Вы здесь

Научная объективность и ее контексты. Глава 2. Характеристика объективности (Эвандро Агацци, 2014)

Глава 2. Характеристика объективности

2.1. Объективность без объектов? Сильный и слабый смысл объективности

Прежде чем рассматривать собственно науку, отметим, что некоторое дистанцирование понятия объективности от понятия объекта можно обнаружить уже в обыденном языке. Смысл термина «объективность» кажется связанным скорее с (непрямой) отсылкой к субъекту, нежели к объекту. Когда кто-то говорит, например, что некоторое суждение объективно, что некоторое исследование было проведено в объективном духе, что нечто или некто объективно обладает некоторым качеством, он обычно имеет в виду, что это исследование, суждение или качество не зависит от субъекта или субъектов, высказывающих суждение, проводящих исследование или приписывающих качество. Иными словами, в то время как субъективность кажется первым признаком нашего знания, но в то же время считается худшим его недостатком, с которым человечество боролось столетиями, считая идеальной такую форму знания, которая, хотя и неизбежно приобретаемая различными субъектами, тем не менее не зависит от них в своей достоверности.

Но зачем нам так заботиться о том, чтобы иметь знание, не зависящее от субъектов? Ответ на этот вопрос дает нам ключ к пониманию смысла заголовка данного раздела: «Объективность без объектов». Действительно, кажется от природы заложенным в наши умы (во всяком случае, в умы представителей западной цивилизации), что единственный способ проверить успешность наших попыток познать реальность – это убедиться в том, что картина реальности, к которой мы пришли, «не зависит от субъекта», т. е. что другие субъекты согласны с нами по поводу истинности этой картины. Заметьте, каким искусственным, в некотором смысле, является этот взгляд. Действительно, естественная задача нашего познания – «схватить» реальность; и, говоря абстрактно, нам следовало бы сказать, что эта цель достигается получением «объективного знания», т. е. знания, соответствующего той части реальности, которую мы хотели познать. Но, с другой стороны, человек, похоже, всегда опасается, что окажется неспособным выполнить эту задачу; и его сомнения исходят из того, что очень часто разные люди, столкнувшись с одним и тем же фрагментом реальности, описывают его по-разному. Вывод сделать легко: если для описания одной и той же реальности предлагаются разные картины, ни одна из них (кроме, возможно, одной) не может быть «объективной», т. е. соответствовать объекту, так что все они (за возможным исключением одной) должны считаться чисто «субъективными» – выражающими определенный способ восприятия объективной реальности, типичный для некоторого отдельного субъекта[67].

Все это так просто, что кажется даже тривиальным, но на самом деле объясняет некоторые фундаментальные черты понятия объективности. Как мы только что видели, имеется в виду, что наличия разных субъективных картин достаточно для исключения того, что любая из них составляет объективное знание. Отсюда следует, что необходимым (хотя, возможно, и недостаточным) условием объективности знания является его «независимость от знающего субъекта». Отнюдь не легко сказать, какое дополнительное условие нужно добавить к этому необходимому, и этот вопрос оставался спорным в течение нескольких столетий[68]. Но поворотный пункт должен быть теперь ясен: даже если признать некоторый фрагмент знания «объективным», если он является верным воспроизведением его предполагаемого объекта, основной проблемой остается возможность иметь орудие, позволяющее определить, обладает ли некоторое знание этим драгоценным свойством; и надежнейшим признаком того, что оно действительно им обладает, является его независимость от субъекта. Этим объясняется кажущийся странным факт, что объективность сохраняет некоторого рода косвенную характеристику – через отсылку к субъекту, который в принципе не должен иметь ничего общего с понятием объекта. Держа в уме эту косвенную характеризацию, мы можем достичь лучшего понимания некоторых признаков, которые на протяжении всей истории западной философии рассматривались как необходимые для подлинности любого примера предполагаемого знания: всеобщности и необходимости. Здесь мы снова встречаемся с чем-то неестественным, поскольку каждый конкретный акт познания имеет дело прежде всего с единичным опытом, с индивидуально локализованными фактами и вещами. Более того, если подумать об «объекте» вообще, он всегда выступает как нечто индивидуальное, жестко связанное со своими конкретными признаками и со своим положением в пространстве и времени; он кажется некоторым образом точной противоположностью всему, что может мыслиться как установленное навсегда, как недоступное для перемен в пространстве или времени. Откуда взялась эта странная идея, что некоторое знание, чтобы быть объективным, должно обладать свойствами всеобщности и необходимости? Ограничимся рассмотрением двух линий развития этой доктрины. Первая относится к онтологии: из открытия элеатами, что бытие как таковое не может ни испытывать воздействие небытия, ни ограничиваться им, казалось, следовало, что каждое единичное определение реальности, каждая ее часть обязана разделять эти фундаментальные характеристики и в результате не претерпевать изменений (что означало бы переход из «бытия» в «небытие»). Поэтому каждый «объект», поскольку он разделяет общие признаки бытия, должен мыслиться как нечто, что всегда было и всегда будет в точности таким, каким оно является в любой момент своего существования (что означает, иными словами, что каждое объективное определение, как мы сказали, необходимо и всеобще). Однако, вопреки этой установленной априори неподвижности реальности (которая кажется необходимым условием возможности мыслить себе реальность непротиворечивым образом), опыт показывает нам, что изменение есть общая черта мира. Решение этой проблемы хорошо известно: элеаты ограничили изменение иллюзорным «мнением» (dóxa) чувственного восприятия, считая чистый разум способным достичь «истины» (alétheia) о неподвижной реальности. (Можно заметить, что обсуждавшаяся ранее доктрина сущности как неизменного субстрата, лежащего под слоем переменных акциденций, непосредственно связана с этой картиной реальности; заметим также, что первое решение этой проблемы, хотя и установленное элеатами, впервые было предложено атомистами).

Это решение не имело бы для нас особого интереса, если бы не связь этого образа мыслей со второй из упомянутых выше линий. Эта линия склоняется в сторону знания: мы могли бы сказать, что объект есть нечто индивидуальное, четко локализованное в пространстве и времени. Но есть некоторое оправдание для того, чтобы рассматривать наше «знание» его как знание только в том случае, если оно оказывается «независимым от субъекта», т. е. если оно верно для каждого знающего субъекта («всеобщим») и («с необходимостью») одним и тем же для всех таких субъектов.

Нетрудно понять, что «всеобщность» и «необходимость» понимаются не одинаково для этих двух линий мысли. Первое значение, ссылающееся на постоянство онтологической структуры, связывает с идеей всеобщности представление о пространственно-временной неизменности, тогда как второе просто имеет в виду одинаковость оценки разными познающими субъектами без какой-либо связи с пространственно-временными характеристиками.

Хотя эти пары понятий всеобщности и необходимости были и остаются различными, в истории философии произошло практическое совмещение их, так что они помогли друг другу приобрести статус отличительных признаков объективности. Чтобы выразить этот факт синтетически, мы могли бы сказать, что онтологическая структура объекта, так же как и условия получения нами надежного знания о нем, подчеркнули роль этих двух характеристик – всеобщности и необходимости – как выдающихся и фундаментальных признаков объективности. И все это несмотря на то, что объекты проявляют себя как индивиды и что знание развивается в первую очередь в результате уникального опыта[69].

Рассмотрим теперь познавательную деятельность любой личности как таковую. Конечно, невозможно отрицать, что такая деятельность внутренне характеризуется целью быть объективной в смысле быть способной «схватывать» реальные черты объекта. С учетом предшествующего обсуждения мы должны сказать, что если она добивается успеха в этом предприятии, результатом должно быть нечто всеобщее и необходимое; а это равносильно утверждению, что всеобщность и необходимость совместно выступают как необходимое условие того, чтобы некоторая форма знания была объективной.

Мы здесь имеем ситуацию, строго параллельную той, которую мы распознали, когда речь шла о «независимости от субъекта». Тогда мы тоже отметили, что эта черта выступает, во-первых, как следствие, т. е. как необходимое, но, быть может, недостаточное условие объективности. Интересный факт состоит в том, что эти три черты (независимость от субъекта, всеобщность и необходимость) не только кажутся следствиями объективности, понимаемой как отсылка к объектам, но и оказываются логически взаимосвязанными. Это соображение окажется полезным при дальнейшем рассмотрении.

Если бы мы захотели по-другому обозначить эти характеристики, мы могли бы сказать, что они относятся к формальному аспекту объективности, тогда как «субстанциальный аспект» представлен «отсылкой к объекту». Из этого следует, что всегда, когда есть возможность утверждать, что некоторая черта объективна в более сильном и гораздо более привлекательном субстанциальном смысле, можно легко получить как следствие, что эта черта объективна также и в более слабом и менее привлекательном формальном смысле независимости от субъекта, всеобщности и необходимости. Обратное, строго говоря, неверно, как немедленно показывает простая формальная логика. Если некоторая черта оказывается обладающей формальными признаками всеобщности, необходимости и независимости от субъекта, это еще не основание считать это ни вытекающим из того факта, что она субстанциально присуща объекту, ни что из нее этот факт следует.

Назвав формальным (или слабым) и содержательным (или сильным) эти два значения объективности, мы должны заметить, что слабый смысл постепенно стал единственным, учитываемым в теории познания. Это означало, что через некоторое время формальные характеристики стали в некотором смысле также и субстанциальными. В философии Канта этот процесс уже завершился. Для него «объективный» значит просто всеобщий и необходимый и, следовательно, независимый от индивидуальных субъектов; и он не указывает никакого особого основания для этого отождествления, которое ему кажется очевидным. Но нам нетрудно понять исторические причины этого отождествления. Кант появляется в конце длительного процесса в западной философии, в ходе которого проблема познания реальности в строгом смысле объективности представала все более и более безнадежно неразрешимой. Кант открыто отказался от всякой надежды на ее решение, он отрицает, что объект в онтологическом смысле может быть познан. Это просто мыслимый «ноумен», которого наше познание не достигает. На этом этапе уже не имело смысла сохранять строгий смысл объективности, поскольку все его значение сводилось к слабому смыслу.

Ясно, что сведение всего смысла объективности к его «слабой» компоненте было просто следствием «дуалистической эпистемологии», которую мы рассматривали в предшествующих разделах. Именно благодаря этому предрассудку упомянутое отождествление стало казаться не логической ошибкой (а именно принятие необходимого условия за достаточное), а просто следствием фактического обстоятельства (т. е. невозможности когда-либо выполнить требование «сильного» смысла объективности). Если теперь рассмотреть конкретно науку, мы можем сказать, что в истории современной науки можно увидеть нечто вроде резюме общей разноголосицы, которую мы попытались изобразить при анализе понятия «объективное знание». Начиная с Галилея, наука рассматривалась как поставщик объективного знания в сильном смысле, поскольку, как мы видели, предполагалось, что она имеет дело непосредственно с некоторыми внутренними (пусть уже и не существенными) свойствами вещей. С очень немногочисленными исключениями это убеждение оставалось глубоко укорененным в умах практикующих ученых, так же как и в общераспространенном здравом смысле, по крайней мере до конца XIX столетия. А тем временем философия, с другой стороны, совершила переход от античной концепции сильной объективности к новой концепции слабой объективности. К концу XIX в., а еще более с началом XX в. нечто подобное утрате веры в возможность «постичь объект» произошло и в науке, повторяя в некотором смысле ситуацию, имевшую место в философии в период от Галилея до Канта[70].

Кульминация этого кризиса соответствовала принятию Кантом тезиса о непознаваемости ноумена и выражалась в виде широко распространенного скептицизма по поводу подлинной познавательной способности науки. Преодоление его в конечном счете состояло в выработке нового критерия научной объективности – слабого, поскольку он уже не предполагал отсылки к объектам («объективность без объектов», о которой мы говорили в этом разделе)[71]. Характеристика его как слабой формы объективности предполагает, что для ее характеристики были предложены некоторые альтернативные или формальные черты. На самом деле это действительно имело место, и мы могли бы даже сказать, что эти черты походили на характерные признаки независимости от субъекта, всеобщности и необходимости, которые мы рассматривали в общем случае объективного знания. Достаточно очевидно, однако, что в случае науки эти признаки сами должны были бы получить несколько более специфическую и техническую характеризацию, как это и произошло. Нашей следующей задачей будет поэтому указать некоторые из наиболее значительных современных интерпретаций научной объективности, особенно возникших в мысли ученых[72].

2.2. Некоторые способы оценки научной объективности

Мы не будем пытаться дать полную картину различных смыслов «научной объективности», которые можно найти в специальной литературе, поскольку наша задача – не документационная и не историческая, она просто состоит в теоретическом обсуждении и анализе, что можно гораздо лучше выполнить рассмотрением нескольких значимых примеров. По той же причине мы не собираемся заниматься многократно обсуждавшимся вопросом о субъективистских интерпретациях современной науки, которыми нельзя пренебрегать, особенно применительно к физике, учитывая некоторые авторитетные субъективистские интерпретации квантовой теории, касающиеся, в частности, роли в ней «наблюдателя». Другими словами, мы не будем отрицать, что были и все еще есть субъективистские интерпретации современной науки. Вместо этого мы укажем на тот факт, что большинство ее интерпретаций отдают предпочтение объективистскому взгляду на науку, и попытаемся определить, что обычно и наиболее значимо под этим понимается.

Самый распространенный смысл объективности, несомненно, тот, который отождествляет ее с интерсубъективностью[73]. Можно было бы сказать, что этот смысл преобладает среди практикующих ученых, которым постоянно приходится рассматривать и воспринимать науку как публичный дискурс. Для них потребность во взаимной информации, практика международного сотрудничества, обмены со специалистами из смежных областей, полезность взаимной проверки экспериментов и расчетов и сравнения точек зрения до такой степени составляют самую суть их деятельности, что объективный характер научных высказываний должен казаться совпадающим со свойствами интерсубъективности. Они рассматривают дальнейшие требования, связанные с вопросом о фактическом соответствии научных высказываний с внутренней структурой лежащей под ними реальности, как никогда не требующие реального рассмотрения (кроме как, возможно, на теоретическом уровне, но даже в этом случае интерсубъективность должна быть критерием оценки здравости теоретических аргументов). Только тот, кто собирается прекратить заниматься собственно исследованиями и начать рассматривать их «извне», мог бы почувствовать интерес к проблемам этого рода. Но даже и он, вероятно, не увидел бы никаких причин искать новых требований, которым объективность должна была бы удовлетворить, чтобы подходить для науки. Это значит, что даже если бы с более философской точки зрения можно было бы представить себе другие типы объективности, эти альтернативы часто считаются не представляющими особого интереса с точки зрения объективности, имеющей значение для науки (хотя, конечно, они не могли бы считаться нерелевантными для «философии науки», целью которой, помимо прочих, является определение особой природы научной объективности).

Такая позиция (которую мы вкратце охарактеризовали как выражающую точку зрения на науку как форму «публичного дискурса») может выступать в различных формах, важной чертой которых для нас является отождествление объективности с интерсубъективностью, общей для них всех. В этом мы легко можем узнать требование «независимости от субъекта» (которое мы уже признали одним из наиболее типичных способов характеризовать объективность). Такое предварительное требование, конечно, предъявляется в гораздо более утонченном виде, когда для удовлетворения этого требования предлагаются различные критерии, но суть дела от этого не меняется[74].

Как было отмечено выше, требование быть независимой от субъекта предъявлялось к объективности по некоторым эпистемологическим причинам. Но мы также отметили, что некоторые другие ее характеристики (хотя все еще формальной природы) предлагались на основании причин, имеющих более онтологический привкус, а именно всеобщность и необходимость. Присутствуют ли эти требования и в современном понятии научной объективности?

На первый взгляд может показаться, что современная наука отказалась от всяких претензий на столь привлекательные характеристики, поскольку – как утверждали многие философы науки – наука согласилась с тем, что любое из ее высказываний может оказаться ошибочным, что всякое определение, даже научных данных, подлежит пересмотру, что сфера действия любого закона ограничена и т. д. Но если не ограничиваться самым поверхностным значением этих утверждений, можно обнаружить, что на этот вопрос не так-то легко ответить. Можно наблюдать, например, что законы науки мыслятся как универсально достоверные в области своего применения, хотя она может быть и очень ограниченной (что мы подробнее рассмотрим в дальнейшем).

Хотя мы и не хотим обсуждать этот очень общий момент сейчас, мы хотели бы уже сейчас подчеркнуть, что существует черта, отстаиваемая многими как подлинный признак объективности, непосредственно напоминающая прежние признаки всеобщности и необходимости: инвариантность. Среди ученых, настаивающих на этом принципе, особенно заметен Макс Борн[75]. Согласно этой точке зрения, главная черта нашего контакта с объектами нашего опыта – то, что мы можем описывать их по-разному, в зависимости от той системы координат, которую мы выбираем для фиксации наших наблюдений. Все эти описания действительно отличаются друг от друга, но оказывается, что эти различные «проекции» одного и того же объекта могут подчиняться определенным правилам преобразования, образующим группы в математическом смысле слова, причем эти группы допускают инварианты. И хотя было бы неразумно претендовать на то, что все эти проекции объективны (поскольку они различны), представляется вполне разумным свести объективность к этому ядру инвариантов, сохраняющихся при разных точках зрения. Можно заметить, что это понимание объективности, по крайней мере неявно, принимается, в некотором смысле, в теории относительности. Верно, что эта теория не допускает никакого «привилегированного наблюдателя», и нет никаких физических измерений, которые могли бы считаться независимыми от системы координат, к которой они относятся. Но, с другой стороны, эта «относительность» вовсе не представляет «конечную стадию» физического исследования, но скорее исходный пункт, который должен быть в некотором смысле превзойден. На самом деле задача теории относительности – найти формулировку основных законов физики, инвариантной относительно всех систем отсчета, в которых измеряются величины.

Когда мы обсуждали концептуальные основания традиционных требований всеобщности и необходимости, мы обнаружили, что они основаны на фундаментальном постоянстве структуры реальности. Кажется, что нечто подобное работает и здесь, поскольку инвариантность кажется характеристикой, наиболее близкой к идее «непретерпевания изменений», отстаивавшейся традиционной онтологией. Однако требование инвариантности (которое, строго говоря, должно быть сформулировано как инвариантность формы и инвариантность содержания, которые обе действительно работают в науке) очень часто сводится к чему-то формальному, из которого не обязательно следует занятие онтологической позиции.

