Вы здесь

Национальная история как общественный договор. От экономического гегемонизма к консенсусу традиций. Часть 1 (А. В. Щипков, 2015)

Часть 1

Состояние постсекулярности

Долгое время считалось, что комплекс идей Просвещения (натурализм, естественное право, сциентизм, секуляризация) если не вытеснил, то сильно потеснил религиозность в общественном сознании Запада. Но в последнее время научный мир склоняется к другой точке зрения: отношения «секулярного» и «религиозного» и в XVIII, и в XIX, и в XX веках были сложнее, чем обычное «вытеснение».

Даже 1793 год стал годом революции либеральной и антиклерикальной, но он не запустил процесс атеистической секуляризации, как это было в советской России после 1917 года. Несмотря на радикальный антиклерикализм и наступление на права церкви, французские революционеры считали атеизм безнравственной идеей и колебались между превращением католицизма в государственную религию и созданием новейшего культа некоего «Верховного Существа». Отказ от церковного арбитража в обществе, предпочтение схоластическому естественнонаучного стиля мышления принято связывать с секуляризацией. Но эти процессы имели и оборотную сторону. Секуляризация стала базовой предпосылкой для складывания новых, гражданских, светских культов. По-видимому, имел место процесс преображения и трансформации, а отнюдь не убывания «религиозности».

Иными словами, секуляризация на этом фоне представляла собой отнюдь не однонаправленный процесс. Но характерно, что к таким выводам социальные науки, в частности религиоведение, пришли лишь к концу XX века, когда появилась «теория рационального выбора», которую группа учёных в лице Р. Старка, У. Бэйнбриджа, Р. Финка, Л. Яннакона и других противопоставила классической «теории секуляризации» [1].

В одной плоскости с критикой теории секуляризации идёт разработка концепции «постсекулярности», которая, впрочем, не тождественна идее «возвращения религии». Главный её смысл в том, что религиозность никуда и не уходила, но её формы трансформировались. Само понятие «постсекулярность» сравнительно новое. Интересно, что данный термин несколько лет назад возник в пространстве либеральной мысли, в частности в работах немецкого философа Юргена Хабермаса. Речь идёт о корректировке понятия «секуляризации» (обмирщения), отражающего процесс, казавшийся однозначным и необратимым. Так, авторы сборника «Религия и секулярность. Трансформации и перемещения религиозных дискурсов в Европе и Азии»[2], утверждают, что сегодня религиозные представления характерны для 55 % населения мира, причём эта цифра неизменна вот уже в течение 20 лет. И это лишний раз ставит под сомнение общее убеждение эпохи модернити в том, что общественная роль религии снижается. Авторы считают, что постсекулярность открыл католический богослов Эугена Бизер, который ещё в 1986 году утверждал, что секуляризация миновала свой расцвет и начинает клониться к закату[3]. Луциан Хельшер в статье «Религиозное и секулярное: семантические реконфигурации в религиозной сфере Германии с XVIII по XX век» убедительно показывает, что превращение понятий «религиозное» и «секулярное» в некую дихотомию характерно лишь для второй половины XIX века. Более того, «в Германии лишь после Второй мировой войны в широком публичном пространстве распространяется дихотомия «религиозного», «духовного» (geistlich) и «мирского», «секулярного» (weltlich, säkular)»[4]. Причём поначалу эти термины дополняют друг друга и вовсе не являются обозначением каких-то идеологических полярностей. В значительной степени переход к «конфликтному» прочтению подтолкнула, согласно Хельшеру, школьная реформа 1891 года, когда в Германии было провозглашено создание светской школы. Это решение в чём-то напоминало ленинский декрет об «отделении церкви от школы», но было гораздо более мягким.

