Вы здесь

Нас ждет огонь смертельный! Самые правдивые воспоминания о войне. Смертное поле (В. Н. Першанин, 2014)

Смертное поле

От автора

Героев этой книги объединяет одно – все они были в эпицентре войны, на ее острие. Сейчас им уже за восемьдесят. Им нет нужды рисоваться. Они рассказывали мне правду. Ту самую «окопную правду», которую не слишком жаловали высшие чины на протяжении десятилетий, когда в моде были генеральские мемуары, не опускавшиеся до «мелочей»: как гибли в лобовых атаках тысячи солдат, где ночевали зимой бойцы, что ели и что думали. Бесконечным повторением слов «героизм, отвага, самопожертвование» можно подогнать под одну гребенку судьбы всех ветеранов. Это правильные слова, но фронтовики их не любят. Они отдали Родине все, что могли. У каждого своя судьба, как правило, очень непростая. Они вспоминают об ужасах войны предельно откровенно, без самоцензуры и умолчаний, без прикрас. Их живые голоса Вы услышите в этой книге…

Танкист сорок первого года

Я сделал первый выстрел по немцам на седьмой день войны…

Пикуленко Д. Т.

Дмитрий Тимофеевич Пикуленко, заряжающий легкого танка БТ– 7, начал свой боевой путь в июне 1941 года. Если из всех бойцов, начавших воевать от границы, даже по официальной статистике, осталось к концу войны не более 2–3 процентов, то что говорить о танкистах, которым судьба отмеряла на фронте короткую жизнь! Я часто встречался с фронтовиками, но человека с такой биографией видел впервые. Пройти с боями на танке первые самые страшные месяцы войны – трудно представить.

– Так и было, – рассказывает майор в отставке Дмитрий Тимофеевич Пикуленко. – Нас, которые своими танками перекрыли немцу дорогу на Витебск, Смоленск и дальше на Москву, наверное, и в живых никого не осталось. Ну, если просишь, начну с самого начала.


Родился я 12 декабря 1921 года в деревне Емельяшевка Таборынского района Свердловской области. Семья была большая: пять братьев, две сестры. Самый старший – Егор, 1906 года рождения, я – самый младший. Маму не помню, она умерла, когда мне было месяцев шесть.

Люди на Урале у нас хорошие, душевные. Если бы не родня, односельчане, да и колхозу спасибо, отец бы нас не поднял. Семеро на руках, дом, хозяйство. Пытался он снова жениться, но никто из женщин за него не шел. Какой бабе столько хлопот надо? Приходили, помогали, а жить не хотели. Отец умер, когда мне было пятнадцать лет. К тому времени старшие братья поженились, сестры замуж вышли, а я с тринадцати лет работал в колхозе имени Ворошилова: конюхом был, хлеб убирал и возил, лес под пашню корчевал. Образование у меня было аж четыре класса. В октябре 1940 года призвали в армию. Попал я в город Калугу, тогда он входил в Тульскую область. Город не из самых крупных, но мне показался огромным. Жил-то я в глуши. Райцентр – село Таборы – находится в 360 километрах от Свердловска (ныне Екатеринбурга), а до ближайшей станции было сто с лишним километров.

Попал я в 18-ю танковую дивизию, которой командовал генерал-майор Ремизов Ф.Т Пара недель карантина, и меня направили в отдельный механизированный разведывательный батальон под командование майора Крупского. Батальон располагался на окраине Калуги и был технически хорошо оснащен. Состоял из трех рот: танковой (куда меня зачислили), броневой и мотоциклетной роты. Имелись еще вспомогательные взводы: связь, снабжение и так далее. Но главная мощь заключалась в наших трех ротах, особенно танковой. Это не пешая и даже не конная разведка! Батальон мог не только разведку проводить, но и хорошо встречный удар нанести. Десять танков, штук двенадцать бронемашин и около двух десятков мотоциклов! Бронемашины в основном БА-10, с пушечным вооружением, и более легкие БА-20 с пулеметом. Мотоциклы, не помню какой марки, но проходимые, большинство с колясками и тоже с пулеметами. Про танки отдельно скажу.

Служба была мне не в тягость. Почти до девятнадцати лет прожил я по разным углам, спал то на полатях, то на лавке, порой и на полу. Чистая, просторная казарма казалась мне чуть ли не дворцом. И еда не в пример деревенской. Мясо каждый день, хлеб пшеничный и ржаной, щи наваристые или суп, каши вволю, чай сладкий, селедка, которую я любил.

Учили нас вначале на танках БТ-5. Политработники хвалили их, сержанты плевались, но помалкивали. Авиамотор у них капризный, да и бензин авиационный – штука опасная. Однажды по какой-то причине двигатель загорелся, едва потушили. Повезло, что перед ангарами случилось, огнетушители, вода под рукой. Пушка по тем временам была сильная, 45-миллиметровая, ее хвалили, пулемет ДТ – тоже. Устройство танкового вооружения мы знали хорошо, но боевых стрельб проводилось мало. Чаще всего стреляли из вставного ствола винтовочным патроном. За восемь месяцев, что я прослужил до войны в батальоне, раза четыре боевыми снарядами стреляли. Выдавали по три штуки и десятка два патронов на пулемет. Разве это подготовка для башенного стрелка?

Что броня у БТ-5 слабая, я мог только догадываться. Помню, когда замполит в очередной раз распелся про «мощь и броню», один из сержантов на стрельбище подвел нас к рельсу и из винтовки шагов с пяти как шарахнет. Перемычка у рельса толщиной миллиметров 13–15, как броня у БТ-5. В рельсе дырка насквозь. Сержант сплюнул и коротко проговорил:

– Вот так.

Позже стали осваивать новый танк, БТ-7. Лобовая броня толще, башня обтекаемая, и скорость полета километров в час. Говорили, что на колесах все семьдесят дает, но мы на колесах не практиковались, да и на гусеницах ездили мало. Бензина вроде не хватало. Мотор у новой «бэтэшки» был более мощный, а башню и пушку с пулеметом я наловчился за секунды в нужную сторону разворачивать. Танк мне нравился. И гордость была, что я, бывший конюх, такой грозной машиной владею.

В танковые войска обычно брали трактористов или ребят с 6–7 классами. Не знаю, как я прошел. Может, из-за бедняцкого происхождения, небольшого роста (длинные в танке не умещались), цепкости. Когда гусеницы перетягивали, я главной силой был. Бочки с горючим играючи перекидывал.

Разные уставы у меня туго шли. Много зубрить приходилось. На политзанятиях так напрягался, что потел. Когда должности товарища Сталина перечислить требовалось, я просто терялся и запутывался. То же самое в отношении Ворошилова (про которого я брякнул, что колхоз такой в Емельяшевке есть), Буденного, Калинина, Мехлиса (главного политработника армии). По совету замполита посещал клуб и читал газеты.

Прочитал «Как закалялась сталь» и еще пару книжек. Газеты поначалу казались скучными, но я к ним привык, и вот уже за восемьдесят, а читаю с удовольствием.

Уставам первое время нас обучал какой-то командир из штаба. Он был мной очень недоволен. «Эх, неуч!» – как-то обозвал он меня.

Я так обиделся, что весь красный сделался. Неучем я себя не считал и того командира возненавидел, хотя был он мужик нормальный. Этих уставов столько понаписали, что он, наверное, их сам все не помнил. А чего уж говорить про нас!

Много внимания уделялось физической подготовке. Каждое утро, в любую погоду, пробежка километра два, зарядка. Отдельно проводились занятия по гимнастике и рукопашному бою. Физподготовка у меня на «отлично» шла, строевая – тоже неплохо. Винтовку и танковый пулемет с закрытыми глазами разбирал-собирал. Пулеметный диск быстрее меня во взводе никто патронами набить не умел. В караулах стоял как положено, не спал. Пароль. Отзыв. Молодец, рядовой Пикуленко! Служу трудовому народу!

Технику, может, и не слишком знал, но любил. В батальоне, как я говорил, имелись бронемашины. Однажды мне и еще нескольким комсомольцам из танковой и мотоциклетной роты предложили позаниматься на бронемашинах, чтобы обеспечить в бою взаимозаменяемость. За это нас частично освобождали от нарядов, особенно от строевой подготовки, которую ни один нормальный боец терпеть не может. Не думал я, что знание бронемашин мне пригодится в войну БА-20 были старыми машинами с тонкой броней и пулеметом, а вот БА-10 показалась мне штукой, достойной внимания: танковая башня с такой же пушкой и пулеметом, второй пулемет, два задних ведущих колеса, проходимость и скорость. Управление у бронемашины – автомобильное, я его освоил без труда. Помню, на показательных учениях мы, экипаж из четырех человек, на полигоне разгонялись до 50 километров (куда там до нас знаменитой «полуторке»!), гребли полуметровый снег и, проломив лед, проскакивали двадцатиметровую яму, наполненную водой. Вода почти захлестывала мотор, а мы, разбивая ледяные пластины, взбирались на крутой подъем и довольно удачно стреляли по мишеням. Из пушки бил командир машины, а я расстрелял из пулемета две «амбразуры» и пяток фанерных силуэтов «фашистов».

Увольнения давали в город редко. Особенно тем, кто по первому году. А тут получил я сутки увольнения. И деньги у меня имелись. Накопил красноармейское жалованье. Тогда ведь «дедов» не было, и деньги никто не отбирал. Начистились, дежурный нас осмотрел, и пошли мы человек восемь в город. Разбились на кучки. Ходим втроем, глазеем, командирам честь отдаем. По два мороженых съели. Одно, коричневое, шоколадом пахнет, мне по вкусу пришлось. Хотел еще взять, но боялся, что денег не хватит. Посмотрели кино «Иван Антонович сердится». Мне оно не понравилось, потому что к музыке был я равнодушен. Не ко всякой, конечно. Утесова любил, певицу Серову, частушки. А здесь симфонии да шутки какие-то непонятные. Вечером на танцы пошли. Танцевать я не умел. Те, двое ребят со мной, пошустрее, с девками познакомились, а я все никак не решался. Девки расфуфыренные, городские. Офицеры и парни в костюмах их за талию обнимают, смеются. Духами пахнут. Стало мне жарко и неуютно. Собрался и поплюхал в городок. А ребята потом хвалились, что «все у них путем было». Один, наверное, брехал, а второй, тот бойкий, мог своего добиться. Я себя за нерешительность ругал, а с другой стороны, о чем с этими девицами, в кудрях да блестящих платьях, разговаривать? О своем колхозе имени товарища Ворошилова? Или как я лихо на бронемашине рассекаю? О военных делах запрещалось говорить.

Ну, ладно, черт с ними, с девками, – наверстаю!

Ближе к весне роту укомплектовали новыми танками БТ-7. Командиром танка был старший сержант Духнин Александр. Хороший простой парень моего возраста, только прослуживший подольше и закончивший школу младших командиров. Механик-водитель, второе лицо в экипаже – Малышкин Коля из-под Воронежа. По возрасту старше нас года на два, работал трактористом. Мы быстро подружились. Саня Духнин, хоть и командир, держался просто. Коля Малышкин спокойный, вдумчивый, мы с Саней прислушивались к нему.

Командиром роты был лейтенант Истюфеев. Мужик ничего, только дерганый. Может, от ответственности. Его на роту поставили через полтора года после окончания училища. Броневой ротой командовал капитан Язько, толстый, лет за сорок. Он участвовал в Гражданской войне и пришел в батальон из кавалерии. Роту мотоциклистов возглавлял старший лейтенант Борис Орлов, молодой, лет двадцати трех. Его бойцы выполняли обязанности связистов и посыльных, поручения комбата. Орлов считался перспективным командиром, часто бывал в штабе дивизии. Это не могло не отразиться на его характере и внешнем виде. Подтянутый, в кожаной куртке, начищенных сапогах, он считал свою роту главной в батальоне. Держался порой высокомерно. Однажды одернул меня. Мы, танкисты, вечно замасленные ходили, хотя мылись, стирались. Выговорил мне: мол, тут не колхоз, а разведбатальон. Закончил поучения словами: «Эх, танкисты! Чего с вас возьмешь!»

После «неуча» это было второе обидное замечание за все месяцы службы. Я обиделся и подумал, что куртка и сапоги у тебя со скрипом, а вот как в бою себя поведешь, неизвестно. Экипаж меня поддержал:

– Ходит, будто вытанцовывает!

– Думает, что орел, а внутрях, может, курица.


И, наконец, о лейтенанте Корнюхине Викторе Ерофеевиче. Он принял наш взвод в марте сорок первого. Корнюхин один из немногих командиров, участвовал в боевых действиях, воевал на финской войне. У него что-то там произошло, деталей я тогда не знал. Вроде разморозил танки, сорвал какое-то задание. Поэтому его не двигали, он три года ходил в лейтенантах и командовал взводом. Война всегда накладывает отпечаток. Корнюхин был замкнут, редко оживляясь, дисциплину требовал жестко, был по-крестьянски рассудительным и справедливым. О жизни или на посторонние темы он до самой войны ни с кем во взводе не разговаривал. Такой человек. Любил выпить, впрочем, этим грешили многие командиры.

Что хочется вспомнить еще о довоенной жизни? Ну, пожалуй, наряды на кухню. Хоть мы не голодали, но повара для кухонного наряда всегда что-нибудь вкусное припасут. Не слишком избалованный жизнью, я любил жареную картошку, селедку, обгрызал и выбивал мозг из мослов. С удовольствием выпивал кружки три сладкого чая с белыми сухарями.

– Димитрий! – удивлялся один из поваров, добродушный усатый дядька. – Сам худой, и куда в тебя столько лезет?

– Я не худой, а жилистый, дядя Иван, – отвечал я с набитым ртом.

– Ну-ну – подсыпал мне сахару в чай дядя Иван (или Петр – имени не помню). – Расти, толстей. Лишь бы в танк влезал.

Повара ко мне хорошо относились. Когда мешки с картошкой или крупой таскали, я всех опережал. Крестьянская жизнь научила.

Помню, что немного изучали иностранные танки. В кабинете висели картинки и схемы немецких танков Т-2, Т-3, Т-4, венгерских «Туранов», японских «Ха-Го», итальянских, чешских машин. Отношение к иностранным танкам было пренебрежительное: барахло! О немецких отзывались более осторожно. Постоянно напоминали, что у них вооружение слабее, наши мощные пушки пробивают их насквозь, а у Т-3 и Т-4 скорость всего сорок километров. Про сильные стороны немецких танков: более толстую броню, хорошую оптику, радиосвязь – старались не упоминать. Все это должно было компенсироваться мужеством и удалью советских танкистов. Большинство из нас проглатывали полученную информацию, что называется, «не жуя». Конечно, у нас все самое мощное!

О войне с Германией разговоры не то чтобы пресекались, а скорее сглаживались. Но в мае такие слухи возникали все чаще. Приходили призывники из западных областей, рассказывали про скопление у границы немецких войск. Иногда, выпивши, что-то оброняли командиры. А хорошо хвативший кавалерист Язько, воевавший с немцами в Первую мировую, как-то заявил:

– Сволочной народ! Без войны, как баба без хрена, прожить не может. Всю Европу захапали, теперь к нам лезут.

Замполит пытался его урезонить, но командир бронероты никого не боялся. А особисты помалкивали. Восемь месяцев учебы и службы в Красной Армии отвела мне судьба в мирное время. Как бы я сейчас оценил подготовку моей роты (выше прыгать не берусь) к возможной войне? Пожалуй, на тройку. Что-то мы, конечно, знали и умели, но многое нужное не постигли. Считаю, что самое главное – было мало практических занятий. В роте лишь один человек, командир взвода Корнюхин, стрелял по финским танкам. Да и то предпочитал не рассказывать. Почти все башенные артиллерийские стрелки и на танках, и бронемашинах имели практику по 10–20 выстрелов.

Мало было учений. Спасибо майору Крупскому он, выбив лимиты на бензин и масло, организовал водительскую учебу командиров танков. Под предлогом соревнований сумел пару раз провести стрельбы из пулеметов, в которых участвовала хоть какая-то часть пулеметчиков. Тактику разведки и встречного боя мы постигали в основном на своих двоих да слушали уставы, по которым предстояло воевать. А ведь немцы к сорок первому и настрелялись, и воевать научились. Мы же лучше всего из науки воевать знали знаменитую книжку Ворошилова «Сталин и Красная Армия». Сталина мы уважали, верили в него и, когда услыхали весть о нападении на нас фашистской Германии, не сомневались в скорой победе.

Через двое суток после нападения фашистской Германии на Советский Союз наша дивизия несколькими эшелонами отправлялась с Белорусского вокзала на запад. Пока мы грузились, ехали, выгружались и разворачивались, немцы стремительно продвигались в глубь страны.


28 июня 1941 года наши войска оставили город Минск, столицу Белоруссии. И в этот же день недалеко от станции Орша я, девятнадцатилетний танкист с четырехклассным образованием и верой в товарища Сталина, принял свой первый бой. Что Минск уже взят немцами, мы не знали.

Кроме нашей дивизии, под Оршей разворачивались и другие части. Рыли окопы, устанавливали орудия. Из нашего батальона направили по разным дорогам несколько разведгрупп. Послали в разведку и наш второй танковый взвод, усилив его бронемашиной БА-10 и двумя мотоциклами с пулеметами. Мотоциклы катили впереди, поднимая клубы пыли.

Если глянуть на карту, то Орша находится в 250 километрах северо-восточнее Минска. Немцев мы не ждали, но двигались осторожно, больше опасаясь немецких самолетов, о которых уже были наслышаны. Наш танк шел вторым, следом за БТ-7 лейтенанта Корнюхина. Позади нас – танк сержанта Петра Макухи. Замыкала разведгруппу бронемашина. Саня Духнин, открыв люк, смотрел по сторонам. Я ему завидовал: день был жаркий, и Саню обдувал ветерок. Я сидел в мокром от пота комбинезоне. Пушка была заряжена бронебойным снарядом, а в диске пулемета бронебойно-зажигательные патроны шли через два на третий.

Мы были готовы встретить вражеские танки или бронетранспортеры. Но, как и многие в начале той войны, мы нарвались на авиацию.

Два «мессершмитта» шли навстречу. Мы их увидели, когда они открыли огонь по мотоциклам, которые шли метрах в трехстах впереди. Духнин успел крикнуть, и Малышкин круто повернул на обочину, к лесу. Этот маневр, возможно, спас наш танк, немцы промахнулись. Бомба шарахнула метрах в двадцати за спиной, прямо на дороге. Танк, перевалив через канаву, опасно накренился. Коля вывернул машину и, ломая мелкую поросль, рванул под деревья. Мы остановились недалеко от танка Корнюхина. Я, не выдержав, тоже выглянул в люк. Третья «бэтэшка» нашего взвода, не иначе как с перепугу, неслась на полной скорости через широкую поляну, к островку тополей.

Один из истребителей всадил ему вслед очередь пушечных снарядов и пуль. Захлопывая свой люк, я отчетливо разглядел фонтанчики земли, листьев, искры, летящие от танка. Но наши товарищи уже были под защитой деревьев. Запас бомб у немцев, наверное, закончился. Второй истребитель тоже ограничился стрельбой и развернулся к дороге, где, немного постреляв, оба «мессера» унеслись прочь.

Выждав минут десять, к нам присоединился третий танк. Петр Макуха, улыбаясь во весь рот, лихо тормознул и заглушил мотор. Похвалился, что обвел фашиста вокруг пальца. Бегло осмотрели машины. Танк Корнюхина и наш увернулись от огня истребителей. На башне танка Макухи осталась вмятина от пушечного снаряда и несколько довольно глубоких щербин от пуль.

– Балбес ты! – оценил действия подчиненного лейтенант. – Если бы в бензобаки угодило, амбец и людям, и машине! Не надо было по открытому гнать.

Зная, что немецкие самолеты радиофицированы, Корнюхин дал команду менять дислокацию. Однако нас ожидала неприятная новость.

Бронемашина, которая едва не первая влетела в гущу придорожного подлеска, попала под огонь «мессершмитта». Возле распахнутой двери лежало тело механика-водителя. 20-миллиметровый снаряд насквозь пробил броню и грудь. Механик был мертв – истек кровью. Стрелок сломал руку и получил с десяток мелких осколков.

Мы с минуту разглядывали мертвое тело нашего товарища. Немцы сразу показали, что война предстоит нешуточная. Два истребителя загнали в лес четыре бронированные машины, убили одного и тяжело ранили другого бойца. Два снаряда пробили лоб бронемашины, а десяток пуль оставили глубокие отметины. И было неизвестно, сумели или нет уйти от «мессершмиттов» мотоциклисты. Я заглянул внутрь бронемашины. Два рваных отверстия, а в кабине все забрызгано кровью. Перевязали раненого. Осколки застряли под кожей, но перелом руки открытый, парень был весь белый от шока и потери крови.

– Машина на ходу? – спросил Корнюхин.

– Кажись, – ответил старшина, командир бронемашины. Завел мотор и продвинул свою невезучую БА-10 метров на пять. – Вроде нормально. Только руль немного тянет.

– Приводи в порядок хозяйство, мы скоро вернемся.

– Че ж, мы одни тута останемся? – растерянно смотрел на Корнюхина старшина, не пришедший в себя от налета.

– Разворачивай пушку и будь готов к бою. Башенный стрелок пусть наблюдает за дорогой.

Все три танка снова выскочили на проселок. Противника видно не было, зато на обочине лежала убитая корова, а неподалеку валялась перевернутая тележка. Впереди поднимался столб дыма. Мы поняли: что-то случилось с мотоциклистами. Прошло много лет, но мне не забыть эту пустынную дорогу, горящие, разбросанные обломки мотоцикла и тело пулеметчика без ног и одной руки.

Трое уцелевших разведчиков рассказали, что мотоцикл подожгли пулями с самолета. Вспыхнул сразу, потом взорвались ручные гранаты, хранившиеся в коляске. Останки пулеметчика выбросило на дорогу. Мимо нас прошли несколько беженцев, проскрипела телега, нагруженная выше головы домашним скарбом. От людей мы узнали, что немцев они видели утром. На мотоциклах и маленьком броневике. Беженцы спешили, поглядывая на небо.

– Немцы летают? – спросил кто-то из нас.

– Летают. Аэропланов у них полно. Мы, как увидим, в кусты прячемся.

Труп мотоциклиста отнесли на обочину за деревья. Я заметил оторванную по колено ногу, лежавшую в кювете.

– Надо бы отнести…

– Возьми и отнеси, – странно поглядел на меня взводный.

Я спрыгнул вниз и, подняв ногу в обгоревшем сапоге, отнес ее к телу мотоциклиста. Покатили дальше. Мотоциклисты ехали втроем впереди. Беженцы попадались все чаще, порой запруживая дорогу, устало отходя на шаг-два в сторону. Саня Духнин, не выдержав, заорал:

– Под гусеницы хотите?

Его проводили равнодушным взглядом. Видно было, что люди сильно измучены. В одном месте громоздилось несколько разбитых военных повозок и лежали трупы красноармейцев. Почему их не похоронили? Но вместо этого я спросил у Малышкина, перекрикивая рев мотора:

– Чего на меня взводный окрысился? Ногу заставил отнести.

Механик-водитель с минуту раздумывал, потом ответил, что никто ни на кого не крысился. Просто мотоциклисты ошалелые после обстрела, не их же заставлять? А еще через минуту добавил:

– Тебе все видеть надо. Лежала нога и пусть лежит.

Я замолчал. Понятно. Надо меньше языком молоть. Люки всех танков были открыты, но я видел, с какой скоростью несутся немецкие истребители, и с тоской подумал, что мы можем в любую минуту попасть под бомбы. Потом забарахлил двигатель на танке Петра Макухи. Остановились. Лейтенант, оглядев суетившихся танкистов, мрачно предупредил:

– Если обосрались, пойдете под трибунал.

Но Макуха заверил, что дело скорее всего в зажигании и они нас через пять минут догонят. Наша разведгруппа разваливалась на глазах. Но Корнюхин был смелым командиром. Понадобилось, он бы провел разведку и на единственном мотоцикле. По дороге нам попалась отступающая воинская часть. Сотни три красноармейцев, несколько повозок и трехдюймовая пушка в упряжке.

– Где вы раньше околачивались?! – на вопрос Корнюхина о немцах ответил капитан на хорошем строевом жеребце.

Потом разговорились. Это были остатки пехотного полка. Они шли мимо. Некоторые – перемотанные серыми от пыли бинтами, тяжелораненые – на повозках. Рассказали, что отступают два дня. Я знал, полк насчитывает тысячи две человек, но где остальные и почему осталась всего одна пушка, интересоваться было бы глупо. Капитан спросил, далеко ли до передовых позиций, но вопрос показался странным. Какие, к чертям, позиции? Мы сами вчера только выгрузились. Корнюхин ответил, что осталось километров шесть, и капитан, кивнув, повел свое запыленное войско дальше.

– Интересно, а где у них штаб? – размышлял вслух Саня Духнин.

А я снова вспомнил про самолеты, так как впереди начиналось обширное поле с редкими деревьями. Поле мы миновали благополучно, но на перекрестке дорог услышали треск мотоциклетных моторов. Услышали их потому, что остановились, выбирая, по какой дороге двигаться дальше. Может, эта случайность спасла, а вернее, продлила жизни большинства нашей группы. Корнюхин командовал четко и умело. Мотоцикл отогнали в низину, а оба танка он оставил в леске, метрах в ста от перекрестка. Мотоциклисты залегли с ручным пулеметом и карабинами рядом с нами.

Здесь я впервые увидел немецких солдат. Они катили на громоздких мотоциклах, похожих на наши. Только пулеметы в колясках были другие. Потом появились танки. Одинлегкий, с башней, расположенной сбоку, и малокалиберной автоматической пушкой. За ним – два Т-3, хорошо знакомые по плакатам. Корнюхин уже переговорил с Саней Духниным, как действовать. Мы открыли огонь, пропустив мотоциклы. До танков было метров двести с небольшим.

Лейтенант, наверное, сам сел за наводчика и первым же выстрелом подбил Т-3. Мы стреляли во второй танк и мазали. Ответный снаряд срезал дерево рядом с нами, но потом мы попали ему в морду, брызнул фонтан искр, и немец попятился назад. Легкий танк осыпал нас веером трассирующих двадцатимиллиметровых снарядов. Ударило два раза в башню. Броню не пробило, но я свалился на боеукладку а Духнин замер, обняв пушку. Мне трудно припомнить все детали, сколько времени мы пробыли в шоке. Наверное, недолго. Башня была заполнена дымом, я подумал, что горим. Нас вывел из оцепенения голос механика-водителя:

– Ребята, вы живы?

– Живы…

– Тогда стреляйте!

Прежде чем открыть огонь, мы с Духниным высунулись из люков. Наш взводный бил по второму Т-3, а спешенные мотоциклисты стреляли из ручного пулемета и карабинов непонятно куда. Подбитый немецкий танк стоял с распахнутыми боковыми дверцами, из которых выплескивалось пламя и черный маслянистый дым. Мы выстрелили в Т-11, который лупил из своей скорострельной пушки по лейтенанту. Попали со второго снаряда куда-то под брюхо. Танк дернулся и перенес огонь на нас.

Скорострельная пушка била со звуком, напоминающим гулкий замедленный треск пулемета «максим». По броне снова ударило несколько раз подряд, мы успели ответить выстрелом. Попали или нет, неизвестно, но танк исчез вместе с Т-3, по которому стрелял Корнюхин.

Немцы отступили, оставив горевший танк. Взводный рванул вперед. Мы – тоже. Но скрежет заставил Малышкина остановиться. По дороге мчался отставший БТ-7 сержанта Макухи. Он стрелял на ходу, а потом, дернувшись, пошел по кривой к обочине. Из верхнего люка кто-то выскочил, показалась голова второго танкиста и тут же исчезла. Из обоих верхних люков выбивалось пламя.

– Ребята горят!

Кто это выкрикнул, не помню. Мы побежали к танку Макухи. С грохотом сдетонировали снаряды.

Сначала взорвалась одна часть, через пару секунд остальные. Башня, как матрешка, кувыркнулась набок, а из отверстия с ревом ударил и тут же опал столб пламени. Танк горел, потрескивая, как поленница дров. Уцелел только башенный стрелок, из молодых. В обгоревшем комбинезоне, дергающийся от контузии или пережитого страха.

Подхватив его, мы вернулись к своему танку. Подкатил Корнюхин. Сказал, что немцы удрали. А я подумал, пора сматываться и нам. На башне БТ взводного виднелась вмятина прошедшего рикошетом снаряда. У нас торчал клочьями левый подкрылок, была выбита фара и надорвана гусеница. Малышкин сказал, что перетягивать необязательно, достаточно закрепить траки и сильно не гнать. Видимо, он тоже не хотел здесь оставаться и считал, что разведка закончена.

Возле немецкого Т-3 обнаружили трупы двух немецких танкистов. Один с непокрытой головой, светло-рыжий, другой – в круглом металлическом шлеме с торчащими проводами. В качестве трофеев нам достался пистолет, документы, сигареты и две зажигалки. Стрелок-радист, единственный уцелевший из экипажа Макухи, рассказал, что болванка попала прямо в водителя, ранила командира. Поэтому он не смог выбраться. Перед этим на них вылетели два немецких мотоцикла. Головной мотоцикл Макуха разбил прямым попаданием снаряда, второй пытался удрать. Петро продырявил из пулемета шины и зажег его, но оба немца убежали, хоть и подраненные.

