Глава II. Чудеса гения в Италии. 1796 – 1799
Казалось, Бонапарт летел на верную гибель. Нельзя было выдумать более неблагоприятных условий. Во Франции как бы не существовало правительства. В Директории господствовали раздоры. В казне – ни гроша. Бонапарт взял последнее; ассигнаты[1] ничего не стоили, и их подрывали еще английские фальшивые бумажки. Всюду свирепствовал голод. Не лучше было в войсках. Тяжко было даже рейнским армиям, на которых Карно сосредоточил все свое внимание, поручив их лучшим генералам – Гошу, Моро и Журдану, разгромившим первую коалицию. Их оттеснил к границам единственный свежий человек у австрийцев – брат Франца II, эрцгерцог Карл. Внезапно умер “французский Вашингтон”, благородный и гениальный генерал Гош, – говорят, от отравы, которую приписывали то Бонапарту, то Пишегрю. Французы ждали спасения лишь от заброшенной итальянской армии. А она была маленькая (38 тысяч человек и 30 пушек), голодная, полунагая. И против нее стояли в боевом порядке четыре австрийские армии, опиравшиеся на цепь неприступных крепостей. Их охранял с суши изворотливый “привратник Альп”, сардинский король, а с моря – английский флот талантливого, отважного Нельсона.
Бонапарту предстояла невозможная задача. Но ему, как всегда, помогли прежде всего враги. Австрия представляла собой средневековую развалину. Франц II, хотя и сверстник Наполеона, был олицетворением бездарной старины, игрушкой иезуитов и эмигрантов. Его армии в Италии были вооружены рухлядью. Ими командовали такие рутинеры, как семидесятидвухлетний Болье; да и те не смели сделать шагу без приказа тупиц придворного совета в Вене. Вдобавок австрийцы ревновали сардинцев. И они не принимали предосторожностей против “мальчишки” и его “стада баранов”.
В руках Бонапарта были и свои козыри. Он отлично знал театр войны с 1794 года и всю зиму составлял планы и особенно карты, о которых неприятель не имел и понятия. У него была и лучшая в свете армия, им же самим прекрасно обученная. То было невиданное “поголовное ополчение” Конвента, сам народ под ружьем. Эти молодые, сметливые, легкие “босоножки” распевали свою рыдающую “Марсельезу” и повторяли лозунг революции: “Война дворцам, мир избам!” Они пришли освобождать своего брата, итальянского “каналью”, от “тиранов”. И везде дети засыпали их цветами, а итальянки кидались в их объятия.
Такой армии соответствовали вожди. Тут был сам Массена, “любимое дитя победы”, бывший корсар и контрабандист, алчный плут, но первоклассный военный талант и отважный рубака; он, говорили, просветлялся при громе пушек. Подле – наперсник Бонапарта, Ожеро, хотя и плохой, мало способный рассуждать генерал, но отчаянный и жестокий храбрец, который улыбался ядрам и прошел огонь и воду, нигде не задумываясь ни на минуту. Этот сын каменщика, великан ростом, гимнаст, дуэлист, кутила, дезертир монархии, приказчик женевских купцов, побывавший и в тюрьмах португальских инквизиторов, и танцмейстером в Неаполе – тот самый “мужик в салоне” с лицом висельника, завистливый и ревнивый, который стал маршалом и герцогом Кастильонским при империи и пэром – при Реставрации, а тогда изображал ярого якобинца. Адъютантами Бонапарта были: скромный, мужиковатый, горячий и покучивавший Жюно, привязавшийся к нему, как собака, будучи еще сержантом в Тулоне; талантливый, но нередко вялый, небрежный Мармон, этот пророк еще непризнанного гения Наполеона; и Мюрат. Сын трактирщика, беззастенчивый Мюрат с самого начала службы проворовался и выдал своего начальника; при терроре он называл себя Маратом, a потом помогал термидорианцам и наконец стал адъютантом Бонапарта, и женился на его сестре Каролине – полной и пышной даме. С тех пор в нем разгорелось дьявольское честолюбие; его называли “гасконским лакеем и макаронным королем”. Но он всегда оставался искренним, добродушным, мягким с покоренными. Этот великан с черными как уголь глазами и волосами был идеал кавалериста, царь мод и наслаждений, тщеславный, но великолепный рубака, созданный равно и для щеголеватых парадов, и для кровавых битв.