Итак, в XXI веке научное сообщество вынуждено пересмотреть рамки и содержание этого понятия, поскольку сегодня общество сталкивается с феноменом секулярно-религиозной гибридности. С одной стороны, имеет место социализация и культурализация религий, открытый выход религии в сферу политического. Везде, кроме России, не преодолевшей наследия радикального атеизма, эти процессы считаются естественными; например, католическая церковь играет важную роль в консолидации континентальных европейских элит, прежде всего консервативных. С другой стороны, наблюдается подъём исламского фундаментализма. И в то же время само секулярное сознание обнаруживает в себе иррациональные, квазирелигиозные элементы (движения вроде New Age, проявления рыночного фундаментализма, доктрины политкорректности и мультикультурности, современные формы концепции естественного права, культы «демократических процедур» без демократии и т. п.). Сотрудник секретариата Синодальной библейско-богословской комиссии Александр Кырлежев подчёркивает: «Иногда используют другой термин – десекуляризация. Его ввёл крупный американский социолог Питер Бергер, который в 1960-е годы был одним из теоретиков и исследователей секуляризации в Америке. К концу прошлого века он пересмотрел свои взгляды, и в 1999 году под его редакцией вышла нашумевшая книга под названием «Десекуляризация мира» с его программной статьей. Одну фразу из той статьи все цитируют до сих пор: «Современный мир столь же яростно религиозен, каким был всегда». Речь идёт о том, что религия не умерла и не умирает, если смотреть глобально – на весь мир»[5].

Дискуссии вокруг постсекулярности идут в последнее время и в России. Здесь в начале 2014 года начал выходить научный журнал «State, Religion and Church». Взгляд на религию и – шире – традицию в этом издании является политически выдержанным. Что позволяет оценить «системные требования» к концептам традиционализма и постсекуляризма, принятые на Западе. Контент издания позволяет сделать вывод: понятие «постсекулярность» стремительно входит в социогуманитарный обиход в переходный политический период. В числе отмечаемых признаков постсекулярности – выход религий в публичное пространство. Как отмечает редактор «State, Religion and Church» Дмитрий Узланер, «постсекулярность – это возвращение религии в условиях ландшафта, сформированного масштабными процессами секуляризации. Традиционные, а сегодня уже и не совсем традиционные религии получают новый шанс сказать своё слово. Однако мир, в котором надо сказать это новое слово, уже иной. Отсюда – новые явления, новые вызовы, новые констелляции, новые трансформации…»[6].

Но как происходит возвращение религии в условиях этого «нового ландшафта»? С точки зрения Узланера, нерв проблемы в том, что имеет место «проблематизация связи между религией и культурой и национальной идентичностью». Причём «отсоединение религии – во многом под влиянием секуляризации – от культурной и национальной почвы приводит, с одной стороны, к фундаментализму как религии, не опосредованной культурой. А с другой стороны, к чисто духовной религии – это “духовность” New Age и прочее, – намеренно порывающей с почвой во имя идеалов чистой “духовности”, незамутнённой примесью догматизма и “материализма”. Это, так сказать, обратная сторона фундаментализма, а может быть, и его сущность»[7].

Здесь можно было бы сказать о росте числа деструктивных сект, культов и групп вроде «церкви сайентологии» или менее агрессивных квазирелигиозных течений вроде доктрины «Эры Водолея», «Третьего Завета» и т. п. По-видимому, возвращение религиозного в тех или иных формах в определённой степени связано с тем, что рыночные институты глобальной экономики подорвали авторитет фундаментальной науки – явления по определению нерыночного – и разрушили в сознании обывателя научную картину мира. Но это только один из факторов, поддерживающих состояние постсекулярности.

Мы хотели бы особо подчеркнуть, что проблематика и границы постсекулярности гораздо шире, чем может показаться на первый взгляд. Исследуя состояние постсекулярности, недостаточно говорить только о статусе религии и об исторических формах религиозности. Необходимо ставить вопрос и о статусе самой секулярности.