Мы повернули назад, оставив догорающие танки, наш и немецкий. Тела Макухи и водителя извлечь было невозможно. Через полкилометра действительно наткнулись на два немецких мотоцикла. Издырявленный пулеметными очередями, один догорал. Другой – получил бронебойную болванку. Она наискось прошила пулеметчика и разбила заднее колесо. Водитель, смятый перевернувшимся мотоциклом, который протащил по инерции тело метров семь, умирал. Изо рта и носа пузырьками шла кровь, немец был без сознания. Нам достался трофейный пулемет, прикладистый, с металлической лентой, автомат, запас патронов, гранат и еда. Две бутылки нашей водки в багажнике мотоцикла были разбиты. Зато нашли пару фляжек с чем-то спиртным. Корнюхин хлебнул, поморщился, отпил еще и завинтил фляжку. Сказал, что надо спешить. Перекусим в лесу. Посмотрел на тяжело раненного мотоциклиста. Мы – тоже. У нас еще не взросла ненависть к фашистам, которая позже заставит убивать их без всякого колебания. В бою пленных не бывает! Тягостное настроение от гибели четырех наших товарищей еще не стало злостью. Наверное, Корнюхин понял это, и мы не тронули немца. Пусть лежит, а там как Бог рассудит.

Мы двинулись дальше. Не слишком велика была милость, мотоциклист и так доходил. Но я почувствовал, что мы сильны, если можем быть великодушными. Несмотря на потери, дали немцу жару. Танк и два мотоцикла уделали. И мы с Саней Духниным крепко подковали Т-2, с его пушкой-автоматом. Жаль, что не добили. Но дырку хорошую сделали.

Настроение нам подпортил Малышкин, сказав, что стреляем мы хреново. Духнин и я промолчали. Потом нас обстреляла из пулеметов тройка «Юнкерсов-87». Обошлось без потерь, потому что самолеты шли навстречу и уже отбомбились. Зато вскоре мы увидели остатки знакомой нам колонны во главе с командиром на рослом жеребце, и настроение у нас снова упало.

Люди собирали тела погибших и относили на обочину. Убитых было много, человек сто с лишним. Вдребезги разбило единственную пушку. Стонали раненые. Оказалось, что их бомбили и обстреливали из пулеметов те три «юнкерса». А где наши самолеты?

– В заднице! – сплюнул капитан. – За все дни ни одного не видели. Вы там палили, подбили кого?

– Танк и два мотоцикла, – ответил Корнюхин. – И свой один потеряли.

В лесу мы остановились возле нашей бронемашины. Выпили из фляжек граммов по пятьдесят то ли шнапса, то ли рома, съели консервы, из которых мне запомнились маленькие рыбки-сардины, пропитанные маслом. Вкусные, во рту тают. Досталось всем понемногу, только губы облизать. Когда вернулись в батальон, Корнюхин доложил обстановку Крупскому Майор похвалил взводного за решительность. Потом мы узнали, что лейтенант с досадой ответил, повторяя слова Малышкина:

– Плохо стреляем!

Его поддел замполит, сказав, что надо было лучше учиться.

– На чем? На пальцах? – огрызнулся наш взводный.

Вмешался бравый Орлов и поддержал замполита.

– А ты пошел на х..! – злой после боя и увиденных смертей, послал Бориса Николаевича обычно сдержанный Корнюхин.

Крупский приказал прекратить ругань. Мы с ремонтниками провозились остаток дня, меняя трак, латая крыло. Вытащили засевший в маске, рядом с пушкой, немецкий 20-миллиметровый снаряд, со сплющенной оболочкой и торчащим бронебойным жалом, сине-фиолетовый от удара. Броня по краям оплавилась, но выдержала. Башню танка Корнюхина «поцеловала» болванка-пятидесятка. Повезло, что шла вскользь. Если бы нам попала в лоб, то накрыло бы и лейтенанта, и башенного стрелка. С горячей едой что-то не получалось, нас накормили хлебом и селедкой. Напились холодной воды и залегли спать. Так прошел мой первый день на войне.


Я описал первый день на войне подробно, потому что запомнил его на всю жизнь. А вот последующие дни сливались в какую-то сплошную путаницу, слепленную из постоянных налетов немецкой авиации, разведывательных маршей по разным дорогам, толп беженцев и отступающих войск. Расскажу то, что наиболее врезалось в память.

На следующий день нас сильно бомбили. В основном «Юнкерсы-87», с торчавшими, как лапы, шасси. Метко кидали бомбы, сволочи! Пикировали с включенными сиренами, а потом с ревом медленно выходили из пике. Из нашего батальона связного мотоциклиста накрыли. Ничего не осталось, одна воронка. А 35-й танковый полк, который по соседству размещался, понес серьезные потери. У них, кроме БТ и старых Т-26, было несколько «тридцатьчетверок». Мощных, редких тогда танков. Бомбы разносили легкие танки на куски. Видел штук пять вдребезги разбитых – где башня, где корпус, где обрывки гусениц валяются. Про людей и говорить не хочется. Как уж их там опознавали, не знаю. Некоторым повезло. Воронки рядом, вмятины, дырки от осколков, а экипажам ничего. Уцелели. Отлежались в окопах под танками.

Одну «бэтэшку» набок опрокинуло, у другого БТ-5 осколком передок вспороло, словно консервную банку, клепки торчат, и броня, как лист бумаги, скручена. «Тридцатьчетверки» по сравнению с нами громадины. Одну разбило прямым попаданием, еще одну крепко встряхнуло, баки сорвало, колеса выломало. А у меня этот самолетный вой еще долго звенел в ушах. Натерпелись страху всем экипажем, пока в окопе под танком лежали. Неизвестно, куда исчезла наша авиация, не было зениток. Оглушил нас немец первой бомбежкой. Нелегко этот страх преодолеть. Видел я потом, как многие шарахались очертя голову при звуке приближающихся самолетов. Не ожидали мы такой войны.

Нашу дивизию вскоре перебросили под белорусский город Сенно, в 50 километрах юго-западнее Витебска. Вот когда мы сцепились с немцем по-настоящему.

Там скопилось много войск. Шли на восток пробившие окружение остатки частей. Одновременно наступали полки и дивизии 20-й армии, нанося контрудары. Где-то в этой круговерти, западнее Сенно, действовала и наша танковая дивизия.

В пасмурный июльский день, когда жара сменилась мелким моросящим дождем, командование собрало кулак для нанесения одного из контрударов. Участвовал танковый батальон, несколько танков и бронемашин разведбата. Все под командованием майора Крупского, которого высоко ценил командир дивизии и поручал ему ответственные задания.

Пока Крупский готовил и собирал технику, людей, капитан – командир танкового батальона (фамилию я не запомнил) – вызвался провести разведку. Он был на «тридцатьчетверке» и тащил с собой еще штук десять танков. Нас с лейтенантом Корнюхиным и одну бронемашину пустил вперед. Мы приблизились к небольшой деревеньке и стали наблюдать. Кто там, наши или немцы, мы не знали. Оказалось, немцы. Подпустив поближе, ударили из трех противотанковых пушек. Наверное, из 37-миллиметровок. Маленькие, с тонкими стволами, они наши «бэтэшки» и за пятьсот, и за семьсот метров брали. А что говорить про бронемашину БА-10 с ее слабенькой броней!

Мы отступали задним ходом, уже немного наученные Корнюхиным. Старались не подставить борт, искали место, где развернуться. Знали, если подставишь борт, тут тебе конец. Ребята с бронемашины поторопились. Крутнулись, надеясь развернуться и рвануть на полный газ. Бронебойный снаряд оторвал заднее колесо. Они разворот закончили, а что толку? Машина ползет, вихляясь, ось торчит. А тут еще один снаряд. Уже фугасный. Немцы, почуяв, что попали, обозначили взрывом цель. Били, торопясь, но всадили еще один снаряд в корму, а потом и в моторное отделение. Пыхнула бронемашина, ребята начали выскакивать. Трое спаслись, а один, наповал убитый, в горящей башне остался.

Ребят мы на броню подсадили и рванули к танковой роте, во главе которой капитан был. Он за нами не слишком рвался, хотя напросился на разведку. Фрукт еще тот! Нас на приманку пустил, да еще приказал из пушек на огонь отвечать, чтобы больше огневых точек выявить. Бессмыслица! Нас бы по вспышкам за минуту подожгли. Но Корнюхин не простачок, поопытнее комбата, хоть тот и капитан. Огонь не открывал, чем взвод и спас. Подъезжаем. Экипаж из сгоревшей бронемашины на танке сидит, все контуженые, закопченные, в себя приходят. Корнюхин докладывает обстановку, что БА-10 сгорела от попаданий немецких снарядов и в лоб через поле двигаться нельзя. Пушки.

– Сколько их там? – спрашивает капитан и на нас с ехидцей посматривает.

– На всех хватит. Стреляли из трех, но немцы по три пушки не ставят. Штук восемь наверняка есть.

– Ближе бы подкрался, точнее бы знал. Комбат из люка «тридцатьчетверки» сверху вниз на нас глядел. Остальные у него «бэтэшки» и Т-26. Мотоциклы еще стояли. Не наши, не разведбатовские, а ихние, из полка. Думаю: «Вот их бы и послал. А у нас бронемашину за минуту сожгли и стрелка угробили».

– Подкрадывался и ближе, – отвечает Корнюхин. – Уже одного танка из взвода лишился, а сегодня бронемашина вон там догорает. Вы, товарищ капитан, посылали меня выяснить, кто в деревне. Я выяснил. Немцы и артиллерия.

– Говорливый ты, лейтенант.

– Виноват, товарищ капитан.

Корнюхин замолчал. Ни говорливым, ни болтуном он не был. А мы, ругаясь втихомолку, пожелали комбату на «тридцатьчетверке» самому к деревне прокатиться. У нее броня толстая, только гусеницы гремят за километр. Капитан, как мы поняли, не знал, что делать. Стали совещаться. Он, замполит, командиры взводов, еще какие-то приближенные. Кучкой что-то обсуждали. Корнюхина не приглашали, вроде он чужой. Не знаю, до чего бы договорились, но подъехал Крупский.

– Чего столпились? «Юнкерсов» ждете? – И спрашивает у Корнюхина: – Ну, что, Виктор Ерофеевич, как там обстановка?

Корнюхин доклад повторил и добавил, что дорогу немцы держат и, судя по дымкам, в деревне расположен немецкий полк. Наверное, танковый или моторизированный.

– Откуда ты знаешь? – вмешался капитан.

– Немцы пешком не ходят. И танки вперед пускают, – огрызнулся Корнюхин. – Эту истину по их тактике пора бы понять. А сейчас на острие у них везде танки.

Я заметил, что после первого боя наш взводный жестче стал, свою давнишнюю вину или промах на финской в сторону отбросил. Суждения высказывал четкие и разумные, не глядя на чины. Крупский его поддержал. Сообщил, что еще один взвод в разведку направлял. Мотоциклисты с холма насчитали с десяток танков и бронетранспортеров.

– Танков там наверняка больше, – подвел итог майор. – Если артиллерию выставили, то немцев не меньше полка.

Было решено ударить по немцам двумя группами с флангов. Одну группу вел Крупский, а наш взвод остался с капитаном. Дождь продолжался. Из-под гусениц летели ошметки. Мы по-прежнему двигались впереди. Чуть отставая, шли «тридцатьчетверка» капитана и штук двенадцать легких танков. Я высунулся из люка и оглянулся. За танками шли несколько бронемашин и трусила пехотная рота. Саня Духнин, стоявший по грудь в соседнем люке, приказал мне находиться рядом с пушкой и не высовываться. Потом попросил хлеба. Я начал было ломать краюху, оставшуюся после завтрака, но тут показались немецкие танки. Их было штук десять. Хлеб пришлось отложить. Вскоре я разглядел в прицел, что это Т-3, а следом идут четыре приземистые, похожие на пауков самоходные установки «Артштурм», с короткоствольными пушками калибра 75 миллиметров, и вдалеке бронетранспортеры с пехотой.

«Мама», – прошептал я, хотя матери своей не помнил. Молиться меня в армии отучили, поэтому я невольно обращался к давно умершей матери. Немецкие Т-3 были раза в полтора массивнее наших БТ, с более толстой броней, вооружение примерно равное. Часть танков имели 37-миллиметровые пушки, о которых весьма презрительно отзывались политработники. Но я-то хорошо знал, что нашу лобовую броню они берут. Оставалось надеяться на маневренность и опережение.

Саня Духнин отодвинул меня в сторону. Люки оставались открытыми, несмотря на мелкий дождь, а я был мокрым от пота, хотя уже побывал в бою. Но тогда все кончилось быстро, а сейчас немцы, судя по всему, намеревались опрокинуть нас и, сминая пехоту, продолжать свой «блицкриг» – слово, не совсем мне понятное.

– Все будет нормально! – крикнул снизу Коля Малышкин, а мне захотелось воды.

Но было уже не до фляжки, потому что танки резко увеличили скорость, а через минуту звонко хлопнула пушка Т-34. Вразнобой открыли огонь остальные танки. С коротких остановок, равняясь на Корнюхина, выпустили и мы штук шесть снарядов. Споткнулся один из головных Т-3. Судя по тому, как он сразу вспыхнул, в него ударил 76-миллиметровый снаряд Т-34.

– Горит, сволочь! – заорал я.

Чтобы лучше рассмотреть, высунул голову из люка, невольно оглянулся назад. Позади горели два БТ-7. Один – сплошным костром, второй крутился, пытаясь погасить языки пламени над трансмиссией. Меня дернул за штанину Саня Духнин:

– Снаряд! Бронебойный!

Я потянулся за снарядом. В тот же момент сквозь гул ревущего на полных оборотах двигателя скорее почувствовал, чем услышал что-то быстрое и смертельно опасное, пронесшееся над башней. Командирский люк с треском захлопнулся. Снаряд уже был в казеннике. Теперь на секунды замешкался Духнин.

– Санька, стреляй! Убьют! – Я кричал, глуша страх, от которого покрылось испариной лицо и защипало в глазах.

Смахнул пот со лба и выдернул из гнезда очередной снаряд. Малышкин вел наш танк быстрыми зигзагами, точно повторяя движения БТ Корнюхина. Пушка хлопала раз за разом, я подавал снаряды. Через смотровую щель увидел впереди пламя. Сунул очередной снаряд Духнину и снова высунулся в люк. Горел еще один немецкий танк. А потом увидел диковинное и страшное. На борту возле башни одного из БТ-7 вдруг вырос огненный куст. В колхозной кузнице наблюдал подобное, когда коваль сильно ударял раскаленной железякой, сбивая окалину. Только здесь было во много раз сильнее. Тысячи мелких горящих кусочков, описывая дымные хвосты, разлетались прочь. А танк взорвался. Словно бомба. Кувыркнувшись, взлетела вверх пушка, какие-то куски. Из распахнутого корпуса столбом поднималось пламя. Наверное, экипаж даже не успел почувствовать смерть.

Как я понял, немцы ударили новым сильным снарядом, а может, в танк попала 75-миллиметровая чушка из «артштурма». Много ли надо для «бэтэшки», с ее лобовой броней чуть толще двух сантиметров! А метрах в ста перед нами уже раскачивался тонкий ствол Т-3 и быстро вращались почему-то блестящие, даже в грязь, гусеницы. Мы выстрелили одновременно. Удар бросил нас обоих головами вперед. Я пришел в себя первым. Саня Духнин тряс руками:

– Отбило… отбило…

Видимо, он сильно зашиб при ударе руки. Я сел за пушку. Но Т-3 уже горел. Я всадил в горящего еще один снаряд. Наш танк взлетел на гребень холма, и Коля Малышкин подал машину назад. Из седловины, прячась за островками кустарника, по нас вели огонь танки, самоходки и бронетранспортеры. Они подбили еще один танк. Экипаж, выскочив, бежал вверх по склону. Всех троих догнали трассирующие пулеметные очереди.

Не желавшие умирать в грязи в бессмысленной жестокой драке с русскими, немцы отступили под защиту своих пушек и минометов. Капитан на Т-34 пытался организовать преследование. Мы потеряли еще один танк, а его «тридцатьчетверка» получила несколько попаданий. Капитан дал команду на отход.

На поле боя остались догорать четыре немецких танка и самоходка «Артштурм». Наши потери были больше. Семь БТ сгорели, один стоял с выбитыми колесами. Его по приказу комбата подожгли. Еще один, с разбитой трансмиссией, весь закопченный, волокли на буксире. Раненых и убитых складывали на броню за башнями. Кому-то показалось, что один из немецких танков дымит слишком слабо. В него всадили пару снарядов и снова подожгли. Из воронки неподалеку поднялся немецкий танкист с поднятыми руками. Нужен был пленный, чтобы рассказать, какие силы противостоят нам, но в немца ударили сразу из двух пулеметов. Он мешком свалился на дно воронки. Я понял, что в танковой мясорубке пленных не бывает. Подумал об этом равнодушно, потому что сам побывал на волосок от смерти. Проезжая мимо одного из наших разбитых танков, я ощутимо почувствовал запах горелого мяса. А на броне других танков лежали обожженные, искромсанные осколками люди, живые, мертвые, умирающие. Некоторые были так обожжены, что комбинезоны вплавились в тело. И без врача было ясно, что они обречены.

К вечеру дождь перестал, выглянуло солнце. Раненых увезли, рыли могилу для погибших. У Сани Духнина опухли и стали багровыми кисти рук. Они сильно болели, Саня иногда не мог сдержать стон. Больше всего он боялся, что руки отсохнут.

– У нас перед войной одному парню по локтю тракторной рукояткой попало, когда двигатель заводили…

– Ну, и что? – насмешливо спросил Корнюхин, ощупывая вздувшиеся пальцы сержанта. – Отвалился локоть?

– Не-е-т. В районе месяца два лечился. Потом рука усохла, вожжи кое-как держать мог.

– Через день пройдет, – перебил его Корнюхин и достал из своего запаса пачку «Беломора».

Мы закурили, даже некурящий Коля Малышкин, а Виктор Ерофеевич Корнюхин, отрывисто перескакивая с одного на другое, заговорил:

– Фашистов можно бить. Натиском, скоростью. Наши снаряды их броню прошибают. Кто больше всех погибал, видели? – Мы поняли, что речь идет о наших танкистах, но не знали, что ответить. – Погибали те, кто крался, скорость сбавлял, маневр не делал. Экипаж Духнина – молодцы! В немца точно влепили.

– Мы его только добивали, – возразил я. – Кто-то чуть раньше морду ему своротил.

– И правильно, что добили. Я ему не совсем точно врезал. Немец мог выстрелить, а вы прикончили.

– Это Митя стрелял. – Я только руками тряс. – А вы, Виктор Ерофеевич, сколько танков подбили?

– Один – точно. А второй, считай, вы прикончили. Только не надо хвалиться. Пусть капитан из полка всех их себе забирает.

– А почему его подбили? – спросил Саня. – Такой мощный танк. Маневр не делал?

– Ладно, сидите здесь, – не отвечая, поднялся Корнюхин. – Пойду схожу к капитану, может, спиртом разживусь. Тебе, Саша, надо руки натереть да встряхнуться маленько. А вы машины приведите в порядок.

Пока Корнюхин ходил, мы осмотрели танки. Нам опять повезло. Танк, который мы подожгли вместе с лейтенантом, был вооружен 37-миллиметровкой. Бронебойный снаряд ударил в маску пушки, слева, недалеко от вмятины, полученной в первом бою. Прошел рикошетом, оставив оплавленную борозду. Я покрутил ручным приводом башню, потом подвигал пушку. Башня вращалась нормально, а пушка ходила по вертикали с заметным усилием. Видимо, крепко ударило по шестеренкам. Пушку покрутил и Коля Малышкин. Сказал: «Сойдет».

Выгребли грязь, выкинули стреляные гильзы, сосчитали снаряды. Бронебойных осталось штук семь, зато осколочно-фугасные сохранились почти все. Хотелось есть. Привезли кухню. Нам наполнили котелки густой пшенной кашей со свининой, дали две буханки хлеба, сахара и махорки. Старшина не скупился, хоть мы и были «чужие». Харчей привезли на всех, а сколько народу полегло.

Корнюхин разжился фляжкой разбавленного мутноватого спирта. Мы выпили, и стало совсем хорошо. Ночевали здесь же. Спать завалились пораньше. Танкистов никто не трогал, охрану несли тыловики.


На следующий день вернулись в свой разведбат. Лезли обниматься, как будто сто лет не виделись. Нашим ребятам, которые наступали на деревеньку с другого фланга, повезло меньше. Немцы сожгли две бронемашины, из восьми человек спаслись трое. Капитан Язько обжег задницу и ноги, но остался в строю. Сгорело сколько-то «бэтэшек» из танкового полка.

Немцы тоже понесли потери. Настроение в батальоне было так себе.

Замполит собрал коммунистов и комсомольцев. Хвалил всех за храбрость. Но, когда понес ахинею про слабость немецких танков, которые «застыли, как горелый частокол вокруг деревни», подошел Крупский и, усмехнувшись краешком рта, взял инициативу в свои руки. Избегая излишне говорить о потерях, разобрал бой. Толково указал на недостатки, заставил выступить Корнюхина. Наш взводный повторил, что говорил нам про маневр, скорость и что пушки на БТ и бронемашинах не уступают немецким. Говорить о нашей слабой броне означало навлечь на себя лишние неприятности, и взводный коротко закончил:

– Наступать только на скорости, меняя углы атаки. Кто медлил, тех вчера первыми жгли.

Замполит почувствовал настроение комбата, снова похвалил Корнюхина, напомнив, что с начала боев наш второй взвод уничтожил три танка противника и два мотоцикла.


Дороги отступления. Шли колонны и просто толпы военных, которых крепко ударили, уничтожили технику, многих побили, а оставшиеся не могли прийти в себя. Люди погибали, часто не успевая выстрелить во врага. Я как те дни вспомню, в сердце что-то переворачивается. Жестокое было лето. Наши дивизии и разведбат несли огромные потери. Ребята заживо сгорали в машинах, умирали от тяжелых ран, но мы начали войну не с бегства (хотите, называйте это отступлением), а с боя. Мы вступали в драку, и немцы за наши подбитые «бэтэшки» и безнадежно устаревшие бронемашины оставляли сгоревшие танки и свои драгоценные жизни. Горящие гансы, вываливаясь из люков, вопили от боли и катались по земле. Когда мы выходили с немцами один на один, мы часто побеждали. Немцы воевали умело и теснили нас превосходством техники, особенно авиации, но весь путь от границы был отмечен трупами фашистов. После боя у безымянной деревушки, недалеко от города Сенно, наверняка осталось аккуратное немецкое кладбище. Может, пятьдесят, а может, сто березовых крестов, с касками на каждом.

Они простоят здесь три года. При отступлении, в сорок четвертом, немцы будут ровнять бульдозерами свои захоронения с землей, чтобы русские не осквернили арийские могилы. Но часто не хватало бульдозеров и времени. И уже другое поколение танкистов сносили с ходу эти кресты, вдавливая в землю каски. На хрен нам нужна память о фрицах и гансах. Мы их к себе не звали.

Дни, часы и моменты того далекого июля.

Погиб командир мотороты бравый Борис Орлов. Он нередко бывал высокомерен и видел себя командиром батальона, а может, полка. Орлов выпил водки и надменно наблюдал, как разбегаются с дороги бойцы и командиры отступающей пехотной части. Он глядел на них, затянутый в тугую портупею, с биноклем на груди, в начищенных яловых сапогах, с кобурой на поясе. Потом приказал бойцу поднять специальную раму на коляске мотоцикла для стрельбы по воздушным целям. Еще приказал подавать ему диски.

Старший лейтенант Орлов успел выпустить почти весь диск, сорок с чем-то патронов. Первый истребитель, получив несколько пуль, не причинивших ему вреда, пронесся мимо. Второй, отвернув от дороги, убил лейтенанта и бойца очередью пуль и 20-миллиметровых снарядов. Я сам не видел этого, мы стояли в лесу. Корнюхин послал меня встретить ремонтников, и я пришел на место гибели Орлова минут через двадцать.

Мне рассказали, как все было. Орлов и боец его роты лежали со скрещенными на груди руками. Кровь на жаре свертывается быстро. Голенище сапога командира роты было разорвано пулей. Строчка шла дальше, от ноги через живот, к голове. Самолетные снаряды его пощадили. Один насквозь прошил бойца, еще два искорежили коляску, которую бойцы отвинчивали от мотоцикла. Трое копали могилу. Все происходило быстро и молча.

Обычная смерть на войне. Старший лейтенант стрелял по «мессершмитту» и даже мог его сбить. Только надо было укрыться, а не стрелять с открытого места. Мне жалко было бойца. Своим крестьянским, не слишком образованным умом я понимал, что старлей решил поиграть со смертью. Мог бы играть один, не прихватывая с собой подчиненного.


Контрудар наших войск, направленный в сторону Лепеля, не принес желаемых результатов. Упорные бои шли под Сенно, немцы продвигались вперед. В один из дней группу, возглавляемую командиром роты Истюфеевым, направили помочь эвакуировать воинские склады. Три танка, два мотоцикла, пять полуторок. Приказом командира дивизии нам было разрешено при необходимости реквизировать отступающие грузовые машины и гужевой транспорт.

Дорога была забита скотом. Гнали коров, овец, свиней. Стадо огромное, не видно конца. Запрудили дорогу. Охрипшие пастухи: мужики, женщины, дети с кнутами, хворостинками в руках. Несколько повозок, запряженных быками. На повозках навалом громоздился домашний скарб, свернутые в тюки одеяла, посуда. Женщина с перевязанной ногой и мальчик у нее под мышкой спали, не обращая внимания на жару и мух.

Мы остановились спросить, далеко ли немцы? Нам ответили, что где-то рядом, но за спиной еще дерутся наши части. Пастухи попросили курева. Мы поделились махоркой, командиры дали папирос.

– Берите борова. Вон того, – предложили нам.

Обросший щетиной бригадир, в нарядной, когда-то белой рубашке, помог забросить в кузов пестрого боровка, пудов на шесть. На поясе бригадира висела кирзовая кобура с наганом.

– Может, патронов дать? – сказал Истюфеев.

– Давайте.

Коля Малышкин сунул от щедрот пачку патронов, двадцать штук. Зачем бригадиру револьвер? Обороняться от мародеров? Пронеслись три «Юнкерса-87». У них уже есть название – лаптежник. Выпущенные шасси можно сравнить с торчавшими ногами в лаптях или скорее лапами коршуна. По скотине они не стреляли, наверное, считали своей добычей, нас не заметили в пыли, которая висела тучей, несмотря на недавние дожди.

Воинские склады, расположенные в лесу, в стороне от дороги, охранялись по-прежнему строго. На КПП дежурил сержант с двумя бойцами. Тщательно проверили наши документы, позвонили начальству и разрешили проехать. Поднимая шлагбаум, один из бойцов сказал:

– Что-то вы машин с собой мало взяли.

Немцы уже здесь отметились. Виднелось несколько воронок, забор из колючей проволоки был порван взрывами и снова наскоро переплетен проволокой. На просевших скатах стояла сгоревшая полуторка, рядом ЗИС-5 с выбитыми стеклами.

Начальник складов, хорошо попахивающий водкой капитан, нам обрадовался. Сообщил, что связь не работает, электричества нет и у него всего полтора десятка бойцов. Бумажку с подписью начальства, не глядя, отложил в сторону и прежде всего накормил нас. Я ни разу не видел такого стола. Килограммовые банки говяжьей и свиной тушенки, подтаявший брус соленого масла, круги твердой, хорошо прокопченной колбасы, рыбные консервы, пачки сахара и огромный чайник теплого сладкого чая. Истюфеев разрешил выпить по сто граммов водки. Старшина черпал ее из бидона и щедро наливал нам в кружки граммов по сто пятьдесят.

– Как погрузитесь, налью еще, – пообещал он.

Потом грузили в полуторки снаряды к танкам, патроны, гранаты, продукты, связки кирзовых сапог, бочки со спиртом. Набили в свои танки под завязку новеньких снарядов. Складские бойцы помогали нам очищать их от густой заводской смазки. Загрузили, сколько смогли, продуктов и по ящику махорки. Когда набили всего под завязку, нам принесли штук сто заряженных дисков для танковых пулеметов.

– Ребята, берите, – упрашивал капитан. – Сами набивали патронами!

Взяли штук по двадцать дисков. Запасные снаряды в ящиках привязывали сверху к трансмиссии. Капитан приказал принести нам новое белье, гимнастерки, сапоги. Мы переоделись во все чистое и кое-как запихали запасное белье и рулон портяночного полотна.