Образцовым начальником штаба был блестящий, расточительный Бертье – бездарный полководец, но неустрашимый боец, а главное – незаменимый хозяин армии и покорный, как машина, рабски терпеливый, работящий, сведущий исполнитель. Из остальных генералов выделялся Ланн – блестящий мот, но храбрец, искавший опасностей, “пигмей, вдруг ставший гигантом”, и нежная душа. Ему не уступали симпатичный республиканец Жубер и тихий, застенчивый добряк, идол солдат Дезе, человек почти с женским сердцем, но всегда готовый с львиной отвагой на смертельные выходки в авангарде. Не портил дела и ловкий проныра Бернадот, хотя это был больше дипломат, чем воин: этот лживый, хвастливый гасконец, надменный честолюбец, который все обещал, ничего не исполняя, приписывал себе чужую славу и упорно шел к своей корыстной цели, вскоре стал злобно поглядывать на своего начальника, завидев в нем счастливого соперника-проходимца; но пока он верно и дельно служил ему. Все эти генералы, вчера еще ничтожества, дружили с офицерами; а офицеры ели из одного котла с солдатами, шли босиком рядом с ними, с сумками за плечами.
Наконец, против австрийцев и сардинцев стоял уже во весь рост сам Наполеон Бонапарт. Правда, никакой гений не творит из ничего. До него создались революционные идеи, а с ними – проповедь свободы и естественных границ: то была душевная потребность нации, вдруг поюневшей, сбросившей с себя вековые цепи. До него пришли французы в Италию, гонимые первою коалицией. Не его и самый перл военного искусства: роясь в архивах в злополучную зиму в Париже, он нашел план похода у маршала Мальбуа, который находился в Италии в 1745 году точно в таком же положении.
Не его знаменитая новая тактика, перевернувшая военное искусство. Она – дело нации и обстоятельств. В сущности, это – Эпаминоидова система клина, пробоины, неизбежная при борьбе с гораздо более многочисленным неприятелем. Новая тактика воплотилась тогда в незабвенном Карно. Этот-то гениальный труженик всегда сначала “подготовлял” битву, тщательно изучив местность и силы неприятеля и пробивая “брешь” в его рядах сосредоточенным огнем, артиллерии; а затем следовала стремительная атака в штыки, это дантоновское дерзновение. Он-то ввел натиск массами: “Искусство генерала, – говаривал он, – всегда встречать врага с превосходящими силами”. У него все четырнадцать армий действовали то врозь, то слитно, словно полки на поле битвы: без палаток и обозов, они, как вихрь, переносились с места на место, уже до боя нравственно поражая неповоротливых генералов монархии. Карно же создал лучшую в свете артиллерию, положил основы славной кавалерии, устроил образцовое интендантство, которое лучше содержало солдат, чем в 1870 году. Наконец, он дал Франции плеяду военных звезд. Отмена привилегии дворян на офицерские места произвела и здесь “патриотическое очищение”: старые родовитые бездарности были заменены молодыми талантами снизу, которые получали чины за заслуги из недели в неделю. Карно создал и уже упомянутых нами, и многих других сподвижников нашего героя, да и его самого.
Так Бонапарт был орудием истории, исполнителем задач, назревших до него. Но только он мог исполнить их так блистательно. Юный генерал провел дело с такой предусмотрительностью, рвением и тонкостью, что сам Массена не мог найти ни малейшей ошибки и стал благоговеть перед новым светилом войны. А “босоножки” уже уверовали в его звезду и готовы были идти за ним в самый ад. Сочувствовала ему и интеллигенция. Он еще мечтал о чистой славе Паоли как возродителя человечества. Он воззвал к итальянцам: “Французская армия пришла разорвать ваши цепи. Французский народ – друг всех народов: идите навстречу ему! Мы воюем только с тиранами”.