Ведь мы наблюдаем немало интеллектуальных гибридов – смешанных форм коллективного сознания, не оперирующих распространёнными религиозными символами, но по существу квазирелигиозных. Такого рода гибридность порождает как секулярную религиозность (вера без участия в таинствах и обрядовых практиках), так и религиозную секулярность. Последняя выражается во множестве «малых» культов и мифологий – от доктрин политкорректности, мультикультурности трансгуманизма до мифологем «оранжевых революций», до товарного фетишизма и специфической квазикосмологии мира-как-супермаркета. К этому же ряду нужно отнести элементы политической эсхатологии (образ «мирового зла») в современном неолиберализме. А также коллективные фобии, создаваемые для легитимации неконституционных форм контроля за гражданами – например, «антитеррористических мер», принимавшихся на фоне «синдрома 11 сентября».

Порой этот процесс затрагивает даже людей науки. Вот как публицист Дмитрий Данилов описал это явление на примере авторов знаменитого «письма академиков» 2007 года: «Письмо написано не столько учёными, сколько истово верующими людьми. Для них материализм, дарвинизм… не предметы критического анализа. Это предметы веры, истины в последней инстанции, не подлежащие сомнению и пересмотру. Любое посягательство на эти истины повергает жрецов от науки в священный трепет и гнев. Эти люди вовсе не радеют за науку, не боятся, что “наука погибнет”. Они боятся, что в один прекрасный день наука окажется. просто наукой. Ни больше ни меньше»[8].

Отдельно стоит упомянуть теории переосмысления и мифологизации биологического статуса индивида, в частности, гендерную теорию пола, концепцию семьи как группы индивидуумов, связанной контрактными отношениями. Здесь мы сталкиваемся с феноменом подвижных и отчужденных идентичностей, проектируемых с помощью «формирующих» практик из области социологии и психологии. Этот процесс направлен на создание рынка идентичностей, где социальный, антропологический и биологический статусы личности включены в цепочки рыночного обмена. Так, семейные отношения и поддержание родственных связей в перспективе могут из категории неотъемлемых человеческих прав перейти в категорию социальных привилегий, платных или доступных с санкции властных инстанций.

Во всех перечисленных случаях граница между религиозным (точнее, квазирелигиозным) и секулярным также нарушена. Переосмысление указанных понятий и категорий иррационально в своей основе.

Секулярные культы неизбежно порождают иррациональные модели сознания. Роль рационального выбора в этих моделях явно ниже, чем это было в «идеологичном» XX веке, когда властные практики должны были быть рационально обоснованы. Например, научный коммунизм как легитимирующая идеология советской общественной модели представлял собой вполне рационалистическую модель легитимации власти, независимо от качества самой власти. Но именно в силу высокого уровня аргументации советский марксизм наряду с фрейдизмом попал в число теорий, которым последователи фальсификационистской доктрины Карла Поппера отказывали в научном статусе – по причине «невозможности фальсификации» этих теорий[9].

Таким образом, в рамках либеральной эпистемы происходит как бы утрата рационализма. На смену классическим идеологиям, имеющим сциентистские либо религиозные истоки, приходят гибридные явления – гражданские культы. То есть интеллектуальные системы с пониженным уровнем рациональности и философской фундированности, но обладающие высокой суггестивностью и способностью регулировать социальное поведение. Разумеется, эти системы обладают и новым интеллектуальным инструментарием, основанным во многом на лингвистических и риторических стратегиях.