Дареный пестрый боровок бродил между нами и ел куски хлеба, сахар, который мы ему бросали. Один из бойцов сказал, почесывая его за ухом, что отведет боровка к знакомой. У нее свинья в хозяйстве имеется, будет развод. Мы не возражали. А я подумал: о каком хозяйстве может идти речь, если не сегодня-завтра здесь будут фашисты? Никому бы не поверил, кто сказал бы, что война еще год или два продлится.

Заслон, поставленный на дороге, пригнал до вечера еще штук двенадцать полуторок, грузовиков ЗИС-5 и десятка четыре разнокалиберных телег и повозок. Вытряхивали из них людей, барахло, заставляли грузиться винтовками, боеприпасами. Сверху разрешали брать еду, сколько поместится. Сажали сопровождающими наших бойцов, разгружаться велели в штабе дивизии. С таким запасом можно было воевать. Кроме того, мы загрузили четыре прицепа, которые нам отдал капитан, и бесхозный ЗИС-5, со сломанным мотором. Все это мы взяли на буксир и поздно вечером тронулись в обратный путь.

Перед отъездом капитан, шатающийся от водки и бессонницы, заявил, что завтра сожжет все оставшееся хозяйство. Мы не сумели эвакуировать и десятой части того, что находилось на складах.


Откуда у немцев столько самолетов? Они налетали парами, тройками, девятками. Бомбардировщики «Ю-88», со стеклянными мордами, плыли высоко в небе косяками без сопровождения истребителей. Ходили слухи, что наши самолеты были уничтожены в первый день прямо на аэродромах. Мы в это не верили. Ходили и другие слухи, что нашу авиацию перебросили на защиту Смоленска и Москвы. В это можно было поверить, если не слишком задумываться.

Однажды срочно направили в поддержку пехоты двенадцать танков и несколько бронемашин. Вскоре вернулся один из мотоциклов разведки, привез трех тяжелораненых. Сержант пил, никак не мог напиться воды и рассказывал. Колонну разбомбили. Немцы бросали тяжелые бомбы, которые разносили танки и бронемашины на куски. Бросали маленькие бомбы. Они вонзались в броню, и машины сразу вспыхивали. До пехоты добрались всего три танка и одна бронемашина. Человек двадцать раненых и обожженных возвращаются лесом.

– Спичечные коробки. Пых и готово! – повторял сержант, зациклившийся на сгоревших, как спички, машинах.

– Ладно, закрой поддувало, – мрачно сказал Крупский, – а то доболтаешься. Дайте ему, что ли, водки и поесть. Пусть спит.

Наш танк едва не стал добычей «Юнкерса-87», когда экипаж послали к мосту через речушку – проверить, готовы ли саперы к его взрыву. Получилось так, что мы, спрямляя расстояние, миновали две дороги, идущие с запада на восток. Одна избитая грунтовка шла лесом. Толпы беженцев и остатки воинских частей двигались по ней потоком. Люди без конца задирали головы, высматривая немецкие самолеты. Здесь было удобно прятаться, лес тесно подступал к дороге. Шли сотни и тысячи военных. Большинство с винтовками, некоторые с ручными пулеметами. Ни пушек, ни даже станковых «максимов» мы не видели. Наверное, побросали, чтобы не тащить лишнюю тяжесть.

Двигаться по этой дороге нам было не с руки. Приходилось постоянно прижиматься к деревьям, проламывать кустарник, чтобы не подавить людей. Вначале мы орали на бойцов, шагавших прямо на танк, потом, охрипнув, перестали. Люди шли, как во сне, усталые, ничего не соображающие. Некоторые спали небольшими группами прямо у дороги. Это была не армия, а отступающая толпа.

На первом же свертке мы повернули влево и вскоре вышли на другую дорогу, хорошо укатанную грунтовку. Беженцев и отступающих было гораздо меньше. Слишком открытое и опасное место. Здесь мешали проезду воронки от бомб и сильно несло мертвечиной. На обочинах лежали трупы людей и раздувшиеся, как бочки, убитые лошади. Мы обогнали пехотную роту, а потом нас остановили у глубокой канавы, которую выкопали поперек дороги. Долго проверяли наши документы и допытывались, почему мы катим на запад. Старший лейтенант, с расстегнутой кобурой, вертел красноармейские книжки, а двое бойцов с винтовками и примкнутыми штыками враждебно наблюдали за происходящим.

В конце концов поверили, что мы не удираем к немцам, и попросили закурить. Саня Духнин протянул старшему лейтенанту сразу три пачки махорки. Покурили, немного поговорили. Оказалось, что здесь занял оборону пехотный батальон. Виднелись замаскированные пушки. Командир предупредил, что впереди наших частей нет, могут встретиться переодетые немецкие диверсанты, а самая главная опасность – самолеты.

– Езжайте быстрее, а то демаскируете нас тут, – напутствовал экипаж старший лейтенант.

Мы осторожно проехали по трехметровой перемычке, оставленной с краю дороги, и на скорости рванули вперед. Вместе с Саней, высунув головы, глядели по сторонам. Дорога была пустой, и от этого становилось не по себе. В то лето немцы хозяйничали в небе, как у себя дома. Шестерка «Юнкерсов-87» прошла на высоте. От нее отделился один самолет и спикировал на нас. Как назло, по сторонам росла мелкая ольха да торчали кусты. Спрятаться было негде. Малышкин гнал со скоростью пятьдесят, описывая зигзаги по всей ширине дороги. Я, как завороженный, смотрел на «юнкере» через открытый люк. Малышкин резко затормозил. Две бомбы рванули впереди с такой силой, что танк покачнуло. «Юнкере» выходил из пике, а в нас, не жалея патронов, лупил из пулемета стрелок из задней части кабины.

– Люки! – вопил Малышкин, перекрывая вой самолета и рев двигателей, но мы пережили эту длинную очередь с открытыми люками.

Пули молотили по башне, лобовой броне с такой силой, что я был уверен, сейчас нас прошьют насквозь. Но немец, утробно воя, набирал высоту, а мы были еще живы. Если не считать, что я разбил лицо, приложившись о броню, а Саня, кряхтя, дул на свои отбитые в последнем бою руки. Малышкин, перевалив через канаву, вломился в кусты. Мы неслись по мелколесью. Здесь нас догнал следующий заход «юнкерса», и снова две бомбы обрушились сверху, подняв фонтаны влажной земли, ломаного кустарника, вырванных с корнем молодых деревьев. Одна из бомб взорвалась совсем рядом, танк уже не качнуло, а швырнуло, как щепку. Мы с Саней держались за рукоятки и скобы, но нас с легкостью оторвало и влепило друг в друга.

Ревел, выходя из пике «юнкере», и пули снова лупили по броне, как отбойным молотком. Это было даже страшней, чем бомбы. Невольно промелькнуло в памяти, как сержант прострелил из трехлинейки рельс. У Сани не выдержали нервы. Вскрикивая от боли в руках, он выстрелил вслед немцу из пушки и застрочил из пулемета. Фашист бы нас добил с третьего захода. Не зря же говорят: «Бог троицу любит». Нас спасло то, что мы, сломав несколько деревьев, вломились в ельник, а на дороге появилась более заманчивая цель. Катили три полуторки с пушками на прицепе, и немецкие самолеты обрушились на них.

А мы приходили под прикрытием ельника в себя. Выпили по полкружки разбавленного спирта, а потом глотали воду из трехлитровой фляги. Малышкин дал мне зеркальце, и я убедился, что лицо у меня расквашено крепко – на танцы не пойдешь. Кроме этого, сильно болел бок. Я подозревал, что сломано ребро. Коля Малышкин, спасший нас своей мастерской ездой, сорвал с ладони большой клок кожи и был весь в крови. Саня Духнин мял багровые руки и осторожно протирал их мокрой тряпкой.

Пули поклевали танк изрядно. Я насчитал двадцать с лишним вмятин, щербин и считать бросил. Крупный осколок прочертил глубокую борозду на лобовой броне. В общем, нам повезло.

– Это не война, а черт знает что, – размышлял Саня Духнин.

– А ты какую войну хотел? – насмешливо спросил Малышкин. – Как в кино. Наши бьют, фашисты удирают.

Я тоже поделился своими невеселыми рассуждениями о том, что до победы можем и не дожить. Хотя в собственную смерть не верил. Малышкин суеверно сплюнул. Посоветовал не молоть чушь.

– Какая чушь? – взвился я, находясь под жутким впечатлением обстрела, когда десятки пуль долбили по броне и, казалось, протыкают мозги. – Вспомните, сколько ребят из батальона похоронили! А сколько убитых на дорогах лежат! Тысячи!

– Не надо об этом постоянно вспоминать, – спокойно возразил Коля. – То есть, конечно, надо, но лучше думать о другом. Как немцев бить. О родных…

– Прямо замполит, – принял мою сторону Саня Духнин. – Учишь, о чем можно думать, о чем нельзя.

Мы едва не переругались первый раз за все время. Коля Малышкин примирительно заметил, что лучше еще немного выпить и перекусить. Выпили, съели по куску подтаявшей копченой колбасы и успокоились.

Ехать дальше совсем не хотелось, но мы знали – придется. Приказ надо выполнять. Немного потянули время и двинулись вперед.

Метров через пятьсот остановились возле артиллеристов. «Юнкерсы» разбили батарею вдрызг. Четыре человека были убиты, несколько – ранены. Две старые трехдюймовые пушки с деревянными колесами валялись по кустам. Одну бойцы спасли, но катить ее пришлось бы на руках. От трех полуторок остались догорающие остовы. Батарея ехала к тому мосту, что и мы. Мы подцепили уцелевшее орудие на прицеп вместе с передком посадили на броню с десяток артиллеристов и благополучно доехали до небольшого деревянного моста. Здесь, нервничая, ожидали команды отделение красноармейцев во главе со старшиной, несколько саперов и разведчик на мотоцикле без коляски. Кроме винтовок все войско имело лишь ручной пулемет и гранаты.

Старшина доложил лейтенанту, командиру батареи, что немцы совсем рядом обстреляли разведчика. Мост, от греха подальше, лучше взорвать. Я осмотрел илистую речку шириной метров пятнадцать. Возле моста пускала круги мелкая рыбешка. Подумал, что немцы с их техникой наведут переправу за пару часов. Разведчик подтвердил, что видел немцев в трех километрах отсюда, был обстрелян и даже предлагал посмотреть след от пули на заднем подкрылке.

– У нас этих отметин полсотни, – сказал Саня Духнин.

Все смотрели на него и ждали решения. Он не был самым старшим по званию, но приехал по заданию из штаба дивизии. Я подумал, что, если эти ребята здесь останутся, немцы положат их всех. Чего они навоюют с единственной пушкой и полусотней снарядов? То же самое, наверное, подумал и остальной экипаж.

– Надо взорвать мост ко всем чертям, – выразил свое мнение самый авторитетный человек в экипаже, Коля Малышкин. – Наши, если что, вброд перейдут, а немцы пусть повозятся.

– Точно, – подтвердил старший сержант Духнин.

Мы с удовольствием наблюдали, как саперы зажгли бикфордов шнур, и деревянный мост, наверное, так нужный крестьянам, разлетелся кучей обломков. Снова подцепили пушку и отвезли ее вместе с артиллеристами в расположение батальона. Пехота и саперы шли пешком.


Я неожиданно получил медаль «За отвагу». В представлении говорилось: «За уничтожение трех танков противника и сколько-то немецко-фашистских захватчиков». Было так. 16 июля немцы после сильных боев захватили Смоленск. Для освобождения города и предотвращения дальнейшего прорыва к Москве в сражение на восточном берегу Днепра были брошены все воинские части, находившиеся поблизости. Подтягивались резервные дивизии и бригады. Что мог я видеть из своего танка? Только крошечные частицы огромной войны. Немцы крепко получили по зубам под Смоленском, понеся большие потери. Но во много раз больше потеряли мы людей и нашей устаревшей техники. Во временные лагеря уже тянулись огромные колонны советских военнопленных, многие переходили на сторону врага, подняв над головой листовки-пропуска. Об этом не писали в газетах, не говорили, и мы не знали всех масштабов трагедии июля сорок первого.

От нашего разведбата остались рожки да ножки. Нам добавили танков, и мы занимались не столько разведкой, сколько затыканием дыр. В тот день восемь машин под командованием лейтенанта Истюфеева шли наперерез немецкой бронетанковой колонне, прорвавшей оборону пехотной части.

Немецкая колонна двигалась по проселку. Мы – наперерез. Остановившись километра за полтора, Истюфеев из «тридцатьчетверки» оглядел немцев в бинокль и принял решение ударить четырьмя танками в голову колонны, а взводу Корнюхина – в среднюю часть.

Немецких танков было девять. В том числе два Т-4, громадины по сравнению с «бэтэшками». Немцы начали их вводить в бой во время штурма Смоленска. Позади танков пылили четыре бронетранспортера. Это была одна из мобильных бронированных групп, которые, какщупальцы, запускались вперед, выискивая слабые места в нашей обороне. Как я потом увидел, они с маху смешали с землей позиции пехоты. Разнесли из своих орудий. Раздавили батарею трехдюймовок, малоподвижных и неприспособленных для борьбы с танками. При этом потеряли лишь один подбитый танк.

Наверняка, связавшись по радиосвязи со своими, они катили вперед, уверенные в своей силе. И наперерез неслась наша куцая рота, имевшая единственную «тридцатьчетверку», четыре БТ-7 и четыре БТ-5, выпущенных с завода восемь лет назад и уже безнадежно устаревших из-за своей слабой брони. Мы превосходили немцев на десяток километров в скорости и еще – настроем.

Без вранья скажу, что большинство из нас были готовы к гибели. Для нас не оставалось пути назад. И те, кто рвался в атаку, и те, кто с удовольствием бы отвернул в сторону, хорошо понимали, что единственный шанс выжить – убить немцев. По прямой до Москвы оставалось всего пятьсот километров, ни одного крупного города. В развернувшемся Смоленском сражении, которое немцы слишком рано посчитали законченным, трусов и просто беглецов расстреливали на месте.

Набрав скорость, мы двигались двумя взводами через холмистое поле. Хотя нас прикрывали придорожные кусты, мы знали, что внезапного удара не получится – слишком открытая местность. Истюфеев выбрал единственно возможный вариант – ударить по немцам сразу. Мы были до такой степени измотаны боями и отступлением, что шли напропалую. Немецкий мотоцикл, вывернувшийся из низинки, круто развернулся, помчался предупредить своих.

«Тридцатьчетверка» Истюфеева и три легких танка, вырвавшись на прямую, приближались к дороге. Взвод Корнюхина немного отстал, но мы все же опережали немецкие танки, которые разворачивались нам навстречу, проламываясь через кусты.

Первыми открыли огонь танки Истюфеева. Мы, взлетев на бугор, остановились и по команде Корнюхина ударили из всех четырех пушек. Расстояние было метров четыреста. Корнюхин попал в цель, он вообще стрелял метко. Саня Духнин, промахнувшись, выстрелил еще раз. Рядом взорвался фугасный снаряд. Т-4, видимо, бил через кусты, не имея возможности прицелиться, рассчитывая, что взрыв 75-миллиметрового снаряда оглушит нас. Своей цели он отчасти добился. Мы почти наскочили на взметнувшийся столб огня и земли. Танк встряхнуло. Пулемет вылетел из креплений.

Саня, у которого так и не зажили руки, вскрикнул от боли, но выстрелил третий и четвертый раз. Мы попали в Т-4, и он застыл. А Саня, вылезая со своего места, крикнул:

– Митя, садись за пушку. Я спекся…

Я пересел на его место. Коля Малышкин дал газ. Огибая островок березняка, мы быстро приближались к дороге. Один Т-3 горел, «наш» Т-4, поврежденный, пятился назад. Корнюхин и БТ-5 вели огонь по другим танкам. Второй БТ горел у нас за спиной. Я выстрелил в огромный Т-4. Мимо. Саня, перекатывая снаряд на согнутых крюком локтях, ловко вбил его в казенник. Еще выстрел. Лобовая броня Т-4 – пять сантиметров, но с трехсот шагов наша болванка прошила ее насквозь. Из боковых люков вывалились три немца, языки пламени били из передней смотровой щели, как будто стрелял огромный пулемет. Малышкин, увеличив газ, мчал, описывая зигзаги, на танк, выползший из кустов.

– Митька, бей, б…!

Кажется, орали одновременно и Духнин, и Малышкин. Пушка ударила, пустая гильза со звоном отлетела на кучку стреляных. Новый снаряд.

– Попали!

Это был Т-3. Был, потому что снаряд, проломив броню башни пониже пушки, врезался в боезапас.

Танк взорвался метрах в пятидесяти от нас. Из него, кажется, успел выскочить лишь один немец. Танк Корнюхина полз, как черепаха, загребая землю одной гусеницей. Вторая тянулась следом.

Взводный стрелял из пушки, как из автомата. Вместе с БТ-5 они подожгли еще один танк. Снаряд врезался в танк Корнюхина в лобовую часть и, видимо, наповал убил механика-водителя, сорвал с погона башню, сдвинув ее назад. Корнюхин и заряжающий вывалились одновременно. Но если у лейтенанта был опыт тяжелой финской войны и погибший по его или чужой вине взвод, то башенный стрелок такого опыта не имел. Он не скатился, как Корнюхин, по броне, а неуклюже полез из люка. Пулеметная очередь прошла насквозь, вырывая клочья из спины и разбрызгивая кровь.

Я видел это, высунувшись, как дурак, из люка. Обхватив локтями, меня стащил вниз Саня Духнин. Малышкин дергал заевший рычаг сцепления. БТ-5, стреляя на ходу, обогнал нас. Оттолкнув Саню, я высунулся из люка и посмотрел назад. Танк Корнюхина горел, а сам он махал пистолетом, приказывая двигаться вперед. Проломив кусты, мы выскочили на дорогу. БТ-5, экипаж которого был мне немного знаком, попал под огонь нескольких пулеметов. Два бронетранспортера били по нему из крупнокалиберных и обычных стволов.

Нарасстоянии полусотни шагов 13-миллиметровые бронебойно-зажигательные пули пробивали броню устаревшего БТ-5 насквозь. Картина была жуткой. Брызги крошечных огненных взрывов плясали по всему корпусу и башне, вспыхнул топливный бак.

Машина замедлила ход и пошла по кругу. Открылся верхний люк, но башенный стрелок, высунувшийся по плечи, был сразу убит. БТ-5 загорелся.

Наверное, впервые с начала войны меня охватила бешеная злость – не самый лучший помощник в бою. Я выстрелил и промахнулся, хотя до цели было меньше ста метров. Второй снаряд оказался бронебойным. Он ударил в верхнюю часть корпуса, наверное, кого-то убил, но транспортер продолжал вести огонь. Уже по нашему танку.

– Саня, фугасный!

Духнин выронил из рук приготовленный снаряд, и мы вдвоем затолкали в ствол осколочно-фугасный. На этот раз я целился точнее. Снаряд проломил взрывом окошко кабины. Через заднюю дверь выскакивало штурмовое отделение. Наш пулемет был исковеркан, иначе я положил бы их всех. Выстрелил три раза подряд из пушки. Кого-то подбросило взрывом, но два снаряда снова оказались бронебойными.

– Санька! – крикнул я на своего командира. – Нужны осколочные.

Но старший сержант Духнин, вытянув перед собой руки, бормотал:

– Они не действуют. Митя, я теперь безрукий.

– Стреляйте! – орал снизу на нас обоих Коля Малышкин.

Я сам зарядил пушку и ахнул в удлиненную, как свиное рыло, моторную часть. Из метровой дыры полетели обломки каких-то трубок, кусков металла, взвился столбом горящий бензин. Я вбил для верности в бронетранспортер еще один снаряд и открыл огонь по второму, удирающему прочь. Промазал раздругой, а мы едва не попали под немецкий снаряд. Три танка на полной скорости пронеслись по полю с другой стороны дороги. Мешали целиться кусты. Поэтому ни я, ни они в меня не попали.

Мы собрались кучкой. Два уцелевших танка и человек двенадцать «спешенных» танкистов. У «тридцатьчетверки» Истюфеева заклинило башню. Корнюхин осмотрел распухшие руки Сани Духнина.

– У тебя кости поломаны, – сказал он.

Так впоследствии установили и врачи. У Сани еще в бою под Сенно повредило кисти рук. А взрыв 75-миллиметрового снаряда окончательно вывел обе руки из строя. В горящем корпусе бронетранспортера вдруг начали взрываться гранаты и боеприпасы. Мы невольно отступили за танки. Сверху сыпались патронные гильзы, осколки, лопнувшие консервные банки и ошметки человеческих тел. Из кустов выполз раненый немец. Что-то крикнул, наверное, сдавался, по нему открыли огонь из пистолетов и наганов. Немец упал, снова поднялся и свалился в кювет. Подбежавший низкорослый танкист выстрелил три раза подряд из нагана.

Мы потеряли семь танков из девяти. Немцы – пять и бронетранспортер. Тяжелее всего пришлось взводу, которым командовал Истюфеев. С пятью своими танками он шел в лобовую атаку Истюфеев оглядел горевшие немецкие машины и спросил Корнюхина:

– Виктор, кто танки подбил?

– Один – мой экипаж, а два танка и эту гробину – Корнюхин кивнул на бронетранспортер, – Духнин со своими ребятами.

Саня, с обмотанными тряпками руками, сказал, что сработали и погибшие танкисты с БТ-5, и товарищ лейтенант, то бишь Корнюхин.

Язык у него заплетался, потому что Духнину налили стакан спирта. Истюфеев отмахнулся:

– Экипаж представить к медалям. «За отвагу».

Мы понесли большие потери, но не дали немцам прорваться. Несмотря на то что из связной роты остались всего два танка, мы чувствовали себя победителями. Потом Корнюхин сел в наш БТ-7 на место командира. Мы покатили сопровождать две санитарные машины к тому месту, где немцы прорвали оборону пехотного батальона.

По дороге Корнюхин рассказал, что командир дивизии распорядился выслать нам на помощь батарею редких тогда «сорокапяток». Батарея, потеряв одно орудие, заставила повернуть уцелевшие немецкие танки назад. Выходит, нам повезло. Мне тоже налили после боя спирта, и я ехал в хорошем настроении. Очень гордился, что получу медаль «За отвагу», которая ценилась не меньше ордена. Мне казалось, что, разгромив ценой больших потерь одну из бронетанковых немецких групп, мы остановили наступление немцев на Москву.

Мои иллюзии быстро исчезли. По дороге на нас высыпал несколько небольших бомб немецкий самолет-наблюдатель «Фокке-Вульф-189», или «костыль», как мы его называли. Разбил одну из санитарных полуторок и, постреляв по нас, улетел. Но это была мелочь.

Вскоре я в очередной раз увидел страшное лицо первого военного лета. Среди стрелковых ячеек и недорытых окопов для орудий на поле, в переломанном кустарнике, лежали тела красноармейцев и командиров. Их было много. Может, двести, может, больше… Раздавленные гусеницами, исковерканные снарядными взрывами, срезанные пулеметными очередями. Лужи засохшей крови, над которыми роились мухи. Оторванные руки, ноги, вмятая в землю батарея трехдюймовок.

Среди этого безобразия догорал Т-3, подбитый батареей за минуты до гибели. Собравшиеся возле нас красноармейцы рассказали, что танковая колонна, «штук двадцать, не меньше», разметала и расстреляла батальон с его четырьмя пушками. Человек тридцать взяли в плен, они сидели под охраной возле подбитого танка, который чинили немцы. Перед этим они расстреляли комиссара и двух человек, похожих на евреев.

Смеялись, когда ремонтировали танк, обещали пленных отпустить, но через час вернулись три уцелевших танка и три бронетранспортера. Пленных расстреляли, а танк хотели утащить на буксире, но не сумели и подожгли. Мы посмотрели на расстрелянных бойцов. Они лежали тесно, почти касаясь руками, ногами друг друга. Все мертвые.

– Танков всего девять было, а не двадцать, – сказал Корнюхин. – А вас триста, не меньше. Кто бежит, того убивают. У вас и пушки, и гранаты. Могли сражаться.

– Могли – не могли, – огрызнулся старший лейтенант, без фуражки, но с винтовкой за плечом. – Они на танках… все в момент смели. Прямо с ходу.

– Другого и не ждите, – остывая, достал папиросы Корнюхин. – Немцы расчухаться не дают. Увидят цель и полным ходом вперед. Что теперь делать будете?

– Выполнять приказ. Бутылки с бензином остались. Гранаты только ручные.

– Вяжите в связки.

– Знаю. Раненых заберите и сообщите там, что мы без пушек остались. Комбата и комиссара убили.

– Ладно, – кивнул Корнюхин. – А ты кто?

– Командир роты.

– Закапывайтесь глубже, – посоветовал напоследок Корнюхин.

В полуторку и на броню нашего БТ укладывали раненых. Старший лейтенант собирал уцелевших красноармейцев. Снова готовились к обороне. Много ли они навоюют без пушек и понеся такие потери…

Спустя пару дней лейтенанта Истюфеева, меня и еще одного танкиста вызвали в штаб. Мы с танкистом получили медали «За отвагу», Истюфеев – орден Красной Звезды. Здесь я невольно ляпнул языком не то. Присутствовал корреспондент, меня попросили рассказать о сражении. Так и сказали «сражение», будто я вместе с Кутузовым под Бородино сражался. Я старался не врать и рассказал, как два бронетранспортера подожгли из пулеметов танк БТ-5. Командиры нахмурились, а комиссар с тремя шпалами меня поправил:

– Это были автоматические пушки. Большинство немецких бронетранспортеров вооружены пушками.

Я возразил, что стреляли из крупнокалиберных пулеметов, почти в упор. Какой-то командир веско заметил:

– Наши танки не всякая пушка возьмет, а ты говоришь, пулеметы! Ошибся в горячке, боец! А то корреспондент пропишет не то, что нужно.

И засмеялся. Остальные тоже. Я тоже вежливо засмеялся. Истюфеев сказал, что, конечно, рядовой Пикуленко ошибся. Подбитый им тяжелый бронетранспортер «Ганомат» имел на вооружении 20-миллиметровую пушку. Я все понял и согласно кивнул. Потом Истюфеев остался с начальством, а нас с танкистом накормили гречневой кашей с мясом, налили граммов по двести водки и подарили две пачки папирос.

Когда шли к себе, я невольно оглядывал медаль. Большая, серебряная, на яркой колодке, она смотрелась солидно. Было только не по себе, что экипаж и взводного Корнюхина несправедливо обидели. Лейтенант и Коля Малышкин, угадав мои мысли, сказали, что это ерунда. Достали фляжку спирта, консервы, и мы хорошо обмыли награду.

– Так случается, – рассуждал подвыпивший Корнюхин. – Воюют все, а всех не наградишь! Носи смело, Митя. Заслужил.

А мое везение кончилось через неделю. Наш танк подбили, погиб Коля Малышкин, а мы все оказались в окружении.


Снаряд ударил в лоб нашего БТ, пробил насквозь Колю и врезался в мешок с ватниками, чистыми гимнастерками, запасными сапогами – барахлом, которым мы разжились на складе под Лепелем. Несмотря на развороченное бедро и почти напрочь оторванную ногу, Коля еще несколько минут жил. Мы с лейтенантом Корнюхиным вытащили его и положили на траву.

Я хотел полезть в танк за новым пулеметом, который нам установили взамен разбитого. Пулемет, в случае потери танка, являлся моим штатным оружием. Корнюхин удержал меня.

Танк стоял, как сирота, с распахнутыми люками, но это длилось недолго. Следующий снаряд ударил под башню, и мой «бэтэшка», полученный в феврале перед днем Красной Армии, загорелся. Мы отнесли Малышкина подальше за деревья. Корнюхин вытащил из портсигара две папиросы и протянул одну мне.

– Рычаги управления разбило, – словно оправдываясь, сказал он.

Было это так или по-другому, я не знал. Но я верил в разумность действий спокойного, даже сейчас, лейтенанта. Меня подмывало куда-то бежать, но Корнюхин заставил остаться на месте и даже прикурил папиросу от своей зажигалки. Наши танки и бронемашины вели беглый огонь. Немецкие танки наступали. Их было раза в два больше. За танками шли тяжелые бронетранспортеры. Теперь я знал их название. «Ганомаг». Снаряд взорвался метрах в тридцати. Горела бронемашина. В нашем танке взорвались снаряды, и башня свалилась, как шапка с головы.

Мы поднялись и пошли, накрыв мертвое лицо Коли Малышкина куском ткани, который я оторвал от нательной рубахи. Похоронить его не было возможности. Меня и еще нескольких безлошадных рассадили на танки, в бронемашины и на мотоциклы. Я сидел на заднем сиденье мотоцикла. Вместе со стрелком в коляску впихнули раненого. Они ехали обнявшись и пили по очереди разбавленный спирт из фляжки. Потом глотнули мы с водителем мотоцикла. Лесная дорога укрыла нас от немецких самолетов.