Чтобы понять это, достаточно подумать о том, что инвариантность (сформулированная в явных и недвусмысленных терминах) есть свойство не столько самих наблюдаемых явлений, сколько их математической формулировки. Упоминая об этом возражении, мы на самом деле ставим в неявной форме вопрос: можно ли считать вполне удовлетворительным отождествление объективности с тем, что мы назвали «слабой» объективностью; и это, кажется, не всегда так. Чтобы увидеть это, нам надо вспомнить, что слабая объективность выражает прежде всего эпистемологическую сторону объективности и потому подчеркивает те характеристики, которые по крайней мере напоминают о какой бы то ни было «отнесенности к объектам», т. е. о всеобщности и необходимости, бесцветная нейтральность которых делает их самыми подходящими кандидатами на суммирование такой онтологически неангажированной точки зрения. Но если взглянуть на дальнейшие попытки определить научную объективность, предпринимавшиеся некоторыми мыслителями, мы сможем увидеть, что выдвигался гораздо более широкий спектр характеристик, приближавшихся к интерсубъективности и инвариантности.

Перечень подобных характеристик, которые такой автор, как Маргенау, называет «метафизическими требованиями», следующий: логическая плодовитость, многочисленные связи, устойчивость, расширяемость, причинность, простота и элегантность. Они вступают в игру, когда речь идет не столько о том, чтобы обеспечить объективность не какого-то отдельного эмпирического определения (для этого достаточно интерсубъективности и инвариантности, интерпретируемых как единообразие фиксации результатов использования стандартных инструментов), а скорее объективность некоторых теоретических или интеллектуальных конструктов. В таких случаях простая «верификация» теоретического конструкта, которая на первый взгляд может показаться самым адекватным инструментом отличения объективных схем от плодов субъективного воображения, оказывается недостаточной, так что приходится использовать подходящую комбинацию некоторых или всех вышеперечисленных «метафизических требований» для выбора одного из противоречащих друг другу взглядов[76].

Сосредоточимся на общей черте этих «метафизических требований». Эти требования в некотором смысле все еще «формальные» или по крайней мере «методологические», которыми должны обладать высказывания или системы высказываний, рассматриваемые сами по себе. Однако по крайней мере некоторые из них в то же время явно имеют онтологический привкус: множественность связей, устойчивость, расширяемость и причинность, например, безусловно принадлежат к самым распространенным критериям, указывающим на присутствие некоторого рода конкретного «субстрата». Это могло бы означать, что, невзирая на тот факт, что авторы, особенно ценящие эти требования, явно избегают придавать научной объективности онтологический смысл, они тем не менее демонстрируют некоторый сдвиг к конкретной концепции объективности в «сильном» смысле, т. е. к объективности, понимаемой как отсылка к собственно объекту.

Если попытаться понять, почему эти авторы склоняются к сильному смыслу объективности, но фактически проходят только полпути в этом направлении, то обнаружится, что речь опять идет об «эпистемологическом дуализме» или «репрезентационализме». Несколько строк из статьи Маргенау и Парка хорошо изображают эту ситуацию: «Не многие ученые, – говорят они, – не говоря уже о квантовых физиках, являются наивными реалистами. Поскольку если речь идет о поиске «объективного», понимаемого как причина ощущений, в вещах, появляющихся в ощущениях, исследование сейчас же выходит за пределы видимостей, поскольку даже простейшие научные наблюдения показывают, что вещи не таковы, какими кажутся»[77]. Здесь нельзя не распознать идею, что объект – это нечто, лежащее скрытым за видимостями, идею, как мы уже видели, типичную для эпистемологического дуализма. После анализа трудностей, связанных с попыткой выкопать объект «из-под видимостей», авторы заключают: «Поэтому мы исключаем онтологическую объективность из дальнейшего рассмотрения»[78].

Можно, однако, поставить вопрос: не будет ли более эффективным способом избежать серьезных недостатков, связанных с дуалистическим предположением, просто отказ от него вообще? Так, если не рассматривать объект как «нечто» непознанное, лежащее «за» нашим опытом, нечто, раскрывающее только некоторые указания на свое присутствие, могло бы оказаться возможным сохранить корректную и удовлетворительную онтологическую интерпретацию научной объективности. Но этот вопрос мы рассмотрим в нашей работе позднее.

Однако, даже не придавая особого значения этому дуалистическому предположению, которое действует фактически на имплицитном, а не эксплицитном уровне, мы можем отметить, что эпистемологическая и онтологическая стороны проблемы объективности внутренне связаны с общим отношением современной науки к своему предмету. На самом деле для современной науки объект есть не столько то, что должно существовать, сколько то, что должно быть познано. Этот момент, конечно, затрагивает один из центральных методологических выводов современной физики. Когда Эйнштейн начал свой анализ одновременности, который привел его к релятивизации этого понятия и, более общо, самого времени, он отбросил точку зрения обыденного здравого смысла (которая до этого времени разделялась также и профессиональными физиками), согласно которой события или одновременны, или не одновременны, и стал исследовать вопрос о том, как мы можем знать, что они одновременны. Обнаруженная им относительность одновременности затрагивала не иллюзорную одновременность двух событий «как таковую», а одновременность, в которой мы можем убедиться физически (т. е. посредством физических измерений).

Квантовая теория, как известно, заняла аналогичную позицию. Допускаются только измеримые количества, так что даже когда две ситуации концептуально различны, они считаются одной и той же ситуацией, если не могут быть различены с помощью средств, допускаемых теорией. Это, например, очевидно в случае вероятностей, касающихся местонахождения частиц. Также, говоря об операционализме, можно видеть, что то же самое требование лежало в основе некоторых из его самых сильных тезисов. Отрицание постоянного и всеобщего характера любого научного понятия явным образом связано с постулатом, согласно которому мы должны ограничиваться утверждением только того, что мы действительно знаем; в случае точных наук это сводится к тому, что мы способны измерить; а из этого вытекает программа отождествления понятий с операциями измерения.

Это сосредоточение на идее «познанности» с неизбежностью ведет к приданию некоторого рода привилегии эпистемологическому аспекту научной объективности, поскольку это выражение имеет явно эллиптический характер, и легко понять, что его недостающую часть можно выразить как «быть познанным кем-то». Таким образом, отсылка к познающему субъекту становится неизбежной, и, поскольку познающая деятельность есть по необходимости деятельность от первого лица, сразу же становится очевидным риск субъективности. Так что мы приходим к рассмотренным на предыдущих страницах усилиям избежать этой опасности, преодолев субъективность с помощью таких средств, как интерсубъективность и инвариантность. Но вполне ли удовлетворительны эти орудия? Ответ кажется отрицательным, и если мы хотим выяснить причины этой неудовлетворенности, первое указание мы можем обнаружить, рассмотрев другой смысл, в котором это выражение может быть эллиптическим. Действительно, понятие «познанности» эллиптично не только, так сказать, справа, но и слева. Чтобы полностью высказать то, что оно означает, нам нужно было бы сказать: «познанность чего-то кем-то». Из этого замечания следует, что, хотя объект должен пониматься прежде всего как нечто, что должно быть познано, он все же должен быть чем-то, т. е. существовать. Этим объясняется, почему при попытке лучше охарактеризовать объективность должны выдвигаться некоторые требования, ясно демонстрирующие следы этой онтологической стороны вопроса.

В этом пункте можно сказать, что мы сталкиваемся с небольшой загадкой, и мы действительно не можем обойтись без того, чтобы проанализировать понятие, которое, как ни странно, мы пока еще не рассмотрели. Мы ведь начали свое рассмотрение, заметив, что понятие объективности всегда характеризуют косвенным образом, т. е. отнесением к субъекту, а не прямым отнесением к объекту. Но, следуя этой линии рассуждений, мы в конце концов обнаружили (что, в конце концов, явно имеет смысл), что мы не можем разумным образом продолжать говорить об объективности без более хорошего определения понятия объекта.

Мы говорили, что то обстоятельство, что мы на протяжении стольких страниц говорили об объективности, не позаботившись уточнить понятие объекта, несколько странно. Это верно, но не следует забывать, что в нашем рассмотрении мы пытались следовать той линии рассуждений, которая на сегодняшний день преобладает среди ученых и философов науки, которые обычно придерживаются взгляда, предусматривающего «объективность без объектов». Следуя этой линии, мы обнаружили много черт, предлагавшихся для характеристики объективности, что вряд ли оправданно без некоторого рода скрытой ностальгии по объекту. Поэтому вполне естественно спросить, не есть ли это понятие объекта просто скелетом в шкафу, который нужно удалить хотя бы в интересах интеллектуальной ясности, или же существуют более очевидные или ясные указания на то, что у этого понятия есть признанное место в словаре науки.

Краткое размышление показывает, что у него действительно есть такое место, а именно когда ученые, философы науки или даже обычные люди говорят, что всякая наука имеет свою область объектов. Более того, принято признавать, что одна из основных черт, отличающих науку от обычного дискурса, – это именно то, что всякая наука предполагает лишь ограниченную и специфическую область объектов. Но ясно и то, что, таким образом, в случае науки принимается характерно «референциальный» способ высказываться, а это значит, что научный язык рассматривается не только как инструмент, общий для определенных людей, но и что это язык о чем-то. Это, возможно, самый очевидный симптом, свидетельствующий о постоянном характере онтологической стороны понятия научной объективности, и потому, во всяком случае, разумно, полезно и, быть может, необходимо уделить некоторое внимание понятию научного объекта.

2.3. Анализ понятия объекта

Мы начнем анализ понятия объекта с рассмотрения использования термина «объект» в повседневном языке. В этом контексте легко распознать идею объекта как индивидуального предмета, онтологической единицы, части реальности, которая нам противостоит. Могут сказать, что это просто наивное понятие повседневного здравого смысла, некритическое или обманчивое. Однако это понятие является основополагающим в некотором важном смысле, а именно в том отношении, что мы не можем не начать с него хотя бы потому, что мы тоже разделяем это его значение во всех наших повседневных разговорах с другими людьми, и потому что оно остается в конечном счете самым непосредственным значением, которое мы склонны приписывать этому понятию. Этот факт, конечно, не препятствует нам проводить анализ этого понятия далеко за рамками простых ассоциаций, связанных с ним в контексте здравого смысла.

Во всяком случае, в этом исходном понимании объекта как существующего уже подразумевается важная черта, а именно что он должен быть одинаковым для всех субъектов, знающих его в результате ознакомления. Это – следствие фундаментального свойства реальности, уже отмеченного элейской школой, когда Парменид признал, что единственный способ определить понятие бытия – понять, что оно просто означает противоположность небытию. Поэтому внутренне невозможно, чтобы нечто реальное, нечто существующее могло при каких-то условиях было нереальным или несуществующим.

В применении к знанию этот общий принцип приводит к заключению: нечто реальное не может существовать при определенных обстоятельств и для определенных субъектов, не существуя при других обстоятельствах и для других субъектов. Конечно, это не значит, что каждая часть реальности всегда находится в когнитивном присутствии каждого возможного субъекта, но просто то, что коль скоро нечто реальное оказывается когнитивным в присутствии различных субъектов, они не могут не знать этого[79]; мысль или познание не могут сделать бытие несуществующим, они не могут аннигилировать реальность. Таким образом, мы нашли явное оправдание уже упомянутому убеждению, что слабая объективность следует из сильной объективности. То, что внутренне присуще объекту, и потому реально, должно также быть известно каждому субъекту положение которого позволяет ему это узнать. Этот вывод, если знание понимается просто как знание «путем ознакомления», разделяется позитивизмом и верификационизмом; если распространить его также и на пропозициональное знание, он может разделяться только теми, кто готов приписывать когнитивную силу (способность познания) также и разуму; в этом случае когнитивное присутствие включает также некоторые теоретические требования[80]. Следовательно, то, что внутренне присуще объекту, должно быть интерсубъективным. Это просто эпистемологическое соответствие «принципу Парменида», который утверждает как фундаментальный закон онтологии невозможность, ни при каких обстоятельствах (а следовательно, и не при специфических обстоятельствах нашей когнитивной деятельности), отрицать существование бытия. Но все равно опыт общения с другими людьми, который имеют индивидуумы, нарушает это требование.

Это происходит потому, что среди различных качеств, которые нам случается приписывать объектам, некоторые могут признаваться всеми субъектами, тогда как многие, конечно, нет. И это не только в том смысле, что два разных человека могут не соглашаться в том, имеет ли объект те или иные качества, но также и в том смысле, что один и тот же человек может приписывать объекту некоторое свойство в один момент и отрицать его в другой (или даже отрицать его существование). Уже античные софисты отмечали, что, например, вино для здорового человека имеет приятный вкус и неприятный для того же человека, если он болен. Конечно, можно было бы заметить, что, строго говоря, чувство удовольствия, которое испытывает от вина здоровый человек, и противоположное ему чувство отвращения, испытываемое больным, оба одинаково реальны. На это нечего возразить, но это не отменяет того факта, что среди качеств или свойств, которые мы считаем реальными, реально воспринимаемыми субъектом, некоторые считаются связанными с восприятиями субъекта, а другие по крайней мере кажутся независимыми от этих восприятий и одинаково воспринимаются всеми субъектами[81].

Уже само присутствие этого различения побуждает выразить его в форме, кажущейся лишь слегка отличной, сказав, что качества, меняющие свой статус при смене субъектов, на самом деле не присущи объекту, но являются просто субъективными (т. е. результатом воспринимающей деятельности субъекта), тогда как остальные качества действительно внутренне присущи объекту и потому заслуживают названия объективных. В этом различении коренится деление качеств на первичные и вторичные, столь распространенное (в разных формах) в философии XVII и XVIII столетий, которое нашло одно из своих первых и наиболее типичных выражений на знаменитых страницах галилеевского «Пробирных дел мастера», как отмечено в главе 1. Этот способ ввести рассматриваемое различение потенциально опасен, поскольку наводит на мысль о допустимости таких двусмысленных высказываний, как утверждение, что субъективные качества на самом деле не присутствуют в объекте, оставляя открытой возможность для нас воображать, что они на самом деле нереальны. С нашей нынешней точки зрения, сказать, что они не реальны, конечно, было бы ошибкой, поскольку здесь мы отождествляем реальность и существование: с нашей стороны правильно было бы сказать – используя, например, различие между первичными и вторичными качествами вещей, – что у них «реальности разного сорта»[82]. Это, во всяком случае, не предполагает, что вторичные качества существуют исключительно в субъекте, но что они зависят от определенного отношения между определенными чертами объекта и некоторыми познавательными способностями субъекта; это, однако, вопрос, которым мы займемся позже; и в то же время мы должны признать, что вторичные качества (по причинам, которые выяснятся позже) не рассматриваются наукой.

И все же такая интерпретация не неизбежна, и мы можем принять указанное выше различение, если только не будем рассматривать субъективные качества как иллюзорные или как чистую видимость, не имеющую отношения к объективной реальности, что ввело бы в наше рассмотрение дуалистическое предубеждение. До сих пор мы просто допускали расщепление реальности на два поля – поле субъективности (содержащее все те черты реальности, которые реальны только для индивидуального субъекта) и поле объективности (содержащее все те черты, которые реальны для всех познающих субъектов).

Тем не менее эта ситуация неустойчива. Объективность должна быстро стать преобладающей. Это связано с тем фактом, что, хотя все, что не является ничем, может быть названо реальным, это понятие имеет аналоговый характер, т. е. оно приписывается к предметам разного рода с разной степенью уместности или силы. Это значит, что «реальность» обычно предполагается соответствующей, в самом подобающем или самом сильном смысле некоторой данной категории существующего, в то время как существующие реальности других категорий могут называться реальными только в более слабом смысле. Например, в повседневном языке под реальностью в самом подходящем и сильном смысле понимается то, что философы называют внешним миром (ср. также различие между Wirklichkeit и Realität в немецком языке). Согласно некоторым философиям, напротив, реальность может быть прежде всего сферой нашего внутреннего самосознания (например, в картезианстве).

Осознавая эту ситуацию, мы легко можем понять, почему и как объективность может получить привилегированный статус. Действительно, она очень часто рассматривается как единственная гарантия того, что нечто реально в «самом полном» смысле этого слова. Если я хочу убедить кого-то в реальности чего-то, что представлено мне (т. е. известно мне через ознакомление), единственный способ, имеющийся в моем распоряжении, – это постараться представить это также и ему, т. е. преобразовать эту реальность из субъективной в объективную (примеры будут приведены позже). Но даже для единичного субъекта объективность кажется более важной, чем субъективность. Действительно, каждый склонен говорить, например, что плохой вкус, который он приписывал вину во время болезни, связан на самом деле не с вином, а с его болезнью; и человек обычно говорит, что вещей, которые он видел во сне, на самом деле там не было, хотя он реально испытывал во сне соответствующие восприятия. Но почему он отрицает подлинную реальность этих вещей? Просто потому, что он видит, что другие субъекты не говорят, что они воспринимают эти вещи, и потому, что он сам не испытывает их после болезни или после сна. В этом можно видеть действие «принципа Парменида» (постоянство реальности есть основная черта самой реальности) в сочетании с тем фактом, что объективная реальность ставится выше субъективной реальности.

Конечно, некоторые весомые обстоятельства лежат за этим способом мыслить, такие, как то, что есть некоторого рода нормальное состояние, в котором то, что мы воспринимаем, есть реальность (в строгом смысле; например, здоровье и хорошее зрение предполагаются способствующими такому состоянию, а болезнь и сон – нет). Но прежде, чем обсуждать здесь законность этих позиций, скажем просто, что в силу их принятия субъективность постепенно исключается из понимания реальности. Собственно говоря, объективность, которая поначалу рассматривалась только как указание на реальность, стала отождествляться с самой реальностью, в том смысле, что стороны реальности, которые не могут считаться объективными, обречены оставаться полностью пренебрежимыми[83].

Вышеприведенное обсуждение должно было выполнить две важные задачи. Первая состояла в том, чтобы показать, каким образом понятие объекта по своему происхождению связано с понятием реальности очень правильным образом – не как эквивалент (counterpart) реальности, а как ее специфическая подобласть. (Мы могли бы, возможно, сказать, что область объективности, по-видимому, является подмножеством реальности, а не дополнением к ней. Этот образ – не просто иллюстрация, поскольку, если бы объективность была дополнением реальности, нам пришлось бы определить общую область, по отношению к которой эти два множества были бы взаимно дополнительными, и это множество было бы либо «нереальным», либо «сверхреальным» – и в любом случае чем-то загадочным[84].)

Вторая связана с тем, что мы обнаружили причину, по которой субъективность получила такую плохую репутацию. Собственно говоря, мы привыкли думать, что нужно избегать субъективных суждений, оценок и т. д. Однако никакой ясной причины для этого обычно не выдвигается. Но если проведенный выше анализ верен, мы видим, что неявной причиной является то, что субъективность считается слишком слабой гарантией реальности (в ее «правильном» смысле).

Теперь мы можем подойти ближе к сути нашего вопроса. Во-первых, в ходе нашего анализа мы обнаружили, что две знакомые характеристики – интерсубъективность и инвариантность – служат базовыми структурными признаками объективности, поскольку мы признали объективными только те черты реальности, которые одинаковы (инвариантны) для разных субъектов (интерсубъективны). Но в этих двух понятиях есть гораздо больше, чем это казалось в начале нашего обсуждения, когда они были просто следствиями «принципа Парменида».