В целом идея исторического устаревания религиозного сознания по мере роста научного знания и прогресса, характерная как для коммунистической, так и для либеральной идеологий, сегодня выглядит наивной. И не только из-за востребованности церковных институтов, но и из-за расширения самого феномена религиозности. Религиозность проявляет себя как явление не временное и не исторически неизменное, а скорее переходное. В пользу этой точки зрения говорит и снижение статуса научно-критического мышления эпохи модернити в век информационных технологий. По-видимому, любая парадигма общественного знания содержит в себе сакральные, религиозные компоненты, поскольку сам процесс мышления включает в себя функцию сакрализации. Сегодняшние процессы в экономике и политике идут не по либеральной «прямой» и не по марксовой «спирали», а по принципу отклоняющегося маятника. Вырисовывающийся в перспективе общественно-экономический строй пока не напоминает ни поздний капитализм, ни книжный социализм, но скорее денежный феодализм. Аналогичным образом и в сфере идей заметно движение этого отклоняющегося маятника. Он не возвращает нас назад, но создаёт ощущение некоего исторического ремейка. Так, на смену идеократии, классической научности, идеоцентризму идёт феномен нового синкретизма – типа сознания, характерного для Средневековья. Вот только грядущая постсекулярная эпоха может оказаться лишённой спасительного в моральном отношении якоря христианства.

Человечество может быть поглощено стихией неоязыческих культов, тематизированных на языке цифровой эпохи. Впереди нас, возможно, ожидает «другое Средневековье». Не «новое Средневековье», о котором писал Николай Бердяев, но «альтерсредневековый» период – «альтернативный» языческий вариант когда-то пройденной эпохи. Отмеченный явлениями десекуляризации, религиозной секулярности, а возможно, и секулярной религиозности. Будет ли религиозная секулярность на этом отрезке истории носить неоязыческий характер, предугадать сложно. Есть надежда на то, что общество всё же предпочтёт такому сценарию моральный консенсус на основе христианской этики. В этом выборе и заключается главный смысл грядущей «борьбы за традицию», за её новый облик.

В 1990-е французский философ Ж.-Ф. Лиотар говорил о «состоянии постмодерна»[10]. Сегодня мы говорим о «состоянии постсекулярности».

Одна из предпосылок формирования постсекулярности – ситуация «после постмодерна». В условиях смерти «больших нарративов» и интеллектуальных иерархий наступило время «малых нарраций», как и предсказывали теоретики постмодернизма. Но в основе этих нарраций нередко лежат интеллектуальные феномены самого архаичного свойства – проявления религиозного фундаментализма, культур- и этнонацизма. Ситуацию «альтерсредневековости» отражает, в частности, радикализация исламских умм, приход к власти на Ближнем Востоке фундаменталистских движений (ИГИЛ и «Аль-Каида»), либерал-нацизм вместо обычного либерализма (Украина), моральный террор «актуального искусства» (FEMEN, Pussy Riot). Для общества, сформировавшегося на основе ценностей эпохи Просвещения и отрицавшего «тёмное Средневековье» (dark ages), это явление парадоксально. Ведь до последнего времени любая «традиционность» была помехой власть-экономике, процессам глобализации.

Но ценности и содержания либеральной эпистемы кардинально меняются. В переходный исторический период просыпается и активизируется глубинная религиозная семантика, «дремлющая» в структуре либеральной эпистемы под «слоем» рационализма. В таком состоянии общество будет находиться ещё долго, но кардинальная трансформация неизбежна.

Христианская аксиология и социальное государство

Христианство и левая идея имеют общие корни. На этот факт не очень любят обращать внимание, заслоняя его проблемой отношений Церкви и государства. Но вопросы «симфонии» и «конкордата» (безусловно, чрезвычайно важные) отвлекают нас сегодня от главного факта: на первом этапе существования христианство было учением для гонимых. Лишь атеистические догмы советских идеологов и прохладное отношение к церкви автора «Капитала» заставили закрыть на это глаза. Но аберрации исторического сознания не вечны. Сегодня научный мир и мир политический начинают от них избавляться. В качестве отправной точки возьмём мысль Сергея Аверинцева, которую могли бы разделить многие культурологи и религиоведы. Апостольское христианство сформировалось в условиях языческого государства и «религией господства» не могло быть по определению (цезарепапизм Средних Веков – явление иного исторического этапа).