“Босоножки” тиграми бросились на разбросанные позиции неприятеля. Они катились с гор лавиной, нанося неожиданные удары направо и налево. Оторопелых австрийцев не столько били, сколько брали в плен, как стада баранов. В две апрельские недели 1796 года сардинцы примирились с поражением, отдав Франции Ниццу и Савойю. Милан встретил победителей как героев-спасителей. Ломбардия стала вассалом Франции; Тоскана приняла ее гарнизоны; Неаполь отказался от англо-австрийского союза. И Нельсон покинул Корсику, чтобы прикрыть Ирландию от высадки французов. Загремела по свету слава “рокового человека” как настоящего полководца; солдаты же окрестили его ласковым именем “капральчика”. А в его голове, по собственному признанию, зародилась дерзкая мысль: “Теперь никто не задается великими замыслами; надо будет подать пример”. Его скромные донесения директорам вдруг сменились напыщенными и дерзкими посланиями.
И все это была только присказка. Сказкой стала осада Мантуи – неприступной крепости на озере, среди болот, с гарнизоном, почти равным всей армии французов. Тут австрийцы проявили невиданную энергию: они высылали на выручку крепости все свежие и отличные войска. Но и Наполеон развернул всю силу своего гения. Он одерживал победы даже дерзкими хитростями. Веет эпосом от трехдневного боя из-за моста у Арколэ, где были ранены почти все генералы и чуть не погиб сам вождь, увязнув в болоте, когда он кинулся на узенький мост впереди всех, со знаменем в руках, под градом пуль и картечи. Всего через восемь месяцев в начале 1797 года Мантуя сдалась.
Победители не смогли отдохнуть: на них шла отборная армия с эрцгерцогом Карлом во главе. Они бросились в Тироль. Карл смутился и наделал ошибок. Бонапарт сметал врага по дороге, даже “над облаками”. Наконец он перевалил через Каринтийские Альпы и достиг Леобена, в 150 верстах от Вены. Здесь остановились победители, истомленные, забытые Францией, среди восстающего кругом населения. Бонапарт отправил Карлу “философское” послание: он предлагал мир, “гордясь гражданским венком больше, чем печальною военной славой”. Начались переговоры. Но австрийский дипломат Кобенцль все торговался. “Если Австрия желает войны, то в три месяца она станет грудой осколков!” – крикнул ему Наполеон и хлопнул оземь дорогую фарфоровую вазу, а сам выбежал, чтобы не расхохотаться. Тотчас были подписаны убийственные для Габсбурга условия.
Итальянский поход кончился. “Солдаты! Вы выиграли четырнадцать генеральных сражений и семьдесят битв, взяли более ста тысяч пленных и две с половиной тысячи орудий. Вы обогатили музеи Парижа 300-ми перлов искусства. Вы кормились и оплачивались контрибуциями с покоренных стран, да еще послали тридцать миллионов в казну”. Бонапарт был вправе говорить так горделиво, но, к прискорбию, с новой зловещей ноткой: итальянский поход имеет мировое значение.
Тогда все познали Наполеона как зеркало “начала века” с яркими чертами переходной эпохи. С одной стороны, то было еще “дитя революции”, которое озарялось догоравшими лучами юности и лучших заветов Просвещения. “Капральчик” был еще воплощением “третьего чина”. Он жил в неусыпных трудах, ходил чуть не в рваных мундирчиках, ел что попало; и его руки были чисты от награбленных сокровищ. Он еще перечитывал “Новую Элоизу” и “Вертера” и пылал юношеской страстью к своей “восхитительной” Жозефине. Он рисковал жизнью наравне с последним солдатиком, два раза чудом спасся от смерти, два – от плена. Он очаровывал сослуживцев товарищеской простотой, воодушевлял поэтическую кисть Гро, превращал банкиров в поэтов фантастических спекуляций. Он с наслаждением шельмовал “этих наглых монархов, презренных тиранов своих народов”. Победитель мечтал о разделе Турции, в союзе с Россией, с тем, чтобы была восстановлена Польша, а “из гробниц великих предков Греции вышел Гений Свободы”. И когда его мысль впервые касалась обновления Франции, ему грезилось, что отсюда выйдет “свобода для всей Европы”. Особенно задумывался он над “восстановлением итальянского отечества”: его глубоко радовало зарождение “национального духа” среди итальянцев, при котором “абсолютизм и олигархия станут уродством в глазах Европы”. И интеллигенция Европы прощала герою первые замашки цезаризма и макиавеллизма.