Первое новшество состоит в том, что теперь они уже не просто необходимые условия объективности, как было тогда, когда положение вещей «быть таким для всех субъектов» рассматривалось только как условие неизменности бытия. Теперь мы должны говорить, что это условие (быть определяющим условием для той подобласти реальности, которую мы будем называть областью объективности) действительно является необходимым и достаточным условием для нее, как и всякое определение. Более того, это гораздо больше, чем чистое следствие некоторой формальной черты, такой, какие подразумеваются в структуре определения; потому что мы можем сказать, что, в то время как в случае слабой объективности, как противопоставленной сильной, черты интерсубъективности и инвариантности казались «исходящими» из реальности как надежные ее критерии, в нынешнем случае это привилегированное состояние им не приписывается. На самом деле субъективность тоже ссылается на реальность (поскольку невозможно, даже в самом субъективистском смысле, воспринимать несуществующее), так что интерсубъективность и инвариантность уже не рассматриваются как «характерные признаки» реальности, а скорее как «специфические характеристики» конкретного сектора реальности, сектора объективности.

Вторая черта, заслуживающая упоминания, – то, что само понятие интерсубъективности получило теперь более глубокую квалификацию, так как мы здесь определили как интерсубъективные те черты реальности, которые познаваемы многими субъектами или, равным образом, одним и тем же субъектом при разных условиях. Следовательно, с точки зрения требования интерсубъективности один «индивидуальный» субъект «расщепляется» на множество субъектов, так что условие инвариантности должно пониматься не как инвариантность по отношению к разным оценивающим личностям, а по отношению к различным актам познания, неважно, осуществляются ли они разными субъектами или одним и тем же субъектом в разных случаях. Это придает понятию объективности, понимаемой как интерсубъективность и инвариантность по отношению к субъектам, абстрактный характер, который кажется поддающимся строгой трактовке. (Заметим также, что при таком подходе наше рассуждение не зависит от предположения множественности субъектов; однако мы без всяких затруднений можем предположить, что их множественность имеет место.)

Из сказанного вытекает еще одно важное следствие, касающееся специфического поля научной объективности. Оно состоит в том, что, поскольку это понятие объективности подразумевает ссылку на множественность субъектов, эти субъекты не могут мыслиться как разумы, сознания или что-то подобное. На самом деле сознание по необходимости представляет, в каждом акте познания, ту его часть, которая неизбежно является приватной, поскольку единственное, что два субъекта могут надеяться иметь общим, сделать интерсубъективным, – это их осознание реальности. А отсюда следует тот интересный результат, что субъекты, о которых мы до сих пор часто говорили, не могут пониматься как эго, а только как детекторы, или фиксаторы, различных аспектов реальности. Такой вывод, однако, не должен казаться неожиданным, если вспомнить, как наблюдатель, или субъект, фактически понимается в точных науках. Вопреки всякой видимости субъект рассматривается как эквивалент наблюдательного инструмента, и это можно считать основной причиной того, что квантовая механика не является субъективистской, несмотря на то что в ней упоминается «наблюдатель», поскольку такой наблюдатель никогда не является индивидуальным субъектом в обычном эпистемологическом или психологическом смысле этого слова[85]. Когда интерсубъективность понимается как согласие между безличными измерительными инструментами, ясно, что все, что требуется – это просто чтобы те свойства, которые предполагаются объективными в этом смысле, должны быть инвариантными по отношению ко всем этим инструментам, или, в более общем виде, по отношению ко всем этим системам отсчета. Выражаясь иначе, поскольку субъект сводится к точно очерченной «точке зрения» (в самом общем смысле этого термина, который можно еще лучше выразить понятием обобщенной системы отсчета, по отношению к которой может рассматриваться не только пространство и время, но и большое разнообразие «координат»), интерсубъективность совпадает с инвариантностью по отношению к таким точкам зрения. Это позволяет нам получить не только еще одно подтверждение второго признака объективности (т. е. инвариантности), но и увидеть его существенную взаимозаменимость с существенными чертами интерсубъективности. Поскольку инвариантность, как мы видели, лучше всего определять по отношению к системам координат, и потому это применимо буквально, если субъекты рассматриваются как обобщенные системы координат. При этом условии интерсубъективность является не более чем этой инвариантностью.

Это обсуждение вопроса об отношении между интерсубъективностью и инвариантностью не должно отвлекать наше внимание от упомянутого выше деликатного момента. Мы сказали, что субъект не может разделять с другим субъектом его или ее сознание, его или ее осознание реальности. И возникает вопрос: что же может субъект разделять с другими субъектами? Чтобы лучше рассмотреть эту ситуацию, можно вспомнить, что объект – это то, что познается таким образом, который одинаково достоверен для каждого субъекта. Но, с другой стороны, из того, что нечто познано, неизбежно вытекает существование субъекта, понимаемого как некоторое сознание. Так что кажется, будто существует проблема – как сделать «публичным» нечто, внутренне и по существу «приватное»? Этот вопрос мы обсудим в разд. 2.4. Пока же заметим только, что, поставленная в таких терминах, эта проблема очевидно неразрешима. Но оказывается, что мы не обязаны платить за объективность такую невозможную цену, поскольку объективность не требует, например, чтобы познающий субъект, в полном смысле этого слова, говоря с кем-то о некотором свойстве какой-нибудь вещи, осознавал осознание своего собеседника, а только чтобы он осознавал согласие с ним по поводу этого свойства. Другими словами: я не могу знать приватного знания моего собеседника о красной поверхности, но мы оба можем знать, осознавать согласие, которого мы достигли, квалифицируя такую поверхность как красную. Как было сказано, позднее мы до некоторой степени рассмотрим, как может быть достигнуто такое согласие. Пока же нам достаточно подчеркнуть, что такое согласие может быть достигнуто публично, а это все, что имеет значение с точки зрения объективности.

Элементы, которые мы теперь имеем в нашем распоряжении, позволяют нам вывести некоторые следствия относительно общей методологии науки. Первое – требование воспроизводимости тех ситуаций, которые, как ожидается, должны раскрыть нам объективные черты реальности. На деле, если некоторая объективная черта должна быть такой для любого субъекта, отсюда следует, что никакой субъект не может быть лишен возможности знать ее; а это значит, что всегда, когда соблюдены некоторые точно оговоренные условия, эта самая черта должна наблюдаться любым субъектом вообще[86]. Конечно, практические препятствия могут быть весьма существенными, но они не могут полностью исключить возможность повторения рассматриваемого наблюдения (речь идет о принципе, а не о практике). Не представляют исключения, с этой точки зрения, и так называемые неповторимые явления. Вспышка звезды, например, – такой факт, который невозможно наблюдать вторично. Но мы претендуем не на то, что способны повторить наблюдение этой вспышки, а просто на то, что любая конкретная астрофизическая теория предполагает возможность наблюдать общее явления вспышки звезды с вероятностью хотя и очень маленькой, но все-таки отличной от нуля, и что такая теория указывает условия, при которых возможно будет снова наблюдать такое событие.

Воспроизводимость играет также центральную роль в одной из самых фундаментальных процедур научного метода – тестировании, или проверке[87]. Проверяемость одинаково годится и для верификационистского, и для фальсификационистского подхода к науке. Более того, она не ограничивается чистым тестированием гипотез, но может включать также проверку условий экспериментов и эмпирических данных, так что большинство эпистемологов видит в ней определяющую черту научного познания. Однако мы, возможно, все еще хотим узнать, почему тестируемость занимает это привилегированное место; и ответ может состоять в том, что тестируемость связана с эмпирическим характером науки, с ее обязанностью чем-то отличаться от чистой выдумки или фантазии. Ответы такого рода могут быть приемлемыми, но они упускают из виду то важное обстоятельство, что ссылка на тестируемость необходима для того, чтобы объективность (понимаемая как интерсубъективность) получила свою философски самую удовлетворительную характеристику.

Чтобы убедиться в этом, начнем с формулировки довольно интригующего вопроса относительно объективности, как она до сих пор определялась. Мы говорили, что объект есть то, что может быть познано как таковое многими субъектами. Сформулированная так, объективность кажется очень похожей на «расширенную субъективность», что не слишком удовлетворительно.

Даже если бы мы модифицировали наше определение, сказав, что объект есть то, что может быть познано как таковое всеми субъектами, мы все еще могли бы не чувствовать себя удовлетворенными, поскольку можно было бы представить себе, что все субъекты могли согласиться друг с другом случайно (знание не может зависеть исключительно от согласия). Требование, которое хотелось бы предъявить, могло бы выглядеть примерно так: объект есть нечто такое, что должно быть таким, что может быть познано как таковое всеми субъектами.

Но как возможно высказать нечто такое, с чем должны быть согласны все субъекты? Ответ может быть подсказан тем, каким образом мы устанавливаем существование все-свойств (т. е. свойств, касающихся данной совокупности) в области точных наук. Здесь следует различать два случая: либо свойство приписывается самой совокупности (коллективное всеобщее), но не отдельным ее членам, как, например, когда мы говорим, что «дней недели» семь, либо оно приписывается каждому отдельному предмету, принадлежащему этой совокупности (дистрибутивное всеобщее), как, например, когда мы говорим, что все люди смертны. Когда мы имеем дело со свойством, которое хотим понимать как всеобщее в дистрибутивном смысле, мы просто устанавливаем его существование в случае представляющего свой род индивида (generic individual), принадлежащего к данной совокупности. Когда мы хотим, например, доказать, что все точки на некоторой линии имеют некоторое конкретное свойство, мы просто выбираем наугад отдельную точку и, не наделяя ее никакими особыми чертами, доказываем, что она имеет это свойство. Это происходит повсеместно. Когда нам дана совокупность, неважно – конечная или бесконечная, и мы хотим доказать, что все ее члены имеют определенное свойство, мы просто стараемся доказать, что этим свойством обладает какой-то «родовой член» (generic member) этой совокупности (т. е. такой ее элемент, которому не приписываются никакие свойства, кроме тех, которые определяют данную совокупность). Иными словами, «каждый» понимается как синоним «любой», а причина этого, вероятно, кроется в принципе тождества неразличимых. (Если у нас нет средств отличить «родовой» элемент совокупности от других ее элементов, нет оснований считать, почему бы им не иметь тех же свойств, как и у него.)

Переходя теперь к нашей проблеме – как установить, что существование некоторого свойства принимается всеми субъектами, – мы можем попробовать показать, что оно принимается любым выбранным нами субъектом. Это сводится к утверждению, что всегда, когда некоторый произвольный субъект может захотеть проверить гипотезу, что данное конкретное свойство существует, он должен (в принципе) быть способен это сделать и (в принципе) получить тот же самый результат, что и любой другой субъект, выполнивший эту проверку. В этом свете проверяемость есть орудие, благодаря которому интерсубъективность может предстать как нечто более привлекательное, чем просто расширенная форма субъективности, и как таковая заслуживает считаться определяющей характеристикой объективности. Мы можем также выразить этот факт, сказав, что только через проверяемость можем мы придать интерсубъективности характер quaestio iuris (вопроса права), а не просто quaestio facti (вопроса факта), не связанного сам по себе ни с какой необходимостью или нормативностью.

Однако ни в коем случае нельзя забывать, о чем здесь на самом деле идет речь. Мы говорим о значении «интерсубъективности» и утверждаем, что важным аспектом этого значения является то, что интерсубъективность не есть просто расширенная субъективность. Но отсюда следует, что, поскольку интерсубъективное согласие достигается через проверяемость, любой субъект должен в принципе при такой же проверке получить тот же результат.

Оставим теперь вопрос принципа (представленный анализом значения термина «интерсубъективность») и обратимся к вопросу факта (представленному фактическим выполнением специфического теста, предназначенного для установления объективной природы некоторого предложенного высказывания). Ясно, что даже если большое количество субъектов будут способны проверить это высказывание и получить положительный результат, теоретически можно еще сомневаться в том, что они действительно были «родовыми» субъектами, и допускать, что все они имели некоторое особое свойство, которое (быть может, неосознанно) побудило их прийти к согласию по поводу этого свойства, тогда как другие, более «родовые» (т. е. менее предвзятые) субъекты могли бы и не подтвердить это высказывание (т. е. могли бы посчитать, что оно не подтверждается данной проверкой). Ясно, что эта ситуация похожа на ту, с которой мы знакомы по критическому анализу «верификации». Даже после сотни позитивных проверок всегда остается возможность, что следующая проверка будет отрицательной, т. е. допускается практическая несомненность, но не абсолютная несомненность (другими словами, нельзя исключить возможность того, что на положительные исходы всех тестов повлияли случайные благоприятные обстоятельства). Отметим к тому же возможную недостаточную «общность» субъектов или, скорее, подозрение, что выполнявшие проверку были одинаково предвзятыми, так что результаты ее оказались одинаково ошибочными (вопрос, который – особенно в случае наук, называемых гуманитарными, – отнюдь не является «византийским»[88]). Во всяком случае, мы можем заключить, что вопрос факта имеет здесь только «практическое» значение, так что к нему можно применить обычные критерии аккуратности и критической осторожности, которые в нынешней практике экспериментальной работы давали надежные результаты в рамках некоторых подлежащих определению степеней надежности.

Это обращение к повторяемости и проверкам имеет еще и то непренебрежимо малое преимущество, что устраняет любой скрытый психологический смысл из понятия независимости субъекта. На самом деле очень легко понять такое выражение, как «независимо от воли субъекта». Например, когда кто-то говорит «воспринимаю я или нет, то, что находится передо мной, от меня не зависит», он часто имеет в виду, что имеет ли некто такое восприятие или нет, не зависит от его воли. Однако неадекватность такого толкования становится очевидной, если вспомнить о снах и галлюцинациях, которые действительно независимы от нашей воли, но тем не менее не объективны, как было показано выше.

Еще хуже, возможно, характеристики независимости от субъекта, опирающиеся на представление о том, что объект является «внешним» по отношению к субъекту. Помимо довольно наивного представления о субъекте как о чем-то ограниченном своими органами чувств, своей кожей, возможно, даже своим черепом, они, вероятно, связаны с туманным представлением о том, что психические факты (внутренние для субъекта) все еще для многих кажутся лежащими вне того, что может быть предметом объективного исследования.

С другой стороны, если внимательно рассмотреть причины, по которым мы считаем независимость от субъекта отличительной чертой объективности, мы увидим, что они по своему характеру были чисто эпистемологическими и в их число не входили ссылки ни на свободу воли индивида, ни на локализацию в пространстве. Соответственно черты интерсубъективности и инвариантности, определяемые через требования воспроизводимости и проверяемости, совершенно свободны от таких сомнительных примесей, хотя среди их следствий есть и упомянутые выше психологические и пространственные требования. На самом деле, если что-то объективно в том смысле, что доступно для проверки другими субъектами, так же как и мной, оно с необходимостью независимо от моей воли; и более того, если эта проверка должна быть такой, чтобы ее мог выполнить какой угодно субъект, то она должна быть «внешней» по отношению ко мне и в пространстве, и во времени.

2.4. Как преодолеть приватность субъекта

Теперь мы можем ввернуться к вопросу о ключевом моменте перехода от субъективной ситуации (которая неизбежно предполагается при познании чего-то) к интерсубъективной (характерной для объективности), которым, по-видимому, является требование сделать «публичным» нечто по существу «приватное». Здесь тоже начнем с уточнения вопроса. Под вопросом не стоит тот факт, что нашему познанию присущ такого рода публичный статус, поскольку феноменологическое свидетельство нашего повседневного общения с другими личностями указывает на то, что мы способны обмениваться информацией и общаться с ними. Вот почему такие оживленно обсуждавшиеся вопросы, как солипсизм и существование других сознаний, по крайней мере в некоторой степени плохо поставлены. Они начинают с воображаемой проблемной ситуации (в точности, как в случае воображения, скрывающегося за предполагаемым эпистемологическим дуализмом) и, принимая ее как данную, пытаются преодолеть ее[89]. Напротив, правильным исходным пунктом будет начать с феноменологических свидетельств, а затем, аккуратно анализируя их, попытаться понять, как это возможно, чтобы некоторого рода (пропозициональное) знание становилось публичным, будучи по своему происхождению приватным. Относительно этого момента мы уже подчеркивали, что речь идет не о том, что мое «знание красного путем ознакомления» то же самое, что и знание о нем других субъектов, или что оно разделяется всеми субъектами, с которыми я хотел бы установить межсубъектный диалог. Как уже указывалось, это, конечно, невозможно, поскольку я никогда не мог бы представить себя «заглядывающим в» сознания других людей, чтобы воспринять их восприятия и сравнить их с моими собственными. Решение, как мы говорили, предлагается тем фактом, что для достижения объективности нам просто нужно быть в согласии с другими субъектами, например, по поводу интерсубъективно проявляющегося применения того, что каждый из нас принимает за наше понятие красного, не зная, является ли то, что другие называют красным, тем, что мы называем красным. Другими словами, то, что нам нужно и чего мы способны достичь, – это не невозможное согласование, например, нашего субъективного «знания красного путем ознакомления», а согласование нами «пропозиционального знания», что этот карандаш красный.

Возможно ли такое согласование? Возможно – через посредство операций. Это очень общий факт, не ограниченный практикой науки. Когда мы хотим проверить, согласны ли мы с кем-то по поводу некоторого понятия (т. е. по поводу любого содержания знания), единственное средство в нашем распоряжении – посмотреть, одинаково ли мы используем это понятие. Продемонстрировать согласие относительно понятия может не восприятие одной и той же вещи при использовании этого понятия, а одинаковое использование понятия в обстоятельствах, одинаковых во всех других отношениях[90]. Если у меня есть основания сомневаться, имеет ли моя собеседница то же самое представление о красном, что и я, я мог бы, например, предложить ей из горсти карандашей выбрать красный. Если чей-то способ действий тот же, какой бы выбрал я во всех ситуациях такого рода, я имею полное основание сделать вывод, что «красное» есть для нас интерсубъективное понятие, даже если моя собеседница видит то, что я назвал бы зеленым, в тех ситуациях, в которых я вижу то, что назвал бы красным (но это различие навсегда останется частным делом, не передаваемым от одного из нас другому). То же самое можно сказать, конечно, и о более сложных понятиях, и даже о гораздо более абстрактных по своему характеру. Например, если преподавательница хочет узнать, усвоил ли ее ученик «правильное» понятие (т. е. понятие, определенное преподаваемой ею наукой), например, логарифма, ей будет недостаточно, чтобы он повторил соответствующие определения. Скорее, чтобы убедиться, что ученик действительно овладел этим понятием, а не просто выучил некоторые соответствующим образом связанные друг с другом слова, она предложит ему выполнить какие-то операции с логарифмами, решить какие-то задачи с их участием и т. д., пока не сможет убедиться, что ее ученик использует понятие логарифма правильно.