Согласно Новому завету, христиане – «граждане неба», им чужд извечный корпоративный дух земных институций и конституций. Идеал социального равенства определён в книгах Нового завета довольно чётко: «Нет ни Еллина, ни Иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, Скифа, раба, свободного, но все и во всём Христос» (Кол. 3. 11).

Этот взгляд на христианство подтверждается и историческими свидетельствами: в катакомбные времена церковь представляла собой общину равных. Все решения, в том числе о распределении благ, принимались коллективно. Это отражено и в религиозных памятниках. «Деяния Святых апостолов» содержат рассказ о человеке, которому вздумалось утаить от единоверцев некое имущество. Апостол Пётр предсказывает гибельность этого поступка. И действительно, стоило отступнику выйти за пределы общины, как он упал замертво. Конечно, идея справедливости дана здесь в подчёркнуто мистической форме. Но суть её от этого не меняется.

Вспомним: мытари (по-нынешнему – сотрудники коллекторских агентств), служившие финансовой элите, постоянно приравниваются в Новом завете к фарисеям и законникам. Обратимся к житию апостола Павла. Отцам города Фессалоники говорят о Павле и его спутнике: «Эти люди, возмутившие вселенную… поступают против повелений Кесаря, называя царем другого, Иисуса» (Деян 17:6–8).

Апостолы, как мы знаем, получали удары палками и бичами, сидели в тюрьмах, их распинали и бросали в львиные канавки. Наверное, правильно будет сказать, что истинный христианин – это оппозиционер во имя человеколюбия и справедливости, а значит, во имя Христово. Закономерен вопрос: какие средства хороши для такого оппозиционера? И здесь всё просто. Согласно библейскому тексту, христиане, даже будучи распинаемы и бросаемы на съедение диким зверям, сами не брались за оружие. Иисус говорит апостолу Петру: «Вложи меч свой в ножны», и это не только сиюминутное требование, это и завет на будущее. Парадокс в том, что завет этот ничуть не противоречит сказанному Христом в другое время и в другом месте: «Не мир я принёс, но меч». Путь христианина, согласно традиции, это брань, но брань духовная.

Пути христианства в разные эпохи складывались по-разному. Часто народные движения – например, гуситы – сочетали искреннее христианство с требованиями социальной справедливости и общинным образом жизни. А вот основные течения Реформации, к сожалению, пошли противоположным путём и провозгласили личное благополучие и богоизбранность сторонами одной медали, возродив фарисейскую идею «избранности» (элитарности).

В частности, эта точка зрения отражена в широко известном «Женевском катехизисе» Жана Кальвина: «Предопределением мы называем предвечный замысел Бога, в котором Он определил, как Он желает поступить с каждым человеком. Бог не создаёт всех людей в одинаковом состоянии, но предназначает одних к вечной жизни, а других к вечному проклятию. В зависимости от цели, для которой создан человек, мы говорим, предназначен ли он к смерти или к жизни»[11]. Впоследствии эту точку зрения активно развивали последователи (в частности, К. Барт, Р. Нибур). Понимание христианства как религии неравенства, разделение людей на «избранных» и «неизбранных», привело к трагическому перерождению христианства. За этим перерождением последовало утверждение Биржи вместо Церкви и победа идеологии общества потребления.

Связь русского православия с идеями социал-демократии имеет давнюю традицию. Одной из версий «русского социализма» мы обязаны Сергию Булгакову. А протоиерей Валентин Свенцицкий за год до катастрофы 1917-го призывает верующих голосовать за левые партии (не большевистские). К сожалению, идея социального государства в 1917 году попадает в руки политических авантюристов, оторвавших сами понятия «справедливость» и «равенство» от их духовной основы.