Эти замашки были, в свою очередь, знамением времени. Наставал новый период в истории, требовавший своих жертв. Идеализм Просвещения и революции должен был смениться прозой практицизма. Реакция должна была проявиться прежде всего в армии, которой приходилось бороться с самыми грубыми пережитками старого строя в Европе. Чтобы раздавить “змей” старины, как выражались якобинцы, приходилось прибегнуть к беспощадности, ожесточиться, что требовалось и тою быстротой, без которой армия Бонапарта не могла бы победоносно драться на всех фронтах с массами неприятеля. Да и великие предшественники нашего героя: Тюренн, Мальборо, Фридрих II – брали своею изумительной бесчувственностью, редким жестокосердием.
Важнее для будущности всего мира и страшнее всего была другая черта, в которой особенно ярко отражалось наступление новой эпохи. Она тем более поразительна, что обстоятельства вдруг раскрыли ее во всем ее безобразии. Они требовали, чтобы Бонапарт для спасения рейнских армий немедленно ударил во фланг австрийцам; да и его голодная армия не могла дольше дрожать в ледяных ущельях Альп. А у него не было никаких запасов, и всего 48 тысяч франков в штабной кассе. И вот магические словечки революции сменились суровым голосом кондотьеров XIV века. Когда “босоножки” взобрались на горный хребет, их вождь издал первую прокламацию в новом духе: “Солдаты! Вы наги, вас кормят впроголодь; правительство много задолжало вам и ничего не может дать... Я сведу вас в самые плодоносные долины в мире. Перед вами раскинутся роскошные области, большие города: вы найдете там почести, славу и богатство”.
И вскоре исчез симпатичный “босоножка”: к концу похода ласкавшие его сначала итальянцы стали возмущаться у него в тылу в отместку за его грабительства и жестокости. А его генералы начали возить с собой большие чемоданы с золотом и мечтать о роли царедворцев.
Совершалось превращение и в вожде, и опять по неумолимым требованиям обстоятельств. Отъезжая из Парижа и опустошив сундуки правительства, Бонапарт условился с Директорией, что его армия будет не только содержать сама себя, но и пополнит ее казну: он знал, что в Италии, несмотря на отвратительное правительство, хранится много сокровищ, веками скопленных обширною торговлей и возделыванием благодатной почвы. Но тут лежало зерно целого европейского переворота: генерал, содержащий свое правительство, – уже диктатор на деле. Он и подсмеивался над нелепыми планами операций, которые вздумала было посылать ему Директория; он даже начал без ее согласия вести дипломатические переговоры. Впрочем, покуда это был только Цезарь в Галлии, кумир армии, лагерь которой становился его передвижным государством. Говорят, что юный честолюбец, голова которого кружилась от изумительного поворота колеса фортуны, уже мечтал о престоле. Если это так, то его мысли влеклись к “красавице Италии”, сокровища которой не охранялись драконом: итальянцы были жалкая масса, несплоченная, невежественная, суеверная, забитая. Кстати, корсиканец рад был отомстить Генуе, а якобинец радовался случаю сбить спесь с римского первосвященника.
А тут сам собой образовался вокруг героя отборный отряд телохранителей – ячейка знаменитой императорской гвардии. Вождь отделился от своих товарищей. Летом 1797 года уже возникла “резиденция” нового повелителя. Пышный дворец Монтебелло под Миланом кишел не только льстецами и просителями, но и посланниками держав. Из Милана наезжали аристократки, чтобы подносить букеты дамам Бонапарта, который выписал семью на свою виллу. А когда в конце года Бонапарт отправился в Раштатт, чтобы лично открыть конгресс, решавший участь Германии, его поездка уподоблялась триумфу повелителя Европы. Таково же было путешествие по Швейцарии и Франции.