Дней шесть мы выходили из окружения. Нас было много, может, тысяча, может, больше. Десятка три танков, бронемашины, мотоциклы, конные повозки с орудиями и людьми, остатки пехотных частей. Но я не скажу, что мы тупо брели или убегали сломя голову. Во-первых, дивизия начала свой путь на войне не с безудержного отступления, а с боев. Мы уничтожали немецкие танки, видели, как они горят и как разбегаются враги. Такой опыт и уверенность в себе многого стоят. Второе – у нас нашлись волевые командиры, которые за несколько часов сколотили из отступающей массы боевое подразделение, разбитое на роты и взводы. Это были комиссар с тремя шпалами (фамилии его не запомнил) и майор Крупский.

Наверное, я невольно перехожу на слишком бодрый тон. Окружение – поганая штука. Немцы наседали со всех сторон, и никто не был уверен, что мы сумеем пробиться. Нас сильно бомбили, спасал только лес, и мы снова спрашивали, где наши самолеты. На следующий день меня разыскал Корнюхин, ставший командиром броневого взвода из двух бронемашин БА-10. Посадил на место башенного стрелка, рядом с собой. Откровенно говоря, мне эта штука, знакомая еще по учебке в Калуге, очень не нравилась. Наши БТ-7, которые мы теряли в боях один за другим, были не в пример мощнее (400 лошадиных сил по сравнению с 50-сильным движком БА-10), и броня казалась такой надежной. Но выбирать не приходилось. Из танков нашего разведбата остались всего два БТ-7, один из которых вел ротный Истюфеев.

Смертельно усталые, мы находили утром рядом с собой новых людей, а кто-то исчезал. Однажды я видел такую картину Тридцать или сорок бойцов двигались прерывистой цепочкой на запад. Они несли за плечами винтовки, но знаков различия на петлицах я не разглядел. Корнюхин, остановив танк, крикнул:

– Эй, кто старший? А ну, подойдите!

Он даже приказал развернуть орудие и пулемет в их сторону. Но люди молча пятились, исчезая среди елей. Сзади нас подпирали, и у лейтенанта не было времени разбираться.

Рано утром немецкие танки раздолбали разведку и пустились за нами. Танков было много, и мы шарахнулись назад. Возникла паника, но Крупский навел порядок. Поставил все пушки на прикрытие колонны, и мы двинулись в обход. Еще час слышали орудийные выстрелы, потом все смолкло. Наверное, артиллеристы погибли.

В другой раз, пересекая открытое место, мы приняли бой. Бой в окружении – это не то, о чем хочется вспоминать. Мы прорвали оборону немцев, смяли штук восемь противотанковых пушек, расстреляли пулеметные гнезда. Двигались через поле бегом, на ходу подбирая немецкие автоматы и патроны, оставляя свои догорающие танки и грузовики. На одной из повозок, с выломанной оглоблей и без лошадей, лежали тяжелораненые.

Мы остановились. Истюфеев дал команду перегрузить их на броню. Из-за деревьев били немецкие гаубицы. Тяжелый снаряд разнес танк, другой взорвался прямо в гуще пехоты, и стало уже не до этих раненых. Появился десяток новых, которых тоже надо было спасать. А как? Со стороны солнца заходили с воем сирен пикирующие «Ю-87» с растопыренными шасси. Сорок первый год был годом их торжества. С них начинались дни и ими заканчивались.

И мы спешили снова укрыться в лесу. Остановиться означало верную смерть. «Ю-87» проутюжили хвост колонны, отставшие машины и людей и догоняли нас в лесу. Снижались до сотни метров и находили свою цель. Мы пытались отвечать, вытаскивая пулеметы в верхние люки, но бронированных «лаптежников» сбить было трудно.

Крупский послал нашу бронемашину и два мотоцикла сопроводить полуторку в деревню, где вроде бы имелся колхозный гараж или автомастерская. Кончалось горючее. В пустых боксах и по домам мы набрали бочек пять бензина. Все были голодные. Колхозный бригадир открыл нам молочный склад. Пока грузили холодные со льда бидоны с молоком, в деревню влетели два немецких мотоциклиста.

Расстреляли в упор экипаж нашего мотоцикла, стоявший на окраине, и дали по нас несколько очередей. Вроде и настороже были, но двух ребят потеряли. Я влетел в башню, развернул пушку, а немцы уже на полном газу мчались назад. Выпустил им вслед снаряд, второй. Мимо. Они не любили зря подставляться. Зачем им против бронемашины воевать? Или танки ихние подкатят, или авиацию вызовут. Погрузили мы погибших ребят в полуторку и тоже ходу из деревни. Ну, хоть танки и машины заправили, раненых молоком напоили. На всех-то не хватило.

Вскоре, потеряв половину людей и техники, мы прорвались к своим. Кстати, никто нам не устраивал тотальной проверки на вшивость, допросов с мордобитием: «Может, вас немцы подослали?» Смотрю такие сцены в фильмах и удивляюсь. Вы чего, ребята, охренели, что ли? Никакого бы НКВД не хватило проверять отходящие части! Нас тысячи выходили. Конечно, кого-то трясли, проверяли. Но немногих. А по нас и так видно было, кто мы такие. Обрадовались пополнению (хоть и потрепанному) с танками, пушками, пулеметами. Покормили, дали сутки в себя прийти, и снова на передовую.


Запомнилось, как мы прикрывали переправу. Речка шириной метров тридцать, крепкий деревянный мост. Воробьевская переправа – так ее называли. Может, по имени деревни, расположенной неподалеку.

Наши свежие войска шли по ней на запад, а навстречу им катились разрозненные группы отступающих. За речкой их собирали в роты, батальоны и, подкормив, снова вели навстречу немцам. Уже во главе с молоденькими лейтенантами и капитанами-комбатами. Многим бойцам такой расклад не нравился. Чудом выжив, они не хотели снова возвращаться в пекло. Некоторые ждали, когда стемнеет, и переплывали речку, стараясь обойти посты. Но на восточном берегу их поджидали и задерживали. Несколько таких бойцов дали в наш батальон, защищавший подступы к переправе. Двое возмущались, орали, что контужены, а их, больных и несчастных, заставляют окопы рыть. Истюфеев цыкнул на них.

– Вы пекла еще не видели! – надувая жилы на горле, кричал наш ротный. Загорелый, тощий, в заштопанной гимнастерке с орденом. – Вот кто пекло видел! Три танка сжег и сейчас к бою готовится.

Он кивнул на меня. Я очищал от смазки снаряды. Отложив снаряд, сердито уставился на суетливого бойца, несущего от страха всякую ахинею. Если нас поставили охранять переправу, никуда не денешься. И нечего языком болтать!

Вечером, на закате, мы пошли с Корнюхиным искупаться. Выбрали местечко, распихали пятками тину и бултыхнулись в теплую водичку. Поплавав, сели перекурить. Тихий выдался вечер, даже стрельбы не слышно. За последние дни мы сдружились с лейтенантом Корнюхиным. Может, в отличие от других ребят, обкатанный жизнью и тяжелым трудом, я казался старше своих девятнадцати лет. Доверял мне взводный, хотя, если разобраться, оба мы были мальчишки.

Я узнал от него в тот вечер историю, приключившуюся на финской войне, которая принесла ему много неприятностей. Виктор Ерофеевич закончил военное училище в тридцать восьмом году. Женился, вскоре родилась дочь. Служба шла хорошо, взвод считался одним из лучших в танковой бригаде. В декабре тридцать девятого Корнюхин со своим взводом охранял дорогу и перевалочный пункт, куда свозили раненых и где ночевали бойцы по дороге на передовую.

Два деревянных барака, что-то вроде медпункта, небольшой склад и обслуживающий персонал: врач, две медсестры, санитары, тыловики-интенданты и караульные. Дорогу завалило снегом. Морозы трещали за тридцать. Приходилось по нескольку дней не выключать двигатели. Полезли финны. Корнюхин со своими тремя БТ-5 отогнал их огнем пушек и пулеметов. Тогда финские снайперы-«кукушки» обложили кольцом танки и бараки, не давая высунуться.

– Кто высунется – выстрел, и готов человек. Окна в бараках побили, пожары от зажигательных пуль, – рассказывал Корнюхин. – Мы по кругу катаемся, то из пушки шарахнем, то из пулемета очередь дадим. Потом бензин стал кончаться. Остатками двигатели прогревали. Спиртом его разбавляли, чтобы подольше хватило. Финны немецкие противотанковые ружья в ход пустили. Калибр у них ерундовый, 7,92 миллиметра, но скорость пули высокая. Один танк подожгли, потом второй. Третий мы между бараками загнали. Они в него умудрялись попасть. Раза два двигатель загорался. Успевали гасить. Через четыре дня осаду сняли – наши пробились. У меня из девяти человек всего трое в живых остались, включая меня. Два сгоревших танка, в третьем вся система от огня и мороза полопалась. Кусок железа. На перевалочном пункте половину людей перебили. Меня – за шиворот и в особый отдел. Следов боя почти не видно, в броне маленькие дырочки, а танковый взвод накрылся. Спасло то, что я трех финских снайперов из пушки достал. Документы забрали, противотанковое ружье, винтовку с оптикой. Может, только это от трибунала спасло, а ходу с тех пор не дают.

Я, пацан, уже нюхнувший войны, хорошо понимал Виктора Ерофеевича Корнюхина. Его ровесники капитанами ходили, ротами, батальонами командовали, а он, умный, смелый мужик, три года на взводе топтался.

Вскоре обстановка на Воробьевской переправе резко изменилась. Немцы нанесли очередной удар, и через мост хлынули отступающие войска. Их уже не успевали сортировать и возвращать на передовую. Да и где она была, эта передовая, если стрельба доносилась со всех сторон? Участились бомбежки, хотя мост по-прежнему не трогали. Разбили гаубичный дивизион на другом берегу речки. Огромные снарядные гильзы взлетали, как ракеты, и плюхались, где попало. Однажды над мостом прошли на бреющем полете два «мессершмитта» и буквально смахнули огнем из пулеметов (пушки не использовали) человек тридцать красноармейцев. Трупы плыли по течению медленным жутким хороводом. Такого я никогда не видел. Вода шевелила их руки, волосы, казалось, плывут живые люди. Взрывы бомб подбрасывали их, сталкивая друг с другом.

В капонире разбило и подожгло бомбой танк, взлетели обломки двух трехдюймовых пушек. Обезумевший от боли и страха раненый бежал в сторону леса. Ему кричали, но вряд ли он что понимал. Истребители пошли на новый заход. Но еще с вечера по приказу майора Крупского сняли с машин часть пулеметов и приспособили их для зенитной обороны. Хоть и с промедлением, мы встретили «мессершмиттов» огнем. Один истребитель клюнул носом, но удержался и, едва не задевая крыльями деревья, полетел к своим. Второй тоже скрылся. А потом немецкие танки подошли к переправе. Три бронемашины были закопаны в землю по самые башни, пушки стояли на прямой наводке. Мы отбили атаку, хоть и с потерями.

Погиб старый кавалерист, командир бронероты капитан Язько. Смелый дядька был, ничего не скажешь. Выгнал свою бронемашину из капонира и открыл огонь по танкам с фланга, пытаясь ударить в бок. Только забыл, что броня у БА-10 тонкая. Снаряд проломил дверцы ходовой части. Бронемашина вильнула и попала под вторую болванку. Кто-то открыл люк, но выбраться не успел. Сдетонировал боезапас, и машину вскрыло взрывом, как консервную банку.

Еще сутки мы продержались, потом стали отходить. Когда через мост ехали, по нас не стреляли. Стали взбираться на откос, вокруг поднялись фугасные разрывы, и, как огромной палкой, зашлепали по песку бронебойные чушки. Сразу вспыхнул танк, потом взрывом выбило задний мост у бронемашины. Водитель и пулеметчик выскочили, в кормовую часть попал снаряд и убил двух оставшихся ребят из экипажа. Вырвались всего два танка и наша бронемашина.

Нам бы бежать от огня, а у саперов шнур перебило. Крупский приказал мост из пушек расстрелять. Мы из-за деревьев в три ствола огонь открыли, а наши бойцы под взрывы бегут. Пугнули их из ракетниц, а они все равно лезут – немец напирает. Когда первый фашистский Т-3 на мост влез, Крупский крикнул:

– А ну, огонь из всех стволов! Прорвутся, гады!

Развалили мы мост. Пока стреляли, и наших бойцов сколько-то положили, и немецкий Т-3 утопили. Стали отступать, снаряд нам переднее колесо напрочь оторвал. Мотор ревет, масло и бензин из трубок хлещет. Выскочили мы, едва успели один пулемет снять. На танк вскочили, а он газу! Под снарядами уходили. Отвоевал я честно все первое военное лето, а 9 сентября был тяжело ранен под городом Дорогобуж. От Смоленска до него всего километров восемьдесят. Немцы Смоленск 16 июля взяли, а эти восемьдесят километров и за два месяца одолеть не смогли. Вот и считай, драпали мы или дрались. Потом они все же Дорогобуж взяли и к Москве подошли. Но под Смоленском немец два месяца топтался.


Ранило меня тяжело. Осколок пробил темя и застрял в голове. Перебило выше локтя левую руку. С рукой кое-как справились, хотя поначалу хотели ампутировать. Осколок из-под черепа вытаскивали в одном из московских госпиталей, недалеко от Павелецкого вокзала. Потом эвакуировали в Горьковскую область, где я лежал в госпитале в селе Батурлино. Выписали меня 17 января 1942 года со второй группой инвалидности и дали двенадцать месяцев на лечение. Рука слушалась плохо, мучили головные боли.

Приехал в свое село. Встретили меня хорошо, родня собралась, соседи, колхозное начальство. Помогли продуктами. А дальше уже не до меня было. Колхозники работали с утра до ночи. Зима голодная была, сколько похоронок приходило! От почтальона матери шарахались. Лучше не слышать, как сыновей и мужей оплакивали. На снег босиком выскакивали и по селу с криком бежали.

А я это все слышал. На работу не ходил – какой из меня работник? К лету немного оклемался. Я получал паек, платили за инвалидность. Продукты стоили очень дорого, даже у нас на Урале. Главным был паек, а на него часто давали пшеницу или рожь, которые надо было везти на мельницу, молоть, заводить тесто, печь хлеб. Семьи старших братьев мне помогали, но жить было тяжело. А тут приходят похоронки на двух старших братьев: Егора, 1906 года рождения, и Николая – 1913 года. Погибли смертью храбрых. Совсем мне тошно стало. А к армии я привык. Не дожидаясь срока очередной медкомиссии, пошел в августе сорок второго года в военкомат. Попросил: возьмите опять в армию. В армию меня не взяли, отправили на курсы сержантов, стал работать в милиции. Ушел в отставку майором.

Жизнь меня никогда не баловала. Но, оглядываясь назад, ни о чем не жалею. Служил, как мог, России и с этими мыслями встречу свой последний день.

Я начал свой путь в Сталинграде

Весной сорок пятого в нашем пехотном батальоне насчитывалось два или три человека, кто воевал с сорок второго года.

Лапшин Ф.И.

Федор Иванович Лапшин начал войну в Сталинграде и закончил ее в звании старшины под немецким городом Губен. Он и в нашей охотничьей бригаде считался вроде старшины.

Он часто рассказывал у костра о своем долгом пути через войну. Выезжая на гусиную охоту на огромное соленое озеро Арал-Сор, мы всегда проезжали железнодорожный переезд, где стоял каменный обелиск, а рядом скульптура сталевара. 7 октября 1942 года немцы разбомбили эшелон, в котором эвакуировали рабочих сталинградских заводов и их семьи. В тот день погибли сотни людей.

– А я ведь по этой железной дороге в Сталинград на фронт ехал, – говорил Федор Иванович. – Наш состав через несколько дней после этой бомбежки здесь проходил. Разбитые вагоны еще горелым пахли…


Я родился 12 июля 1924 года в небольшом селе Ниязовка в Палласовском районе, которое в сороковых годах поглотил знаменитый военный полигон Капустин Яр. Мама, отец – колхозники. Двое маленьких сестер умерли вскоре после рождения. Остались и выросли нас трое – два брата и сестра. Начавшаяся война играла с нашей семьей, как в кошки-мышки. Отца и старшего брата забрали в первые недели. И как в воду канули. О старшем брате, Василии, я больше ничего не слыхал. Пропал бесследно. На отца осенью пришла похоронка, а спустя месяцев пять письмо о том, что он жив, был в окружении, а сейчас служит в обозе.

Помню, с матерью чуть дурно не сделалось. Потеря старшего сына и мужа чуть не доконали ее, ходила как не своя. А тут неожиданно письмо от отца. Она целый день плакала, а письмо мы зачитали до дыр. Мама решила, что мой старший брат тоже жив. Помню, ходила к гадалке, отнесла ей серебряное кольцо и два десятка яиц. Гадалка наплела непонятное, вроде Василий жив и где-то мается, а вокруг лес.

Описывать долго нашу жизнь в начале войны не буду. Работали без выходных. С едой тогда, в начале войны, полегче было, но не хватало то одного, то другого. Экономили хлеб, не было сахара. Но мы считали, что это ерунда – лишь бы все живы были. Чуть не каждый месяц приходили активисты, работники сельсовета, подписывать на государственные займы. Мать ругалась (откуда деньги?), а тех подгоняло районное начальство. Мать находила где-то припрятанные червонцы и получала взамен солидные хрустящие бумаги с рисунками Кремля и красивыми цифрами с завитушками. Говорили, что по ним можно выиграть тысяч пять – во, деньжищи!

Но мать ни в какие выигрыши не верила. Когда однажды она особенно сильно расшумелась, что, мол, последнюю шкуру снимают, одна из подписчиц тихо и убедительно сказала матери:

– Не надо, тетя Маша. Мы и так вас жалеем. Другие больше отдают. Услышит кто, затаскают.

После этого мать притихла. Нас выручал дед, который, работая в колхозе, по вечерам сапожничал. Чинил всякую рвань, за которую нам несли овощи, молоко, изредка муку и сало. Однажды сосед принес половинку свиной головы и пару копыт. На Рождество мы досыта наелись наваристого борща и холодца.

Но самое главное – от отца приходили письма. Отвоевав на Гражданской, он знал цену этим весточкам. Утешал мать, говорил, что Василий вернется, а сам он при обозе как-нибудь вытянет. Многие строчки были замазаны цензурой, но мы все же поняли, что отец где-то под Москвой.

Помню, я любил вести разговоры с дедом. Неизвестно откуда, но уже с лета сорок первого пошли слухи, что наши войска, отступая, заманивают немцев в ловушку. Как Кутузов в 1812 году. Поделился мыслями с дедом. Тот поддержал меня:

– А как же! До Урала заманят, а там лес да камень. Расшибут супостата, только пятками засверкает.

Подсчитав расстояние до Челябинска и Свердловска, я пришел к выводу, что до Урала немцам добираться, учитывая сопротивление Красной Армии, не меньше двух лет. Да пока назад гнать будут… Неужели война пять лет продлится?

Дед на это сказал:

– Не болтай лишнего, Федор. Не маленький уже. Просрали мы немца. Все бумаги писали да договоры стряпали, а Гитлер под дых шарахнул. Вот и льется кровь.

– Ну мы же его победим?

– Конечно! Если воевать научимся.

В Гражданскую войну дед воевал немного за белых и немного за красных. Про службу в белой армии помалкивал, про Ворошилова и Киквидзе иногда вспоминал. Герои-полководцы! Жаль, Киквидзе убили, а Климент Ефремович им еще покажет.

В армию меня призвали через неделю после того, как исполнилось восемнадцать. Потолкавшись дня три на пересыльном пункте и наслушавшись, что творится на фронте (ничего веселого, прет немец), меня вместе с группой призывников отправили в учебный полк. Говорили, что будем там учиться три месяца и выйдем сержантами. Заиметь на форме пару блестящих медных треугольников казалось заманчивым. Не абы что, а средний командир!

Учебный полк располагался в прибрежном лесу на медленной речке Торгуй, похожей на озеро. За жидкой изгородью (от кого прятаться, на сотни верст – степь!) располагались несколько учебных стрелковых рот, пулеметная, рота связи. Были еще какие-то мелкие подразделения. Ходили слухи, что там готовят десантников или разведчиков, но точно сказать не могу.

Образование у меня было семь классов. По тем временам довольно приличное. Состоял в комсомоле, выступал на политзанятиях. Учеба в полку была поставлена неплохо. Но, повоевав, я позже понял ее недостатки. Мы много бегали, учились рыть окопы, траншеи, ползать по-пластунски, обязательно занимались строевой подготовкой (как мы ненавидели эту шагистику!). Но насчет оружия и стрелковой подготовки было слабо. Без конца собирали, разбирали с открытыми и закрытыми глазами трехлинейку – одну на отделение.

Были три занятия по изучению ручного пулемета Дегтярева и станкового «максима». Стрельбы проводились тоже из винтовок и всего два раза. Выдавали по три патрона. Во взводе я считался одним из лучших стрелков, если можно судить по шести выстрелам, и мне объявили благодарность.

Кормили нас, в общем, неплохо. Через нас гнали на восток много скота, часть, видимо, отделяли для армии. Во всяком случае, щи или суп были всегда наваристые, в каше тоже попадались кусочки. Недалеко была молочная ферма. Помню, что в жаркие дни нам привозили густой кислый обрат в сорокалитровых бидонах. Несмотря на то что молоко вроде снятое, но густое и вкусное. Нам нравилось. Потом пошли перебои с хлебом. Особенно в сентябре. Но мы не жаловались. Хватало каши. Нам объяснили, что хлеб идет в Сталинград.


С уважением вспоминаю лейтенанта Николая Мартемьяновича Шакурина, родом откуда-то с верховьев Волги. Он уже успел повоевать, был тяжело ранен. От него мы узнали много полезных вещей. Не только на занятиях, но и на перекурах мы охотно слушали его и задавали вопросы. Хотя некоторые наивные, да и просто опасные вопросы ставили его в тупик. Шакурин врать не любил, а говорить правду, особенно на политические темы, тогда не приветствовалось.

– А правда, немецкие самолеты быстрее наших? – спрашивал кто-то из восемнадцатилетних сопляков.

– Есть и быстрее, – отвечал Шакурин. – Но у нас появились очень хорошие истребители, а штурмовиков фрицы как огня боятся. У них реактивные снаряды, бомбы и пушки. Когда штурмуют, все вдребезги разносят.

Это нас радовало, и мы смеялись над трусливыми фрицами. Не знали, что многие штурмовики по-прежнему летают без бортстрелка с защитным пулеметом и несут огромные потери от вражеских истребителей. Скажи нам кто тогда, что на подступах к Сталинграду вовсю господствует немецкая авиация, мы бы не поверили. В газетах писали про другое. Пустых разговоров – кто быстрее, кто сильнее – взводный не любил. Вопросы о самолетах переводил на практическую тему. Что делать при внезапном налете? Где прятаться?

– Только бежать не вздумайте, – учил нас Шакурин. – У «юнкерса» скорость четыреста километров, а у «мессера» – почти шестьсот. Сразу ложитесь, а главное – башку не теряйте. Выбрали канавку, кустик и, как мышь, под него. И не шевелитесь.

– Как мышь! – хихикал кто-то из недорослей. – А если у тебя «дегтярь» с полным диском бронебойных? Тоже лежать? – И с ехидцей посматривал на взводного.

– Ты из него много стрелял? – спрашивал Шакурин.

– Изучали на прошлых занятиях.

– Как стрелять научишься, тогда и продолжим разговор, – обрезал лейтенант. – Зенитчик!

К выскочке приклеилась кличка «Зенитчик». Подкалывали его потом часто. Не зло, а все равно задевало. Клички имели в учебном взводе многие. Имелся свой Студент, парень небольшого роста, в очках, из Сталинграда. Кажется, он учился в техникуме. Я как-то пытался с ним поговорить о книгах. Читать я любил, но Студент разговор не поддержал, и я больше к нему не подходил. Не понравился он мне и тем, что без конца повторял: мол, его вот-вот заберут в офицерское училище. Хвалился до тех пор, пока Студента не оборвал командир отделения:

– Хорош болтать! На турнике научись подтягиваться.

Студент ответил какой-то заумной фразой, вроде поддел младшего сержанта за неграмотность. Тот покраснел как рак и приказал слишком умному курсанту заниматься всю неделю по часу на турнике в свободное время.

Я сдружился с Пашей Стороженко по прозвищу Сторожок. Веселый деревенский парень жил до призыва в сорока километрах от меня. Мы быстро сошлись и доверяли друг другу самые сокровенные тайны. У Пашки была невеста. Когда прощались, она неожиданно спросила:

– Паша, ты ведь хочешь со мной быть?

– Хочу, – ответил он, хотя не совсем понял вопрос.

– Ну, а чего ждешь? Может, это наша последняя ночь.

– Испугался я, Федя, – признался Пашка. – Обоим по семнадцать лет, как же до свадьбы? Струсил.

Я был тронут такой доверительностью Пашки и утешал его:

– Правильно сделал. Еще наверстаешь.

– Наверстаем, – тоскливо отозвался Пашка. – Вон что на Дону творится. Ночью проснусь и думаю. Рвануть к Дашке хоть на пару часов. Всего-то восемьдесят верст. За ночь да день обернусь. Не расстреляют же?

Но никуда Пашка не рванул. В один из дней выстроили весь полк. Даже кашеваров в строй поставили. И объявили знаменитый приказ Сталина № 227 от 28 июля 1942 года «Ни шагу назад!». Скажу свое впечатление от приказа. В чем-то он меня потряс. На бесконечных политзанятиях и политинформациях нам пересказывали общие истины о мужестве, героизме, преданности Партии. Без конца приводили примеры, которые, мягко говоря, вызывали сомнение. Пусть многие из нас не видели в жизни трамвая или паровоза, мало читали, имели по пять-шесть классов образования, но дураков среди нас было не так и много. Бесконечные газетные истории о сказочных подвигах бронебойщиков, спаливших кучу фашистских танков, или мощных контрнаступлениях, мягко говоря, не вызывали доверия.

Если так фашистов колотят, как же они к Дону вышли? Среди нас были фронтовики. От них мы слышали другое. Обсуждая вечером с Пашкой приказ Сталина, мы пришли к выводу, что с нами впервые без трепотни поговорили по-взрослому И по-взрослому будет спрос.

– Давно бы так! – сказал Пашка. – Куда еще дальше отступать. И так пол-России отдали.

Приказ долго обсуждали на политзанятиях. Многих он заставил крепко задуматься.


Раз в неделю крутили кино. Клуб впритирку вмещал две роты. Скамеек не хватало, сидели и лежали на полу, даже по краям сцены. Мы с удовольствием смотрели «Трактористов», «На границе», «Веселые ребята». Особым успехом пользовался «Чапаев». Кстати, с этим фильмом связана одна смешная история. Война войной, а посмеяться мы любили. Случалось так, что фильм, прокрутив по очереди для всех рот, потом еще показывали для курсантов, находившихся в наряде. К ним обязательно примазывались желающие глянуть интересный фильм еще раз.

Началось все с разговора, что Василий Иванович Чапаев вовсе не утонул. Разве можно такого человека убить! С помощью Петьки и Анки-пулеметчицы он из любой беды выйдет. И вот какой-то шутник авторитетно заявил, что нам показали фильм «Чапаев» без двух последних частей, где Василий Иванович, выбравшись из-под огня белых, вновь собирает свое войско и крошит беляков. Большинство поверили. Что с нас возьмешь, если половина железную дорогу не видели и закончили по пять классов! Посыпались даже вопросы:

– А Петька как? Его же убили.

– Ранили. Не ясно, что ли?

Конечно, ясно. Петр Исаев упал, но был всего лишь ранен. Последний сеанс для тех, кто был в нарядах или на полевой работе, собрал огромную толпу. Старенькая пленка, треща, показывала, как беспощадно мстят чапаевцы за гибель комдива, а в зале нарастал ропот. После фильма народ расходиться не собирался. Кричали, свистели: «Где последние части! Почему не показали, как Чапай выплыл?»

Офицеры вначале не поняли, дали команду расходиться по казармам. Курсанты возмущенно требовали продолжения фильма. Один из политработников, угадав сквозь крики смысл происходящего, вышел на сцену и произнес короткую убедительную речь. Что мы – молодцы, патриоты своей Родины, уважаем ее героев, но, к сожалению, Василий Иванович Чапаев погиб за дело революции, и его не вернуть. Он надеется, что мы будем воевать не хуже чапаевцев.

– А теперь взводным и командирам отделений вывести своих людей. Прогулка перед сном и отбой!

Это была уже команда. «Молодцы» покинули клуб. Инцидент был исчерпан.

Занятия продолжались своим чередом. Под руководством Шакурина мы старательно долбили кирками и лопатами сухую, как камень, глинистую землю. Николай Мартемьянович не уставал повторять:

– На вас брони нет! Хотите выжить, где бы ни остановились – сразу ройте окоп. Тогда есть шанс выжить и бить врага. В окопе ты боец и надежный защитник, которого за алтын не возьмешь! Да еще когда целая рота, с пулеметами и гранатами.