Эпистемологический смысл сказанного был подчеркнут доктриной, которую часто переоценивают ее сторонники и чересчур дискредитируют противники, а именно операционализмом. Когда эта доктрина подчеркивает общую важность операций, она на самом деле отстаивает очень важный момент, а именно, что операции составляют основное условие определения объективности, поскольку допускают публичное согласие по поводу конкретных свойств, что позволяет этим свойствам стать объективными. Это верно как факт; однако понятие операции не всегда представляется операционалистами настолько ясно, чтобы показать эту важнейшую функцию в подобающем свете. Свидетельства того, что они не всегда признавали за ними эту функцию, можно найти в некоторых недвусмысленных высказываниях самого Бриджмена, который, как ни странно, поддерживал субъективистский взгляд на науку. «Нет такой вещи, как публичное, или массовое, сознание, – говорит он. В конечном счете наука – всего лишь моя частная наука, искусство – мое частное искусство, религия – моя частная религия и т. д. Тот факт, что, принимая решение о том, что будет моей частной наукой, я нахожу выгодным рассматривать только те аспекты моего непосредственного опыта, в которых подобные мне существа действуют определенным образом, не может затемнить тот существенный факт, что она моя и ничего больше. «Публичная наука» есть частный случай науки частных личностей»[91].

Эти утверждения ясно показывают, что Бриджмен был неспособен примирить тот факт, что знание в самом общем случае есть нечто такое, что может высказываться только «от первого лица», с тем фактом, что научное знание, в частности, должно быть чем-то независимым от субъекта. Это последнее положение дел не есть, конечно, то, с чего наука начинает, а скорее цель, которую следует принять, пытаясь создать науку, – цель, к которой можно прийти в конце долгого и трудного пути. Это обстоятельство правильно отметил среди прочих Борн, описавший однажды, как приходят к науке в конце процесса, включающего постепенное исключение индивидуального субъекта:

«Естествознание» располагается в конце этого ряда, в том месте, где Я, субъект, представляет лишь незначительную часть; любое продвижение в моделировании понятий физики, астрономии означает дальнейший шаг на пути к цели – исключению Я. Это, конечно, относится не к акту познания, связанному с субъектом, а к итоговой картине природы, основанной на идее, что обычный мир существует способом, независимым и не испытывающим влияния от процесса познания[92].

Единственное, чего тут не хватает, – это указания пути, на котором можно достичь этой цели. Если «акт познания связан с субъектом», как возможно «исключить Я»? Ответ, который мы пытались дать, кажется разумным: если знание неизбежно связано с субъектом, то не на основе знания можем мы надеяться исключить субъект. У нас, однако, есть альтернативная основа, позволяющая нам исключить субъект, – делание[93].

Чтобы выразить сказанное выше более образно, мы могли бы сказать, что, хотя субъект не может раскрыть другим свое сознание, он может показать им, как он делает разные вещи и что он уже сделал. Соответственно, в то время как два или более субъекта никогда не могут проверить, пришла ли им в голову одна и та же мысль, они всегда могут проверить, выполняют ли они одни и те же операции, поскольку эти операции выполняются ими всеми. (Что каждый из них непосредственно воспринимает – другое дело; поэтому необходима абстракция, как и во всех случаях знания этого, т. е. пропозиционального знания.) Таким образом, когда мы говорим, что некоторое понятие не может само быть публичным, тогда как согласие по его поводу может, мы имеем в виду, что такое согласие выражается совпадением соответствующих операции и их результатов.

После всех этих уточнений автор не хочет быть неправильно понят, например, чтобы его считали бесхитростным прагматистом, покинувшим почву идей и разума в пользу возвращения к узкому взгляду на науку как просто способу операционного овладения физическим миром. Даже если бы мы не собирались высказать в дальнейшем явные соображения по поводу когнитивной стороны объективности (что мы и сделаем), уже сейчас из сказанного нами должно быть ясно, что интерсубъективность операций важна эпистемологически, поскольку является необходимым условием построения объективного знания[94].

Можно пойти даже дальше и утверждать, что не только объективное знание, но и любое пропозициональное знание всегда коренится в практике и операциях. Мы не хотим рассматривать здесь столь обширный и обязывающий тезис, поскольку это увело бы нас к обсуждению психологии и индивидуального формирования понятий, слишком далеких от нашей темы. Однако простого упоминания об этой возможности должно быть достаточно, чтобы показать, как любая позиция недоверия к операциональной составляющей научного знания может приводить к нежелательным трудностям при решении определенных проблем философии науки.

Еще один момент требует дальнейшего исследования. Как могут операции действовать как орудия построения объективного знания? Например, как мы говорили, я бы мог убедиться в том, имеет ли моя знакомая то же самое понятие о красном, что и я, предложив ей выбрать из группы карандашей красный; но как я могу быть уверен, что у нее то же представление о выборе, что и у меня? Это возражение не слишком трудно опровергнуть, поскольку наука (как и вообще знание) развивается не в вакууме, и мы спокойно можем включить язык и жесты в число самых элементарных операциональных средств, имеющихся в ее распоряжении[95]. Но есть и еще одно: когда должно проверяться некоторое понятие, коль скоро речь идет о его объективном статусе, под рукой всегда имеется много уже проверенных объективных понятий, и различные субъекты действительно их используют. Тем не менее это соображение будет принято во внимание позже, в связи с одним из его интересных следствий, а именно из-за неявной отсылки к особого рода релятивности каждого случая научного знания; но нам незачем опережать здесь это обсуждение[96]. Напротив, есть много других аспектов операционной стороны научной объективности, которые на этом этапе заслуживают более пристального рассмотрения.

Важное замечание. Обсуждение, посвященное нами проблеме признания места субъективности в познании, но в то же время преодоления ее во имя понимания науки как публичного познания, должно служить с этого момента оправданием общего методологического подхода, принятого в этой работе, а именно отказа от рассмотрения места субъекта. Например, когда мы говорим об интенциях или о референции некоторого понятия или термина, мы, конечно, не забываем о том, что это некоторый субъект, который имеет определенную «интенцию» или «ссылается» на некоторый объект как на свой «референт»; аналогично, говоря о представлении чего-то чем-то, мы сознаем, что «R представляет Х» для некоторого субъекта S с определенной целью А. Концепты, термины, предложения, представления и т. п., однако, употребляются в науке (как и в повседневном языке) только тогда, когда достигают определенного уровня «публичности», и потому могут использоваться без всякой подразумеваемой ссылки на употребляющих их субъектов. Например, мы можем говорить о значении слова «треугольник» не как о содержании мысли какого-то отдельного лица, а как о чем-то, принадлежащем понятию (или термину), рассматриваемому «само по себе»; аналогично, мы можем сказать, что референт слова «Рим» – город, являющийся столицей Италии, не потому, что кто-то «ссылается» на этот город, используя термин «Рим», а просто потому, что этот город является стандартным референтом этого термина в соответствующем языке.

2.5. Создание научных объектов: референциальная сторона объективности

В предыдущем разделе наш анализ объективности проводился с общей точки зрения теории познания. Верно, что, приняв эту точку зрения, мы сумели указать на некоторые черты понятия интерсубъектвности, представляющие особый интерес в специфической области методологии науки, но это было благоприятным и непредвиденным следствием результатов, полученных с гораздо более общей точки зрения.

Рассмотрим теперь вместо этого специфическую природу научного знания и посмотрим, что можно вывести из рассмотрения по крайней мере некоторых внутренне присущих ему черт. Обнаружить эти черты может быть достаточно сложной задачей, поскольку различия между научным знанием и знанием вообще трудно перечислить бесспорным образом; и может оказаться, что, если мы действительно попытаемся составить такой перечень, нам понадобится включить в него черты проверяемости и инвариантности, которые мы уже рассматривали в другом контексте. С другой стороны, нам мало чем поможет, если мы примем уже обсуждавшееся предположение, что наука отказалась от классической цели – обеспечить такого рода знание, которое «посягает на сущность», поскольку этот факт не указывает никакой точной меры, которую с эпистемологической точки зрения надо принять для достижения этой цели.

Тем не менее мы не лишены каких-либо указаний на специфическую природу научного знания, поскольку мы можем еще рассмотреть одну из самых замечательных черт науки, четко отличающую ее от здравого смысла и повседневного знания. Ее можно выразить как тот факт, что никакая наука не рассматривает в качестве своей предметной области всю реальность, а только очень ограниченное поле исследования, четко выделенную область объектов. Однако любая область объектов, пусть и ограниченная по охвату, может содержать потенциально бесконечное число объектов, как мы увидим в дальнейшем. Ранее мы уже подчеркнули этот факт, но теперь можем отметить, что эта черта настолько важна, что ее следует включить в число немногих, стимулировавших рождение современной науки в руках Галилея. На самом деле одним из основных положений старой «естественной философии» было то, согласно которому для того, чтобы получить надежное знание о какой-то физической реальности, мы должны опереться на какую-то общую теорию о природе в целом. Галилей же настаивал на том, что такая попытка должна считаться внутренне безнадежной, в то время как не безнадежно пытаться получить некоторые надежные результаты, если мы удовлетворимся изучением конкретных, четко очерченных сторон реальности, не спрашивая слишком много о том, что находится перед ними, за ними или вокруг них[97].

Наука статика началась с этих предпосылок и развилась дальше в более объемлющую науку механику, все время сохраняя этот характер ограниченности охвата. И это парадоксальным образом оставалось верным даже тогда, когда механика в какой-то момент стала чем-то вроде новой философии физической природы. Потому что механика не расширилась так, чтобы включить в себя объекты всех возможных сортов; вместо этого все другие аспекты природной реальности были сужены или сведены к механике. Но, конечно, нет нужды приводить дальнейшие примеры, поскольку тезис, что научное исследование всегда занимается четко очерченными областями объектов, является общепринятым и не кажется нуждающимся в особой защите. Когда на горизонте появляется новая наука, это всегда бывает потому, что некоторые аспекты реальности, которыми раньше пренебрегали или просто объединяли с другими в более широкую область исследований, внезапно становятся специфическими объектами специализированного исследования[98]. Это ограничение исследований хорошо определенными и ясно очерченными областями объектов так типично для всех наук, что мы могли бы без всякой произвольности сказать, что это правильный способ определять научную объективность. В этом случае мы могли бы сказать, что научные высказывания также объективны в том смысле, что они касаются только конкретных объектов, а не реальности «вообще».

Это допущение само по себе не связано ни с какой конкретной онтологической позицией, поскольку может иметь чисто лингвистическую интерпретацию. Например, можно было бы выразить это условие, сказав, что научные высказывания – это всегда релятивизированные предложения, имея в виду, что они содержат лишь ограниченный перечень технических терминов, что их значения определяются конкретным контекстом, в который они помещены, что они подчиняются некоторым установленным для их проверки правилам и т. д. Однако же практикующие ученые не были бы вполне удовлетворены таким чисто лингвистическим способом рассмотрения высказываний их науки. Они, конечно, не согласились бы с тем, что их высказывания «релятивизированы» и что эта релятивизация, в частности, содержит некоторые лингвистические черты упомянутого рода. Скорее они рассматривали бы существование этих черт как следствие того факта, что их высказывания относятся к некоторым особым объектам в онтологическом смысле этого слова. Конечно, можно было бы сразу сказать, что спонтанные и, возможно, наивные мнения практикующих ученых никоим образом не могут служить оправданием или рациональным основанием такого обязывающего философского тезиса, и вполне можно было бы вспомнить, что недавние тенденции в философии языка были не особенно благоприятны по отношению к референциальной теории значения. Обычно считается наивным и даже совершенно неоправданным отождествлять значение слова с некоторым (конкретным или абстрактным) объектом, который слово должно обозначать. Однако в наши намерения не входит вступать здесь в дискуссию по поводу столь сложного вопроса философии языка. Скажем просто, что референт термина не может быть полностью исключен при рассмотрении его значения. Если мы не примем этого, мы придем к парадоксальному выводу, что наш язык используется для того, чтобы «говорить ни о чем». Отсюда следует, что для любого дискурса должен сохраняться минимальный онтологический базис; и ученые, несомненно, будут особенно готовы признать это. Этот факт можно интерпретировать как указание на то, что всякая наука по предположению должна иметь собственные объекты в некотором онтологическом смысле (и в этом-то и коренится то, что можно назвать спонтанным реализмом ученых). Однако мы будем говорить об этом в других частях нашей книги, особенно в главе 4.

С другой стороны, не так очевидно, каким образом подобный референциальный базис можно обеспечить для отдельных наук. Этого вопроса мы не можем избежать, поскольку сам исходный пункт нашего обсуждения состоял в том, каждая наука имеет свои собственные специфические объекты. Таким образом, перед нами стоит фундаментальный вопрос: как могут быть даны объекты некоторой науки?

Ответ на этот вопрос кажется поначалу очень простым, по крайней мере для эмпирических наук (которым, как считается, повезло в том отношении, что им не приходится отвечать на столь хитрые вопросы, как вопрос о природе универсалий или абстрактных объектов). Чтобы обнаружить объекты некоторой конкретной науки, нам просто надо выделить некоторое число вещей, т. е. независимых существующих, и объявить данную науку компетентной высказываться о них. Так, энтомология должна говорить о насекомых, зоология – о животных вообще, химия – об элементах, соединениях, кислотах и тому подобных вещах и т. д.

Насколько неудовлетворителен этот ответ – становится ясно, как только мы пытаемся продолжить этот список. Например, будет очень трудно снабдить физику ее собственными объектами согласно заявленному критерию, поскольку некоторым образом любое материальное тело может считаться относящимся к предмету физики, хотя и не во всех отношениях, но лишь постольку, поскольку затрагиваются некоторые из его наиболее общих свойств. Однако если мы продолжим эту линию, то окажется, что объектами физики являются не материальные тела, а некоторые из их свойств. Но свойства – это не независимые существующие, на самом деле они не менее универсальны, чем абстрактные объекты математики[99].

Но неадекватность предложенного критерия станет еще более наглядной, если мы просто рассмотрим какую-нибудь «вещь» и спросим, какая наука компетентна заниматься ею? Например, если мы возьмем часы и спросим, какова площадь их циферблата, мы рассматриваем их как объект топологии; если мы спросим, какова их масса, или какие законы управляют движением их балансира, или каким будет их воздействие на магнитное поле внутри комнаты, в которой они находятся, мы рассматриваем их как объект физики; если мы спросим о составе сплава, из которого изготовлен их корпус, или о чистоте рубинов, находящихся внутри них, мы рассматриваем их как объект химии; если мы спросим об их цене по сравнению с ценой других часов или с точки зрения современного положения мировой часовой промышленности, мы рассматриваем их как объект экономики; если мы спрашиваем, может ли то, что человек носит часы определенного типа, указывать на тип его темперамента, мы рассматриваем их как объект психологии; или если наши часы уже старые и мы спрашиваем, не принадлежали ли они когда-то премьер-министру, биографию которого мы пишем, мы рассматриваем их как объект истории.

Теперь мы введем одно техническое понятие и поясним еще одно; оба они имеют большое значение для настоящей работы. С точки зрения предыдущего абзаца мы бы сказали, что каждый из поставленных там вопросов является выражением некоторой конкретной точки зрения на одно и то же независимое существующее и что каждая такая точка зрения делает из этого существующего некоторый конкретный объект.

Такие точки зрения могут быть иерархически упорядочены в соответствии с их степенями общности. Самые общие категории определяют области объектов разных наук (как в нашем примере), но если мы возьмем различные атрибуты внутри одной категории, мы определим объекты различных теорий в пределах одной науки. Так, например, рассмотрение реальности с точки зрения материи, движения и силы определяет объекты механики, а не биологии (которая рассматривает реальность с точки зрения, скажем, обмена веществ и воспроизводства организмов). Но затем в рамках механики можно использовать различные дополнительные точки зрения для изучения объектов механики, в рамках биологии – объектов биологии, а этот факт в свою очередь влечет введение новых, более специфических понятий, и по крайне мере некоторые из них должны быть операционализированы. Тогда достаточно сказать, что мы проиллюстрировали тот факт, что одна и та же «вещь» может стать объектом новой, другой науки каждый раз, когда на нее смотрят с новой, специфической точки зрения.

Из высказанных выше соображений непосредственно следуют два вывода. Во-первых, никакой объект науки никогда не бывает просто вещью в повседневном смысле этого слова; во-вторых, каждое независимо существующее обладает возможностью образовать не только новую разновидность объектов, но и неограниченное количество разновидностей, поскольку количество объектов всегда можно увеличить, приняв новые точки зрения на рассматриваемую «вещь».

Но что же такое собственно объекты? Коль скоро для них исключена возможность быть просто «вещами», может показаться – исходя из нашего предыдущего примера с часами, – что они могут быть просто точками зрения, но это безусловно не так. Наука, охарактеризованная ранее своими постоянными усилиями достичь объективности, не примет в качестве своего предмета «вещи» с таким субъективным привкусом, как точки зрения. Однако в этом нет нужды, поскольку под «точкой зрения» мы понимаем здесь не какого-то рода персональную оценку, подчиняющуюся индивидуальным идиосинкразиям, но определенный «способ понимания реальности», и если бы выше мы использовали эту жесткую формулировку, не возникло бы такого впечатления субъективизма.

Но проблема все еще состоит в том, чтобы определить, можно ли определить науку как форму исследования, объектами которого являются эти точки зрения, и ответ на этот вопрос инстинктивно (и правильно) оказывается отрицательным, поскольку то, чем ограничивает свой интерес любая конкретная наука, – это определенные аспекты, или черты, реальности (мы будем называть их атрибутами), которые можно обнаруживать (или не обнаруживать) в отдельных «вещах». Точка зрения и состоит в этом ограниченном интересе; и, следовательно, объекты науки складываются из этих атрибутов реальности, представляющих интерес для науки. Задача, следовательно, состоит в том, чтобы понять, как некоторая эмпирическая наука может выделить в любой «вещи» атрибуты реальности, которые ее интересуют? Другими словами, каким образом некоторая наука практически определяет присутствие положенных ей атрибутов (тех, которые ее интересуют), т. е. говорит о них способом, отличным и от простого повседневного знания и от псевдонауки?

Первым шагом к ответу на этот вопрос может быть замечание, что каждую науку можно охарактеризовать тем, что она предлагает и защищает некоторую систему высказываний. Мы не утверждаем, что наука есть только это, и мы готовы рассматривать науку как еще многое другое – такое, как социальное явление, включающее множество персональных, социальных и исторически обусловленных выборов (commitments). И все-таки не подлежит сомнению, что один из основных результатов этой деятельности – порождение организованной совокупности высказываний, имеющей целью выявить содержание знаний, приобретенных в ходе этой деятельности[100]. Более того, мы уже подчеркивали, что каждая наука характеризуется тем, что ее высказывания релятивизируются, так что каждая наука становится системой релятивизированных высказываний. Здесь мы добавим, что каждая наука на самом деле стремится быть не просто системой высказываний (statements), но более конкретно – системой пропозиций (propositions)[101] (или пропозициональных функций), причем каждая из этих пропозиций стремится быть истинной либо сама по себе, либо после некоторой соответствующей обработки[102].