Это торжество уяснило самому Наполеону его туманные грезы: он осознал себя властителем мира. Как полководец он поднялся выше всех военных светил новой истории: специалисты признали его стратегию 1796 года “классическою”; она послужила генералу Жомини основой теории всего военного искусства. Тогда же Бонапарт проявил себя первоклассным дипломатом, разбивая формы пресловутой “традиции”, посрамляя седины рутинеров. Впрочем, по существу он руководился тут старомодным макиавеллизмом. Но и здесь он был лишь отражением тлетворной среды: приходилось быть или молотом, или наковальней. Зато юный ученик престарелых Макиавелли далеко превзошел своих наставников: его ряд дипломатических побед – своего рода итальянский поход. Конечно, и на этом поприще Бонапарт был лишь орудием истории: он развивал систему, которую Конвент ввел впервые в Бельгии и Голландии, но зато как развивал! Не говоря уже про “реквизиции” натурой, он собрал в Италии до 115 миллионов франков, а Венеция поплатилась еще своими лучшими кораблями. По его собственному признанию поставщики и офицеры превратили войну “в ярмарку, где все продажно до того, что стыдно было за человека”. Наполеон будто не видел ничего: раз только упрекнул он слишком загребистого Массена, но замолчал, когда тот в ответ проспрягал ему глагол “воровать”.
Верхом совершенства были интриги с Венецией и папой. Бонапарт восхитительно льстил олигархам приморских лагун в то самое время, когда подписывал “новый раздел Польши”, то есть отдавал часть их земель австрийцам. А политика с папой была так тонка, что тогда никто не понимал ее. Тучный восьмидесятилетний добряк, Пий VI открыто враждовал с Францией, а Бонапарт только взял у него Авиньон с легатствами (северная часть Церковной области) и начал выказывать св. отцу сыновнее почтение, называя себя “защитником религии”. Бонапарт говорил наперсникам, что нужно щадить “старую лису”: бывший якобинец оценил влияние религии на массы; он уже задумывался над своим великим будущим. Вообще же в Италии была введена система “республик-сестер”, начатая также Конвентом в Голландии. Ломбардия вместе с легатствами сделалась Цизальпинской республикой, а Генуя – Лигурийской республикой. Венеция сначала тоже была превращена в республику, а потом частью была присоединена к Цизальпине, а частью к Австрии; Ионические же острова отошли к Франции. Год спустя Директория довершила систему республик-сестер: Церковная область превратилась в Римскую республику, а Швейцария – в Гельветскую.
Подвиги нового дипломата увенчались миром в Кампоформио (октябрь 1797 года ), про который Бонапарт сказал: “Я объявил большой шлем, имея всего двенадцать взяток”. То было невиданное посрамление Габсбургов, гибель старой Германии и основа миродержавия[2] Наполеона. Франция приобретала Бельгию, рейнскую границу и Ионические острова, а Австрия теряла, кроме Бельгии, Ломбардию, получая взамен коварный дар – Венецию с Истрией и Далмацией. Германия лишалась левого берега Рейна, а владевшие им князья получали вознаграждение на правом берегу посредством “секуляризации”, то есть лишения владений тамошнего духовенства. Для разграничения новых владельцев имперские чины должны были собраться на конгресс в Раштатте.
Но любопытнее всего, как Бонапарт распутывал самый мудреный узел – свои отношения к Директории. Эти отношения были диковинны: Директория играла роль мольеровской начальницы-рабыни. Сначала она радовалась удалению своего опасного спасителя, потом пыталась подчинить его себе. Она даже послала в Италию своего комиссара шпионить, но тот показывал генералу свои донесения. Потом она хотела погубить его, задерживая подкрепления, но принуждена была сама благодарить своего генерала за наполнение ее казны. Они расходились и в дипломатии. Директория интересовалась только Бельгией и Рейном; она готова была возвратить Ломбардию Габсбургу, а папу совсем уничтожить. Бонапарт же устроил республики – эти зерна будущих войн, а папу пощадил. Сначала Директория получала от своего генерала уверения “в преданности”, потом пошли угрозы отставкой. А когда парижские палаты упрекнули Бонапарта за насилия в Италии, он написал директорам: “Именем восьмидесяти тысяч солдат предсказываю вам, что прошло время, когда адвокатишки и негодные пустомели гильотинировали воинов. Горе вам, если солдаты принуждены будут прийти к вам из Италии со своим генералом!”
Генерал имел право говорить так: он опять только что спас свое начальство от погибели. Жалкая Директория не знала, что делать среди борьбы трех партий – якобинцев, роялистов и “либералов”, как назвались тогда друзья конституционной монархии, во главе которых стояли г-жа Сталь и ее приятель, Бенжамен Констан. Особенно опасны становились роялисты, душой которых был Пишегрю. У Барраса оставалась одна надежда – счастливый победитель. Бонапарт сказал своим войскам: “Если понадобится, вы орлами перелетите через горы, чтобы поддержать правительство и республику”. Он послал в Париж Ожеро. 18 фрюктидора (4 сентября 1797 года) этот храбрец без выстрела занял Тюильри и город – и все успокоилось.
