! Ведь и у нас на востоке Европы идея либерального панславизма тлеет под пеплом… Как с ней быть? И отказаться нам от нее невозможно, невыгодно, и опасаться ее необходимо по аналогии.
Поэтому прежде всего, я говорю, надо внимательно и подробно проследить эту племенную идею во всех ее проявлениях.