С учетом этих замечаний наша проблема теряет всякий психологический привкус (который казался связанным с концепцией точек зрения как определяющих научные объекты) и допускает – по крайней мере на начальном этапе – внутрилингвистическое рассмотрение (т. е. рассмотрение, касающееся высказываний и возможных условий их истинности). В результате первой нашей заботой будет следующая: как можем мы решить, относится ли некоторое высказывание к данной науке? Самым легким путем к ответу на этот вопрос будет, вероятно, опять же рассмотрение примера.

Предположим, что мистер Х сидит в комнате и говорит: «Здесь очень жарко». Мы спрашиваем, относится или не относится высказывание м-ра Х к физике. С некоторой точки зрения мы склонны сказать, что относится, поскольку оно говорит о теплоте, а теплота – один из главных объектов термодинамики. С другой точки зрения, однако, мы должны отрицать, что это высказывание относится к физике, поскольку физика не дает нам никаких средств решить, истинно это или ложно, так что это высказывание не может рассматриваться как выражающее пропозицию или пропозициональную функцию физики. На самом деле, даже если мы скорректируем неопределенность, связанную с использованием свободной переменной «здесь», указав точную пространственно-временную локализацию, ситуация относительно истинности и ложности не изменится.

Но почему мы не можем сказать в физике, истинно или ложно это высказывание?

Кто-нибудь может соблазниться сказать, что причина в том, что наука не может принимать как свидетельство (субъективное) выражение индивидом своих собственных чувств или восприятий. Но это неверно. На самом деле, например, врач может отнестись к высказыванию м-ра Х очень серьезно, как к реальному «данному», и попытаться вывести из него какое-то исходное мнение о состоянии здоровья м-ра Х. Это значит, что такое высказывание не лишено какой-то научной ценности само по себе, а просто оно не имеет смысла для физики, но имеет его для медицины.

Причину теперь указать легко. Если бы м-р Х сказал: «Температура здесь равна 40˚», его высказывание было бы принято как физически осмысленное, поскольку физика допускает некоторое количество критериев непосредственной истинности или ложности ее высказываний, в число которых входят результаты, полученные с использованием термометров, но не выражения личных восприятий тепла. Вторая формулировка высказывания м-ра Х может быть проверена с использованием измерительного прибора, но не первая, и по этой причине одна из них принадлежит физике, а другая – нет, хотя с точки зрения здравого смысла они имеют почти одинаковый смысл.

Этот пример почти привел нас к нашей цели. Тот факт, что некоторое данное высказывание может или не может принадлежать некоторой науке, зависит от критериев, явно (иногда, быть может, лишь неявно) допускаемых этой наукой для проверки истинности ее пропозиций.

Эта линия рассуждений позволяет нам дать более точную экспликацию довольно-таки смутного понятия точки зрения, которое мы приняли ранее как некоторого рода временное понятие, когда сказали, что каждая наука характеризуется определенной точкой зрения, с которой она рассматривает реальность. Теперь мы можем точнее сказать, что каждая наука характеризуется определенным множеством специфических критериев, принятых для установления непосредственной истинности или ложности ее пропозиций (причем эти критерии зависят от принятой точки зрения). Из этого не следует, что разные науки не могут в некоторых контекстах использовать одни и те же критерии, и это не мешает конкретным наукам переводить предложения других наук в свои собственные. Однако в данный момент лучше не учитывать такие весьма осмысленные исключения, а вместо этого считать, что вышеупомянутые критерии определяют четкие границы между науками, так что, например, некоторое высказывание оказывается относящимся к медицине, если оно сформулировано определенным образом, или к физике, если оно сформулировано по-другому, как в рассмотренном выше примере.

Теперь надо подробнее рассмотреть понятие непосредственной истинности, использованное в наших предыдущих высказываниях. Оно призвано обеспечить более точную формулировку интуитивной идеи данного, базового для всякой научной эпистемологии. Согласно взгляду, который мы сейчас рассматриваем, наука содержит некоторую совокупность высказываний, в то время как данные (в самом обычном смысле этого понятия, который мы здесь принимаем, т. е. как чувственные данные) обычно понимаются не как высказывания, а как содержание непосредственного знания. Однако довольно очевидной чертой, характеризующей понятие чувственных данных, является то, что высказывания, описывающие такие данные, непосредственно истинны, т. е. истинны без надобности в каком-либо дальнейшем оправдании, в то время как другие предложения науки, такие как гипотезы, не предполагаются непосредственно истинными, а требуют подтверждения посредством некоторой логической процедуры, связывающей их с данными. Используя выражение, напоминающее то, которое было довольно обычным несколько десятков лет назад, мы можем назвать высказывания, описывающие данные, «протокольными высказываниями». Соответственно, мы можем назвать критериями протокольности те специфические критерии, которые в рамках данной науки позволяют определять, какие высказывания непосредственно истинны, т. е. определять протокольные высказывания данной науки. Поэтому всякая наука в принципе характеризуется своими собственными критериями протокольности[103].

Представляется, что смещение проблемы определения специфических объектов некоторой науки в сторону анализа лингвистической структуры науки фактически помогло нам устранить неопределенность, присущую идее точки зрения, поскольку теперь мы можем сказать, что всякая наука выбирает свои собственные критерии протокольности, чтобы зафиксировать свои собственные непосредственно истинные высказывания, соответствующие реальности. С другой стороны, этот переход к анализу языковой структуры науки возможен, поскольку мы признаем, что эти критерии протокольности подсказываются специфическими точками зрения данной науки. Например, если механика состоит в изучении природы исключительно с точки зрения материи и движения и эти интуитивные понятия уточняются через понятия массы, расстояния и длительности, мы ищем критерий, достаточный для установления того, истинно или нет высказывание «тело А имеет массу бо́льшую, чем тело В». На ум может прийти больше чем один критерий: например, следуя некоторому интуитивному впечатлению, мы можем подумать, что правильным критерием сравнения будет сравнение соответствующих объемов этих тел (так что, например, пробковый куб объемом в 2 см3 будет иметь массу большую, чем железный куб объемом в 1 см3). В механике, однако, делают другой выбор: по (основательным) причинам, которые мы сейчас не будем обсуждать, критерий сравнения массы двух тел состоит в том, чтобы поместить их на две чашки весов и приписать большую массу тому, чья чашка опустится (благодаря дальнейшим усовершенствованиям эта операция сравнения может быть стандартизована так, чтобы стать операцией измерения, которая сделает массу величиной, которая может быть приписана отдельному телу). Это, как мы в подробностях увидим выше, происходит потому, что критерии протокольности строго связаны с выделенным множеством предикатов (примером которых может служить «масса»), входящих в предложения, выражающие данные.

Однако прежде, чем показать это, заметим, как хорошо предложенное решение работает в контексте проблемы приписывания отдельных предложений различным наукам (при «идеализирующем» предположении, что эти науки сделали свои критерии протокольности достаточно явными и что контекст дискурса избегает пересечений). Если для того, чтобы приписать некоторому предложению непосредственное значение истинности, мы используем весы, хронометр и измерительную линейку, мы можем сказать, что оно относится к классической механике; если нам нужно использовать термометр, оно относится (по крайней мере в первую очередь) к теории тепла; если мы используем реагенты, оно принадлежит химии; если нам приходится справляться с документами общего вида, оно относится к историографии; если нам надо сравнивать разные типы документов, оно может относиться к филологии, если мы используем некоторые стандартные процедуры, известные как психологические тесты, оно относится к психологии и т. д.[104] Следовательно, ясно, что благодаря существованию этих критериев протокольности мы можем решить проблему определения того, какие «релятивизированные предложения» принадлежат определенной науке, поскольку эти критерии есть в то же время критерии релятивизации.

Можно заметить, однако, что наше решение только частичное, поскольку оно может использоваться только для предложений, допускающих «непосредственную проверку» средствами некоторых признанных «критериев протокольности». Что делать в случае предложений, правильно приписанных к некоторой науке, но не допускающих непосредственной проверки методами, применяемыми в этой науке? Полный ответ на этот вопрос требует дальнейшей подготовки, которую мы проведем в дальнейшем. А в данный момент скажем, что некоторое выражение относится к определенной науке, коль скоро возможно принять или отвергнуть его, прямо или косвенно, на основе критериев протокольности, принятых в этой конкретной науке. Два наречия – «прямо» и «косвенно» – указывают на два возможных условия, при которых некоторое высказывание может принадлежать к некоторой (эмпирической) науке. Либо оно выражает некоторое «данное» (и в этом случае оно может быть непосредственно проверено средствами критериев протокольности), либо оно содержит, хотя бы частично, некоторые компоненты, не являющиеся непосредственно проверяемыми. В этом случае требуется, чтобы можно было указать некоторые явные связи, ведущие от этого предложения (причем эта связь также должна быть типичной для рассматриваемой науки) к некоторым непосредственно проверяемым предложениям. В этом случае мы можем сказать, что рассматриваемое предложение было косвенно проверено на основе критериев протокольности[105].

Учитывая центральную роль критериев протокольности, можно сказать, что они «создают» научный объект в том смысле, что объект определенной науки есть просто аспект реальности, могущий быть описанным высказываниями, которым прямо или косвенно могут быть приписаны истинностные значения с помощью критериев протокольности данной науки. В силу этой центральной роли мы можем отныне отказаться от довольно-таки вычурного выражения «критерии протокольности» и заменить его более ясным выражением «критерии объективности».

Вернемся теперь к тому факту, что всякая наука принимает некоторые стандартные критерии для получения своих протокольных высказываний, т. е. для получения записей своих данных. Это, очевидно, возможно, поскольку эти критерии связаны с определенными понятиями, выражающими свойства, отношения или функции в самом широком смысле этих слов, и которые для краткости мы будем называть предикатами. Эти предикаты высказываются об определенной «вещи», а роль обсуждавшихся выше критериев состоит просто в установлении того, получается ли в результате этого предицирования истинное или ложное предложение. Например, в классической механике мы используем предикаты «масса», «длина» и «длительность»; а использование весов, линейки и хронометра – стандартные процедуры для проверки истинности хотя бы некоторых предложений с этими предикатами. Того же рода соображения можно повторять, с разной степенью эффективности и эксплицитности, и в случае других наук. Именно в силу этой непосредственной и привилегированной связи с критериями объективности мы должны выделить этот род предикатов и дать им особое положение. Мы будем называть их базовыми предикатами соответствующей науки. Они заслуживают такого названия, потому что, как мы видели, все предложения, принадлежащие данной науке, должны либо полностью строиться с их помощью, либо быть явно связаны с так построенными предложениями.

Теперь мы готовы к последнему шагу. Только что мы установили, что научный объект есть «вещь», мыслящаяся с определенной точки зрения, а природа объекта определяется с помощью критериев объективности рассматриваемой науки. Так что принятие некоторого множества таких критериев «вырезает» некоторый конкретный объект, а принятие другого множества критериев «вырезает» другой объект – оба из одной и той же индивидуальной «вещи». Мы можем отказаться от метафоры «вырезания» и выразить ситуацию в лингвистической форме, сказав, что некоторый объект данной науки содержит только (и все) аспекты некоторой «вещи», которые можно охарактеризовать базовыми предикатами этой науки. В этом смысле (т. е. с чисто лингвистической точки зрения) научный объект есть не что иное, как связка предикатов. Многие философы, принявшие «лингвистический поворот» (сводящий всякое философское исследование науки к анализу языка науки), могли бы, вероятно, остаться довольны таким заключением. Мы увидим, однако, что объект никоим образом не является чисто лингвистическим явлением (entity), поскольку образующие его базовые предикаты должны быть снабжены операциями, способными обеспечить связь этого объекта с референтом (понятие, без которого лингвистический анализ не может обойтись). Вот почему в нашей окончательной формулировке (в разд. 2.7), где мы выходим за пределы чисто лингвистического уровня анализа, мы будем говорить об объекте как о структурированном множестве атрибутов, а не о предикатах, которые являются только языковыми орудиями для обозначения онтологических атрибутов реальности.

2.6. Операциональная природа базовых предикатов

Подчеркнем теперь признак, возможно, самый решающий с точки зрения критериев объективности. Это – тот факт, что эти критерии по необходимости являются по своему характеру операциональными. Это неудивительно, после того как мы сказали, что невозможно установить интерсубъективность, пока круг приватных ощущений и восприятий не будет разорван с помощью операций. Кроме того, общепризнано, что нет ничего более интерсубъективного в конкретной науке, чем ее данные. А теперь спросим, как можно рассматривать в качестве данного, например, то, что некоторая доска имеет длину 2 м ± 0 (0 означает предел ошибки). Это значит, что всякий, использующий линейку предписанного типа и помещающий ее вдоль доски стандартным образом, должен обнаружить, что названная выше величина является длиной этой доски. Аналогично, если мы говорим, что некоторое материальное тело имеет массу 5 г ± 0, мы имеем в виду, что всякий, использующий весы определенного типа, должен получить такое значение. Как мы видим, операция (и особенно все измерительные операции, типичные для физики) всегда включает инструмент, а также точные инструкции по его использованию. И то, и другое должно быть указано для выполнения операции; и то, и другое должно быть одинаково понято всеми, кто хочет узнать соответствующее данное. На этом этапе инструмент и способ его использования должны рассматриваться как нечто данное, как предметы повседневного опыта, как неанализируемые простейшие единицы. Отсюда следует, в частности, что сложность инструмента не может ставиться под вопрос на данном этапе и, следовательно, что даже инструменты, гораздо более сложные, чем линейка, должны приниматься для использования простейших операций.

В этом отношении можно отметить, например, что современная астрономия, как дисциплина, отличная от античной астрономии, характеризуется тем фактом, что образы, наблюдаемые через телескоп, принимаются как данные. Это не значит, что использование телескопа было (и является) само по себе бесспорным, но пока это использование фактически было под вопросом, современная астрономия не могла начаться. Она могла начаться только с Галилея, когда использование этого инструмента стало в этой науке приниматься без вопросов. То же самое можно сказать относительно микроскопа. Микробиология, по сравнению с ранее существовавшей макробиологией, характеризуется тем, что принимает результаты наблюдений, полученных с помощью этого инструмента, как данные. Хотя микроскоп довольно сложный инструмент, в рамках данной науки он должен рассматриваться как нечто примитивное, оставляя возможность заниматься им в подробностях, например, оптике[106].

Теперь очевидно, что использование очень сложных инструментов в электромагнетике, ядерной физике, астрофизике и т. п. не представляет исключения или трудностей с нашей точки зрения, согласно которой каждая наука определяет свои данные, прибегая к операциональным критериям, посредством которых могут устанавливаться протокольные высказывания. Этот факт впоследствии подскажет нам много соображений по поводу исторической детерминированности и коллективной природы научного исследования, но сейчас мы должны несколько задержаться на этом, чтобы прояснить идею операции в научном контексте.

Может показаться, что, представляя природу объективности в науке, мы чересчур облегчили свою задачу и некоторые читатели, возможно, не будут готовы так быстро признать, что показания сложных инструментов должны без всяких вопросов приниматься как данные. Действительно, хорошо известно, что некоторые мыслители воспринимают усложненность современных научных инструментов за свидетельство невозможности отличить наблюдательные и теоретические понятия в науке, тогда как, по нашему мнению, даже заряд электрона следовало бы рассматривать как наблюдательное (или лучше, согласно нашей терминологии, операциональное) понятие, если бы мы имели в своем распоряжении инструмент, спроектированный так, чтобы давать его значение напрямую, и если бы такой инструмент применялся при определении «первоначальных» операций.

Несмотря на это психологическое затруднение, мы утверждаем, что это действительно данные, и можем объяснить это довольно легко. Прежде всего практика научных исследований подтверждает эту интерпретацию. По мере развития науки инструменты усложняются, но это не мешает ученым считать, что они способны давать им данные в нужном смысле. А что еще могут они давать? Запись, сделанная некоторым инструментом, всегда данное. Такое данное может требовать сложной интерпретации (а цель науки всегда – интерпретация данных), но такая интерпретация не может не принимать эти записи за свои исходные данные, как свидетельства, которые должны рассматриваться как данные. Это, конечно, не исключает того, что мы можем усомниться в данных, если, например, они не соответствуют предшествующим данным или противоречат прочно установленным теоретическим предпосылкам. Это, однако, не равносильно отказу от данных, «поставленных под сомнение»: здесь требуется понимание и объяснение того, почему они могли быть получены. Иногда может оказаться, что операции выполнялись неправильно, что инструменты были несовершенными, что имели место какие-то незамеченные возмущающие обстоятельства и т. д. Вопрос станет гораздо яснее, когда мы увидим, что – по крайней мере в естественных науках – исследуемым материалом служат не индивидуальные данные, а регулярности.

Далее, бывают данные в самом интуитивном и даже наивном смысле этого слова. Они представляются наблюдателю, не требуя от него особых умственных усилий, а просто в результате выполнения некоторых операциональных инструкций. Единственная разница между операциями, которые нужно выполнить, чтобы достичь объективного согласия по поводу использования понятия «красное» (как в нашем предыдущем примере) и операциями, требуемыми для объективного установления применимости понятия «электрический ток», состоит в том, что в первом случае исследовательница предполагает (как мы видели), что ее собеседник уже согласен с ней по поводу использования понятий «карандаш» и «выбор из группы», тогда как во втором случае ее собеседник должен согласиться с ней по поводу критериев применения понятия «амперметр», как и по поводу выполнения некоторых манипуляций с этим инструментом. Но эта разница связана только с тем, что первое достижение согласия не имеет ничего общего с наукой об электричестве, тогда как второе имеет; или, иными словами, первый собеседник предполагается просто человеком с улицы, тогда как второй – кем-то имеющим научную подготовку. Это значит, что для того, чтобы быть «допущенным к обсуждению» науки об электричестве, человек должен знать, что такое амперметр (или какой-нибудь эквивалентный инструмент), так же, как он должен знать, например, что такое карандаш (или какая-то эквивалентная материальная вещь), чтобы «участвовать в (повседневном) обсуждении» красного цвета.