Возвратилось господство Конвента, только в менее кровавой форме: стала свирепствовать “сухая гильотина”, или ссылка. “Изменников республике” сослали в Гвиану: тут было до двухсот лиц, по преимуществу журналистов и членов обоих Советов, в том числе Пишегрю, Бартелеми и Карно, которым, однако, удалось бежать. Исчезла свобода печати, сходок и сообществ; была нарушена независимость судов; многие департаменты лишились выборных прав. “Цареубийцы” и республиканцы заняли правительственные места. Европейская война стала необходимостью, тем более, что армиям приходилось содержать самих себя и даже правительство тою системой грабежа, которая была применена покуда в Бельгии, Швейцарии и особенно в Италии.
Но то было мимолетное торжество. Директория достигла вершины своего могущества, с которой тотчас начала спускаться по наклонной плоскости в пропасть. С 18 фрюктидора она стала ненавистна всем, так как вступила на ложный путь насилия, которое должно было завершиться ее погибелью. “Всякому показалось бы естественным, – говорит и г-жа Сталь, – если бы военный вождь принял меры, которые до него позволяли себе гражданские власти”. А главное, призвав на помощь против парламента войско, Директория отдавала себя в его руки, то есть подписывала себе смертный приговор. И уже был готов диктатор. Среди армии, ослепившей мир чудесами из чудес, родился герой из героев, про которого комиссар Директории уже писал из Италии: “Я не вижу для него иного конца, кроме престола или эшафота”. Презренная Директория хваталась за своего завтрашнего губителя, чтобы не пасть сегодня жертвой роялистов.
В сущности, диктатор был готов.
В тот момент, в конце 1797 года, монтебелльский олимпиец уже старался показать Европе наглядно, с кем она имеет дело. В Раштатте он распоряжался конгрессом по своей воле. Он подшучивал над князьями и владыками и публично прогнал, как лакея, шведского уполномоченного, графа Ферзена, за то, что тот был другом Марии-Антуанетты. А затем 1798 год начался еще более знаменательной картиной в самой Франции. “Старый порядок” не встречал так своих любимых королей. Общество осыпало героя букетами, медалями, песнями, газетной лестью. Правительство подобострастно устроило ему прием, напоминавший театральный апофеоз. Все партии бросились к нему. Роялисты работали через Жозефину, либералы – через приятеля г-жи Сталь, Талейрана; республиканцы считали его сыном революции, восхищаясь 18-м фрюктидора.
Но победитель озадачил всех. Теперь это был болезненный, угрюмый капральчик. Европейские дипломаты доносили, что “все влечет его к миру и дружелюбию”. И сам Ожеро, хвастаясь 18-м фрюктидора, твердил, что его генерал слишком “благовоспитан” для таких расправ. Бонапарт носил мундир академика, беседовал с учеными, задумчиво гулял в садике своей скромной квартиры. Пуще всего боялся он, чтоб его не записали в вожаки какой-нибудь партии: ему нужно было кое-что побольше. Он думал тогда: “Груша еще не созрела: нужно, чтобы Директория испытала неудачи без меня. Париж беспамятен: в этом Вавилоне знаменитости быстро сменяются одна другой. Если мне надолго остаться здесь без дела, я погиб!” Вновь исчезнуть, да подальше, да для дивных чудес значило для Бонапарта также приучить армию видеть в нем и своего Бога, и свое отечество. За Париж он не опасался: в его руках был Баррас; и чуткий Талейран сам склонялся на его сторону.