Окопов и траншей мы нарыли столько, что спустя десятки лет сохранились заросшие ямы в прибрежном лесу и в степи. Часто рассказывал нам взводный о немецких минометах, о которых мы толком и не слышали. Предупреждал, что летящая сверху мина – одна из главных опасностей. Многое мы пропускали мимо ушей, но многое, особенно насчет окопов, мин и авиационных налетов, отложилось в памяти. Про атаки Шакурин говорил зло, словно рубил:

– Если дали команду, только вперед! Не мешкать. Кто замешкался, обязательно под пулемет попадет. А драпать вздумаете, немцам только удовольствие. В спины убегающих легко добивать. И если кто уцелеет чудом, то сразу под трибунал. Приказ ведь слышали? Кончились разговоры. Гайки на полную завинтят!

Однажды, подвыпив, Шакурин, проходя мимо, обнял меня за плечи и потрепал по стриженой голове. Был вечер, я стоял в карауле, а командиры отмечали какое-то событие.

– Эх, Федя, Федя… – грустно проговорил он. – Жалко вас, сопляков.

Он достал из кармана папиросы и протянул мне одну:

– Закуришь?

– Так я в карауле.

– Ну, после покуришь. – Папиросы у взводного были хорошие – «Беломор-канал». Он вытряхнул еще несколько штук. – Товарищей угостишь. Ты хоть знаешь, что в Сталинграде сейчас творится?

– Догадываюсь, – ответил я.

– Ладно, – помолчав с минуту, проговорил Шакурин. – Пробьемся. Не впервой.

И, пошатываясь, двинулся к своей землянке.

А про обстановку в Сталинграде мы толком не знали. Слышали, что город сильно бомбят и бои идут на подступах. И тем более, до нас не доводили правду о том, что бои уже шли по всему городу, а наши войска держат узкую полоску земли над Волгой, шириной двести-триста метров.

Позже, в обледенелых окопах или на бесконечных маршах, засыпая на ходу, я вспоминал тот пожелтевший осенний лес, медленную речку Торгуй, аккуратный учебный лагерь с дорожками, посыпанными песком. В наших заволжских краях мало лесов. Бесконечная степь, запах полыни, когда поднимешься из леса на пригорок. Я любил сидеть там со своим дружком Пашкой Стороженко в редкий свободный час перед поверкой и отбоем. Слушали гортанные крики огромных гусиных стай, наблюдали за клиньями серых степных журавлей, которые проходили совсем низко.

Мы были еще слишком молоды, чтобы осознать страшную сущность войны. Казались себе бессмертными, а ожесточенное сражение под Сталинградом, как и всю войну, воспринимали по-детски.

Повзрослеть нам предстояло очень скоро.


Вдруг поднялась суета. Срочно формировали к отправке несколько маршевых рот. Тем, кто попал в списки, сменили старую изношенную форму на более новую. «Сержантов» присвоили только тем, кто был постарше и имел опыт. Да и недоучились мы. Учеба была рассчитана на три месяца, а мы пробыли в учебке немногим больше двух. Я переживал, что не стал сержантом. Пашка отнесся к этому равнодушно:

– В рядовых оно спокойнее, чем командиром впереди бежать.

Учебный полк подняли по тревоге числа 10–11 октября. Вереница полуторок и «ЗИС-5» за несколько рейсов перебросила пять маршевых рот, человек по двести, к эшелону, стоявшему под парами за станцией. Собралось много провожающих. Шум, гам. Женщины плачут, а кто-то, наоборот, смеется. Наяривает бодрые мелодии гармошка. Разливают с оглядкой на командиров самогон и быстро выпивают. Впрочем, прощаться никто не мешает. Знают, что многие расстаются навсегда. Стаканчик крепкого самогона и кусок домашнего ржаного хлеба с салом достаются и мне. Пил я очень редко, и самогон сразу ударил в голову. Стало хорошо.

Искал своих, но, видя, как плачут женщины, даже обрадовался, что никого из них нет. Далеко от нашего села до Палласовки, да и не хотелось, чтобы мать душу травила – третий из семьи на фронт уходит. Пока толкались, рассмотрел получше эшелон. На открытых платформах стояли закутанные в брезент несколько пушек. На крышах вагонов разглядел счетверенную установку «максимов» и штуки три спаренных «Дегтяревых» без прикладов, с рукоятками и сетчатым прицелом. Одна из спаренных установок торчала над крышей соседнего вагона, и я позавидовал двум парням моего возраста, глядевших и поплевывающих на нас свысока. Я задал им какой-то вопрос, но ответа не получил и, тоже сплюнув, полез в отведенную нам теплушку. Ту самую, знаменитую: «сорок человек, восемь лошадей».

Лейтенант Шакурин жал нам всем руки:

– Ни пуха ни пера, ребята!

– До свидания, товарищ лейтенант!

А утром мы увидели первую весточку войны. Тот самый разбитый и сожженный эшелон, о котором говорилось вначале. Война обрушивает на человека сразу столько всего, что спокойного подробного рассказа уже не получается. Наше мирное житье-бытье в лесу на берегу Торгуна я вспоминал с удовольствием, перебирая в памяти всякие мелочи. Дальнейшая военная жизнь будет приносить каждый день что-то новое, непривычное, чаще страшное, о котором стараешься забыть. Дорогу только восстанавливали, эшелон двигался медленно. Запомнились скрученные, как макароны, рельсы (пришло же в голову сравнение!), смятые каркасы вагонов платформ. Некоторые были буквально разорваны. А половинка одной теплушки валялась метрах в двадцати от полотна. Часть воронок от бомб были засыпаны, а те, которые подальше, чернели, словно кратеры вулканов. Некоторые – огромные, метров по семь-восемь в диаметре, другие – помельче. Сильно пахло горелым железом и деревом.

Саперы-железнодорожники варили что-то на костре, сложенном из расщепленных, нарубленных остатков шпал и обломков вагонных досок. Других дров тут, в голой степи, не найдешь. Увидели мы и братскую могилу с обелиском (может, их было несколько) и вскоре узнали, что здесь произошло. Смерть сотен мирных людей, не солдат, а рабочих семей с женами и детьми, потрясла меня. Сволочи-фашисты сумели даже так далеко от Сталинграда угробить столько народу и сжечь целый эшелон.

А через несколько часов мы сами попали под бомбежку.

Рев самолетов услыхали, когда они уже были совсем рядом. Думаю, самолеты шли на эшелон низко над землей. Кругом ровная степь. Кто-то кричал: «Воздух! Бегите!» Мы, как цыплята, высунув шеи, вертели головами во все стороны. Опомнились, когда немецкий самолет с ревом пронесся прямо над нами. Кучей вывалились из теплушки и побежали прочь от эшелона. Еще один, огромный (так мне показалось) самолет с выпущенными шасси, искривленным, словно надломленным крылом и свастикой на хвосте пролетел следом. Ахнул, забивая уши, взрыв, потом еще и еще…

Это была моя первая встреча с печально знаменитым пикирующим бомбардировщиком «Юнкерс-87», или, как наши солдаты называли его, «лаптежником». Серьезная, особенно опасная в первые годы войны машина, несшая по пятьсот и тысяче килограммов бомб, бронированная и мало уязвимая для наших обычных пулеметов. Забегая вперед, могу мстительно заметить, что привыкнувших хозяйничать в небе в сорок первом и сорок втором годах «юнкерсов» позже начали крепко лупить наши «яки» и «лавочкины», вооруженные пушками и крупнокалиберными пулеметами. Скорость-то менее 400 километров в час, и новые истребители не раз сбивали «лаптежников» на наших глазах. Но это будет не скоро. Пока же шел сентябрь сорок второго.

Я повалился на землю, уткнув голову в полынь и закрыв ее ладонями. Наверное, надеялся, что каска и ладони защитят. Вокруг что-то гремело, трещало, кричали люди. Сквозь взрывы где-то близко стучали наши зенитные пулеметы. Услышав их, я разлепил ладони и увидел, как на соседней теплушке бьют из спарки двое моих ровесников, один из которых на станции плюнул в мою сторону.

Промелькнуло в голове – я бы так не смог. На крыше, открытой со всех сторон, даже без крохотного щитка, а в лоб на тебя несутся самолеты. Где-то ближе к паровозу горели два вагона. Вдоль эшелона вперемешку проносились «юнкерсы» и тонкие стремительные «мессершмитты». На моих глазах серый «мессершмитт», с огромным крестом через весь фюзеляж, ударил сплошной трассой из пушки и пулеметов по спаренному «Дегтяреву». Из крыши теплушки брызнуло пламя и куски жести. Зенитную установку сорвало с кронштейна. Один ствол отлетел прочь. Парней-пулеметчиков отбросило взрывами.

Всего немецких самолетов было семь: три «юнкерса» и четыре «мессершмитта». Сделав два захода, они стали стремительно набирать высоту. Я видел, как на подъеме стрелки всех трех спаренных кормовых пулеметов «юнкерсов» били длинными трассирующими очередями по крышам вагонов. Один из «юнкерсов» догнала счетверенная трасса «максима». Мне показалось, что сейчас он загорится, но пикировщик с ревом ушел вверх под градом пуль. Стало тихо.

Поднимаясь, я с ужасом сообразил, что потерял винтовку. Может, в вагоне оставил? Сделал несколько шагов, продолжая наблюдать за небом, и едва не споткнулся о парня в задранной шинели и почему-то босого. Наверное, снял ботинки проветрить ноги. У многих прела и растиралась кожа на ногах от кирзовой обуви, а тут налет. Я окликнул парня, потом перевернул его на спину. Лицо было белым. Подошли еще бойцы.

– Наповал, – сказал кто-то.

Я разглядел мокрую от крови шинель. У парня забрали документы, а я торопливо поднял с земли винтовку Такую же, как у меня, только приклад темнее. Неподалеку, метрах в пяти от глубокой воронки, лежало что-то непонятное. Я впервые увидел, как безобразно коверкает смерть человеческое тело. По человеку в длинной шинели словно прошлись катком, а потом вывернули, как выкручивают мокрое белье. Головы, кажется, не было. Из дымившейся воронки пахнуло едким духом сгоревшей взрывчатки. Я закашлялся и торопливо пошел прочь.

Пока перевязывали раненых – их было не меньше сотни – появилась летучка. Маленький, приземистый, как бычок, паровоз и две платформы с блок-кранами, запасными рельсами, шпалами, пожарной цистерной. Ремонтники действовали слаженно и привычно. Быстро расцепили и погасили горящие вагоны, штук пять столкнули под откос. Мы тоже помогали, и нас без конца торопили:

– Быстрей! Быстрей!

Прямо перед глазами складывали в ряд трупы. Запомнил, что несколько тел принесли на шинелях. Вернее, не тел, а обрубков, собранных в узел. У одного ботинок торчал рядом с лицом. Неправильно положили оторванную ногу. Какая разница? С шинели капала загустевшая кровь.

Пашка Стороженко сжал мне плечо:

– Видал? Тридцать с лишним человек угробили. И раненых сколько.

С вагона зенитчики сняли искореженный пулемет, а своих погибших товарищей, упавших по другую сторону вагона, отнесли к остальным трупам. Потом, по чьей-то команде, прежде чем опустить тела в братскую могилу, их стали раздевать. Снимали шинели, у кого они имелись, гимнастерки, ботинки, даже солдатские шаровары. Одежда многих погибших была испачкана кровью, но ее все равно снимали и складывали в огромные полосатые чехлы от тюфяков. По толпе прошел ропот:

– Разве так можно?

– Что они делают!

Один из хозяйственников, грузный дядька, с кубиками старшего интенданта, объяснил:

– Военной формы не хватает, а зима на носу. Отойдите и не мешайте.

Пашка Стороженко выругался:

– Барахольщики! Из карманов все подряд тащат. Тела, в сером застиранном белье, испятнанном кровью, торопливо опускали в могилу. Так я столкнулся еще с одной, показавшейся мне дикой стороной войны. Много позже я пойму целесообразность такой крайней меры. Когда увижу на своих товарищах зеленые английские шинели, добротного, но тонкого для российских зим сукна, польские поношенные ботинки, штопаные гимнастерки и потертые шаровары. В сорок втором не хватало многого. И оружие я увижу «с бора по сосенке»: английские винтовки «Ли-Энфилд», с массивным деревянным ложем на весь ствол, американские «Спрингфилды», с прицельными рамками в ярдах, а не метрах, древние румынские карабины «Манлихер» выпуска девяностых годов и тяжеленные пулеметы «Льюис», с толстым, как самоварная труба, стволом. В воинские части поставляли все, что могло стрелять. А нас в Палласовке экипировали, по сравнению с другими, очень неплохо. По крайней мере, винтовки в ротах были у всех. Остальное обещали выдать на месте.

Когда эшелон тронулся, я нашел свою винтовку. Молча положил рядом вторую, найденную возле убитого. Какое-то время молчали. У всех перед глазами стояли убитые товарищи. Из нашего взвода погибли двое и двоих тяжело ранило. Из разбитых вагонов в нашу теплушку подсели с десяток «бездомных». Потеснились, начали сворачивать самокрутки. Один из бойцов, постарше и уже повоевавший, сказал, что нам повезло. Зенитчики фрицев отогнали.

– Они кругов по пять делают, если никто не мешает. А тут быстро смылись. Ребята хорошо работали. Жалко, пулеметы слабоватые. Калибр покрупнее бы…

Кто-то запальчиво возразил, что «максим» пулемет сильный. Боец спорить не стал и, закутавшись в шинель, отвернулся к стене. А еще через несколько часов дали приказ выходить и строиться поротно. Эшелон пошел назад, а нас повели в сторону. Уже темнело. Наш временный взводный, здоровенный старший сержант с плоским, избитым оспой лицом, увидев у меня на плечах две винтовки, приказал:

– Отдай вон тому, раззяве.

Он показал на парня из нашего взвода. Тот торопливо схватил винтовку и несколько раз сказал «спасибо». Потом был привал, нам объявили, что идти будем всю ночь. Выдали по полбуханки хлеба, две банки консервов и по три ложки сахара-песку Пришла водовозка, все напились, набрали воды во фляги.

– Еда на два раза. Ешьте кильку из плоских банок.

Тушенку не трогайте, – предупредил взводный. – Всю ночь пить будете. Пообсеретесь.

Я и Паша Стороженко послушались совета. Другие в основном тоже. Но многие слопали и тушенку, и кильку, быстро опустошили фляги с водой и без конца бегали с расстройством желудка на обочину. Предупреждение сержанта сбылось. Обжоры пытались клянчить воду у меня и у Пашки, но мы послали их куда подальше. Шли действительно всю ночь, кое-кто засыпал на ходу. Я натер ногу и хромал. На рассвете добрели до какой-то балочки, поросшей терновником, и свалились как убитые. Старший колонны, майор, предупредил, что день будем отдыхать, а как стемнеет – снова марш.

– А куда идем? – простодушно спросил кто-то. Майор не ответил, а Пашка Стороженко зло отозвался, когда майор ушел.

– Не сообразил еще? В Сталинград. Здесь дорога в одну сторону.

Ночи в октябре длинные. Начинали движение часов в семь вечера и шли часов по двенадцать, прихватывая рассвет. На рассвете быстро завтракали горячим из полевой кухни, напивались про запас воды, наполняли фляги и заваливались спать. Часам к трем большинство уже просыпалось, но шляться категорически запрещалось. Только по нужде.

Опасались самолетов. Из-за неизбежной толкучки днем обед не привозили. Обедали и ужинали за один раз, когда начинало смеркаться, и снова начинали бесконечный путь. Шли степными проселками, где-то между железной дорогой и Волгой. Впрочем, до Волги было километров сорок-пятьдесят, не меньше.

И железная дорога, и Волга контролировались немецкой авиацией, поэтому шли мы прямиком через степь, падая от усталости, когда прибывали к месту дневки. Многие уже едва тащились.

Для ослабевших позади колонны двигались несколько повозок. Но проситься на повозку для меня или таких, как Пашка Стороженко, было позором.

Стояли ясные прохладные ночи. Даже в темноте я примерно представлял местность. Полынная степь с плешинами солончака или глинистые, ровные, как стол, участки. Русла давно пересохших речек, редкие проселки и такие же редкие островки акаций, терновника. В балках попадались небольшие участки леса.

Проходя перед рассветом одну из таких балок, мы уже приготовились по привычке свернуть туда, ожидая команды, но нас провели мимо, и топали мы еще километров пятнадцать. Дневку устроили в почти голом овраге, с хилыми островками кустарника, растянувшись километра на два. Позже мы узнали, что лесистую балку немцы уже засекли, там пару раз попадали под сильную бомбежку такие же маршевые колонны. Говорили, что погибло несколько сот человек.

К Волге вышли внезапно. Перед этим, нарушая обычный режим, шагали полдня по пойменному лесу. Войск вокруг было напичкано под завязку. Неподалеку вела огонь дальнобойная батарея. Помню, что прошли мимо полевого госпиталя. Поддеревьями сидели и лежали раненые. Увидели на лесном пригорке кладбище – десятка четыре деревянных пирамидок или просто обтесанных колышков со звездами. Наверное, там были похоронены умершие от ран.

– Не может быть, чтобы здесь всего сорок человек лежало, – шепнул мне Пашка. – Госпиталь вон какой…

Его слова услышал старший сержант, наш временный взводный. Злой он какой-то был всегда. Постоянно портил настроение.

– Конечно, не может, – усмехнулся сержант. – Под каждой пирамидкой человек по десять, а то и по двадцать лежат. Чтобы вас, дураков, не пугать.

Скорее всего, так оно и было. Может, и правильно. Не то время, чтобы напоказ наши жертвы выставлять. Но ехидство сержанта мне не понравилось. Кто не среагировал, а у кого и сердце екнуло. Представил себя под таким бугорком. Впереди глухо гремели взрывы. Мы догадывались, что не сегодня-завтра вступим в бой. Усталость, напряжение ночных переходов и дурацкая усмешка нашего временного взводного меня взбесили:

– Ты больно умный, рожа рябая!

– Что?.. – начал было качать права старший сержант.

Пашка Стороженко ответил ему матом. Кроме всего прочего, мы знали, что взводный всю дорогу подворовывал наши харчи. Вот и сейчас вещмешок не пустой.

– Хочешь, мы у тебя вещмешок проверим? – не унимался Пашка. – Глянем на ворованную тушенку.

Взводный замолчал и больше рта не открывал. Потом куда-то исчез, а мы под командованием старшего лейтенанта получали патроны, гранаты. Перед этим нас хорошо покормили: суп с тушенкой, мясная каша, горячий крепкий чай. Получили сухой паек, а в темноте начали грузиться на небольшой колесный пароход. Дальнейшие события мелькали, как кадры кинопленки. Только часто хотелось зажмурить глаза.


Ночи не было. Непрерывно взлетали ракеты. Некоторые висели в воздухе минуты две-три, не меньше. В городе что-то непрерывно громыхало, вспыхивало, взрывалось. Разрушенный Сталинград словно светился глазами сотен мелких и крупных пожаров. С правого берега били немецкие орудия, и фонтаны воды взлетали метров на десять. Некоторые снаряды взрывались на отмели, поднимая столбы огня, песка, каких-то ошметков. Пароход двигался невыносимо медленно, он тащил за собой деревянную баржу, набитую солдатами. Снаряды шелестели со странным звуком и рвались вокруг.

– Глянь! – крикнул Пашка, показывая наверх.

Я увидел смутные тени самолетов. С воем неслись авиабомбы. А может, я и не слышал этого воя. Какое-то оцепенение охватило меня. На песчаной мели посреди Волги горел примерно такой же пароход, как наш. Вокруг бегали люди. Немцы хорошо видели цель. Снаряды взрывались вокруг парохода, некоторые обрушивались прямыми попаданиями. В разные стороны летели огненные куски обшивки, тела людей.

Доставалось и нам. Фонтан воды поднялся возле носа парохода и обрушился сверху водопадом. Хотелось скрючиться, влезть в тесную массу людей на палубе, но я, как завороженный, глядел перед собой. Я хотел видеть смерть, если она придет. Лежать и ждать удара в спину или голову было выше моих сил.

Снаряд среднего калибра (тяжелый бы разнес) ударил в баржу, которую наше судно тянуло на буксире. Крик перекрыл грохот взрыва. За борт посыпались люди. Мертвые или раненые, не знаю. Я был уверен, что живым до правого берега не доберусь. Но уже через несколько минут на берегу нас торопливо уводили группами в темноту.

– Первый, второй… десятый… двадцатый. Хватит! Ященко, веди их в третий батальон.

– Этих Иваненко отдайте. Да-да, весь взвод!

Я карабкался по бесконечному обрыву, хватаясь руками за траву, чтобы не свалиться. Вещмешок с двумя сотнями патронов и сухим пайком тянул назад. Наверху нас рассовали в окопы. Немецкие пулеметы лупили по нас с расстояния метров ста пятидесяти. Выходит, город уже взяли? За спиной земли всего-то две сотни шагов. Обрыв и Волга.

С нашей стороны тоже долбили «максимы». Их равномерный стук я узнавал сразу. Трещали автоматы и непрерывно хлопали винтовочные выстрелы.

– Стреляй, чего сидишь, – толкнул меня кто-то в плечо.

Я добросовестно выпустил по вспышкам две обоймы и спросил неизвестного соседа:

– Что, всю ночь так стрелять будем?

– Нет, – расхохотался он. – Это они пополнение встречают. Слишком вы шумели.

Действительно, скоро стрелять перестали. Захотелось есть. Открыли с Пашкой банку тушенки, достали хлеб. К нам присоединился Студент. Тоже достал тушенку и четвертушку хлеба. На запах явился и солдат, с которым я разговаривал. Был он весь вываленный в глине, чумазый, как черт, а возрастом не старше нас. Приняли его в компанию. Ел он степенно, не лез ложкой без очереди и рассказывал, что попали мы в жаркое место. Немец прет вперед, а особенно сильный огонь открывает с утра.

Подошли два лейтенанта. Иваненко, про которого упоминали внизу, был командиром роты. Взводного я не запомнил. Он приказал Студенту, когда перекусим, переписать всех и передать листок ему. Предупредил, чтобы курили только в рукав, а ночью спали по очереди.

– Днем выспитесь, – пообещал он. – И не робейте. Сталинград мы им хрен отдадим!


Что я узнал и увидел в ту ночь и на следующий день? Что Сталинград не сдадут – это ясно. Саперы каждую ночь закапывают в воронки десятки убитых. В роте вчера было полета человек. К вечеру осталось семнадцать. Вот прислали пополнение, то есть нас, сорок человек, жить можно. Кучей лучше не собираться. В третьем взводе одной миной сразу шестерых накрыло.

Утром на нас вывалили не меньше сотни мин. Впервые увидел, что такое «лисья нора». Это щель, вырытая внизу в боковой стенке, а дно щели находится сантиметров на сорок ниже. Иногда спасает от мин, которые фрицы пускают с расстояния метров двести, и летят они почти отвесно. От 80-миллиметровой мины еще можно спастись, отделаться ранением или контузией, но если от шестиствольного «ишака» чушка влетит, то заказывай отпевание. Но тяжелые «ишаки» с их двухпудовыми минами бьют не часто, издалека.

Мины летят с большим разбросом. Так что, как повезет. Внизу, под берегом, – временные склады, ждут своей очереди на переправу раненые. В обширных штольнях, вырытых в глинистом обрыве, расположены штабы, лазареты. Раненых очень много. Это те, которых не успели эвакуировать ночью. Но переправа идет и днем, под сильным обстрелом.

Буквально в первые часы я стал свидетелем неожиданного и жуткого для меня зрелища. Вдвоем с Пашей Стороженко мы, пригнувшись, рыли траншею. И вдруг я увидел самолет. Он с ревом пронесся метрах в семидесяти от меня на высоте трехэтажного дома. Я разглядел его отчетливо: изогнутое, как у чайки, крыло с оранжевой окантовкой, крест на фюзеляже, свастика на хвосте. То, что не успел заметить на первом самолете, увидел в деталях на втором. Длинная кабина, спаренный пулемет с задней стороны. И третий «Юнкерс-87», точно такой же, как первые два.

Пилоты смотрели прямо перед собой, а стрелки с их кормовыми пулеметами вертели головами по сторонам, один даже шевельнул стволами в нашу сторону. «Юнкерсы» сбрасывали бомбы на береговую полосу под обрывом, забитую людьми (свежим пополнением, тыловиками, ранеными бойцами), на легкие пушки, штабели снарядных ящиков и круто уходили вверх. Взрывы покрыли берег сплошной клубящейся пеленой дыма, песка, взлетающих комьев глины, всевозможных обломков. За первой тройкой спикировала вторая. Все шесть самолетов пронеслись с включенными сиренами, все были похожи на страшных близнецов и уходили с ревом в высоту, стреляя в клубящуюся пелену из спаренных кормовых пулеметов.

Самое страшное, что происходило это спокойно, буднично, словно немецкие самолеты над головой – обычное явление. По ним вели огонь. Катер – из двух небольших пушек, счетверенная установка «максимов», еще какие-то стволы, но шестерка ушла без потерь. Мы, ошалелые, смотрели вслед, потом полезли к обрыву. Нас окликнули:

– Ложись, дурачье! Они сейчас вернутся.

И действительно, спустя несколько минут шесть «лаптежников» снова прошли вдоль берега, где метались, ползали люди, что-то горело. На этот раз били только из пулеметов. Сплошная полоса трассеров простегивала береговую полосу, валила людей, еще что-то взрывала (наверное, уцелевшие боеприпасы в ящиках), и треск множества пулеметов казался не менее страшным, чем грохот бомб.

Потом промелькнули четыре очень быстрых истребителя, мы лежали на дне траншеи и не видели их. Слышали только стрельбу крупнокалиберных пулеметов и скорострельных пушек. Через полчаса ударили минометы. Они били в основном по соседнему участку. Затем началась атака под прикрытием станковых пулеметов. Немцы наступали умело. Короткими перебежками, прикрывая друг друга непрерывным автоматным огнем. Сколько у них автоматов! Почти у каждого. Стоял сплошной треск. Я снова стрелял вместе со всеми и выпустил не меньше полусотни патронов, порой не целясь, лишь выставив ствол наружу. Сержант рванул меня за воротник:

– Целься! Они тебя на штык насадят.

Я стал целиться. На нашу активность обратил внимание немецкий пулеметчик и принялся остервенело бить по брустверу, обложенному камнями, плитами асфальта, кирпичами. В воздух взлетали куски кирпича, фонтанчики глины, а некоторые пули пробивали даже бруствер. Атаку мы отбили и сели перекурить. Наш чумазый сосед был из Воронежа и считался старожилом. Сидел в этой траншее уже пять дней. Звали его Петром. Показывал нам знаменитый Мамаев курган.

– За него бои постоянно идут. Удобная высота – весь город видно. Сейчас немцы там засели.


Налетали наши штурмовики. Девять штук в сопровождении истребителей. Вернулись семь. Истребители сцепились с «мессершмиттами».

Бой шел на высоте. И наши, и немцы стремились подняться и ударить сверху. Один из самолетов загорелся. Чей, я не понял.

– Наш, – хмуро сказал Петро.

Остальные истребители прикрыли горящего собрата, а летчик выбросился с парашютом и упал в Волгу. К месту падения быстро подошел катер. Взрывы, столбы воды, но летчика достали.

Небо было по-осеннему ярко-голубое, и вода в Волге голубая. Там, где не падали снаряды и бомбы. А они падали непрерывно. Переправа не прекращалась и днем. Военный корабль, наверное сторожевик, бил из зениток по немецким самолетам, одновременно лавируя, уходя от бомб. С левого берега, покрытого лесом, приглушенно ухали дальнобойные орудия. Туда шли на бомбежку двухмоторные «Юнкерсы-88», с застекленным носом. Плотный огонь наших зениток покрывал небо ватными комочками. «Юнкере», нарвавшись на безобидный с виду комок, вильнул в сторону От крыла полетели ошметки. Он сбросил бомбы в воду стал разворачиваться, но крыло переломилось. Самолет, вращаясь, понесся к воде, рядом крыло с мотором. Никогда не думал, что самолеты могут так быстро падать. Он буквально разбился о воду без взрыва и пламени. Взлетел фонтан воды, куски обшивки, и «юнкере» исчез в глубине.


К вечеру я едва не угодил под мину. Отекли ноги. Решил прогуляться. Отошел шагов семь – взрыв! Как раз на том месте, где я только что стоял. Мою злочастную винтовку, которую я терял по дороге, разбило вдребезги. Осколком в затылок был убит боец, второй номер из расчета «Дегтярева», неподалеку от меня. Взводный спросил у Студента, умеет ли он стрелять из пулемета. Тот помялся и сообщил, что всего раз разбирал и собирал «Дегтярева».

– Значит, будешь пулеметчиком. Вторым номером, – заключил взводный.

А я подобрал карабин какого-то погибшего бойца, стоявший в нише. Карабин был легкий, прикладистый. Я пристрелял его, всадив в горелый провал окна несколько пуль.

Второй день отличался от первого тем, что вместе с прибывшим подкреплением мы предприняли контратаку. Но пробежать нам дали не больше полусотни шагов – таким сильным был немецкий огонь. Не помню, как ввалился снова в свой окоп. Когда из-за Волги открыли огонь наши гаубицы, я с удовольствием, расплачиваясь за страх, выпустил в те места, где видел выстрелы, несколько обойм. Вечером потянул ветерок с запада, и тошнотворный запах разлагающихся трупов, к которому я немного привык, ударил в нос с новой силой. Приунывший Пашка Стороженко спросил у меня:

– Знаешь, сколько нас из учебного взвода осталось? Девятнадцать из сорока человек. Еще день-два, и будет круглый ноль.