Из сказанного выше ясно, что мы здесь в значительной степени принимаем центральный тезис операционализма, согласно которому научные понятия строго связаны с операциями, от которых зависит их значение. Большое количество примеров, приводимых Бриджменом в его книге «Логика современной физики» и в других работах, составляют точную и хорошо известную иллюстрацию этой позиции. Однако, говоря это, мы не собираемся принимать все следствия, которые Бриджмен и другие операционалисты вывели из этого центрального тезиса, и у нас будет возможность обсудить некоторые из них позже[107]. И все-таки кажется, что есть некоторый смысл, в котором всякий, занимающийся экспериментальной наукой, не может не быть операционалистом. Это тот смысл, в котором операции существенным образом входят в построение самого научного объекта. Мы увидим, что структура объекта гораздо сложнее, чем просто связка детерминаций, которые могут быть обнаружены операционально, именно потому, что это структура, а не просто связка. Но нельзя упустить ту базовую истину, что всегда, когда нам нужно указать, о какого рода объекте мы говорим или в рамках какой науки или теории формулируется некоторое высказывание, самый подходящий способ сделать это – проследить рассматриваемые понятия «вспять» до понятий, определенных операционально, т. е. связанных с конкретными критериями объективности, определяющими область их непосредственной референции.

Прежде чем двинуться дальше, может быть полезным ответить на пару возражений, иногда выдвигаемых против операционализма, и которые могут также касаться того, что было сказано здесь, в той мере, в какой то, что было сказано, разделяет некоторые черты операционалистской эпистемологии.

Первое возражение состоит в том, что идея прослеживания всякого научного понятия вспять до операций противоречит реальной науке, полной понятий, определения которых почти полностью теоретические и которые во всяком случае не имеют никакой прямой связи с операциями. Сами операционалисты полагают, что они ушли от этого возражения, введя идею операций «карандаша и бумаги», утверждая, что всякое научное понятие определимо по крайней мере путем операций карандашом на бумаге. Эта идея не кажется очень удачной, как мы увидим дальше, и мы считаем, что операционалисты ошибаются, полагая, что всякое научное понятие должно определяться операционно, в то время как лишь некоторые из них (и может быть, лишь немногие) требуют операционного определения. После этого разъяснения мы можем сказать, что, хотя мы тоже утверждаем, что понятия определенной науки должны в некотором смысле прослеживаться вспять вплоть до их операционного базиса, мы не имеем в виду, что это прослеживание имеет что-либо общее с редукцией или с более или менее либерализованной идеей определения, а только что должен быть возможен логический анализ, явно демонстрирующий, как неоперациональные понятия могут быть связаны с операциональными. Дополнительные детали этого логического анализа будут показаны в дальнейшем, но скажем, что это только вопрос анализа, не означающий возможность обнаружить эти связи, например, следуя историческому развитию данной дисциплины или даже систематическому изложению ее в учебнике. Чтобы дать представление о том, что мы имеем в виду, на примере из знакомой области, упомянем пример порядковых свойств (ordering properties) точек на прямой, которые имплицитно понимались традиционной геометрией еще в «Элементах» Евклида, но явно были выделены Пашем в XIX столетии. Это было сделано путем логического анализа того, что на самом деле подразумевалось положениями традиционной геометрии, хотя никакое историческое исследование или внимательное изучение учебников этой дисциплины не могло бы этого обнаружить.

Второе возражение требует более тонкого рассмотрения, поскольку оно обвиняет операционализм в методологической ошибке, указывая, что операции можно считать полезными для проверки или верификации некоторого высказывания, тогда как операционалисты полагают их способными определить значение понятия. Согласно этой критике здесь скрывается смешение значения и проверяемости. Значение есть нечто, связанное (pertinent) с понятием, в то время как проверка имеет дело не с понятиями, а с высказываниями и вводится после установления значения. Можно признать, что в заявлениях Бриджмена и других операционалистов иногда можно обнаружить такое смешение; но, с другой стороны, надо всегда стараться установить, по существу ли такие слабые пункты включаются в то, что их авторы действительно хотели сказать, или они просто являются результатом не очень точного выражения мысли. В нашем случае, несомненно, имеет место вторая альтернатива. На самом деле, если взять обычное понятие значения научного термина, нетрудно обнаружить, что оно понимается как некоторое множество качеств, или свойств, или (выражаясь более технически) как «интенсионал», в котором некоторое количество черт, так сказать, суммируется.

При этом некоторые из этих черт могут привязываться к операциональным процедурам при проверке высказываний, в то время как другие не могут. Предложение операционалистов можно с уверенностью трактовать как предписание не учитывать при проверке высказывания те компоненты интенсионала научного понятия, к которым нельзя применить операциональные процедуры. Если переформулировать операциональную точку зрения в этом духе, то не останется никакой методологической некорректности, поскольку теперь все кажется подобающим образом рассматриваемым на уровне значения. Проверяемость учитывается только для того, чтобы отдать предпочтение некоторым компонентам значения. Как мы уже отмечали, спорным было, следует ли применять такую процедуру для всех научных понятий, и мы уже сказали, что это, по-видимому, не так. Однако мы можем согласиться, что для понятий, играющих базовую (foundational) роль для объектов определенной науки, это предписание может быть здравым; и мы не должны колебаться даже относительно выражения «операциональное определение», часто применяемого операционалистами. Если определение можно в общем случае понимать как процедуру фиксации значения некоторого термина (а в этом случае мы принимаем для него «аналоговый» смысл, не требуя ограничивать его лингвистической процедурой), мы можем и говорить об операциональных определениях операциональных терминов. Подчеркнем здесь одно интересное следствие сказанного до сих пор (хотя позднее это будет рассмотрено более подробно). Рождение науки (или некоторой подобласти науки, а иногда также новой теории в данной науке) выступает как нечто «случайное» в том смысле, что у этого нет внутренней необходимости случиться. Это историческое событие, т. е. нечто такое, что происходит, когда некоторое количество людей приходят к согласию относительно использования определенных инструментов, с которыми они в достаточной мере знакомы или должны ознакомиться и которые они применяют одинаковым образом. Такой факт можно даже считать конвенциональным: и он действительно конвенциональный, хотя и только до некоторой степени. Но гораздо больше будет сказано об этом аспекте рождения наук, когда мы будем говорить об историческом измерении науки.

История науки ясно показывает, что дело обстоит именно так. Современная астрономия и современная микробиология, как мы подчеркивали, могли начаться, только когда достаточное количество людей согласились исследовать природу, используя определенные инструменты, и то же самое можно сказать о психологии, экономике и т. д. Этот факт помогает нам оценить высказывание, рискующее без подготовки быть неправильно понятым. Речь идет о том, что в науке данные тоже конвенциональны[108]. Некоторых это заявление приводит в недоумение, поскольку кажется необходимым, чтобы в науке данные не подлежали принятию или отвержению (как данные, а не как правильные; как мы видели, их правильность, конечно, может подвергаться сомнению, но это не «устраняет» их); быть может, они единственное, что в науке не может быть предметом соглашений.

Но теперь мы можем видеть по крайней мере один смысл, в котором соглашения здесь действительно неизбежны. Принятие чего-то как данного зависит от критериев объективности, принятых определенным сообществом исследователей – оно зависит от того, какого рода операции выбираются для «вырезания» объектов данной науки. С другой стороны, в этом нет никакой произвольности. Коль скоро операциональные критерии объективности выбраны, то, что найдено с применением этих критериев, должно рассматриваться как данное. Это чем-то напоминает ситуацию, когда кто-то предпочитает смотреть на вид из одного окна, а не из другого. Выбор окна, конечно, конвенционален, поскольку никто не может сказать, что панорама выглядит ложно из какого-либо определенного окна. Но эта конвенциональность не предполагает никакого конвенционализма, поскольку после того, как мы выбрали окно, все, что мы видим из него, должно приниматься как данное в обычном смысле этого слова. Произвольность имела бы место, если бы кто-то стал отрицать правильность других точек зрения, но в практике науки так не бывает.

Гораздо больше будет сказано об этом, когда мы дойдем до интерпретации этой «произвольности», или «слабой конвенциональности», как исторической детерминированности. Заметим также, что на этом этапе анализа мы пренебрегаем различием между существованием различных наук и существованием различных теорий, относящихся к одной и той же науке, поскольку рассматриваемые здесь вопросы все еще достаточно общие, чтобы рассматриваться одинаково в обоих этих случаях.

Небезынтересно сравнить роль и задачу операций, как они выступают при трактовке интерсубъективности и при определении специфических объектов отдельных наук. В первом контексте операции играют роль конкретных процедур, посредством которых разные субъекты могут достигнуть согласия насчет применимости некоторых понятий. Во втором контексте они играют роль условий, которые надо выполнять, вводя базовые предикаты и строя таким образом специфические объекты данной науки. Ясно, что эти две функции различны. Однако между ними есть глубинное родство. Действительно, мы подчеркивали, что критерии объективности операциональны постольку, поскольку задаются через указание инструментов и предписаний для их использования. Более того, смысл этих предписаний, как мы отмечали, состоит в том, что каждый оператор, способный правильно им следовать, в определенных условиях должен получить те же самые результаты, являющиеся результатами операций, составляющих определение предиката, используемого при проверке претензий любого другого оператора относительно конкретного данного. Этот факт ясно указывает, что прежние условия всеобщности, инвариантности и независимости от субъекта, которые были самыми типичными признаками объективности, понимаемой как интерсубъективность, также включаются в значение объективности, понимаемой как «отнесение к специфическим научным объектам».

Это только один из аспектов более общего факта, что, хотя две разные характеристики объективности следуют по независимым линиям, они оказываются полностью эквивалентными, или взаимозаменимыми. Это так, потому что операции, посредством которых объекты некоторой данной науки «вырезаются» из реальности, – те же самые, посредством которых оказывается возможным достичь межсубъектного согласия, необходимого для научной трактовки этих объектов. Таким образом, эти операции создают основу как для эпистемологической, так и для референциальной и «онтологической» сторон научной объективности, поскольку мы можем утверждать, что условия, согласно которым нам даются объекты науки, – в то же время условия объективного познания их.

Читатель, вероятно, может обнаружить многозначительное сходство между высказанным выше утверждением и знаменитым тезисом Канта: «Условия возможности опыта вообще суть вместе с тем условия возможности предметов опыта и потому имеют объективную значимость в априорном синтетическом суждении»[109]. Однако следует подчеркнуть и некоторые отличия от Канта. Во-первых, согласно нашей концепции, операции – это условия, относящиеся к специфической структуре научного знания, а не, как в случае кантовского a priori, к структуре нашего понимания вообще. Во-вторых, в случае Канта дуалистическое предположение остается полностью действующим, выражаясь в знаменитом «делении всех объектов вообще на феномены и ноумены». Для нас, напротив, объекты суть часть реальности (та часть, которая «объективирована» посредством операций), а не нечто такое, «за» которым или «под» которым скрыта реальность, как в случае кантовских ноуменов. То, что не вошло в некоторую объектификацию, – отнюдь не нечто непознаваемое, а просто то, что не было учтено в данной объектификации, но может войти в какую-то дальнейшую объектификацию.

Мы разовьем этот пункт позднее, когда будем специально рассматривать проблему онтологического статуса научных объектов. Пока же обратим внимание на углубление понятия структуры научного объекта, лишь некоторые исходные черты которой мы до сих пор указали. Прежде чем начать этот анализ, упомянем только, что способ характеризации научных объектов, очерченный нами здесь, даст нам полезную точку зрения, когда мы дойдем до интерпретации научных изменений. Мы увидим, что в некоторых случаях новые дисциплины или новые теории внутри одной дисциплины могут рассматриваться как исследования новых объектов, зависящих от новых «точек зрения» на реальность и снабженных соответствующими критериями объективности.

Разъяснения, данные в этом разделе, обеспечивают надежную основу для различения, которым слишком часто пренебрегали в философии науки, внушенной логическим эмпиризмом, – различием между законами, гипотезами и теориями, особенно важным для физики. Мы будем специально заниматься этим различением в главе 7 и предложим некоторые предварительные соображения по этому вопросу в разд. 2.7[110].

2.7. Роль теории в создании научных объектов: объект как структурированное множество атрибутов

2.7.1. Научный объект как интеллектуальная конструкция

То, что мы заявили в предыдущем разделе, легко можно истолковать как проявление эмпирически ориентированного подхода к проблеме объективности в науке. На самом деле это представляет собой правильное признание не подлежащих сомнению эмпирических аспектов этой объективности; более того, было бы странно, если бы эмпирической науке было мало дела до опыта. Однако теперь надо рассмотреть другую сторону науки, которая покажет нам, почему одного только опыта недостаточно для построения объектов науки (включая опыт, расширенный в его операциональном измерении).

Для того чтобы проложить путь к этому дополнительному рассмотрению, есть разные возможности. Мы выбираем ту, которая связана тезисом, руководившим нами с самого начала нашего исследования, а именно с фундаментального отождествления объективности с интерсубъективностью. Как мы уже замечали, то, что может быть разделено некоторым сообществом субъектов, – это, конечно, не «переживаемое» ими познание вещей, т. е. осознание ими различных черт, которые реальность показывает каждому отдельному наблюдателю. Отсюда следует, что, поскольку чувственные качества вещей приватны, нельзя ожидать, что они составят содержание интерсубъективного, или объективного, знания.

Такой вывод может показаться странным, особенно в применении к «эмпирическим» наукам, которые кажутся полностью погруженными в рассмотрение материальных вещей, раскрывающих себя через свидетельства чувств. Но, несмотря на это, мы должны признать, что фактическое положение вещей расходится с этой интуитивной картиной. На самом деле философы должны были бы быть готовы найти такой вывод приемлемым и даже знакомым, поскольку в истории философии всеобщности всегда приходилось платить отдельную цену за отсутствие связи с ощущениями. Единственный способ избежать этой оторванности от ощущений – объявить всеобщность понятий чистой фикцией или чем-то в этом роде. Причиной этого тупика является то, что чувственные восприятия неизбежно приватны, тогда как интеллектуальные понятия обычно считаются всеобщими.

Вытекающее отсюда следствие для нашей проблемы может быть таким: если «объект» науки есть, по определению, нечто такое, что должно (в принципе) быть объектом для всех субъектов, он может быть только интеллектуально построенной структурой[111]. Здесь опять мы можем указать на возможное затруднение, состоящее в том, что идея «интеллектуального конструирования» чего-то кажется указывающей на некоторую долю произвольности в этом конструировании; но мы уже обсуждали истинный смысл такой предполагаемой произвольности, так что нет нужды повторять здесь это обсуждение.

Более того, очень легко видеть, каким образом операциональный характер базовых условий объективности должен определить интеллектуальную природу научного объекта. Когда мы выполняем операцию, мы можем воспринимать чувствами определенные физические положения дел, такие как положения указателей на циферблатах инструментов, изменения цвета определенных реагентов и т. п. Но то, что мы приписываем объекту в результате получения этих чувственных впечатлений, – это абстрактные качества, к тому же представленные обычно числами или тому подобными математическими выражениями.

Заметим, что даже самые наглядные и непосредственные чувственные восприятия, переведенные на язык физики, внезапно становятся абстрактными признаками. Подумайте, например, о различных цветах, воспринимаемых нашими глазами как прекрасное разнообразие чувственных впечатлений, но которые для физики «становятся» просто рядом электромагнитных волн различной частоты. Следует ли нам утверждать, что к таким «цветам» физики не следует относиться серьезно? Совсем наоборот, большинство людей было бы склонно рассматривать их как «истинные» цвета, считая чувственно воспринимаемые нами цвета результатом нашей субъективности. Такая позиция ошибочна, поскольку смешивает два разных уровня: уровень «вещей» и уровень «объектов», как мы уже отмечали. Цвета как «вещи» (хотя и не как независимые существующие) воспринимаются нашими органами чувств (глазами), но по этой самой причине они не объективны и потому не входят в область науки; цвета как электромагнитные частоты распознаются инструментами и мыслятся нашими умами, и как таковые они не чувственны, но могут быть объективными. Во всяком случае, никто не может воспринимать цвета как частоты электромагнитных волн, а только думать так о них; и огромное преимущество этого состоит в том, что даже слепой, неспособный воспринимать цвета, может тем не менее знать их объективное представление, как оно задано физикой, если он изучит оптику и оптическую теорию цветов как электромагнитных частот. Это, конечно, решающий аргумент в пользу взгляда, согласно которому научные объекты на самом деле никак не связаны с чувствительностью. Этот пример говорит нам, что всякое сопротивление представлению о предметах как интеллектуальных конструкциях происходит из смешения «вещей» повседневного опыта с объектами научного исследования, и те, кто всерьез считает эту трудность возражением против интеллектуального характера научной объективности, показывают тем самым, что не знают об этом фундаментальном различии.

Конечно же, все ученые, все исследователи, выполняя некоторое множество операций, принятых в их науке, испытывают чувственные ощущения. Они видят разные цвета, читают цифры, напечатанные на лентах, записывают положения указателей и т. д. Но как только они выражают результаты этих операций объективно, все становится бесцветно и абстрактно, но в то же время разделяемым с множеством собратьев-исследователей, каждый из которых, с другой стороны, выполняя такие же операции для проверки этих результатов, обычно воссоздает чувственную картину мира, заново воплощает эти абстрактные объекты некоторым хорошо определенным чувственным образом. Но это последнее положение дел будет снова субъективным, поскольку никто не сможет воспринять восприятия нашего нового наблюдателя при выполнении им соответствующих операций, так же как никто не мог воспринимать восприятия первого исследователя.

Рассмотрев одну причину, по которой объект является чем-то определяемым посредством «абстракции», а именно причину, определяемую требованиями интерсубъктивности, мы можем перейти к рассмотрению следующей, которую мы уже начали рассматривать, когда отметили, что результатом применения операциональных критериев является то, что мы обеспечили себя абстрактными, или математическими, представлениями. То, что это так, уже является не пренебрежимым указанием на то, какого рода онтологический статус может быть приписан научному объекту; но об этом можно еще кое-что сказать. На самом деле каждая операциональная процедура обнаруживает одну-единственную черту, которая может быть приписана объекту, так что, выполнив все нужные нам операции, мы имеем множество таких черт. Однако никакой объект никакой науки не представим просто совокупностью черт; он всегда есть структурированная совокупность в том смысле, что все эти черты взаимосвязаны некоторыми математическими и/или логическими отношениями, которые не извлекаются непосредственно ни из какого инструмента, но к которым приводит интеллектуальная деятельность исследователя. Кажется ясным, что для этого мы, помимо способности формировать чувственные восприятия, должны быть наделены способностью их синтезировать. Что эти способности не могут быть идентичными, можно увидеть из того факта, что одни и те же элементы восприятия могут комбинироваться самыми разными способами. Это было выяснено уже на уровне обычных восприятий исследованиями гештальтпсихологии, но это еще яснее на уровне формирования научных понятий, где имеет место гораздо бо́льшая свобода такой «сборки элементов».

Сказанное нами кажется связанным с деликатной эпистемологической ситуацией. Речь идет о том, что различные черты, которые мы можем выразить операционально, должны рассматриваться, повидимому, как принадлежащие тому, что мы должны обозначить как «нечто», используя некоторое имя. Говоря интуитивно, можно было бы сказать, что все это очевидно, поскольку объекты всегда возникают в результате применения операциональных критериев (связанных с некоторыми специфическими точками зрения) к некоторым «вещам»; и все найденное, таким образом, должно мыслиться как принадлежащее к этим «вещам».