В Европе также было все, что требовалось Бонапарту. Там, в свою очередь, царствовала тревога, угрожавшая гибелью Директории. Все ненавидели ее за наглые насилия. Как всегда, во главе движения стояла Англия. С самого начала революции она поставила себе целью погубить свою вечную соперницу: с 1792 года открылась двадцатитрехлетняя борьба двух великанов Запада, гордо стоявших по обоим берегам канала. Французы отвечали британцам такой же национальной ненавистью. Уже в 1796 году Директория задумывалась не только о высадке в Англию, но и об Индии, куда она посылала своих агентов так же, как в Тегеран и Константинополь. В 1798 году Гош едва не появился в Ирландии. Когда прибыл Бонапарт, парижане толпились в театрах, любуясь живыми картинами “с высадкой”. Директория назначила победителя командиром “английской армии”. Он и сам давно мечтал сразиться с ненавистной соперницей, но повел дело по-своему, а на деле всячески мешал ей. На его взгляд, гораздо вернее можно было нанести “тирану морей” удар сбоку.
Бонапарт с ранней юности мечтал о Востоке. “Европа – кучка крота; а там живут шестьсот миллионов, там – источник всякой великой славы”, – говорил корсиканец. Конечно, и тут Бонапарт был лишь орудием истории. Французы со времени крестовых походов считали своей “миссией” возрождение Востока и прежде всего Египта. Перед революцией французы задумывались над мыслью о Суэцком канале, и Талейран расписывал в академии необходимость и легкость покорения страны фараонов. Бонапарт только был ближе всех подведен к этой задаче обстоятельствами. Благодаря Венеции ему удалось образовать в Адриатике эскадру не хуже английской. Заняв Ионические острова, он писал Директории: “Они драгоценнее для нас всей Италии. Приближается время, когда поймут, что необходимо овладеть Египтом, чтобы действительно погубить Англию. Отчего бы нам не овладеть Мальтой? С нею да с Корфу в руках мы станем господами Средиземного моря: мы разрушим Англию – и Европа у наших ног”. Именно тогда и Англия зарилась на Мальту: она мечтала проникнуть оттуда в Индию через Египет. Бонапарт предложил египетский поход. Директория обрадовалась, что теперь, когда войны в Европе нет, ее владыка уходит в такую опасную даль.
Бонапарт сам написал себе приказ: разрушить в Египте влияние Англии, прорыть Суэцкий перешеек и “освободить” туземцев от “тирании” мамелюков. Мамелюки – род феодалов, которые составляли отважную, многочисленную и богатую конницу и угнетали феллахов-землепашцев и арабов-купцов. Они лишь по имени признавали власть Турции. Конвент давно старался подчинить султана своему влиянию, чтобы пользоваться турками, как против Англии, так и против России, которую он желал заставить отказаться от только что завершенного раздела Польши (1795 год). Султан уже поручил французским офицерам свою армию, но еще колебался заключить союз с Директорией. Бонапарт уверял его, что как “добрый друг турок” он намерен смирить мамелюков, поднять благосостояние его египетских подданных и возвысить значение ислама. Он отобрал лучших солдат и сподвижников. Во главе последних был величавый, благородный Клебер, усмиритель Вандеи и победитель немцев. Республиканец в каждой жилке, особенно ненавидевший лесть, этот богатырь и видом недолюбливал Бонапарта. Но после Абукира он бросился в его объятия со словами: “Вы велики, как мир!” Была набрана также сотня лучших ученых. Все приготовления были сделаны гениально и так таинственно, что сам военный министр видел в тулонской эскадре “правое крыло английской армии”. При всем том, для успеха безумного предприятия требовалось особое счастье: оно и служило роковому человеку как никогда. Нельсон, стоявший на пути с сокрушительным флотом, три раза проходил мимо врага, не заметив его за туманами и бурями.
В мае 1798 года из Тулона вышла небывалая у французов эскадра с сорока тысячами солдат. С помощью подкупа взяли без выстрела Мальту, затем так же легко высадились у устьев Нила и двинулись вверх по реке. Три дня спустя, у устьев же Нила, под Абукиром, в “невиданной водами битве” Нельсон истребил французскую эскадру. “Англичане заставят нас совершить более великие подвиги, чем мы предполагали!” – воскликнул Бонапарт, и французы двинулись к Каиру под палящим солнцем, увязая в жгучих песках. Лишь у пирамид встретила их блестящая конница мамелюков. “Солдаты! Сорок веков глядят на вас с высоты этих пирамид”, – сказал вождь, и впервые каре пехоты выступили против кавалерии неприятеля. Мамелюки были истреблены.
Конец ознакомительного фрагмента.