В последние годы ситуация меняется. «Основы социальной концепции РПЦ», принятые несколько лет назад, содержат в себе немало идей, имеющих социальное звучание. Левые мыслители со своей стороны начинают «рыть ход» в сторону апостольского христианства, хотя порой и совершают при этом грубые ошибки с точки зрения теологии и моральной аксиологии христианства. Например: «В свете же Апокалипсиса революционное насилие диктатуры пролетариата накануне Судного дня есть оборона строящегося спасительного Ковчега и насильственное обращение на путь спасения»[12]. И всё-таки попытка сближения не случайна: адепты общества справедливости испытывают настоятельную потребность в христианском обосновании своих взглядов.

Христианская традиция и идеи социал-демократии строятся на близких моральных принципах. Главный из них – любовь к ближнему. В социальном измерении этот принцип можно переформулировать так: недопустимо достигать своего благополучия за счёт благополучия другого. Либеральные концепции общества, основанные на принципе тотальной конкуренции, «войны всех против всех» и выживания сильнейшего, этому принципу не соответствуют. Здесь уместно вспомнить дарвиновскую идею «естественного отбора». Чарльз Дарвин частично заимствовал её у селекционеров-животно-водов, частично из трудов Роберта Мальтуса («Опыт о законе народонаселения», 1798). Мальтус утверждал: спасти человечество от перенаселения способна лишь «естественная убыль» человеческой массы вследствие войн, эпидемий и конкурентной борьбы за место под солнцем. Он настаивал на том, что законы общества в этом смысле ничем не отличаются и не могут отличаться от законов животного мира: «настоятельная необходимость сдерживает эту чрезвычайную плодовитость, и человек, наравне с прочими живыми существами (курсив наш – А. Щ.), подчинён закону этой необходимости»[13].

Будучи перенесённой из биологического контекста в круг общественных наук и обратно, идея «естественного отбора» породила так называемый социал-дарвинизм – направление мысли, утверждающее, что социальное устройство должно быть аналогично устройству животного мира. Вполне очевидно, что православный христианин, не будучи дарвинистом в онтологических вопросах, не может быть и социал-дарвинистом в вопросах общественных. Ведь для Бога ни одна тварь не лишняя, каждая подвержена лучам Его благодати и никакого «отбора» среди Божьих творений быть не может.

XX век породил огромное количество левых движений на Западе, не связанных пуповиной с советской официальной мыслью и зачастую не чуждающихся христианства. В первую очередь это, безусловно, идеи христианской демократии, породившие в Германии влиятельнейшую партию ХДС. Не секрет, что в Южной Америке очень сильна традиция католического марксизма, который принято называть «теологией освобождения». Во многих колледжах этой части света принято преподавать в одном семестровом цикле патристику и схоластику пополам с основами марксизма. И никого это не удивляет. Одна из причин такой «всеядности» элементарна: на Западе вообще никогда не наблюдалось столь резкого противопоставления левых идей и христианства, как в СССР.

Безусловно, интересно, что думает православный социал-демократ о сегодняшнем мировом устройстве. В 2008-м мы видели, как финансовый капитал загнал мир в состояние кризиса, построив долговую экономику, основанную на акциях-деривативах (обеспеченных не реальными активами, а другими акциями). Это уже не вполне товарная экономика, а экономика информационная, экономика события. В ней больше психологического, манипулятивного. Тем не менее мировая система («мир-экономика») не будет в ближайшее время подвержена ни революциям, ни эволюции. А вот инволюция идёт полным ходом. Например, о понятии «свободный рынок» уже можно забыть навсегда. Свободный рынок крайне «неэффективен» и «нетехнологичен». Контроль за финансовыми потоками, точнее, их распределение – давно уже точная наука.

Фактически современный строй уже нельзя называть капитализмом. Мы имеем дело с денежным феодализмом, где само право иметь активы и выходить на финансовые рынки регламентировано основными игроками. Есть страны-буржуа (центр) и страны-пролетарии (периферия). Перепрыгнуть из периферии в центр, играя «по правилам», невозможно. Черты нынешнего финансового строя – ввоз производства в страны третьего мира и, наоборот, вывоз капитала из этих стран.