Это объяснение не является психологически неприемлемым и более того – может привести к важным философским соображениям касательно природы науки, но оно не слишком полезно «внутри» самой науки. Альтернативой, которую может предложить наука, является поэтому система логических связей, обеспечивающих достаточное количество сцеплений между различными изолированными чертами, выявленными в ходе рассматриваемых эмпирических или операциональных исследований. Мы называем эти связи «логическими», чтобы подвести под достаточно общую рубрику не только математические отношения, но и те нематематические типы отношений, которые можно найти в науке.

Благодаря этому вмешательству логических связей в науке впервые появляется теория, в смысле гораздо более примитивном и более фундаментальном, чем тот, который наиболее обычен в литературе. Ибо когда речь идет о теории в науке, обычно имеется в виду некоторая система высказываний, одни из которых принимаются как гипотезы, в то время как другие логически связаны с этими гипотезами и друг с другом, обеспечивая нас объяснениями, проверками и т. п. Эта концепция сама по себе верна, но более важным кажется то, что отличительной чертой теорий является то, что в игру вступает «логос» как нечто отличное от опыта, так что приходится признать, что теоретический аспект науки возникает гораздо раньше, чем на уровне собственно построения теорий. Собственно говоря, он возникает еще на уровне формирования понятий и служит предварительным условием для того усилия объяснить, которое считается самой специфической задачей теорий. Это станет ясным в дальнейшем, когда мы специально займемся собственно теориями. Пока же посмотрим просто, как, опираясь на этот факт, мы сможем разобраться в давно дискутируемом вопросе о теоретических терминах, который мы начнем рассматривать здесь, а затем подробнее в разд. 3.2[112].

Именно благодаря присутствию «логических связей» между операционально установленными чертами реальности впервые появляется то, что называется теоретическими терминами. Это происходит по крайней мере по двум причинам. Первая состоит в том, что, когда некоторое множество предикатов структурировано так, чтобы обеспечить некоторое единство и обнаружить их взаимозависимость становится практически неизбежным, как мы только что подчеркнули, нужно дать этому единству имя. В то время, как ранее мы отстаивали именование такого единства на определенных психологических основаниях, теперь мы можем признать, что оно подразумевается самим понятием объективности. Поскольку объект есть результат применения к реальности определенных критериев объективности, когда эти черты реальности объективно установлены и связаны воедино, объект существует, а коль скоро он существует, почему бы не дать ему имя? Ошибкой было бы, если бы под этим именем мы понимали объект как что-то обладающее этими свойствами, как некоторую предлежащую скрытую реальность, проявляющую некоторые черты, тогда как на самом деле объект – это просто и есть эти черты или атрибуты (не забудем, что в этой книге термин «атрибут» используется в его техническом смысле, т. е. не как некоторый элемент языка – как при использовании этого термина в грамматике, – но как черта реальности, такая, как свойство, функция или отношение, которая может быть обозначена предикатом соответствующего языка) или, лучше сказать, структурированное множество их. Но, с другой стороны, мы должны признать, что объект должен называться обязательно теоретическим термином, ибо отдельные операции не могут показать нам, что определенные атрибуты совместны; не могут они, конкретнее, показать и то, почему они должны быть сгруппированы так, а не иначе. По этой причине объект не только по необходимости является результатом теоретического построения, но отсюда уже следует, что теоретические термины необходимы в науке, хотя бы для именования ее объектов и для «осмысления» операционально полученных эмпирических результатов. Очевидно, что теоретические термины еще более необходимы на собственно теоретическом уровне, т. е. когда «теоретические предметы (entities)» постулируются в теории для получения объяснений[113].

Поясним нашу мысль следующими примерами. Если Солнце, Земля, Луна (вещи «повседневного опыта») рассматривать лишь постольку, поскольку у них есть масса, положение во времени и пространстве в некоторой системе отсчета, некоторая скорость и они испытывают силу притяжения, игнорируя все их остальные черты, в том числе наличие у них объема, они будут рассматриваться как «материальные точки» и изучаться как объекты классической механики частиц. Термин «материальная частица» – теоретический термин в нашем смысле, поскольку он не является именем какого-либо операционально определимого атрибута[114], но результатом конкретного способа, которым такие атрибуты собираются воедино. Если рассмотреть стол и к рассмотренным выше атрибутам добавить его пространственные измерения, он будет рассматриваться как система материальных точек. Если вдобавок учесть тот факт, что расстояния между двумя произвольным точками этой системы будет оставаться постоянным при ее движении, стол будет рассматриваться как твердое тело, и это тоже теоретическое понятие.

Заметим, что вопрос о том, может ли некоторая «вещь» стать объектом определенного рода, должен операционально проверяться и получать положительный или отрицательный ответ в пределах приближения, определяемых, с одной стороны, точностью инструментов, а с другой стороны, спецификой рассматриваемой проблемы. Например, Солнце, Земля и Луна могут рассматриваться как материальные точки не потому, что у них нет никакого объема, и не потому, что мы не можем измерить их с некоторой точностью, а потому, что их объем несуществен с точки зрения небесной механики. Аналогично, стол во многих контекстах может рассматриваться как твердое тело, но в других – как упругое тело. С другой стороны, жидкость в стеклянном сосуде никогда не может рассматриваться как твердое тело, поскольку операциональные проверки показывают, что она ни с какой точностью не удовлетворяет условиям, требуемым от твердого тела. Заметим явно, что сказанное нами относится не только к объектам, более или интуитивно подобным телам, но и к процессам. Это значит, что примерами теоретических понятий являются не только «материальная точка», «твердое тело», «идеальный газ», «электрический ток» или «идеальная жидкость», но и «упругая отдача», «адиабатическое преобразование», «движение с постоянным ускорением» и т. п.

До сих пор вклад теоретичности в построение научных объектов рассматривался по существу как следствие потребности связывать воедино некоторые операциональные предикаты. Однако еще многие объекты обычно допускаются в науку с помощью явных или контекстуальных определений в зависимости от того, насколько их допущение в законы и теории может обогатить значение научных понятий. Этот момент будет полностью разъяснен позднее, но мы хотим предложить предварительную оценку его значения посредством критического рассмотрения одного интересного вопроса.

2.7.2. Научная объективность и идеализация

Концепция объективности, представленная в этой книге, полностью учитывает основные идеи «идеализационного» подхода, особенно развитого польской философской школой в последние десятилетия, в котором особенно значимы вклады Владислава Краевского и Лешека Новака. Наша позиция разделяет их тезис, согласно которому для зрелой науки характерно все возрастающее использование идеализаций, ибо это означает, в наших терминах, все более точное использование объектификаций (поскольку, как мы видели, объектификации состоят в выделении только некоторых черт реальности, включенных в данную точку зрения, и в пренебрежении всем остальным, что сводится к рассмотрению только некоторых из атрибутов реальности и допущении в язык науки только соответствующих предикатов).

Есть, однако, один важный момент, в котором идеализационный подход отличается от нашего. Действительно, для первого подхода идеализации не должны смешиваться с теоретическими понятиями, поскольку для него у первых нет референтов, а у последних есть (например, материальных точек не существует, по их словам, а электроны существуют). Необходимо разъяснить некоторые недоразумения. Прежде всего значение «теоретического понятия», принятое этими мыслителями, совпадает с принятым в традиции логического эмпиризма, несмотря на то что они скорее стремятся оппонировать этой философии науки; наше значение другое. Но независимо от этого в основе наших разногласий лежит вопрос не терминологический, а содержательный, связанный с философским недоразумением.

Действительно, если рассмотреть тезис философов, серьезно относящихся к идеализации, то нужно сказать, что только индивидуальные понятия (такие как «Сократ», «Рим», «Солнце») могут иметь референт. Собственно говоря, любое общее понятие, заданное определением, содержит лишь конечное число характеристик, и не существует вещей, имеющих только эти характеристики. Однако ошибка тут состоит в смешении «отвлечения от» или просто «пренебрежения» с отрицанием; абстракция ни в коей мере не является отрицанием. Так что, если мы определим человека как разумное животное, мы абстрагируемся от того факта (или пренебрегаем им), что у конкретных людей есть глаза, ноги и руки. Но это никогда не заставит нас сказать, что у понятия «человек» нет референта, просто потому, что у «реальных людей» есть глаза, ноги и руки. Аналогично, все идеализации должны рассматриваться как понятия, в которых происходит абстрагирование от целого ряда свойств; но характеризуют эти понятия их позитивные признаки. Поэтому нам достаточно знать, в контексте нашего исследования, являются ли указанные позитивные черты проверяемыми – с точностью, требуемой этим контекстом, – чтобы найти референты этих понятий[115]. Поэтому материальные точки существуют не менее чем электроны в том смысле, что критерии референциальности, требуемые для нахождения их, по существу не отличаются от тех, которые нужны для электронов. Об этом вопросе еще будет сказано, когда мы дойдем до обсуждения проблемы реализма[116].

Мы бы хотели сказать, что даже различие между «эмпирическими законами» и «идеализационными законами», вводимое философами идеализации, требует осторожного использования. Если мы принимаем (а мы принимаем), что эмпирический закон есть выражение некоторых установленных регулярностей в результатах определенных операций, этот закон не может не навести на мысль об определенном отношении между атрибутами, связанными с этими операциями, а значит, также и между предикатами, обозначающими эти атрибуты, вводя тем самым определенную унификацию, которая (как мы видели) создает теоретическое понятие – понятие, состоящее не из отдельного предиката, но отражает более или менее сложную интеллектуально сконструированную структуру. В этот момент закон уже начинает идеализироваться, поскольку понимается, что при каждом конкретном применении он будет удовлетворяться лишь с некоторым приближением (а это происходит, как мы увидим позднее, из-за того, что не все свойства «вещи» входят в понятие объекта)[117].

Решающий шаг, однако, делается тогда, когда мы пытаемся объяснить, почему эмпирический закон выполняется и, возможно, почему его применение оказывается менее удовлетворительным при некоторых особых условиях. На этой стадии вводится концептуальная модель, каузально объясняющая законы, управляющие рассматриваемым процессом; это опять-таки теоретическая конструкция, и ее эффективная разработка и прояснение составляют теорию, объясняющую связанные с этим законы. В этом новом контексте все законы становятся идеализированными, поскольку они должны быть точно объяснены в модели (или теории); и ограниченная сфера их применения тоже объясняется ограниченной применимостью используемой модели (или теоретического понятия, или идеализации). Для снятия этих ограничений должна быть создана новая модель. Возможно, простейшим и лучше других изученным примером этого служат законы Бойля и Ван-дер-Ваальса для газов, рассмотренные в Krajewski (1977) и особенно в Dilworth (2008, pp. 101–107).

В этом пункте может быть ясно, что в наших терминах нам скорее следовало бы сказать, что эмпирические законы были преобразованы в теоретические законы (т. е. законы, оправданные в рамках теории, из которой, в частности, следует, что в их выражения входят теоретические термины). Более того, может случиться, что сама теория допускает открытие (путем соответствующей дедукции) новых законов, которые поэтому являются теоретическими и могут либо оказаться эмпирическими (если будут допускать прямую операциональную проверку), либо останутся теоретическими (если их проверка может быть только косвенной и более или менее совпадает с допустимостью теории в целом).

Это сопоставление с идеализационной школой дает нам возможность объяснить, почему наше понимание объективности не влечет за собой никаких ошибочных форм эссенциализма. Действительно, представители этой школы (Новак в большей степени, чем Краевский) открыто отстаивают эссенциализм. Есть один аспект, в котором этот эссенциализм не подлежит сомнению: он соответствует тому факту, что идеализации вообще и идеализационные законы в частности полностью определяют «сущность» идеальной модели. Это несомненно в том смысле, что они точно определяют, «что такое эта модель». Однако наряду с этим мы обнаруживаем и другое, а именно что наука позволяет нам схватить сущность вещей: «теоретическая наука проникает сквозь эту поверхность в сущность мира» (Krajewski 1977, p. 25). Здесь совершенно очевидна дуалистическая концепция сущности как чего-то, лежащего за покровом видимостей, и ее делает еще более явной различение главных (первичных) и побочных (вторичных) черт реальности, причем утверждается, что «идеализационный закон учитывает только главные факторы»[118].

Теперь понятно, почему представители польской школы утверждают, что Галилей был эссенциалистом. Краевский, например, говорит, рассматривая закон падающих тел Галилея, что «закон Галилея схватывает сущность падения» (там же, p. 26). Они делают это потому, что придают эссенциалистский смысл галилеевскому подходу к науке, не только в не подлежащем сомнению смысле определения существенных черт некоторых «свойств» физической реальности, но и более обязывающем (и несостоятельном) смысле дуалистической концепции сущности, способном вернуть их философию к догалилеевской эпистемологии[119].

Если читателю в какой-то степени психологически трудно принять вышеприведенные аргументы, можно было бы предложить ему внимательно проследить их, чтобы понять, не связана ли эта трудность со смешением объекта и «вещи», а возможно, также и с тем, что мы назвали «дуалистической предпосылкой». Действительно, в повседневной жизни мы не говорим, что вещь есть ее свойства, качества, черты и т. д., но что она их имеет. Причина, по которой мы так поступаем, и условия, при которых мы можем так поступать, не порождая недоразумений, уже обсуждались в разделе, посвященном субстанциализму и эссенциализму. Однако никакой возможности провести различие между «конститутивными» признаками и «предицируемыми атрибутами» в случае научных объектов в каком-либо онтологическом смысле нет (мы увидим в дальнейшем, в каком другом смысле это возможно). Отсюда следует, что только неявное присутствие дуалистической предпосылки может склонить нас к мысли, что объекты имеют атрибуты, а не являются ими (их совокупностью). При этом объекты рассматривались бы как скрытые «субстраты» своих свойств, что, как мы видели, неправильно даже для «вещей» и уж тем более для научных объектов, не имеющих никаких других атрибутов, кроме тех, которые открыто признаются образующими эти объекты.

2.7.3. Операциональные и теоретические понятия

Предшествующее обсуждение помогает нам оценить вторую причину присутствия в науке теоретических терминов, а именно то, что для того, чтобы собрать или придать структуру операциональным или наблюдаемым свойствам, обычно нужно много шагов, прежде чем мы получим удовлетворительную интеллектуальную картину, способную представлять объект. Эти шаги сами по себе имеют ту же концептуальную природу, как тот, который мы иллюстрировали, и следуют друг за другом в порядке возрастающей сложности, порождая последовательные интеллектуальные синтезы. С самого начала они возникают в результате установления некоторых логических или математических связей между операциональными терминами, а позднее могут происходить от установления логических связей между операциональными и уже созданными теоретическими терминами. На еще более позднем этапе они могут возникать из связей между чисто теоретическими терминами и т. д. Поскольку эта процедура в реальной науке обычно требовала для своего завершения достаточно долгого времени, мы часто можем встречать, например, в учебниках систематическое изложение некоторой науки, начинающееся с теоретических терминов как «примитивных». Однако мы уже объяснили, что это не мешает нам анализировать эти понятия, прослеживая их вплоть до их операционального происхождения, если нас интересует исследование основ. Чего мы однако хотели бы избежать – это впечатления, будто в нашем анализе может крыться какого-то рода редукция или даже исключение теоретических терминов. На самом деле то, что в нашем обсуждении мы говорили об отношении между операциональными и теоретическими понятиями, напоминает другую классическую дискуссию, в которой подробно рассматривалось взаимное отношение наблюдательных и теоретических терминов. Нам нет нужды пересказывать детали этой дискуссии, начавшейся с утверждения (которое можно найти уже у Рассела), что это просто вопрос терпения и логического искусства – найти для каждого теоретического термина в любой эмпирической дисциплине цепь определений, связывающих его с чисто наблюдательными терминами. А поскольку определения по своей природе суть средства избавиться от определяемых ими понятий, как только введены определяющие термины (т. е. термины, входящие в «определяющее») кажется очевидным вывод, что возможно, хотя бы в принципе, «элиминировать» теоретические понятия и ограничить науку использованием только наблюдательных терминов.

Хорошо известно, что конкретное исполнение этой программы, начатое Карнапом и продолженное им и несколькими другими логиками, в конце концов привело к негативному результату – не только в связи с некоторыми формально-логическими трудностями, но прежде всего из-за невозможности провести четкое разграничение между теоретическими и нетеоретическими терминами (что показали, в частности, Гемпель и Куайн)[120].

Проблема с этой долгой историей, по нашему мнению, состоит в том, что она в каком-то смысле затуманила саму природу этой проблемы, поскольку создала впечатление, что наша неспособность довести редукционистскую программу до намеченного конца – это чисто фактическое обстоятельство, а сама по себе и в принципе эта программа вполне здравая и философски приемлемая[121]. Чтобы показать, что это отнюдь не так, зададим себе вопрос: что бы это означало, если бы эта программа была успешно выполнена; или проще рассмотрим те случаи, в которых некоторый теоретический термин фактически оказывается непосредственно определимым, или анализируемым, или разлагаемым на некоторые операциональные составляющие, связываемые некоторыми простыми логическими или математическими связями.

Означало бы это, что данное теоретическое понятие оказалось устранимым из науки или что его значение сводимо к операциональным понятиям? Никоим образом, поскольку на самом деле мы нашли операциональные составляющие этого теоретического понятия, однако «связывание» их именно таким образом никогда не могло бы быть просто следствием их собственной природы, и потому после «редукции» нам не хватало бы этого связывающего фактора. Чтобы представить это более подробно, нам нужно было бы сказать, что логическая сеть[122], посредством которой различные операциональные (или наблюдательные, или эмпирические) составляющие научного объекта собираются воедино, так что становится возможным опознать объект и дать ему имя, дает нам возможность провести анализ теоретического понятия. С другой стороны, этот анализ не может быть редукцией просто потому, что после этого анализа мы находимся в присутствии двух вещей, а именно отдельных операциональных составляющих и структуры (логической сети), в которую они включены. Поэтому неправильно говорить, что значение теоретического понятия может заключаться целиком в его операциональных или эмпирических составляющих, просто потому, что эти же составляющие, включенные в другую структуру, образовали бы другое (теоретическое) понятие. Так что мы приходим к выводу, что если их операциональных составляющих недостаточно для различения значений разных понятий, то невозможно ни свести полностью их значение к значению только этих составляющих, ни элиминировать их теоретическую сторону.

Интересен тот факт, что проведенное выше обсуждение, признающее релевантность как операциональных, так и теоретических элементов науки, не только влечет за собой критический пересмотр крайней эмпиристской концепции науки, но также содержит и решающую критику крайней «идеалистической» концепции науки, согласно которой научные объекты (особенно объекты физики) – это просто математические структуры[123]. Поэтому стоит рассмотреть вкратце, в каком смысле можем мы утверждать, что научные объекты имеют математическую структуру, не будучи сами тождественными этим структурам.