Я первый раз видел Пашку в таком настроении, хотя и сам чувствовал себя не слишком уверенно.

– Нормально будет, – сказал я. – Видел, как наши гаубицы сегодня долбили. И штурмовики три раза налетали.

Но Пашка сидел насупленный и вслух завидовал раненым, которых отвезли на левый берег. Спустя много лет, когда подзабудется то страшное, что связано со Сталинградом, будут приходить на память не менее ожесточенные бои на Украине, в Венгрии, под Берлином. Но, перебирая те дни, все же не могу не признать, что такой мясорубки больше я нигде не видел.

Немцы делали все возможное, чтобы сбросить нас в Волгу. Постоянный обстрел, смерть, подстерегающая на каждом шагу, ломали людей. Я видел крепкого мужика лет тридцати, который буквально сходил с ума от страха. Сержант тащил и не мог вытащить его из «лисьей норы», в которую он заполз и не хотел вылезать. Мы помогли вытащить почти обезумевшего от страха человека. Правда или нет, но говорили, что из целой роты он уцелел всего один.

Меня и моих ровесников поддерживали молодость, неверие в смерть, хотя мы сталкивались с ней на каждом шагу. Минометный обстрел с короткими перерывами почти не прекращался. Летели увесистые 80-миллиметровки и мелкие, похожие на переспелые огурцы мины из ротных минометов. Пять минут тишины, и целый рой мин. Снова тихо, и начинают рваться «огурцы». Иногда прилетали дальнобойные чушки, шестидюймового калибра. Они грохали так, что меня подбрасывало на полметра.

Когда обстрел становился особенно сильным, немцы на радостях открывали огонь из винтовок и автоматов, карабкаясь на развалины. Для некоторых это становилось роковой ошибкой. Обозленные бойцы, сумевшие выжить под огнем и научившиеся четко смещать мушку с прицельной планкой, били из трехлинеек по вспышкам. С азартным ожесточением, высовываясь по плечи, мы вели опасную охоту, которая отгоняла прочь страх. Я видел уверенных в себе немецких летчиков, но я видел и как летел из окна, цепляясь за воздух руками, подстреленный гад-фашист.

Траншея ревела:

– Крепче держись, сука фашистская!

– Нажрался сталинградской земли!

Видел, как отбросило ударом нашей винтовочной пули автоматчика, он кричал от боли. Его пытались вытащить. К брустверу подкатили 37-миллиметровую тонкоствольную пушку, давно устаревшую, но годную для уличных боев. Торопливо влепили в оконный провал три мелких, почти игрушечных снаряда, а когда по ней ударил немецкий станковый пулемет, артиллеристы раздолбали и его. Теряя людей, откатили пушчонку назад. И те, кто в азарте стрелял из винтовок, тоже несли потери от пулеметных очередей, но остальные, передергивая затворы, орали:

– X… вам, а не Сталинград!

И были как пьяные. Хотя откуда водка? Ее подвозили лишь ночью. И я уже увереннее бил по высунувшимся рожам или вспышкам выстрелов из своего карабина и матерился не хуже взрослых мужиков. А спустя час мы выгребали лопатами и скидывали в воронку куски (останки – простите, ребята!) наших товарищей, разорванных снарядом.

Ночью, выпив водки вчетвером – двое бойцов-старичков, Петро и я, – поползли сводить счеты к ближайшему пулемету, уже погубившему не один десяток ребят. На полпути, под пулями, освещенные ракетами, опомнились, поняли, что не переползем лысый участок площади с раздутыми, воняющими трупами, и бросили гранаты издалека. Рвались они с недолетом, хотя, может, кого осколки «лимонок» и задели. Мы отлеживались потом целый час в воронке. Хмель давно вышел, мы дрожали от возбуждения, страха, холода, так как сгоряча поползли в одних гимнастерках. В метре над головой сверкали разноцветные трассы и рвались с перелетом мины. Но вернулись мы все четверо невредимые. За неимением водки пили пахнущую керосином холодную воду, которую приносили из Волги. А пулемет немцы все же отодвинули от развалин. От русских дураков чего угодно ждать можно!

– Ну, что, мужиком стал? – с усмешкой спрашивают парня, которого познакомили с женщиной, и он впервые испытал близость.

В октябре сорок второго года, в свои восемнадцать лет, я не знал женщин. Но мальчишеское ушло из меня вместе со смертельной переправой через Волгу и всем тем, что я увидел в сталинградских окопах. Слишком много неожиданного и страшного свалилось на меня. Я узнал, что снаряд, угодивший в переполненную баржу, которую тянул наш пароходик, убил в одну секунду шестьдесят человек и много покалечил. Что сумасшедший боец действительно остался один из роты, и его вскоре застрелил немецкий снайпер, когда он метался по траншее.

Я видел, что ночь никогда не смыкается над Волгой напротив сражающегося города. Бесчисленные ракеты, светящиеся снаряды и бомбы, вспышки взрывов, горящие озера топлива из разбитых судов. Даже когда на две-три минуты неожиданно наступала темнота, Волга на многие километры светилась огнями. Это горели плывущие вниз обломки деревянных пароходиков и баркасов или просмоленные остовы тех же судов, наткнувшиеся на мель. Сколько тысяч людей они везли и сколько погибло, потонуло в черной октябрьской воде.


Мое участие в боевых действиях за Сталинград, которое позже назовут Великой битвой на Волге, длилось четверо суток. Успел выпустить по немцам сотни две патронов, кажется, убил или ранил фрица, за что меня похвалил взводный, участвовал в ночной вылазке с метанием гранат, а вечером четвертого дня попал под взрыв мины. Шарахнуло так, что сознание потерял сразу.

Очнулся на отмели, под откосом, накрытый чьей-то шинелью. Все тело жгло и пульсировало болью. Я понял, что умираю, и стал звать санитара. Из груди вырвалось невнятное шипение, но санитарка меня услышала и, догадавшись, что я хочу спросить, ответила привычно и устало, стараясь придать голосу бодрость:

– Все хорошо. Сейчас тебя переправим. В госпитале быстро на ноги поставят.

– Грудь жжет… шибко…

– Скоро, скоро, – утешала санитарка, не разобрав мое шипение.

Потом я то терял сознание, то снова приходил в себя. В голове все мутилось, боль прошла. Наверное, сделали укол. Переправу не помню.

Когда снова очнулся, меня раздевали и клали голого по пояс на очень холодный стол в большой палатке. Операцию делали под наркозом. Три осколка попали в правую руку, между локтем и плечом, перебили кость. Четвертый вырвал клок мяса из подмышки. В общем, не смертельно.


Месяца полтора я пролежал в госпитале в Ленинске. Есть такой городок на Ахтубе. Раны гноились, и мне сделали еще одну операцию. Потом перевели в село Царев, в другой госпиталь. Здесь мы жили в жарко натопленных избах, человек по десять в доме. Я уже считался выздоравливающим. Гипс сняли, но на перевязки ходил каждый день. Врачи объяснили, что осколки занесли в раны инфекцию: мелкие клочки шинели, нитки от рубашки и просто всякую грязь, поэтому раны еще гноятся, но дело идет на поправку.

В Царево я неожиданно встретил Пашку Стороженко. Был яркий морозный день. Обнялись и хлопали друг друга по спине. Пашку ранило через два дня после меня. Пуля насквозь пробила ему плечо, задев ключицу, и вышла из лопатки. Он тоже считался тяжело раненным, но рана затянулась, и его готовили к выписке.

– Студент жив? – спросил я.

– Был жив. Из пулемета лихо наяривал. Ротный обещал его к «Отваге» представить.

– А Зенитчик? Который по самолетам стрелять грозился?

– Нет уже давно Зенитчика. В блиндаже бомбой завалило. Их там человек десять сидело. По кускам вытаскивали, а некоторых не откопали.

Я вздохнул. Мне было жалко товарища, но радость, что сам выжил в такой заварухе, пересиливала остальные чувства. Кажется, то же самое испытывал Сторожок. Поговорили о своих ранах. Пашка мне позавидовал:

– Тебе еще недели три как минимум лежать. А если придуришься, то и до весны дотянешь.

– Чего я буду придуряться. Слыхал, как наши немцев под Сталиградом бьют. Хочу тоже успеть.

– Куда? На тот свет? – осадил меня Пашка. – Лежи, пока не вытолкали. Думаешь, наступление – мед? Там еще больше людей гробится. А меня на той неделе выписывают. Залежался, говорят, ты у нас. Правда, есть у меня мыслишка. Схлестнулся тут с одной сестричкой. Не хочет отпускать. Глядишь, поможет.

Мы договорились встретиться вечером. Я шел к себе, и меня одолевали противоречивые чувства. Конечно, пережив Сталинград, мало кто рвался опять в это пекло. В госпитале лучше. Но многие выписывались, зная, что снова окажутся на правом берегу, и не ныли. Не то чтобы добровольно рвались опять на передовую, а просто подходил срок, врачи включали их в список вылечившихся, и они собирали вещички, не выискивая всяких хитростей, чтобы остаться подольше в тылу. Даже обещали со злостью: «Ну, теперь этих гадов добьем! Заплатят за все».

А Пашка… ведь у него и невеста, которая хотела ему отдаться, провожая на фронт. Нет, я не осуждал, что Сторожок нашел себе подружку. Это была любимая тема наших разговоров по вечерам. Кое-кто ходил к местным женщинам, и я им завидовал. Смелости завести с кем-то знакомство у меня не хватало. Мне очень нравилась наша медсестра Любочка, стройная, в туго подпоясанном халатике. Но я даже взглянуть на нее лишний раз не смел. В палате ничего не скроешь. Надо мной подсмеивались.

– Ладно, не переживай, – сказал мне как-то вечером сержант-минометчик с медалью «За отвагу». – Собирайся, пойдем вечером со мной. Я тебя с одной эвакуированной познакомлю. Она сейчас свободная. Девке двадцать лет. В соку!

– А мне восемнадцать, – брякнул я. Вся палата так и грохнула:

– Он же еще школьник, а ты его к бабе тащишь.

В общем, я отказался, и минометчик ушел, прихватив с собой кого-то из ребят.


В госпиталях в Ленинске и Цареве я словно увидел войну изнутри. Конечно, за разговорами следили специальные люди и докладывали, кому положено. Но особисты, как я понял, смотрели сквозь пальцы на откровенные высказывания. Чего с раненых возьмешь?

Полежат еще недельку-две и снова на передовую. А там жизни большинству ой как мало отпущено.

Запомнился мне один невзрачный рябой солдат. Меня поразило, что с декабря сорок первого он был ранен шесть раз. И пулями его пробивало, и осколками решетило. Раз даже ногу оторванной доской переломило. Служил он связистом, имел двоих детей и крепко рассчитывал, что его спишут в обоз.

– Какой с меня толк? Одно ухо не слышит, нога тащится.

Почему-то ему не очень сочувствовали. Может, из-за того, что лежали бойцы, оставившие и пятерых, и шестерых детей. Награжденных почти не было. Редко кто щеголял медалью, прицепленной на халат.

Познакомился с минометчиком Никитой, командиром расчета, который звал меня к девкам. Он относился ко мне покровительственно и заботливо. Чем-то напоминал лейтенанта Николая Мартемьяновича Шакурина с учебных курсов под Палласовкой. Не любил пустой болтовни, нытья и говорил, что первую ступень я прошел. Осталось всего ничего – войну закончить. Я его нередко выручал, хотя за самоволки сильно не гоняли. Перед обходом клал под одеяло свернутую шинель, а на подушку – разные тряпки, вроде человек спит, накрывшись с головой.

Фамилию Никиты я не запомнил, осталось в памяти, что жил он в шахтерском городке и работал на железной дороге. Рассказывал, что в его семье погибли два племянника. Наверное, уже забрали на фронт младшего брата, а тот легкомысленный и растеряха. Такие – верная добыча для пули. Сержант делился со мной воспоминаниями и передавал свой военный опыт, который набрал, находясь на фронте с начала сорок второго года. Из его поучений больше всего мне запомнился совет: «Вперед не лезь и никогда не отставай. Держись в середке. Крайних первыми бьют». Дальнейшая моя военная судьба показала правильность этого совета, хотя убивали и первых, и тех, кто в середке, и отставших.

Меня выписали через две недели. Вообще-то, раны до конца не зажили. Жиденькие повязки сочились коричнево-красным. Но рука двигалась. На динамометре я выжал сорок с лишним килограммов, и хирург сказал, что парень я крепкий. Ребята достали две бутылки самогона, мы выпили вечерком, закусив оставшимися от ужина булочками. Долго говорили, обменивались адресами. Утром прибежал Пашка Стороженко. Сказал, что проводит до запасного полка. Люба-медсестра крепко поцеловала в губы.

– Удачи тебе, Федя!

– И тебе, Люба.

А Пашка жаловался по дороге, что у него воспалилась рана. Наверное, снова чистить будут. Он явно боялся, что наболтал лишнего. С симулянтами не церемонились. Порой доходило до трибунала, а это штрафная рота. Оттуда живыми мало кто возвращается.

– Ладно тебе, Пашка, – надоело мне его нытье. – Все нормально. Пуля в грудь – это не шутка. Лечись.

На том и простились.


Добивать немцев в Сталинграде мне не пришлось. С месяц охранял склады, застудил руку и снова угодил в госпиталь. Резали, чистили, делали штук пять уколов в день. Потом прошел комиссию. Рука сгибалась плохо, и меня признали ограниченно годным. Попал в хозвзвод. Благо вырос в селе, с лошадьми обращаться умел. Командовал нами младший лейтенант лет сорока пяти, толстый, шумно пыхтящий дядька. Большой любитель выпить, но дело свое знающий. Лично проверял, не стерты ли спины у лошадей, смазаны ли оси у повозок.

Работы было полно. Считалось, что если ты в хозвзводе, то уже в тылу. Гоняли нас без отдыха. За боеприпасами, харчами, отвозили в санбат раненых. Конечно, это не окопы под носом у немцев в Сталинграде, но доставалось и нам. Наступление на участке фронта нашей стрелковой дивизии приостановилось. Хоть и наложили немцу под Сталинградом, но потери дивизия понесла большие. Стояли в обороне. Настроение у меня было хорошее. Рука потихоньку отходила.

Находились мы недалеко от города Спас-Деменск Калужской области. Далеко на этом направлении наши войска продвинулись, километров на шестьсот от Сталинграда. Основные бои под Калугой еще предстояли, но бои так называемого местного значения вспыхивали повсюду.

Полковое начальство, заведующее хозяйственными делами, не смотрело, ночь или день на дворе. Привези! Отвези! А были такие дороги, что днем лучше не соваться. Обязательно под немецкую авиацию угодишь. Хоть и писали, что в войне произошел коренной перелом, немцев в воздухе хватало. Однажды сразу две подводы бомбами накрыло, а третьего повозочного лошадь унесла в лес, да только уже мертвого. Осколок величиной с ладонь брюшину пропорол. Похоронили товарищей, выпили как следует, начальство почем свет костерили. А с другой стороны – война, куда денешься. Может, и правда такая спешка была необходима.

Но в хозвзводе я не прижился. Получилось вот как.


Первые месяцы меня не трогали, а потом стали намекать, что старики в атаку ходят, а такие бугаи (не был я похож на бугая!) при обозе трутся. Помкомвзвода, старший сержант, стал ко мне придираться, взводному нашептывать, а они часто вместе выпивали. Мол, Лапшин за лошадью не следит, спит на посту и так далее. Причина была простая: к нему в обозники очень просился земляк из пехотной роты, подпаивал сержанта, трофеи разные подсовывал. Взводный ко мне претензий не имел. От своего помощника отмахивался. Знал, что многие к нам рвутся. Но я сам себе помог.

В полку был командир противотанковой 76-миллиметровой батареи. Парень чуть старше меня, но уже лейтенант и с орденом Красной Звезды. Заносчивый. Не иначе в полковники метил, а воевал всего с января. Меня он в упор не замечал, считал, что придуриваюсь. Однажды я привез на батарею снаряды. Батарея замаскирована, в орудийных окопах стоит. Близко подъезжать опасно. Лошадь издалека видно, а до немцев всего ничего. Я оставил своего Рыжего (кличка у моего коня такая) в лощинке, взвалил один ящик и поволок к орудиям. Кое-как дотащил. Тяжелые эти чушки.

И вышел у меня скандал с лейтенантом. Тот приказал подводу ближе подогнать, а я объясняю, что место открытое, накроют нас. Там делов-то всего ничего. Дал бы пяток своих подносчиков, за двадцать минут ящики бы перетаскали. А он уперся. Да еще выпивши был.

– Кобылу ему жалко стало! А мы тут день и ночь под огнем. Таскай сам, и поживее!

Много я уже на войне повидал, и такие сопляки меня не пугали. И Рыжего действительно жалко было. Молодой, хороший конь, ко мне, как собачонка, привык. Стал я молча ящики сгружать, мол, сами потом подтащите, а лейтенант ТТ вытащил и в лицо мне:

– Пристрелю!

Дальнейшее плохо помню. Стоял перед ним без гимнастерки и рубашки. Орал, тыкал пальцами в шрамы.

– Стреляй, сволочь! Немцы не добили, ты добивай!

Прибежал кто-то из офицеров, солдаты с батареи. Сгрузили снаряды, а меня отправили к своим. До суда дело не дошло, а могло. Но из хозвзвода наш младший лейтенант с подачи помощника меня убрал. Пообещал, что буду ординарцем у его знакомого командира роты, написал еще раз представление на медаль «За оборону Сталинграда», приказал выдать новые сапоги, и мы попрощались. Ни в какие ординарцы я не попал, потому что командира роты куда-то переводили, а зачислили меня вместе с пополнением рядовым бойцом во взвод, насчитывающий два десятка человек. Как раз половина от штатной численности.

Спрыгнув в окоп, вытер пилоткой мокрое от пота лицо и, познакомившись с ребятами, спросил:

– Немец далеко?

– А вон за той ложбинкой.

– Ясно…

Метров триста было до немецких позиций. Башку не высовывай. Отстрелят в момент.

Во взводе меня приняли хорошо. И вообще, я заметил, что тех, кто воевал в Сталинграде, солдаты уважают. Расспрашивали, как там шли дела, и мне было неловко, что мое пребывание в Сталинграде длилось всего четыре дня. Командовал взводом младший лейтенант Егунов, воевавший еще с Москвы. Начал сержантом, был награжден орденом Красной Звезды за бои под Москвой и после шестимесячных курсов в училище получил «младшего лейтенанта». Он был по-крестьянски основателен, не любил суеты и без нужды не рисковал.

Командир роты, только что назначенный лейтенант, мне не запомнился. Он много бегал, распределял пополнение, а потом вместе со старшиной и санинструктором отсиживался в своей добротной землянке под несколькими накатами бревен и старых шпал.

Пополнение было совсем сопливое. Мальчишки лет восемнадцати. Кто прошел месячную подготовку, а кто, лишь научившись командам «смирно-вольно» на призывном пункте, был спешно переброшен на передовую. По сравнению с ними я мог считать себя бывалым солдатом. Может, поэтому меня назначили командиром отделения из восьми человек и присвоили звание «младший сержант». Старшина роты оценил мое повышение и выдал автомат ППШ, запасной диск и две коробки с патронами. Патроны оказались так густо покрыты смазкой, что я провозился целый вечер, оттирая их. Привлекать кого-то из отделения не стал. Понимал, что уставшим с дороги парням это не понравится: «Не успел лычки нацепить, а уже раскомандовался!»

Стрелковый полк занимал участок обороны километра три длиной. Может, и больше. Выходить за расположение роты без приказа запрещалось. Стоял июнь. Свежая зеленая трава, короткие ночи, множество комаров, и уже ощутимое напряжение готовящегося сражения. Солдаты чувствуют это по мелочам. Посторонние наблюдатели, зачастившие к нам со стереотрубами и прочей оптикой, саперы, ползавшие по нейтралке в поисках мин. Санбат, развернувшийся километрах в трех в лесу. Да и то, что полк растянулся так широко, говорило о том, что где-то войск накоплено больше.

Нам было приказано по ночам вести беспокоящий огонь, а потом начальство решило подвинуть фрицев, занимавших хорошую позицию. Выбор пал на наш батальон, так как в других местах расстояние до немцев было метров пятьсот и больше. Перед атакой я почти не спал. Без конца представлял, как будем бежать через это смертельное поле и как нас будут косить пулеметы. Но вверху сообразили, что нашими малыми силами в лоб не попрешь, и атаку начали по-тихому затемно.


Наша рота в траншею ворвалась почти с ходу. Минометчики поддержали. Потасовка была знатная. Немец не бежал. Нет. Бился отчаянно и начал нас теснить. А вторая рота лежит под огнем. Бетонный дот на пути – его так просто не возьмешь.

Ротный кричит:

– Лапшин, бери троих и гранатами его, мать-перетак!

– Есть гранатами!

Поползли вчетвером. Один по дороге отстал. Испугался, наверное. Второго пулей в голову. Наповал. Думаю, так не пойдет. Поползли в сторону. Ротный кричит, руками машет, решил, что мы струсили, а мы знай забираем во фланг. Больше всего я в этот момент мины боялся. Локтем надавлю, и вышибет мне глаза вместе с руками. Лучше уж наповал. Возле дота немец лежал, стал по нас стрелять. Мы в него бросили по гранате. Попали. А у напарника щека пробита, кровь течет. Но храбрится, хоть и шепелявит:

– Нишево. Шишас мы их…

Собрали оставшиеся гранаты, стянули ремнем и под железную дверь. Шарахнуло крепко, но дверь только перекосило. Мы в щель стволы автоматов сунули и давай на курки нажимать, пока диски не опустели.

Когда дверь все же вышибли, три трупа нашли и пулемет на треноге. Трофеями, конечно, поживились: часы там, пистолет, водку нашли. Ротный пообещал меня с напарником к медалям представить. Я сказал, что и погибшему медаль положена. Лейтенант кивнул. Ему орден посулили, так что лишней медали было не жалко. Он и санинструкторшу бы наградил за то, что его ночами грела.

Только получилось все по-другому. Немцы, разозленные нашей успешной атакой, уже через пару часов пошли отбирать потерянные позиции. Мы их отбили. Наутро они подтянули гаубицы и давай молотить.

Мы все, кроме наблюдателей, попрятались, кто куда. В блиндаж, где ротный сидел, 105-миллиметровая чушка врезала. Ротный чудом уцелел. Руку ему сломало и контузило сильно.

А тут атака. Командование на себя взводный Егунов взял. Артиллерии у нас мало было. Бронетранспортеры из крупнокалиберных пулеметов гребень траншеи причесывают, мины сыплются, а немцы, как обычно, перебежками, друг друга огнем поддерживая. Я по ним из ручного пулемета стрелял. Диски мне мальчишка-помощник заряжал. Ствол разогреется, я «дегтарь» вниз стаскиваю, водой, мочой охлаждаем. Потом мальчишку ранило. Я за автомат взялся. Отбили атаку. Наших много полегло. Кого минами порвало, а больше из пулеметов. Лежат ребята, голова или шея насквозь пробиты, и лужа крови. Идешь, а кровь к сапогам липнет.

У нас трофейный ром оставался. Я полную кружку выпил, и хоть бы что. Только трясло от возбуждения. Егунов спрашивает:

– Сколько фрицев уложил?

– Штук восемь, точно. Может, и больше. Бойцы подтвердили, что больше, но Егунов отмахнулся:

– Так и запишем – восемь. Начальство в круглые цифры не верит.

За тот бой и ранее взорванный дот получил я свою первую награду – медаль «За боевые заслуги».


Больше всего Федору Ивановичу не нравилось, когда я просил рассказать «о каком-нибудь случае».

– Героическом, что ли? – усмехался тот.

Слово «героизм» мне тоже не нравилось. Слишком побитое, потертое…

– О необычном? – уточнял Лапшин. – Когда орден на грудь вешают?

– Хотя бы.

– Ну, тогда пиши про дот, который мы взорвали. Или о Юрке Коненкове. Пугливый был. Очень смерти боялся, потому как кучу детей имел. А однажды, не иначе как с перепугу, в немецкой траншее сразу троих фрицев из автомата положил. И унтера раненого в плен взял.

– Дали ему орден?

– Разогнался! Ордена рядовым не давали. А Коненкову пальцы осколком отсекло. В ездовые перевели. Это для него лучшая награда. К семье живым вернулся. Наливай, что ли. А то на сидку пора идти, – и начинал перебирать медные самодельные патроны. Отдельно – на утку, отдельно, покрупнее, – на гуся.

Ожесточенная Курская битва задела полк, где служил Федор Иванович Лапшин, что называется, краешком. Полк стоял во втором эшелоне или резерве. Что-то вроде этого. Летом сорок третьего вспоминал Лапшин два случая. Особенно сильную бомбежку и танковую атаку.


Бомбили артиллерийский полк и какие-то укрепления. Тогда немцы еще наступать пытались. Вот и расчищали дорогу. Ни разу не видел, чтобы такие огромные бомбы бросали. По тонне, а может, по полторы. Земля ходуном ходила, хотя до полка с километр было. Раз так встряхнуло, что гимнастерка под мышкой треснула, а из уха кровь потекла. Лазарет наш тоже разбомбили, лечить некому. Дня два глухой ходил, а потом потихоньку отошло.

В другой раз танки немецкие пошли. Не «тигры», но тоже тяжелые, новые какие-то, с длинными пушками. Шли наискосок. Когда к окопам приблизились, земля как в ту бомбежку задрожала. Урчат, лязгают, а пушек поблизости не было. Из противотанковых орудий по ним ударили. Тогда сразу три танка пушки повернули и по траншее – осколочными и фугасными! Раз по пять пальнули – и вперед. У них другая цель была. А мы из засыпанной траншеи раненых вытаскивали, трупы откапывали. Торопились, пока тихо. Жара страшная стояла. Мертвецы на глазах раздувались. Торопились похоронить товарищей.

А потом, когда немецкий прорыв отбили, пошли в наступление. Целые поля трупов видел немецких. Танки и передовые части на «студебеккерах» вперед без остановок шуровали, а мы следом колонна за колонной. Как там говорилось: «Пехота! Сто верст прошел, еще охота!» Конечно, не просто шагали. Каждый день ввязывались то в бои, то в стычки. Людей много теряли. Немцы ведь ночью отступят, оставят в укреплениях, дотах легкие пушки, минометы, «машин-геверы» скорострельные и лупят, патронов не жалея. Мы то атакуем, то назад откатываемся. А фрицы день нас подержат, а ночью след простыл! Снова топаем. Догоняем.

Федор Иванович повертел мою камуфляжную куртку. В девяностые годы они были дефицитом.

– Старику бы, что ли, такую достал. Майором все же работаешь, – хитро глянул он на меня и, начиная прерванную было тему о «всяких случаях» и героизме, гордо произнес, что был комсоргом роты и трусом никогда не считался.

Небольшого росточка, с животом, лобастый, как бычок, он почему-то напоминал мне тот ремонтный паровоз, который растаскивал разбитые вагоны в октябре сорок второго, когда Федор Иванович ехал на фронт. Получив от меня обещание, что камуфляж для охоты я ему обязательно достану, Федор Иванович продолжил свой рассказ.


Путь до Днепра запомнился мне долгими переходами. Никогда столько не шагали. Идем и идем без остановки. И днем тоже, потому что есть прикрытие с воздуха. Хотя долбили нас и «юнкерсы», и всякая другая летающая тварь. Наши «лавочкины» и «яки» им разгуляться не давали, но почему-то прилетали с запозданием.

Однажды на горе возле вдрызг разбитой деревушки догнали нас несколько «мессершмиттов». Юркие, быстрые, мы рот разинуть не успели, а они уже над головами. Кинулись кто куда. Бегу и вижу обгорелый лист жести, наверное, от «голландки». Шириной с полметра и длиной полтора. Упал я, съежился и листом этим дырявым накрылся. А его не то что пулей, пальцем проткнуть можно. Истребители ревут и лупят из всех стволов. Чуть затихнет, и снова рев раздается. Пушки и пулеметы бьют, кто кричит, кто стонет. Не знаю, сколько налет длился. Может, пять минут, может, десять. Вылез я из-под этого листа мокрый от пота, и руки трясутся.

Рядом, в нескольких шагах, сержант из соседнего взвода лежит. Снаряд ему поясницу прошил, истек кровью. Дальше еще один труп… третий… пятый. Раненые ворочаются. Пошел помогать перевязку делать, а у меня пальцы скрючило и не сгибаются. На всем пути до Днепра солдатские бугорки. Спешили, пока немец не закрепился. Даже хоронить друзей как следует не успевали. Ямка в метр глубины, шинель на дно или накидку и сверху вторую, чтобы друзьям в лицо земля не сыпалась. Порой ни таблички, ни столбика. Не успевали.