Экономика и общество постпротестантского мира находятся в явном противоречии с духом апостольской общины. Эта ситуация сохраняется уже не один век, но сегодня она усугубилась.

Сегодня нарастает диктат корпораций. Современная экономическая реальность сильно отличается от мировой экономики времён Маркса. Поэтому взгляды автора «Капитала» требуют серьёзного апгрейда, который понемногу осуществляется западными историками и экономистами. Наиболее авторитетные из них, например, Иммануил Валлерстайн, выходом из замкнутого круга «мир-экономики» считают отсоединение национальной экономики от глобальной. Это требует определённых условий, таких как приоритет внутреннего рынка, внутренние кредиты, удешевление национальной валюты, прогрессивная налоговая шкала. И, конечно, справедливое распределение национального дохода. Парадокс в том, что как раз левые сегодня защищают национальные рынки, тогда как глобальная экономическая модель, напротив, играет против них в пользу глобальных интересов корпораций. И они же вольно или невольно отражают идеал христианской общинной справедливости.

Вот почему сегодня в кругах христианских социалистов укрепляется уверенность в том, что за социально ориентированный курс нужно бороться и спрашивать с собственного правительства. Ведь, с точки зрения апостольского христианства, режимы приходят и уходят, а небесная родина дана человечеству навсегда. Кесарю кесарево, а Богу – Божье.

Феномен социализации религии в контексте русской истории

Со времён СССР прошло более 20 лет. Срок огромный. Но в нашем отношении к церковной истории всё ещё сильно влияние идеологических клише. До сих пор иногда приходится встречаться с абсурдным утверждением, что Церковь в России является слугой государства, глашатаем его светской идеологии и, в конечном счёте, воспевает чуждый ей культ. Только заходит речь о реституции, от кого-нибудь непременно слышим: здания церквей возвращают в обмен на лояльность. Как только РПЦ предлагает учить детей нормам православной культуры, непременно кто-нибудь скажет: «Помилуйте! Это же новый обком».

И возникает впечатление, что церковь всецело поддерживает тот странный многовековой режим, который некоторые русские историки со времён Соловьева и Ключевского называют «внутренней колонизацией» и «опричной системой». Это когда в рамках одного государства две страны, большая и малая. Причём меньшая владеет большей.

Впрочем, российская ситуация не сказать чтобы очень уж уникальна. Это всего лишь следствие социал-дарвинистской морали, бесчеловечную сущность которой прозорливо, прогностически подчёркивали многие христианские мыслители эпохи патристики – в частности, святитель Григорий Нисский в своей проповеди «Против ростовщиков»[14]. С другой стороны, о том же говорили «классики» марксизма: «Дарвиновская теория борьбы за существование есть просто перенос теории Гоббса «bellum omnium contra omnes» и буржуазно-экономической теории конкуренции, а также мальтусовской демографической теории из общества в органическую природу. Сделав подобный трюк… легко перенести эти теории из естественной истории обратно в историю общества… и заявлять, что этот тезис находит подтверждение как вечный естественный закон общества»[15].

Тогда причём здесь Церковь? Объяснения, как правило, скупы и невнятны. Ну просто потому, что ведь она плоть от плоти власти. Потому что ведь так повелось… Странно наблюдать, как антицерковные критики либерального направления вдруг переходят на ленинские позиции, в принципе им чуждые, и рассуждают в том духе, что, мол, церковь – это элемент политической надстройки, а православие – часть идеологии правящего класса.

Идеология российского правящего класса хорошо известна: накопительство и потребление. Отсюда, из эйдосферы российского гламура, маргинальной группой либеральных «православных» Церкви подбрасываются формулы «солидный Господь – для солидных господ», «православная этика и дух капитализма», «секулярное христианство». И чем дальше, тем конкретнее: чтобы быть современной, церкви, мол, необходимо отказаться «от библейской концепции греха», от «тезиса об исключительности Христа», проявить лояльность к абортам и гендерной теории пола… Порою тон представителей этой группы становится ультимативным, как это было в период «болотных» событий в 2012 году.