Можно, конечно, воздать должное пифагорейской концепции физических объектов, согласно которой число есть сущность физической реальности. На самом деле мы признали, что объекты не только физики, но и в более общем виде – всякой науки должны пониматься как сеть отношений, из которых основные устанавливаются между атрибутами, определяемыми операционально с использованием инструментов и часто уже выраженными в форме абстрактных количеств, а остальные получаются путем более или менее сложной математической обработки этих исходных данных[124]. И если мы считаем математику, как это принято сегодня, «наукой об отношениях» скорее чем «наукой о количествах», отсюда следует, что научный объект должен в некотором смысле рассматриваться как математическая конструкция.

Этот вывод верен, если только прежде всего не понимать это в эпистемологически «дуалистическом» смысле, который можно выразить, сказав, например, что научный объект есть не более чем математическая конструкция, поскольку изучать можно только эту математическую «поверхность», тогда как «глубинная реальность» должна оставаться незатронутой. Напротив, ничего такого здесь не утверждалось. Из наших соображений следует, что каждый научный объект, будучи сетью отношений, особенно хорошо подходит для математического изучения, но не что каждый такой объект есть математика и ничего больше. Мы могли бы сказать, что он насквозь абстрактный, но не целиком абстрактный. Другими словами, так же, как выше мы признали, что эмпирические составляющие представляют только часть научных понятий, здесь мы утверждаем, что это же верно по отношению к их теоретической структуре. И снова, так же, как мы отметили, что одни и те же операционные компоненты порождают разные объекты, когда входят в разные теоретические структуры, теперь мы должны отметить, что одна и та же структура порождает разные научные объекты, когда она «наполняется» разными эмпирическими элементами.

2.7.4. Природа и структура научных объектов

Вопрос, на который мы сейчас намекнули, довольно любопытен, поскольку с первого взгляда трудно понять, как отличить математическую структуру от математически структурированной области, скажем, физических свойств. Ответ на него дает различение природы и структуры научного объекта.

Мы должны помнить, что, согласно нашей позиции, операции определяют природу научного объекта – или его онтологический статус, как мы назовем это позже, (когда «вырезают» его из реальности и определяют составляющие его базовые атрибуты), – тогда как логические и математические конструкции определяют его структуру (т. е. структуру множества его операциональных и неоперациональных атрибутов). Когда у нас есть некоторая «математическая модель» какого-то аспекта реальности, мы в некотором смысле имеем структуру, все еще не имея определенной области объектов, которым можно приписать эту структуру. С другой стороны, если у нас просто есть совокупность данных, полученная применением некоторых принятых операциональных критериев, то мы имеем материал, природа которого уже определена (в том смысле, что его отнесенность к некоторой определенной науке уже установлена), тогда как его структура все еще нуждается в доопределении. Доказательство того, что природу и структуру научного объекта действительно можно разделить, можно получить, учитывая, что одну и ту же математическую модель часто можно с успехом применять в очень разных областях исследования, т. е. к разным родам научных объектов, – тогда как, с другой стороны, одно и то же множество данных часто может структурироваться согласно более чем одной математической модели[125].

Важность этого замечания должна быть очевидна. Мы вполне можем оценить сходство или даже тождество структуры (изоморфизм) разных научных объектов, не полагая при этом ошибочно, что сами эти объекты тождественны. Чтобы признать их различность, нам просто нужно проверить, действительно ли операции, посредством которых эта общая структура соотносится с реальностью, в обоих случаях различны. Мы можем также выразить эту точку зрения, подчеркнув, что математическая структура просто указывает на возможность физического объекта, но его существование как физического объекта должно проверяться операционально. Важным примером в этом отношении являются кварки – понятие, введенное на чисто теоретической основе для разрешения ряда трудностей в физике элементарных частиц. Какое-то время об этих кварках было известно практически «все» (заряд, масса, спин, магнитный момент и т. д.), так что они имели статус удовлетворительной «математической модели». Однако этого было недостаточно для того, чтобы считать их физическими объектами; и действительно, были физики, верившие, что кварки существуют как физические единицы и «искали» их (т. е. выполняли такие операции, которые могли бы позволить физикам «наблюдать» их), в то время как другие физики полагали, что кварки существуют только в математической модели. И только операциональное обнаружение действительных кварков смогло в конечном счете доказать их существование как физических объектов; до того они «существовали» только в математической модели.

Теперь вопрос проясняется, и, в частности, мы оказываемся в подходящем положении, чтобы осознать возможность (а следовательно, также и методологическую необходимость) различения математической модели и эмпирической (операциональной) структуры – двух понятий, которые легко спутать[126].

Возможность возложить на математическую модель роль выражения, скажем, структуры физического объекта создается наличием среди операций, принимаемых в качестве обеспечивающих критерии протокольности для физики, реальных операций, результаты которых согласуются с математической моделью. Если это не так, нам остается просто математическая модель, но не модель физического объекта (т. е. эта модель не выражает никакой физической структуры). Но теперь могут спросить: что же тогда такое математическая модель, рассматриваемая сама по себе? Какого рода объект она составляет? Поскольку в конце концов мы способны схватывать математические модели сами по себе, мы понимаем, что у них есть некоторого рода собственная жизнь, часто полезная (а иногда также и опасная), поскольку такие модели полностью независимы от реальности, которую они моделируют. Кажется, будто это говорит о том, что такие модели заслуживают, чтобы их рассматривали тоже как объекты. Верно ли это?

Ответ состоит в том, что это верно и что надо просто понять, что математическая модель есть математический объект, чье существование и структуру можно исследовать с помощью математических критериев объективности. Поскольку нас здесь интересуют эмпирические науки, в нашу задачу не входит объяснение того, как может пониматься математическая объективность. Для простоты мы могли бы сказать вкратце, что математика тоже должна иметь свои критерии протокольности, которые также должны быть по своему характеру операциональными (мы уже дали кое-какие намеки на это ранее). И мы могли бы согласиться отождествить (для наглядности) эти операциональные критерии с операциями карандашом на бумаге, о которых говорили Бриджмен и другие операционалисты. Но теперь выходит на свет недоразумение, заложенное в тезисе операционалистов, что во всякой науке всякое понятие определяется операционально просто с помощью таких операций карандашом на бумаге[127]. Ошибка кроется в том, что в то время как операции карандашом на бумаге подходят для определения математических объектов, в физике проблема состоит в определении физического объекта, но делают этот объект физическим не такие оперции, а другие. Когда проблема состоит в определении структуры физического объекта, математика, конечно, должна использоваться, но опять-таки не как операциональное средство определения; она используется просто как средство построения математической модели.

Можно также видеть, что отождествление нами научного объекта с чем-то математически структурированным может устранить затруднение, о котором мы говорили, когда говорили об инвариантности как типичном признаке объективности. Тогда мы упомянули об одном возможном возражении, состоящем в том, что инвариантность – свойство, которое может быть разумным образом приписано математической формулировке физических законов или математическому описанию физических событий, но не самим этим событиям. Теперь мы видим, как легко можно ответить на это возражение, стоит только признать, что у самого физического объекта может быть математическая структура: инвариантность, спонтанно допускаемая для объектов, вполне естественно может пониматься как математическая инвариантность.

Мы завершим этот раздел парой замечаний, которые, может быть, не могут быть вполне оценены сейчас, но смысл которых станет очевидным позднее. Научные объекты, как мы их охарактеризовали, могут считаться абстрактными, поскольку они полностью и недвусмысленно определяются как множества отобранных атрибутов, организованных в интеллектуально спланированную структуру. Следовательно, языковые выражения, которые мы используем, говоря о них, являются именами сложных понятий, которые можно назвать абстрактными в другом смысле – в смысле того, что они являются содержаниями мысли. Следовательно, мы можем сказать, что каждое абстрактное понятие обозначается некоторым сложным предикатным термином. Однако такие термины имеют и конкретные референты[128], поскольку мы обычно способны операционально обнаружить удовлетворяющие им (в пределах допустимой ошибки измерений) конкретные индивидуальные вещи. Мы называем это множество референтов их экстенсионалом и говорим, что эти понятия ссылаются на этот экстенсионал (или отсылают к нему). Мы рассмотрим это подробнее при обсуждении онтологического статуса научных объектов.

2.8. Независимость научных объектов от визуализации

Еще бо́льшим преимуществом идеи, согласно которой научный объект образуется множеством определенных, точных, но концептуализированных характеристик, является свобода от необходимости иметь визуальные образы научных объектов, чтобы иметь возможность принимать их как объекты. Эта свобода от плена интуитивных условий принята сейчас практически всеми, знакомыми с современной наукой. Но часто это достигалось за счет принятия «идеалистической концепции» науки, согласно которой научные объекты и структуры – не что иное, как ментальные конструкции. Мы считаем, что нет нужды принимать идеалистическую концепцию науки. Скорее надо сознавать, что, в то время как требования визуализации обычно выполняются при представлении вещей – которые мы на практике воспринимаем нашей собственной интуицией, – научные объекты (как уже указывалось) определяются через абстрактные структуры, хотя и получают референты посредством операций (в дальнейшем мы увидим, однако, что операции – не единственное средство задания референтов)[129].

Этот момент важен, поскольку он подчеркивает, что абстрактное вполне может иметь (и обыкновенно имеет) конкретные референты и что эти референты, следовательно, не сводятся к чисто интеллектуальной конструкции. В самом деле, общее условие состоит в том, что для исследования конкретных вещей мы должны производить определенные абстракции (т. е. рассматривать только некоторые частичные стороны этих вещей, отвлекаясь от других их бесчисленных сторон). Это позволяет нам строить абстрактные модели этих вещей, или, как мы сказали, преобразовывать их в объекты определенного рода. Затем мы исследуем свойства этих абстрактных моделей и правильно говорим, что они представляют свойства конкретных вещей, к которым отсылают эти абстрактные объекты. Например, в зоологии мы изучаем не отдельных волков, а волков вообще, т. е. мы изучаем абстрактную модель волка, и мы можем обнаружить, например, что некоторое химическое вещество вызывает у волков рак. Но тот факт, что это открытие имело место в рамках модели (т. е. с определенной «точки зрения», частью которой является наша модель и которую мы для краткости можем назвать «биологической точкой зрения»), не означает, конечно, что рак может подействовать на модель; но он, конечно, может подействовать на конкретных индивидуальных волков, описываемых этой моделью. Аналогично, в физике мы определяем термин «электрон» через структурированное множество математически сформулированных свойств, которые в совокупности образуют некоторый абстрактный объект. Но это не означает, что эти свойства должны быть свойствами абстрактного объекта, – они понимаются как свойства индивидуальных электронов, являющихся предполагаемыми референтами построенной нами математической модели. Используя традиционное различение, можно сказать, что конкретно существующие вещи, непосредственно представленные нам как intentio prima (знание путем ознакомления), не могут исследоваться без разработки их концептуальной картины, которая может рассматриваться интеллектуально и является всеобщей и абстрактной (intentio secunda). Однако результаты рассмотрения ее касаются не концептуальной картины, а конкретных референтов intentio prima. В случае современной науки intentio prima, как предполагается, состоит не из актов восприятия, а из операциональных процедур, исходя из результатов которых мы разрабатываем концептуальную модель, которую затем продолжаем изучать (intentio secunda). В результате нашего исследования мы приписываем соответствующим референтам те свойства, которые совместимы с операциональными процедурами, составляющими реальные орудия нашего intentio prima, и которые не обязательно удовлетворяют обычным требованиям перцептуальной (как правило, визуальной) структуры этого intentio[130].

Из сказанного нами становится ясно, что термин «абстрактный» в обыденном языке имеет разные значения. Он может означать либо «общий» (в противоположность индивидуальному или частному), или нечувственный (в противоположность конкретному или материальному). В случае обыденного опыта мы не колеблемся думать, что свойства, которые мы опознали, рассуждая абстрактно в первом смысле, могут относиться к конкретным вещам, поскольку наши критерии референции связаны с чувственными восприятиями (т. е. наш дискурс не вполне абстрактен во втором смысле). Однако в случае научного дискурса многие не решаются признать существование референтов у абстрактных конструкций, порожденных в ходе исследования, поскольку такие конструкции абстрактны не только в первом смысле, но и во втором; их нельзя воспринимать. Однако никакой реальной причины для этих колебаний не указывается, и единый способ понять их, это похоже – считать их следствием молчаливого предположения, что только объекты, одаренные чувственными качествами, существуют в собственном смысле. Но в этом случае причиной этих колебаний оказывается произвольное «схлопывание» онтологии до немногочисленных непосредственно воспринимаемых параметров[131]. Мы вернемся к этим соображениям, когда будем обсуждать проблему научного реализма.

Для прояснения этого вопроса достаточно подробно обсужденного нами различения «вещей» и объектов. Однако несколько элементарных исторических соображений подтвердят существо наших объяснений. Все знают, что трудность или даже невозможность «визуализации» предметов и процессов, представленных в физических положениях дел, долгое время были серьезным затруднением для квантовой механики. У этого, однако, были исторические причины. Можно считать, что наука Нового времени в течение двух столетий была более строгим способом рассмотрения той самой области «вещей», с которой мы привыкли иметь дело в повседневных восприятиях. Таким образом, даже если в ней производились некоторые упрощения или идеализации (такие как связанные с понятием твердого тела или идеального газа, или принципа инерции), научная картина мира не вступала в конфликт с повседневной картиной, поскольку было нетрудно понять, что реальный мир мог только приближенно соответствовать идеализированным высказываниям науки. Поэтому, когда возникли хорошо известные трудности визуализации, стало ясно, что они основаны на постоянной тенденции рассматривать физические объекты как «вещи». Но, как неоднократно отмечалось, физический объект должен быть чем-то отличным от «вещи». В результате некоторые свойства, принадлежащие физическому объекту, которые нельзя представить себе как «совместимые» с «вещью», т. е. которые не ассоциируемы друг с другом в области повседневного опыта, могут тем не менее объединяться в рамках некоторого специфического «объекта» некоторой науки. Так обстоит дело, например, с волновыми и корпускулярными свойствами физических частиц. Если мы попытаемся силой воображения представить себе эти две черты сосуществующими в одной и той же «вещи», вряд ли это у нас получится. Но если мы просто примем, что то, что подтверждается принятыми операциональными критериями квантовой механики, имеет право приписываться квантовомеханическим «объектам», мы уже преодолели нашу трудность, без всякой необходимости прибегать к «принципу дополнительности» или чему-то подобному, поскольку эта теория также предоставляет «логическую сеть», необходимую для перехода от высказываний о свойствах к высказываниям об объектах[132].

Аналогично так же, как существование интуитивно несочетаемых черт не препятствует научному объекту обладать ими, так же и невозможность установить сосуществование некоторых интуитивно правдоподобных черт с помощью принятых операциональных критериев не значит, что они не могут принадлежать объекту некоторой науки или что они «объективно не существуют». Это также может быть связано с квантовой механикой. Если в соответствии с принципом неопределенности Гейзенберга сопряженные величины, такие как положение и импульс электрона, не могут быть определены в одно и то же время с точностью, большей некоторого определенного значения, приходится признать, что такие величины, взятые совместно, «объективно неопределенны» в одно и то же время «в области квантовых объектов».

Как можно видеть, этот способ рассмотрения проблемы осуждает как неправильные такие вопросы, как «касается ли эта неопределенность состояния физического мира или просто нашего знания об этом состоянии?». Этот вопрос неправилен, поскольку для физики нет такой вещи, как реальный мир, отличный от объективного мира. (В дальнейшем мы рассмотрим разницу между реальностью и объективностью, состоящую в том, что объективность не исчерпывает реальности. Но та часть реальности, которая не включается в, например, физическую объективность, с современной точки зрения не изучается физикой.) То, в чем нельзя убедиться на основе принятых критериев объективности, не существует как «объект» данной науки, а если в этом нельзя убедиться на основе критериев никакой науки, то оно вообще не существует как научный объект[133].

Поэтому нет никакого противоречия между тем, что нечто может быть объективным согласно одной науке и не быть объективным с точки зрения другой. Предполагаемое противоречие опять-таки возникает из-за «повседневного» звучания слов, в соответствии с которым невозможно, чтобы что-то было объективным в одном смысле, но не в другом. Но мы должны помнить, что «объективное» здесь означает «относимое к объекту (объектам)». Так что должно быть совершенно естественным, что, когда мы имеем дело с разными объектами, некоторые или все свойства, с которыми мы имеем дело, тоже будут различными (поскольку объекты суть их свойства или, точнее, определенный синтез этих свойств), и то, что было объективным с одной точки зрения, вполне может не быть объективным с другой точки зрения (т. е. может не быть свойством объектов другой науки или другой ветви той же самой науки). Это может иметь отношение, например, к тому факту, что для макрофизики некоторые свойства являются объективными, а для микрофизики – нет. Отсюда, конечно, следует, что выражение «физический объект» – слишком общее и вместо него нужно говорить о макрофизических и микрофизических объектах. Это было бы очень разумным еще и потому, что операциональные критерии проверки высказываний для двух этих областей (например, в микрофизике никто не будет измерять длину линейкой или массу с помощью весов). Другим следствием этого факта является то, что неправильно было бы говорить, что квантовая механика опровергла классическую, или что-нибудь в этом роде. Это ошибочно уже потому, что мы имеем дело с двумя разными дисциплинами, а не с двумя теориями в рамках одной дисциплины, так что они имели и все еще имеют дело с разными объектами; и они не могут противоречить друг другу, потому что для этого они должны были бы говорить противоположные вещи об одних и тех же объектах. Похожая ситуация имеет место для классической механики и специальной теории относительности, которые, по-видимому, относятся к одному и тому же «физическому миру». Более внимательное рассмотрение, однако, показывает, что понятие расстояния в пространстве в этих двух теориях не связано с одними и теми же операциями, поскольку в специальной теории относительности (в идеале) измеряются с помощью световых сигналов, а не (в идеале) прикладыванием жесткого стержня, и известно, что именно анализируя этот способ измерения расстояний Эйнштейн пришел к самым «удивительным» выводам касательно, в частности, устранения абсолютного времени. Эта тема, однако, заслуживает более подробного рассмотрения, которое будет предложено позднее.

2.8.1. Первые выводы

В этой главе были представлены общие черты концепции научной объективности, предлагаемые в настоящей работе. В главах 3 и 4 будут развиты некоторые дальнейшие соображения более технического и аналитического характера и предложены детальные аргументы в пользу реалистического взгляда на науку, включающего нашу концепцию объективности. Читатели, не интересующиеся (во всяком случае, непосредственно сейчас) таким углубленным рассмотрением, могут их пропустить, поскольку в главе 5 (специально посвященной вопросу о научном реализме) результаты этих рассмотрений будут подытожены и развиты значительно проще.