Ноги в кровь сбил. Портянки с лохмотьями кожи отрывал, а по колонне кричат: «Подъем!» Снова марш. Видел, как падали на ходу бойцы, кровь из носа, глаза закатываются. Санитары на телегу их тащат, дают стакан-полтора воды. А мы топаем, только о воде мечтаем.

Меня, не доходя до Днепра, ранило. Снарядным осколком в ногу, повыше колена. Кость не совсем перебило, но треснула. Когда хирурги рану обрабатывали, местным наркозом обошлись. Сапоги скальпелем срезали и портянки тоже вместе с кожей. Кричал я от боли так, что два раза спирт наливали. А в госпитале очухался – обе ноги до колен бинтами замотаны, а правая (везет мне на правую сторону) – в лубке.

Пролежал полтора месяца. Запасной полк, и снова на передовую. Бои, переходы. Вступили на Западную Украину. Редкие, ухоженные дома-хутора. Видно, что живут хорошо. Там меня третий раз ранило. Двумя пулями – в плечо и грудь. Снова госпиталь. Потом в команде выздоравливающих хозработами занимался. Хоть отдохнул немного. Последние две раны у меня быстро заживали, а самая первая давала о себе знать долго. И после войны тоже.

Напоследок немного воевал в Германии. Там, под городом Губен, встретил Победу. А осенью сорок пятого меня демобилизовали. Приехал домой. С отцом вместе вернулись, с разницей дней в шесть. Сестренку не узнал. Уезжал, пигалица была, а вернулся – невеста! Отмечали возвращение недели две подряд.

Ну, что еще напоследок сказать? В сорок шестом переехали в Палласовку Василия, пропавшего без вести, так и не дождались. Канул, как в омут, мой старший брат. Сестра замуж вышла, потом я женился. Дети пошли. Работал вначале кадровиком на автобазе. Тяжелую работу выполнять не мог, раны не давали. Закончил курсы счетоводов, потом финансовый техникум. Все годы до пенсии бухгалтером трудился. Хотя в юности и летчиком и танкистом мечтал стать. Ну, а на судьбу не в обиде. Детей вырастил, внуков дождался, с вами вот на охоту езжу. Медаль «За оборону Сталинграда» хоть с опозданием, но в 1959 году получил.


Общались мы с Федором Ивановичем часто. Вопросов я задавал много. Порой наивных. Но мой старший товарищ говорил, как правило, что думал. Может, в чем-то ошибался, воспринимая события по-своему, но я добросовестно записал некоторые вопросы и ответы на них:

Автор. Федор Иванович, ты вот видел Сталинград. Немцы с сентября к Волге рвались. Потери огромные несли. Почему они не обошли город, а завязли в боях?

Лапшин Ф.И. Фрицы по натуре практичнее нас. Но здесь они словно ошалели. Вначале, в сентябре, октябре, наверное, могли оставить Сталинград в тылу и дальше двинуть. Гитлер, видать, уперся. Сталинград, Сталин… главный враг! Ну, и завяз в развалинах, где техника не главную роль играла. Там бои один на один шли, рота на роту. А в таких боях, я считаю, наши не слабее. Позже, к ноябрю, когда такие силы немец сосредоточил, выходить было уже поздно. Впрочем, они до конца не верили в свое поражение. На Манштейна надеялись, на другие войска. Только припоздали. Гонор их подвел. А нам дисциплина крепкая помогла. Кто в Сталинград попадал, знал, что на левый берег пути нет. Если только ранят.

Автор. Ты считаешь, какой переломный момент в войне был?

Лапшин Ф.И. Курская битва. Сталинград был первым серьезным ударом фрицам под сопатку. Такого разгрома они не знали, хотя и наши потери были огромные! Сталинград больше политическое значение имел. Про него весь мир говорил. Даже в сорок пятом иностранцы слово «Сталинград» на все лады твердили. Но сами немцы началом своего поражения битву на Волге не считали. В сорок третьем они крепкие удары наносили. В марте – апреле сорок третьего целый месяц наступали. Взяли Харьков, Белгород, много мелких городов. А вот после Курской дуги мы погнали немца на запад, хоть и с тяжелыми боями, но без обратного хода. Хваленый их Восточный вал на Днепре рухнул, Киев взяли и шли вперед по всем фронтам. Но снова с такими потерями, что до сих пор не подсчитали.

Автор. Федор Иванович, какие главные ошибки ты видел в действиях наших войск?

Лапшин Ф.И. Мне о стратегии из своего окопа рассуждать вроде ни к месту. Маршалам виднее. Скажу, что не нравилось. Что ни отбитая деревенька, то целое кладбище под ней. Зачем сломя голову в лоб гнали? Мало проводилось обходных, хитрых атак. Это я говорю в масштабах роты, батальона. Одна атака, вторая, третья. В ротах уже людей половину выбило, а то и больше. Нет, давай опять! Лейтенант Егунов, который ротным стал, – молодец. Не боялся начальства, как другие. Бывало, ночью с фланга ударит – успех! Хотя однажды крупно вляпался. Ночью пытался высотку взять. Один взвод напоролся на мины. Пулеметы на шум огонь открыли. Почти весь взвод накрылся. Другого, может, и под трибунал, а Егунов уже обязанности комбата исполнял. Простили и на должность утвердили. Он хорошо воевал. У меня ощущение было, что наши командиры своего начальства больше боялись, чем немцев. В бою пропадет без вести боец или два, ротного мурыжат: предателей проморгал и так далее. Порой артподготовка на полсотни снарядов только шум создавала. Толку с них! Лучше по-тихому. Но ведь сожрут командира, если атака сорвется. Вот и шли на поводу у тех, кто к передовой близко не подходил. Я с Егуновым в батальоне долго прослужил. А командира полка всего два раза видел. Замполит нам медали вручал в штабе, за полтора километра от окопов. Не любили они по передку ходить. Опасно. Пусть извиняют товарищи полковники, если не так сказал. В других местах, может, по-другому было.

Автор. Какое оружие солдаты считали лучшим?

Лапшин Ф.И. Карабин наш «мосинский». Удобный, легкий и, главное, безотказный. Я из него однажды немца метров за четыреста снял. Без всякой оптики. Автомат Судаева мне нравился. Их и в сорок четвертом маловато было, но я доставал. Бьет без задержек, магазин рожковый. Диски, они все же уступали по надежности. Нет-нет, а пружина заест. Так с ППШ бывало. Да еще пока ползешь, дернешь посильнее, диск от толчка вылетает. Но ППШ мы тоже любили. В сорок третьем их в нашей роте штук двадцать всего было. Бьет далеко. Мы очередями фрица за двести метров доставали, а из немецкого МП – проблема. Сыплет пули, и дальнобойность меньше. Хотя автомат надежный. Мы за трофейными автоматами охотились.

Пулеметы у немцев мощные были. Особенно МГ-42. Тысяча двести пуль в минуту. Не стреляет, а рычит. Людей, как косилка, смахивает. Хрен бы в глотку ихнему изобретателю! Много наших из пулеметов побили. «Фаусты» в сорок четвертом у фрицев появились. Ничего не скажешь, оружие против танков на близком расстоянии смертельное. Нам бы такое!

Автор. Много было самострелов и дезертиров?

Лапшин Ф.И. Я бы не сказал. На фронте, в ротах, где я служил, – единичные случаи. Хитрили в госпиталях. Всячески тянули с выпиской. То гадости какой-то наглотаются, из сортира не вылезают, то рану купоросом натрут. Страшная война. Кто хватил, особенно из семейных, возрастом постарше, в тылу не прочь были остаться. Но все это ерунда. Похитрит неделю-вторую, врач его предупредит, отчитает. И уходит снова на фронт. До нового ранения или до конца.

Бывший старшина, фронтовик, Федор Иванович Лапшин, похоронив жену, переехал в начале девяностых годов в Волгоград к старшему сыну Умер от болезни сердца в 2002 году и похоронен на Кировском кладбище.

Земля тебе пухом, Федор Иванович!

Из зенитки по самолетам и танкам

Под Великими Луками мы вышли к небольшой речке, вода в которой была бурая от крови. Сколько же людей погибло, чтобы так окрасить воду!

Тонконогов А.Г.

C майором милиции Тонконоговым Алексеем Герасимовичем я работал в Светлоярском отделе милиции. Алексей Герасимович был тогда старшим оперуполномоченным уголовного розыска. Он считался одним из лучших оперативников в отделе. За его плечами были раскрытые убийства, грабежи, кражи. Для нас, молодых оперативников, он являлся наставником, к которому мы часто обращались за советами.

Знали мы, что за плечами его годы Отечественной войны. Он участвовал в жестоких боях под Ленинградом, Великими Луками, воевал в Прибалтике. В то время он мало рассказывал о войне, хотя испытал немало, находясь постоянно на переднем крае.

Наша встреча состоялась через много лет, весной 2006 года, когда я собирал материалы для книги о Великой Отечественной войне. Алексей Герасимович Тонконогов, худощавый и подвижный для своих лет, неторопливо рассказывал мне свою историю. Я записывал почти дословно.


Родился 9 сентября 1925 года в селе Мачеха (перед войной это был райцентр), сейчас Киквидзенский район Волгоградской области. Семья большая, нас, детей, было шестеро: две дочери и четыре сына. Отец работал чабаном в колхозе, мать – домохозяйка.

Жили бедновато, как все в то время. Небольшой дом, корова, бычок, две козы, несколько овец, куры. Очень выручали овощи. В наших краях хорошо росли помидоры, крупные, сахаристые. Выращивали огурцы, баклажаны, кабачки и, конечно, картошку. Все это нам крепко помогало. С одеждой было хуже. Помню, носил перешитые куртки, брюки старшего брата Ивана, а лучшей одеждой зимой считалась фуфайка. Теплая, легкая. И, конечно, валенки. Зимы тогда стояли морозные, снежные.

Местность наша степная. Небольшие рощицы, лесок вдоль речки Бузулук, куда мы, мальчишки, ходили на рыбалку. Рыбешка попадалась мелкая, с ладонь, да и снасти у нас были самые примитивные. Но на жареху или уху приносили красноперку, окуней, уклейку. Однажды весной в половодье поймал сома килограммов на шесть. Героем ходил.

Когда началась война, я мало что понимал. Закончил восьмой класс, собирался в девятый. Первый день запомнился толпой людей на площади возле райкома партии и райисполкома. Все молча слушали сообщение Молотова. Мне было пятнадцать лет. Я думал так: «Вот фашисты – дураки! На кого они посмели напасть. Их же раздолбают за месяц». В тот день было непривычно много выпивших, женщины плакали.

Старшего брата Ивана призвали в первые дни. Получили от него два письма, и все. Лишь в 1942 году пришло короткое сообщение, что он пропал без вести. Родители куда только не писали, но никаких известий о судьбе брата не получили. Где и как он погиб, не знаем до сих пор. Да о чем тут говорить, если и сейчас, спустя полвека, историки не знают, сколько наших солдат и командиров перемололо в страшной мясорубке сорок первого года!

Официальные сообщения с фронта были непонятные. Мы ждали, что вот-вот немцев повернут вспять. Судя по статьям в газетах, наши войска сражались смело и били фашистов. Большинство статей и заметок повествовали о том, как подразделение под командованием капитана или подполковника такого-то уничтожили двадцать или пятьдесят фашистских захватчиков, подбили несколько танков. Наносились контрудары, но немцы занимали город за городом.

Помню, много говорили люди, когда немецкие войска взяли Киев. В газетах про это молчали. Просто в один из дней мы узнали, что бои идут восточнее Киева. Ну, все, значит, столицу Украины фашисты захватили! Откровенно говоря, мне было не до известий с фронта. В сентябре стукнуло шестнадцать лет, и я работал в колхозе наравне со взрослыми. Приходил поздно вечером и буквально валился с ног. В первую военную зиму семья сильно не голодала, но не хватало хлеба и сахара. Осенью возили зерно на элеватор на станцию Филоново (г. Новоаннинский). Шестьдесят километров туда и столько же обратно. Выезжали, как правило, рано утром, затемно. Группами по пять-десять подвод. Старики и мы, мальчишки. Вначале такие поездки мне казались почти отдыхом после тяжелой колхозной работы. Для нас все было интересно.

Смеялись, видя, как дорогу перебегают зайцы. Их тогда много развелось. Охотничьи ружья у людей изъяли, стрелять некому. Видели и волков, особенно зимой. Всегда брали с собой толстые палки, чтобы защищаться. Но волки близко не подходили. Добирались до станции часов семнадцать, а то и двадцать. Ночевали в каком-то дворе, по очереди караулили зерно. Если мешок с твоей подводы пропадет – верная тюрьма. Утром сдадим зерно и назад. Снова бесконечная дорога. Возвращались ночью или утром. Однажды я заснул на подводе, портянки сбились, и отморозил два пальца на ноге. Долго болели.

Когда немцев побили под Москвой, все радовались. Видели в газетах фотографии пленных, разбитую технику. Ну, все, поперли немца! Но к весне победные сообщения сменились на обычные. Наши войска ведут оборонительные бои, уничтожают врага…

В мае 1942 года многих сельчан отправили рыть противотанковые рвы и окопы километрах в полутора от села. Всего работало человек 200–300, в основном женщины и подростки. Помню, что летом мимо нас, в сторону Саратова и Балашова, начали почти каждый день летать немецкие бомбардировщики. Обычно шли тройками по 9—12 самолетов в сопровождении истребителей. На нас «юнкерсы» внимания не обращали, зато порой не обходили стороной «мессершмитты». Снижались и лупили по нас из всех стволов – добыча-то легкая. Мы разбегались кто куда. Прятались в окопах, бежали в лес, к реке Бузулук. Несколько человек были ранены. Их увозили в сельскую больницу, тяжелых отправляли в областной центр. Наших самолетов мы тогда не видели. Наверное, сказывалась их острая нехватка.


В армию меня призвали 3 января 1943 года в семнадцать лет. Три месяца мы проходили подготовку в городе Мелекессе Ульяновской области. Обмундировали в танкистские куртки, красноармейскую форму, ботинки с обмотками. В казарме нас жило человек сто пятьдесят. Трехэтажные нары, матрацы, одеяла. В помещении, несмотря на суровую зиму, было довольно тепло, да и гоняли нас так, что холода мы не чувствовали. Распорядок дня был следующий.

Подъем затемно, в пять часов утра, а через полчаса мы шагали в зимнее поле. Винтовок у нас не было, все вооружение – саперные лопатки. Отрабатывали темы «взвод в обороне» или «взвод в наступлении». Учили рыть в снегу окопы, ползать по-пластунски, идти в атаку и так далее. К семи часам утра возвращались в городок на завтрак. Тарелка супа, перловая или пшенная каша, чай и 15 граммов сахара (два кусочка). Это была суточная сахарная норма. Хлеба, в общем, хватало.

До обеда снова занятия в поле. Обед был более сытным. Борщ или суп, в котором попадались даже кусочки мяса. Та же каша, если не с мясом то, по крайней мере, с запахом мяса. Еда, конечно, однообразная, но в условиях войны довольно сносная. Я лично не голодал. После обеда – полтора-два часа отдыха, и снова занятия. Изучали матчасть винтовок Мосина и самозарядных СВТ. В шесть часов вечера ужин, снова занятия и час свободного времени. Раз в неделю проводились боевые стрельбы. Стреляли мы из «трехлинеек» и СВТ. Обычно давали по три патрона на человека. Упражнения я выполнял в основном на «хорошо», порой на «отлично», умел быстро собрать и разобрать и «трехлинейку», и самозарядку Токарева. Кстати, попав позже на фронт, я уже почти не встречал там самозарядных винтовок Токарева. Хорошо отделанные, с блестящими ножевыми штыками, они эффектно смотрелись на предвоенных парадах, но в нашей армии не прижились. У нас в учебке с СВТ проблем не было. Всегда хорошо вычищенные и смазанные, эти скорострельные винтовки сбоев не давали. Но в полевых условиях, как я позже узнал, когда не протерты и не смазаны детали, а коробчатый магазин на 10 патронов набит наскоро и небрежно, с ними начинались проблемы. Поэтому винтовки вскоре сняли с вооружения.

Пулеметы, автоматы, трофейное оружие мы не изучали. Боевых упражнений по метанию гранат также не проводилось. Зато политзанятия шли каждый день. Если спросить меня в тот период, верил ли я в нашу неизбежную победу, то, пожалуй, сразу и не отвечу. Вспоминал, как через наше большое село летом сорок второго года день и ночь отступали войска. Ни танков, ни пушек, а только смертельно уставшие, все в пыли солдаты с винтовками и командиры. И сейчас, в конце зимы сорок третьего года, когда окружили и разбили немцев под Сталинградом, пол-России еще было под фашистами, а линия фронта – в 300 километрах от Москвы. Но и то, что немцы одолеют нас, в голове не укладывалось. Все мы переживали неудачи Красной Армии, а весть о победе под Сталинградом вызвала общий подъем. Получили по зубам фрицы! Это вам почище Москвы удар!


В Мелекессе учились бойцы разных национальностей. Труднее всего приходилось выходцам из среднеазиатских республик: Узбекистана, Таджикистана. К морозам в 20–30 градусов они были неприспособлены. Помню, что ребята голодали больше других, хотя порции были для всех одинаковые. Многие меняли сахар на суп или кашу, но и этого им не хватало. Они ходили вечерами возле кухни, подбирая все, что казалось съедобным. Два или три человека ночью во время таких поисков замерзли. Когда хватились, они были мертвы.

В апреле 1943 года я вместе с группой бойцов был направлен в город Пензу, в распоряжение 139-го запасного зенитно-артиллерийского полка, где изучали зенитные 76-мм и 45-мм пушки. В сентябре того же года полк расформировали, часть людей направили в Москву, где буквально за три дня нас обмундировали во все новое, и вновь созданный зенитно-артиллерийский полк ночью отправили куда-то на запад.

Высадили из вагонов тоже ночью. С платформы вручную скатывали по настилам зенитные пушки. Транспорта, даже лошадей, в нашей батарее не было. К линии фронта вначале катили орудия, снарядные передки вручную, потом получили лошадей. Двигались в основном по ночам, а через трое суток прямо с марша вступили в бой.

В то время наши войска вели наступление, и мы поддерживали огнем пехоту, танки. Говорят, что на всю жизнь запоминается первый бой. Наверное, это верно. Но первый бой остался в памяти такой сумятицей, что и в то время, спустя день-два, не мог восстановить в памяти детали. Страх, взрывы, вой пролетающих снарядов, который и передать трудно.

Командира батареи я не запомнил. Вторым огневым взводом командовал лейтенант Терчук, призванный из запаса. Лет двадцати семи, старый по моим понятиям. Копали орудийные окопы. Сначала шинели, потом гимнастерки сбросили. Быстрей, быстрей! Я состоял по штату в отделении разведки, но артиллеристов не хватало, и меня включили в расчет орудия. Копаем, а мимо наши танки проносятся. Штук восемь. До них метров семьдесят, а земля трясется, подошвами чувствуешь. Дрожь по телу от этой тряски пошла. Что будет, если немецкие танки навалятся?

Буквально за час с помощью ездовых выкопали орудийный окоп, вкатили нашу трехдюймовую зенитку. Если сравнить с полевыми орудиями, у нас и оптика, и заряды посильнее. Считаю, что и командиры более опытные были. Стрелять по самолетам – не простое дело, много расчетов делалось с поправкой на скорость, ветер, высоту. От командира батареи прибежал ординарец. Готовы? А комбат с первым взводом от нас метрах в трехстах был. Терчук отвечает, мол, готовы, только бронебойных маловато. Сели, перекурили. У кого аппетит не пропал, что-то жевали. Мне не до еды было. Канонада гремела и спереди и позади. Где немцы, где наши – непонятно.

Загудели немецкие самолеты. Я их силуэты хорошо изучил, пока подготовку проходил. Три тройки двухмоторных «юнкерсов» с застекленными носами и шесть «мессершмиттов». Шли высоко, километрах в двух от земли. Кое-кто кинулся орудия разворачивать, а Терчук крикнул во весь голос:

– Отставить! Наше дело – танки и пехота.

Как я понял, мы перекрывали одну из дорог, через которую могли прорываться окруженные немцы. Морально мы себя чувствовали почти победителями. Курск, Белгород, Донбасс освободили, еще много городов, к Днепру подошли. Правда, здесь, на северо-западе, топтались в лесах, но блокада Ленинграда была прорвана еще в январе. Прошла на большой скорости одиночная «тридцатьчетверка», за ней два мотоцикла. Танк уже исчез, а мотоциклы чего-то кружились. Потом, когда ударили из пулеметов, поняли, что это немецкая разведка. Мы были хорошо замаскированы. От дороги метров четыреста, затем шел мелкий подлесок, поляны, а уже в семистах метрах начинался еловый лес. Мрачный, густой.

Ох, как густо свистели пули! Стегали по сыроватой земле, как косой, смахивали высокую траву. Застучали, захлопали разрывные по нашей зенитке, потянулись трассы ко второму орудию. Стреляли немцы из перелеска. Видели, что закопаны, замаскированы наши пушки, а сколько их, не знали. Левее нас открыла огонь из «максимов» подоспевшая пехота. Трассы шли так густо, что казалось, сталкиваются друг с другом.

Потом появились немецкие бронетранспортеры. Я их только на учебных плакатах раньше видел. Колесно-гусеничные, длинный капот, щиток с пулеметом. И сразу танки. Приземистые, угловатые. Они наткнулись на батарею полковых пушек, смяли ее, оставив один горящий танк, и тут мы получили команду открыть огонь. Вот когда каша началась!

Страх почти пропал. Звонко хлопали все четыре зенитки. Один танк остановился, из бокового люка выпрыгнули танкисты. И сразу вспышка. Потом подбили второй, но вокруг нас начали взрываться снаряды. Я опять услышал свист пуль. Упал один, второй боец из расчета. Потом ахнуло так, что я на минуту оглох. Очухался, потащил очередной снаряд, а меня, словно мешком с зерном, по ногам! Как не стоял. Звон, и чей-то пронзительный, почти заячий крик. Показалось, что мне ноги оторвало. С перепугу вскочил, снаряд к груди прижимаю. А орудие набок перекосило. Выбило заднюю откидную станину, одну из четырех, на которую опирается зенитка во время стрельбы.

Подносчика из ездовых метра на три отбросило. Кричит, ворочается, а вместо ноги – месиво. Наверное, станиной смяло. А снаряд почему-то не взорвался. Или бронебойной болванкой фрицы в спешке врезали, или еще чего-то. Так или иначе, орудие из строя вышло. А к раненому подбежал санитар и ловко перетянул ногу жгутом, потом пристроил лубок, примотал к остаткам ноги. Посмотрел на меня:

– Надо бы его на перевязочный…

Очень хотелось мне уйти подальше от этого гремящего, взрывающегося пятачка, но еще страшнее было приближаться к бойцу, возле которого натекла огромная лужа крови, а лицо стало желто-белым. Помирал мужик.

– Какой перевязочный, мать вашу! Обоссались!

Это командир батареи прибежал узнать, почему только одна пушка стреляет. Наше орудие хоть и перекошенное, но показалось ему целым. Снаряд! Вогнали снаряд. Зенитка звонко выстрелила и, дернувшись, села на задок. Вторую станину отдачей из земли вышибло.

– Исправить повреждение!

Кто живой кинулся исполнять приказ комбата. Он, как шальной, с пистолетом в руке. Пристрелит в горячке, и все дела. От выполнения дурацкого приказа нас спас взрыв снаряда, ударивший с недолетом. Ствол нашей зенитки еще выше задрался, комбат присел, за ухо рукой держится. Ранило его осколком в щеку. Перевязали, увели. Второе орудие продолжало вести огонь. Видел я, как мгновенно вспыхивает танк. В секунду пламя железяку охватило. Кажется, никто из немцев выскочить не успел. Через голову неслись гаубичные снаряды. Почва сырая, в землю уходили глубоко. Высокие фонтаны грязи, огня, вырванных с корнем молодых деревьев.

Пехота немецкая через ельник бежала, а техника – вдоль опушки, прокладывая в подлеске колею. Отступали фрицы, но огрызались хорошо. Слово «драпали» я бы не употребил. Били по нас минометы, пушки и множество пулеметов. Скорострельные у них пулеметы, и звук совсем не похожий на наши «максимы» и «Дегтяревы». Молотили они сплошным «р-р-р», и пули свистели целым роем.

Вот под этими пулями мы таскали снаряды ко второму орудию. А подносчик лежал, накрытый с головой шинелью. Умер. Еще кто-то в боковом окопчике скорчился. Наверное, тоже убили. Потом стрельба стала затихать. Горели или догорали штуки четыре танка, бронетранспортер, несколько грузовиков. Первый взвод молчал, только старший лейтенант Терчук посылал снаряды в лес, в раздолбанные немецкие пушки. Выпустили и мы из винтовок по паре-тройке обойм куда глаза глядят. Пехота побежала за трофеями. Мы оставались возле орудий, но Терчук послал троих, в том числе и меня:

– Бегом, орлы! Мы, значит, танки подбили, пехтура трофеи грести будет. Автоматы, еду, шнапс ищите. Особенно шнапс.

Мы побежали. Приятно, что «орлы»! Но немцев не только наша батарея била, но и «полковушки» и гаубицы. Здесь, в перепаханном взрывами подлеске, увидел я впервые мертвого врага. Гадов-фашистов, которые моего брата убили. Почти все трупы, оказалось, исковерканы, измяты, серые мундиры пропитаны засохшей кровью. Страшное зрелище для мальчишки, которому едва восемнадцать исполнилось. Но не скажу, что меня выворачивало или сильно потрясло. Конечно, жутко видеть разорванный живот, оторванную по бедро ногу, о которую едва не споткнулся. Мои сверстники лежали или немного постарше. Но ведь они же фашисты! Наверное, я это вслух сказал, потому что меня пихнул в спину сержант:

– Ты че, Лешка? Охренел? Давай быстрее шевелись.

А сам в руках автомат и телячий ранец держит. Про шнапс я забыл, он меня не интересовал, а насчет автомата загорелся. Вся батарея была винтовками вооружена. Разведке полагались автоматы ППШ, но имелось их всего пара штук. Немецкие МП-40 нам всем нравились, небольшие, прикладистые. Но автомата мне не досталось. Помню, обзавелся хорошим ножом в ножнах, прихватил пару штук гранат-колотушек, с длинными рукоятками. Еду тоже успела похватать пехота. Но какая там у окруженных немцев еда? Спиртным, правда, разжился. Нашел в кустах фрица и отцепил плоскую, на пол-литра, фляжку. Понюхал – шибает в нос. Это оказался ром.

Осмотрели сгоревшие, еще дымившиеся немецкие танки Т-4 с длинноствольными пушками и довольно толстой броней. Наши болванки ее прошибали. Танки были сильно побиты, в каждом по три-четыре отверстия от бронебойных болванок, а в одном я разглядел фиолетово-черное донышко снаряда, завязшего в лобовой броне. Сержант объяснил мне, что это стреляли полковые «трехдюймовки». Короткоствольные пушки с огромными колесами. Заряд у них был слабее, чем у наших зениток. Видимо, поэтому немцы всю батарею раздавили.

Еще я обратил внимание, что почти все убитые немцы были с противогазами. Наши бойцы к тому времени свои противогазы повыбрасывали и носили в удобных сумках всякую полезную мелочь. Жестяные фрицевские футляры пехота распотрошила в поисках трофеев, но там находились лишь противогазы, ну, может, кое у кого сигареты, картонные пачки с патронами.

– Газов боятся, сволочи, – сказал кто-то, сминая каблуком пустой пенал.

О газах я скажу позже, но, как объяснили мне старые бойцы, противогазы немцы носили так же пунктуально, как и свои массивные усадистые каски. Я и потом часто замечал, что почти все убитые немцы были в касках и с противогазами. Кстати, немецкие каски были прочные и надежные. Не сравнить с нашими, почти жестяными. Взводный Терчук нас обругал, что долго ходим, но смягчился, когда его угостили ромом. Я не знал, насколько успешен был тот бой. Все же большинство немцев прорвались. Кто-то говорил, что двигались двадцать танков, кто – сорок. Я не запомнил, наверное, слишком прислушивался к вою снарядов.

Нашей зенитке досталось крепко. Частично спас окоп и бруствер. Один из снарядов рванул в основании бруствера и вывалил на позицию груду земли. Крупный осколок помял ствол, не считая выбитой станины. Но орудие осталось на ходу, и его уволокли в тыл. В нашем расчете погибло двое бойцов, а одного ранило и сильно ударило спиной о железяку. В соседнем расчете убило парня моих лет. Погиб он по-глупому Пробило руку. Он упал и снова вскочил. Ему кричали «Ложись!», но, не помня себя от страха, парень куда-то побежал и сразу был сбит очередной пулей. Поднялся в третий раз, и пулеметная очередь догнала его. Убитых похоронили на бугорке. Четверых с нашего второго огневого взвода и двоих – с первого. Человек десять были ранены и контужены. В том числе тяжело ранило командира батареи – осколок снаряда рассек лицевую кость. На его место назначили старшего лейтенанта Терчука. Мы были довольны. Бывший комбат был слишком суетлив, много кричал, махал своим пистолетом. Терчук казался более обстоятельным, да и знали мы его лучше.