По этому поводу известный православный активист Филипп Грилль заметил: «Я уверен: если бы Церковь позволила использовать свой бренд для маркировки либеральных ценностей, которые лежат в основе нынешнего политического курса, её бы превознесли. Но именно это и было бы сервилизмом, огосударствлением, “иосифлянской болезнью”. Существенна именно эта политизация конфликта. Церкви выдвинули не какой-нибудь, а именно политический ультиматум. От РПЦ хотели бы поддержки ценностей определённой части правящей элиты. Получается крайне забавная ситуация. От Церкви добиваются именно того, в чём её обвиняют: “Почему бы вам не принять наши ценности, не проявить сервильность, если мы и так всех убедим в вашем сервилизме”»[16].

Достаточно бегло пролистать «Основы социальной концепции РПЦ», чтобы убедиться в фальсифицирующей направленности мифов о «неосергианстве», государственной церкви и православном госкапитализме. Но народ наш православный, задерганный работой и спасаемый многодетностью, читает порой невнимательно. Вот и пытается, не зная сути, примирять в душе непримиримое. Любовь к элитаристским установкам «общества тотальной конкуренции» – и слово Божье.

0 том, что это невозможно, неоднократно говорили как богословы, так и светские публицисты. Например, художник Максим Кантор: «В будущее возьмут не всех» – это любимый слоган новаторов XX века. Христос, например, считал, что в жизнь вечную возьмут всех, но в этом пункте современная цивилизация склонна придерживаться реалистического взгляда на вещи: и в жизни сегодняшней приняты не все, и в будущее всех не возьмут, не резиновое. Первым, что изъяли из будущего, оказался христианский образ»[17].

Теперь о «симфонии» и «сервилизме». Само утверждение, что совмещённый культ кесаря и патриарха есть чаемая «симфония», – столь же пафосно, сколь и неверно. До середины XVII века в стране существовала народная теократия. Она возникла после татарского нашествия и была создана усилиями всей русской нации. Произошло это, заметим, вопреки государственному вассалитету князей перед ханами. Скажем ещё точнее: в России в этот период развивалось социальное православие. Оно продвигалось энтузиазмом Иосифа Волоцкого и его последователей. И дожило до времён Аввакума и Ивана Неронова. Отголоски этой ситуации наблюдались и в начале XX века, вспомним хотя бы протоиерея Сергия Булгакова.

Конечно, государство временами стремится навязать Церкви то холопские комплексы, то кодекс коммунизма, то веберовский идеал. Но Церковь, как может, противостоит этому нажиму. Стараниями Нила Сорского, Иосифа Волоцкого, Феодосия Печерского, митрополита Филиппа, патриархов Тихона и Сергия. Период «государственного пленения Церкви», когда она утрачивала автономию, длился со времени Раскола (Реформы) и вплоть до окончания синодального периода в 1917 году. С обер-прокурором Синода вместо патриарха во главе Церкви. Тогда члены церкви и впрямь должны были совмещать Слово Божье со словом кесаря. Они ещё не знали, не догадывались, что этот период закончится навсегда.

Вначале Церковь была отторгнута большевистской властью от общества. Это означало гибель тысяч священников. Ситуация болезненная и страшная. Она была подретуширована после 1943 года, а репрессии частично прекращены при патриархе Сергии и до конца советского периода. Но, не убив Церковь до конца, власть в начале 90-х забыла про неё на десятилетие. За это время РПЦ выпрямилась и сформировала собственную социальную концепцию, не имеющую ничего общего с господствующим в официальных кругах социал-дарвинизмом, законами джунглей и обществом борьбы всех против всех.

Конец ознакомительного фрагмента.