С орудиями дело обстояло плохо. В нашем взводе вообще осталась одна зенитка, а в первом хотя оба орудия уцелели, но оптика и приборы были сильно побиты осколками. Они годились для стрельбы «через ствол». На этой позиции мы простояли три дня. Много говорили, вспоминая прошедший бой – для большинства из нас он был первый. Я прошел боевое крещение и сделал для себя несколько выводов. Прежде всего, не терять головы. Когда нас обстреливали, я был уверен, что под таким огнем никто не уцелеет. Но ведь большинство выжили и стреляли по немцам. Можно бояться, но нельзя, как тот боец, забиваться в боковой окоп и, скрючившись, лежать там весь бой. Не завидовал я ему. Как только его не обзывали, даже в рожу плевали. Хотели отправить под трибунал, но Терчук решил, как отрубил:

– Будет при орудии, сукин сын! Пока не вылечится от страха.

Другой боец обмочился, но место свое не бросил. Воевал. Когда его некоторые остряки пытались поддеть, он зло встряхивал флягой:

– Сам ты обоссался! Фляжку с водой пробило.

От него отстали. За три дня нам отремонтировали разбитые приборы на орудиях, а я вернулся в свое отделение разведки. Все это время не смолкала канонада. Наши войска продолжали наступление. Я сошелся с Гришей Селезневым, высоким светловолосым парнем из Ленинграда. Он хватанул блокаду, но был вывезен через Ладогу в декабре сорок первого года, почти умирающий от дистрофии. Он рассказывал мне жуткие вещи, как на улицах лежали замерзшие тела, сколько людей свозили на Пискаревское кладбище и закапывали в огромные рвы. Меня поразило, что в Ленинграде ели человечину, и я Селезневу не поверил. Поверил в другое. Как рано утром их привезли на пересылочный пункт и, после короткого отдыха, снова куда-то повезли. Не покормили, а лишь напоили сладким чаем с молоком. Сказали, что есть даже суп опасно. А блокадники знали, что им полагался сухой паек. Стали кричать, требовать еду. Кто настоял, ели хлеб, колбасу, сахар, а потом умирали в мучениях от заворота кишок.

Гриша просил, чтобы я никому ничего не рассказывал, особенно про людоедство. Я, конечно, ни с кем не делился. Держать язык за зубами нас научили еще с довоенного времени. А Гриша, после того как выжил, два месяца лежал в госпитале, потом состоял под наблюдением, получая паек. Нормально ходить стал лишь к концу сорок второго года. В Ленинграде погибла почти вся его семья.

Гриша Селезнев был более образован, чем я. Сказывалось, что вырос в столичном городе, закончил десятилетку. Помню, как наедине со мной он высказывал довольно смелые мысли о войне. Мы оба были комсомольцами, патриотами, но Гриша критически воспринимал происходящее. Мы оба не сомневались, что победим. Но если я считал, что, разбив немцев на Днепре, мы дойдем до Берлина за считаные месяцы, то Селезнев показывал на небо, где по-прежнему хозяйничала немецкая авиация: «До победы еще долгий путь!»

Помню, как двигались через брошенные немецкими войсками позиции. Было очень много немецких трупов. Я видел разбитые, вмятые в землю многочисленные противотанковые и зенитные пушки, тяжелые дальнобойные орудия, знаменитые шестиствольные реактивные минометы (солдаты их прозвали «ишаками»). Минометы, с их высокой скорострельностью, приносили нашим бойцам много бед. 34-килограммовые мины пачками обрушивались на позиции, разбивая блиндажи, окопы. Сейчас все это немецкое железо было повержено, вмято в землю гусеницами танков.

Судя по результатам, наступление было мощное. Иногда попадались группы отставших от своих немецких солдат. Сопротивления они не оказывали, сразу бросали оружие и сдавались в плен. Злости на них в тот момент не было, все какие-то прибитые, грязные. Мы отправляли их в тыл. Видели, что им и так досталось под завязку. Случаев самосуда над пленными со стороны нас, артиллеристов, практически не было. Может, потому, что мы в упор с немцами не сталкивались. По рассказам пехотинцев, в бою ни наши, ни фрицы пленных не брали. Немцы дрались отчаянно, уверенные, что их все равно убьют, и тем самым подписывали себе приговор. А у наших за два года войны накопился к фашистам огромный заряд ненависти. Пожалуй, не было бойца, который не потерял бы близких людей: брата, отца, а то и всю семью.

Мы, разведчики, однажды столкнулись с отступающей немецкой группой. Немцы сразу открыли огонь и убили нашего бойца. Другой был тяжело ранен в живот и бедро. Мы тоже стреляли. Я передергивал затвор винтовки и выпускал пулю за пулей. Подоспели еще ребята, и немцы отступили. Кто-то сумел уйти, а два трупа и раненный в ногу немец остался. Крупный, уже в возрасте, лет под сорок. Мы, как молодые щенки, толпились вокруг него, пытались заговорить по-немецки. Раненый кивал головой, со страхом глядя на нас.

– Санька кончается, – сказал кто-то.

И мы так же безалаберно отвернулись от него, обступили Саньку (или Петра – не помню имени). Я снова увидел смерть. Раненому расстегнули гимнастерку, заткнули раны тампонами, но наш товарищ умирал. Шаровары пропитались кровью, кишечник самопроизвольно опорожнился. Невозможно передать тоску в глазах парня и еще этот запах. Смерть никогда не бывает красивой. Он умер, шевельнув напоследок губами. Может, звал мать.

А немец ковылял прочь. Когда мы обернулись, замер. Но двое ребят, и в том числе Гриша Селезнев, вскинули автоматы. Немец успел что-то крикнуть, но автоматные очереди свалили его с ног. Селезнев продолжал давить на спуск. Пули дергали и шевелили мертвое тело. Я тоже выстрелил в лежавшего немца, и другие выстрелили по разу или два. Потом мы похоронили своих ребят. Трупы немцев оставили лежать. Когда возвращались, Гриша сказал:

– Вот так. Их всех надо убивать.

Я был с ним согласен. Пропал без вести мой старший брат, погибли многие из нашего села. Все фашисты заслужили смерть. К этому призывал со страниц «Правды» товарищ Эренбург. А мы ведь до этого не раз и не два отпускали пленных.

Полк занял позицию под городом Великие Луки. Мы вырыли окопы для орудий, землянки для себя. Становилось уже холодно, стоял октябрь, и по ночам подмораживало. Наше командование ожидало налетов немецкой авиации, и 76-миллиметровые батареи стояли кольцом вокруг города. На нашем участке – метрах в пятистах друг от друга.

Врезался в память один из налетов, особенно мощный. С наступлением темноты бомбардировщики и штурмовики шли волна за волной, и так длилось до утра. От непрерывного огня стволы орудий раскалялись докрасна. Время от времени стволы опускали и набрасывали на них куски портяночного полотна, разное тряпье, смоченное в воде. Тряпки парили, чуть зазеваешься, начинали тлеть.

Через пять минут снова открывали огонь. Нам очень помогали прожектористы. Если немецкий самолет попадал в луч, а то и в перекрестье сразу двух прожекторов, то был виден как на ладони. Вокруг него плясали вспышки разрывов. Большинство самолетов успевали нырнуть в темноту. Не знаю, попадали в них или нет. Один двухмоторный «Юнкерс-87» встряхнуло так, что посыпались мелкие кусочки. Он круто пошел вверх, потом на снижение. Дотянул до своих либо свалился – непонятно. Если двухмоторные «Юнкерсы-88» бросали бомбы с большой высоты, то бомбардировщики «Ю-87», с неубирающимися шасси, пикировали зачастую чуть ли не отвесно.

Их бомбы падали довольно точно, но и риск для фрицев был больше. Освещенный прожектором «Юнкерс-87» с воем выходил из пике, когда в него угодил снаряд трехдюймовки. Впервые я видел, как рассыпается на части самолет. Вспышка, и сразу же куча крупных и мелких обломков. Ни парашютов, ничего… Долетался, гад! Нас поддерживали пулеметы. Небо светилось от пулевых трасс. Все вместе: грохот десятков орудий, взрывы снарядов и бомб, летящие с неба осколки и ослепляющий свет прожекторов – сливалось в какую-то адскую картину. Я был в разведке батареи, но, как и все, находился возле орудий, заменял раненых, подносил снаряды и думал, что эта страшная ночь никогда не кончится. Испытывал ли я страх? Конечно, испытывал. Но постоянная «работа» возле орудий глушила это чувство.

У нас в батарее в ту ночь были потери, но не такие большие. Одна из тяжелых бомб, весом полторы тонны, врезалась рядом с нами, но не взорвалась. Тогда нашего разговора могло и не состояться. Такие бомбы оставляют воронку, в которую может поместиться целый крестьянский дом, а осколки разлетаются на сотни метров. Не повезло соседней батарее. Ее накрыло прямыми попаданиями. Разбитые орудия, оторванные стволы, колеса, разбитые в щепки зарядные ящики… и трупы. Их было много.

Разорванных на части, без ног или рук. Многие засыпаны землей. В одном месте мы долго раскапывали окоп, потом сели перекурить. Видим, а над взрыхленной землей вьется пар. Ковырнули лопатами, в морозном воздухе парили еще не остывшие внутренности погибшего товарища. Кому-то стало плохо, кого-то рвало. Старшина батареи принес плащ-палатку. Мы вчетвером перетащили останки и плотно завернули их. Потом хоронили погибших в братской могиле, и, наверное, у каждого в голове вертелось – на месте этих ребят мог быть и я.

А война в тот день словно решила открыто показать свое лицо. Мы видели исковерканные трупы, орудия, превращенные в металлолом. Даже массивные стволы были согнуты и переломаны, как спички. Чего уж говорить про хрупкое человеческое тело! Пошли с Гришей Селезневым на речку умыться и просто подышать воздухом, не отравленным взрывчаткой. Речка не такая и маленькая, метров пятнадцать в ширину. Но вода в ней была буро-красная от крови. Мы невольно отшатнулись и пошли к себе.

Позже я узнал, что готовилось наступление наших войск. Вечером на станцию, один за другим, прибывали эшелоны с людьми, техникой. Немцы об этом знали и обрушили мощный налет, пользуясь тем, что ночных истребителей у нас почти не было. И хотя немало самолетов с крестами и свастикой не вернулось на свои аэродромы, беды они принесли достаточно. Большое количество наших солдат и офицеров было убито, а станция и город превратились в груду развалин.

Вспоминаю еще один эпизод, врезавшийся в память.

На станции, недалеко от Великих Лук, мы видели три товарных вагона, загруженных трупами наших бойцов. Лица и руки у них были синие и обожженные. Немцы применили какое-то новое оружие, по слухам, ядовитый газ. Так или не так, точно сказать не могу. Наше командование приказало подтянуть тяжелые орудия, и на немцев в ответ полетели термитные снаряды. Жуткая вещь. Все горит: и железо, и земля.

А про людей говорить нечего. Тогда врагу пальцем не грозили. – Ударят, так со всего маху!

Мы потом проходили через села и позиции, где фрицы отсидеться хотели. Все было черным, обугленным, головешки, оставшиеся от человеческих тел, сгоревшие дома, блиндажи, скелеты грузовиков, где почти все сгорело и оплавилось, сожженные немецкие танки, орудия. Черные деревья тянули к небу остатки ветвей, я шел подавленный, стараясь не смотреть по сторонам.


Продолжалось наступление Красной Армии на Невель. Наша батарея получила особую задачу. На железнодорожные платформы погрузили зенитные орудия, прицепили несколько товарных вагонов с медперсоналом. Мы собирали на перевязочных и санитарных пунктах раненых и везли их в тыл. Не проходило дня без налетов немецкой авиации. Я, как разведчик, до боли в глазах следил за небом, сообщал о приближающихся самолетах. Обычно немцы налетали мелкими группами – по 3–4 самолета. Мы открывали беглый огонь из всех четырех орудий и спаренных пулеметов. Бомбы, как правило, взрывались в стороне.

Но один из налетов оказался особенно сильным. Немецкая «рама», наблюдатель «Фокке-Вульф-189», навел на наш эшелон группу пикировщиков и истребителей. Особенно опасными были давно знакомые пикирующие бомбардировщики «Юнкерс-87». Они несли до тысячи килограммов авиабомб, имели четыре пулемета. Существенную опасность представляли «мессершмитты» с их высокой скоростью, 20-миллиметровыми пушками и пулеметами. Эти истребители несли 200–250 килограммов авиабомб.

Объясняю, почему «лаптежники» и истребители были для нас особенно опасными. Железная дорога – тонкая ниточка, в которую попасть нелегко, особенно тяжелым «Дорнье» или «Ю-88». Они сбрасывали свои бомбы с большой высоты, и нас особенно не тревожили. Другое дело – бронированные «Юнкерсы-87» или «мессершмитты». «Лаптежники» с огромной скоростью пикировали на эшелон и бросали бомбы довольно точно. Слабым моментом был у них выход из пике. Здесь мы их и ловили. Но, скажу прямо, что для низколетящих самолетов наше оружие было не слишком подходящим. Трехдюймовки тяжеловаты и эффективны на средних высотах, а спаренные установки Дегтярева «ДА-2» калибра 7,62 миллиметра оказывались слабоватыми.

Нам бы очень пригодились зенитные автоматы калибра 37 миллиметров и крупнокалиберные пулеметы. По ленд-лизу поступали даже счетверенные установки крупнокалиберных «браунингов». Когда они открывали огонь, возникала словно огненная завеса. Имелись в зенитных частях хорошие трехствольные установки крупнокалиберных пулеметов ДШК, но в нашей батарее их не было. Обходились тем, что есть.

В тот раз налет на наш санитарный поезд был особенно ожесточенным. Девятка «Юнкерсов-87» под прикрытием шести истребителей пикировала на вагоны. Зная, что в деревянных, пробиваемых насквозь вагонах находятся десятки раненых, врачи, медсестры, санитарки, мы вели непрерывный огонь. Страх, который охватил меня, куда-то ушел. Я наводил одно из орудий и непрерывно выкрикивал: «Огонь!» Мелькало серебристое, как у судака, брюхо «лаптежника», ухало орудие, и со звоном отлетала тяжелая гильза. Орудия, закрепленные тросами на платформах, стояли парами. Достаточно одной пятидесятикилограммовки, чтобы разнести платформу и обе зенитки.

Один из «юнкерсов» словно влетел в клубок разрыва. Двигатель вспыхнул, и пикировщик штопором пошел отвесно вниз. Готов, фашист! Его сбило соседнее орудие. Я не раз замечал привычку немецких летчиков сразу мстить за подбитые самолеты. На нас полетели бомбы, а промелькнувший как тень «мессершмитт» прошил платформу пулеметными и пушечными трассами.

В двух шагах от меня свалило бойца. Я на несколько секунд оторвался от прицела, но уже налетал следующий самолет, и я снова крутил маховики. Мы сумели повредить осколками и пулями еще два самолета, но и сами понесли тяжелые потери.

Загорелись два вагона с ранеными. Мы бросились их тушить, вытаскивая тех, кто не мог выбраться. Убитых было много. В стенах вагонов зияли огромные пробоины от осколков авиабомб. Самолетные пушки и пулеметы, прошивая вагоны насквозь, убивали людей и наносили тяжелые рваные раны. Погибли шесть или семь зенитчиков, несколько человек были тяжело ранены. Мы отцепили горящие вагоны, погрузили раненых в оставшиеся и на полном ходу повезли их в тыл. Было горько сознавать, что раненые бойцы, чудом избежавшие смерти на поле боя, гибли по пути в госпиталь.

По дороге остановились. Терчук послал меня к паровозу узнать, в чем дело. Подбежав, я увидел, как машинист и его помощники забивают пробоины от пуль и малокалиберных снарядов деревянными «чопиками» – заостренными колышками. Пробоину от крупного осколка таким способом не залатаешь, но мелкие дырки они ликвидировали быстро. Из тендера вылез пулеметчик, такой же чумазый, как и паровозники. Похвалился:

– Видел, как я «мессера» укатал?

– Не видел.

– Ну и зря. Пуль десять в гада всадил.

Я знал, что на паровоз сажают стрелка с пулеметом «ДА». Для спаренной установки там не было места. Обычно использовали один из запасных стволов, установив его на турели. Машинисты уже собрали молотки, колышки и занимали свои места. Они подтвердили, что «парень молодец»:

– Вдоль корпуса врезал, «мессер» аж подпрыгнул и свечой вверх пошел.

Врезать-то он врезал, но «мессершмитт» благополучно улетел к своим.

Сбивать немецкие самолеты было тяжело, и самым эффективным оружием считались наши истребители. Бой, когда наша батарея только отгоняла самолеты и не давала им отбомбиться по цели, считался удачным. А за сбитый и подтвержденный самолет одного-двух человек из батареи обычно награждали. Но сбивали «юнкерсы» и «мессершмитты» мы не так часто. И уж тем более мне не приходилось видеть, как сбивали самолет из ручного пулемета, винтовки или противотанкового ружья. Такие подвиги любят описывать в художественной литературе, но в реальности это происходило очень редко.

– Все вы молодцы, ребята, – хвалил нас подвыпивший Терчук, когда мы похоронили убитых. – Только молодые слишком. Бьют вас, как курят…

На конечной станции, разбирая тот бой, старший лейтенант толково и деловито обратил внимание на наши ошибки:

– Взводным открывать огонь сразу, на пределе дальности! Не ждите, пока «юнкерсы» на шею сядут. Сбивать – хорошо, но главное – отгонять, не давать прицельно бомбить. Пулеметчикам открывать огонь с расстояния километра. Больше трассирующих. Немец сильного огня не любит, а поди разбери, какие трассеры идут, мелкие или крупные.


Около трех недель мы занимались вывозом раненых. Подружились с медперсоналом. Выбирали время для свиданий, целовались в укромных уголках. Нам, молодняку, этого хватало, а кто постарше и на ночь исчезали. Особенно на конечной станции, когда, выгрузив раненых, готовили вагоны, получали пополнение и боеприпасы. Была у меня любовь, худенькая рыжая санитарочка (прости, забылось имя!), с которой мы неумело целовались. Обещали, что не забудем друг друга, и даже спорили, куда поедем после войны – ко мне или к ней. Конечно, ко мне, у нас хозяйство, земля и своя больница в поселке. Моя девушка соглашалась, только просила посоветоваться с мамой. Какие искренние и наивные мы тогда были!

Медики нас неплохо подкармливали. В пути следования мы часто проскакивали станции, где были пункты питания. Сухой паек съедали за день-два. Медсестры и санитарки приносили нам молочную кашу, хороший суп с мясом. Особенно нравилось мне сладкое какао с молоком и пшеничным хлебом. Я какао до этого ни разу в жизни не пробовал. Очень пришлось по вкусу.

Линия фронта двигалась на запад. Подходил к концу сорок третий год. Истребители прикрывали нас редко, видимо, действовали на переднем крае. В бои с немецкими самолетами мы вступали почти каждый день. Правда, таких крупных налетов уже не случалось. Фрицам тоже самолетов не хватало. Налетит звено «Ю-87» в сопровождении пары «мессершмиттов», но мы уже школу хорошую прошли, ждем их. Все четыре пушки, как автоматы, работают, только гильзы звенят. И пулеметчики полосуют трассерами, патронов не жалея.

У «мессершмиттов» скорость шестьсот километров в час. Вихрем проносятся, сбрасывая несколько бомб и поливая все подряд огнем. Но и за эти секунды мы кое-что успевали. Помню, два «мессера» со стороны паровоза зашли. А там платформа с двумя орудиями, и впереди еще открытая ремонтная платформа со шпалами, рельсами и спаренным пулеметом на ней. Да еще один пулемет на паровозе. Врезали по немецкой парочке из всех стволов. Один «мессершмитт» хорошо зацепили да еще добавили из двух других орудий и пулеметов. Он в землю врезался в километре от эшелона, а второй отвалил, сбросил свои бомбы с высоты и пошел к линии фронта.

Но долг свой фрицы исполняли. Хоть и продырявленный, на издыхании был «мессер», но бомбы положил довольно точно и повредил паровоз. Успел прошить из пушек и пулеметов штук пять вагонов. Снова выносили мы тела убитых, а врачи спасали бойцов, получивших новые ранения. Погибли двое зенитчиков. Поврежденный паровоз, весь окутанный паром, кое-как оттащил состав на полустанок. Там часа четыре простояли возле заряженных орудий. Обездвиженный состав – легкая добыча для авиации. Но нам повезло, пошел дождь, небо заволокло тучами, нелетная погода.

На этом полустанке запомнился такой эпизод. Женщина продавала самодельные лепешки. Серые, с торчащими остяками, но горячие. Откинула с блюда полотенце – а от них такой дух идет! Запросила с нас дорого. Впрочем, все продукты в войну дорого стоили. Мы ее стали стыдить, мол, только из боя вышли, а ты с нас три шкуры дерешь. Она не отшучивалась и не оправдывалась, как часто делают торговки. Объяснила устало, почти равнодушно, что не от хорошей жизни торговать вышла. Молока купить не на что и чего-то там еще для детей. Мы примолкли, глянули на убогие домишки полустанка, серые пустые поля и, может, впервые за долгое время задумались, как в тылу наши матери живут. Купили, у кого деньги были, эти лепешки. Разделили по четвертушке, съели. Вкус я не запомнил.

Через несколько дней покидали эшелон. Расставались с медиками, особенно с подругами, слез не скрывая. Родными за эти три недели стали. Расцеловался я со своей санитарочкой, обменялись еще раз адресами.

И расстались навсегда. На войне редко продолжения таких историй случаются. Начальник поезда выделил нам спирту, продуктов, написал представление о награждении нас орденами и медалями. Мы дня три как опущенные ходили. Переживали, тосковали, особенно молодежь.


Во время недельной передышки нам дали как следует отоспаться. Правда, кормежка шла по другой норме, не хватало мяса и хлеба после привычной сытной фронтовой еды. Но мы, в общем, не голодали. Помню, наладили связь с жителями небольшой лесной деревни. Меняли трофеи, запасное белье, мыло на хороший домашний хлеб, картошку, яйца. Ну и, конечно, на самогон.

В этот период на нашей батарее заменили стволы на трех зенитках. Столько стреляли, что металл износился. Двоих ребят с воспалением легких отправили в госпиталь. Вот когда сказалась наша жизнь под сплошным холодным ветром и дождем на открытых платформах. На торжественном построении выдали награды. Для большинства это были первые медали или ордена. Награждали тогда мало. Комбат Терчук, ставший капитаном, получил орден Красной Звезды, человек восемь из батареи – медали. Меня наградили медалью «За боевые заслуги». Некоторые ребята были награждены посмертно. Как я понял, сыграло роль представление начальника санитарного поезда. В других батареях получили медали по два-три человека. Зато не обидели штабных. Почти у всех засверкали новенькие ордена, в том числе Отечественной войны, очень уважаемый всеми орден. Получили медали кое-кто из писарей. Тоже старались, бумажки писали.

Пришло пополнение. Ребята худые, с торчащими из воротников шинелей цыплячьими шейками. Такими и мы были год назад. Знакомились, искали земляков, расспрашивали, как жизнь на гражданке. «Голодуют люди, – отвечали нам. – Похоронки идут, от почтальона все шарахаются. Скорее бы война кончилась!»

Полгода, с января до июля 1944 года, мы стояли, охраняя разные объекты. Склады, штабы, подходы к аэродромам. До линии фронта недалеко, но все же не передовая. Помню, что часто отражали ночные бомбежки немцев. Били почти наугад, на шум моторов, так как прожекторов не хватало. Немцы шли высоко. Когда попадали в цель (это случалось редко), самолет падал где-то вдалеке от наших позиций или тянул к себе. Как правило, результаты записывала ближайшая к месту падения самолета батарея или даже наши истребители.

Зима на северо-западе своеобразная. То слякоть с ветром и сырым снегом, то ударят морозы за двадцать. Причем погода менялась буквально в течение нескольких часов. Ночью заступаем, расхватывая «дежурные валенки», которых всем не хватало, а с утра уже липнет к подошвам мокрый снег, войлочная обувка намокает. Тогда обували сапоги или ботинки. Но это не слишком большая беда. Все же не передовая. Согреться можно было. Жили в тот период в землянках. Печка, а на ней огромный самодельный чайник с кипятком и чугунок с хвойным отваром. Отвар заставляли нас пить два раза в день. Этим спасались от цинги.

Потери несли, конечно, меньше, чем в боях под Великими Луками или Невелем. Но людей теряли. Когда немцы летали бомбить днем, нередко пара-тройка самолетов снижалась и сыпала авиабомбы на орудия. Особенно если мы стояли близко от охраняемых объектов. В феврале, уже после ликвидации блокады Ленинграда, мы охраняли склады. Помню, короткий период жили в теплой казарме. Налетели штук двенадцать двухмоторных «Юнкерсов-88» в сопровождении истребителей. Бой был жаркий. В нем участвовал весь дивизион, усиленный зенитными 37-миллиметровыми автоматами.

Над соседней батареей немцы сбросили кассеты с мелкими осколочными бомбами. Они раскрывались, как чемоданы, и мелкие бомбы рвались с частым треском, словно стрелял огромный пулемет. Могло всю батарею выкосить, однако ребятам отчасти повезло. Контейнеры взорвались высоко, но раненых было много. Вышла из строя половина орудийной обслуги. Когда грузили в «студебеккер», на ребят страшно было глянуть. С ног до головы обмотаны бинтами, как куклы. Кому десяток, а кому все двадцать осколков достались. Стонут, кричат от боли. Старшина с термосом ходит и в кружке разбавленный спирт подает. У кого руки пробиты, сам в рот наливает. Мы самокрутки им сворачиваем, на закуску. Успокаиваем – все будет хорошо! А чего хорошего? У некоторых уже глаза закатываются, вряд ли до санбата довезут.

Прямыми попаданиями разбило два орудия. Вот там по-настоящему страшно стало. Груды железа, взрыхленная земля и разорванные трупы. Где – рука, где – голова, кишки с веток палками снимали. Земля в липкую грязь не от воды, а от крови превратилась. Ножами сапоги отскребали. Похоронили останки товарищей, дали три залпа из винтовок. Вечная вам память! А склады через пару дней разбомбили. Ночью тяжелые бомбы сбрасывали. Рвануло так, что земля дрожала. Зарево, светло, как днем, только свет красный. И теплый воздух в спину толкает, будто огромный вентилятор дует. Молодая елка пушинкой метрах в ста над головой кружилась, а потом вспыхнула, как коробок спичек. В ту ночь мы сбили огромный бомбардировщик «Дорнье-217». Снаряд переломил ему крыло, и он свалился в километре от батареи.

Мы ходили смотреть. Таких громадин я еще не видел. Почти двадцати метров длины, два массивных мотора, толстый фюзеляж. Он брякнулся на ели и в глубокий снег, поэтому полностью не разбился. Развалился на несколько частей, два мертвых летчика в верхней кабине, в добротных меховых комбинезонах. Еще двоих позже поймали. Вернее, они сами на дорогу вышли – по лесу далеко не уйдешь, снег по пояс. Терчук тоже вместе с нами остатки бомбардировщика осматривал. Языком цокал, глядя на многочисленные крупнокалиберные и обычные пулеметы, которые снимали ружейники.

– Ну и громада! – сказал кто-то из бойцов. – Много, наверное, бомб берет.

– Четыре тонны, – ответил Терчук.

– А наши? – спросил кто-то из новичков.

И Терчук, и все старослужащие зенитчики хорошо знали тактико-технические данные наших самолетов, хотя это считалось военной тайной.

– «Пе-2» ему не уступает, – покривил душой капитан. – Врежет, мало не покажется.

К сожалению, до скоростного «Дорнье» нашим бомбардировщикам в то время было еще далеко. Они несли по тысяче килограммов бомб, лишь «СБ» (скоростной бомбардировщик) мог поднять 1600 килограммов. Позже появится наш знаменитый ТУ-2, не уступающий немецким бомберам, но это произойдет в середине сорок четвертого года. Ну, что же, воевали тем, что имели. И гнали немцев, несмотря ни на что.


Весну сорок четвертого я запомнил двумя событиями. Мы с Пашей Селезневым получили «младших сержантов», а меня чуть не убила фашистская бомба.

«Сотка» взорвалась недалеко от наблюдательного пункта, где размещались разведчики батареи. Меня послали к орудиям, так как связь барахлила. Пробежал я метров семьдесят, слышу свист бомбы. Стало жутко. В тот момент я отчетливо понял, что бомба летит в меня. В голове включился какой-то непонятный механизм, оттеснивший страх и панику. Я развернулся и побежал в сторону. А спустя несколько секунд тот же механизм дал команду: «Ложись!» Я брякнулся в хвою, закрыв голову руками. Ахнуло так, что меня подбросило метра на два и отшвырнуло в кусты. Потом гремели еще взрывы, но уже дальше. С высоты упала толстая сухая ветка и воткнулась в двух метрах от ног. А я не смог даже пошевелиться. Равнодушно думал: вот была бы дурацкая смерть, проткнуло бы, как вертелом.

Конец ознакомительного фрагмента.