ГЛАВА III
На Москву
Император выехал из Дрездена 29 мая; императрица была в Праге, где она хотела провести некоторое время с австрийским двором. Император Наполеон остановился в Глогау только на одну ночь. До 1 июня он оставался в Позене, от 2 до 6-го – в Торне, от 7 до 10-го – в Данциге, 11-го – в Мариенбурге, от 12 до 16-го – в Кенигсберге, 17-го – в Инстербурге, от 18 до 21-го – в Гумбиннене, 21-го – в Вильковишках, 22-го – в Новогрудках, 23-го – в палатке на берегу Немана.
Остановлюсь на пребывании императора в Данциге, так как там была крупная база войскового снабжения, – тот пункт, где в течение двух лет все организовывалось и приготовлялось, пункт, которому император уделял наибольшее внимание, так как эта надежная крепость должна была снабжать его всем необходимым. Неаполитанский король[85], которому не было разрешено приехать в Дрезден – якобы из внимания к австрийскому императору, – ожидал там императора Наполеона; Наполеон, считая, что Италия все еще была предана его тестю, не хотел портить ему радость встречи со своей дочерью видом государя, который вызовет у него тягостные воспоминания. На самом деле этот мотив был только деликатным предлогом, и император, как он говорил это в частных беседах, просто не хотел, чтобы между Мюратом и австрийцами завязались связи, слишком тесно завязанные уже королевой и Меттернихом[86]. «Если австрийский император, – говорил он, – отнесется к нему хорошо, то у Мюрата закружится голова, и он наверняка наговорит много глупостей и т. п.»
Отношения между императором и Неаполитанским королем были более чем холодные, и отказ в разрешении приехать в Дрезден мог лишь усилить недовольство Мюрата. Император справедливо упрекал его в том, что он часто нарушал континентальную систему на побережье Неаполитанского королевства, и метал по этому поводу громы и молнии и в письмах и на словах. Но так как он нуждался теперь в короле для своего похода, то надо было поправить отношения. Король был обижен, но он был человеком слабохарактерным. Он любил императора, который знал свою власть над ним. При первом же разговоре была восстановлена полная гармония, хотя император всего лишь утром повторял то, что он говорил перед выездом из Парижа, а именно, будто король забыл, что он француз по рождению и что император сделал его королем. Со своей стороны, король громко жаловался на то, что он является государем только по имени и должен жертвовать тем, что считает интересами своих народов, ради того, что император называет интересами континента и Франции (когда императору были доложены эти выражения короля, они рассердили его еще больше, чем контрабанда).
Первыми словами, с которыми император Наполеон обратился к губернатору Данцига генералу Раппу, были:
– Что делают ваши купцы со своими деньгами? Начинается вой на. Я теперь займусь ими.
Во время послеобеденного разговора он сказал Раппу, Неаполитанскому королю и еще нескольким другим лицам, что пруссаки и даже австрийцы действуют с нами заодно, что Александр не ожидал этого и очень озадачен; в конце концов он сам этого хотел, а если он все же не хочет войны во что бы то ни стало, то он еще может ее избежать; это выяснится через несколько дней. Легко догадаться, что это говорилось для того, чтобы политические слухи разнесли повсюду слова императора. А его действительная воля была выражена в первых словах, с которыми он при мне и нескольких других лицах обратился к Раппу.
Вечером и на следующий день император очень жаловался мне на Неаполитанского короля, говоря, что он более не француз и забыл все то, чем он обязан своей родине и своему благодетелю. Король, со своей стороны, жаловался Бертье[87], Дюроку и мне на то, что император сделал из него всего лишь вице-короля и орудие для того, чтобы выжимать соки из его народа, и т. д., и т. д. При приеме местных гражданских властей, которые жаловались на чрезмерные налоги, император сказал им, что он сохранит Данциг за собой и присоединит его к великой империи, думая, что он этим их утешит, или, скорее, для того, чтобы его слова были повторены в Берлине и в Петербурге.
Император на людях встретил короля довольно хорошо, но затем, отведя его в сторону – бесспорно для того, чтобы помешать ему жаловаться, – начал его бранить и сердиться. Он жаловался на его неблагодарность и под конец «разыграл сцену гнева и чувствительности, так как, – сказал мне император, – с этим итальянским Панталоне[88] приходится пускать в ход такие средства. У него доброе сердце; в глубине души он любит меня больше, чем своих лаццарони. Когда он меня видит, он мой, но вдали от меня он, как все бесхарактерные люди, поддается тому, кто ему льстит и подлаживается к нему. Если бы он приехал в Дрезден, то его тщеславие и его личные интересы заставили бы его сделать миллион глупостей, чтобы подделаться к австрийцам. Его жена честолюбива и вбила ему в голову тысячу безумных затей: он хочет владеть всей Италией. Это – его мечта, из-зa которой у него нет желания сделаться польским королем. Я посажу туда Жерома[89], создам ему прекрасное королевство, но нужно, чтобы он сделал что-нибудь, так как поляки любят славу. А Жером любит только роскошь, женщин, парады и празднества. Мои братья не помогают мне. Они заимствовали от царствующих династий только глупое тщеславие и не отличаются никакими талантами, не обладают ни малейшей энергией.
Мне приходится править за них. Не будь меня, они разорили бы бедных вестфальцев, чтобы обогатить своих фаворитов и любовниц, чтобы давать празднества и строить дворцы. Мои братья думают только о себе. А между тем я показываю им хороший пример. Я народный монарх, так как я трачу деньги лишь на поощрение искусств, на то, чтобы оставить после себя славное и полезное для нации наследство. Никто не скажет, что я одаряю фаворитов и любовниц. Я вознаграждаю оказанные родине услуги, и больше ничего».
В Торне мы нагнали обоз и главную квартиру; на следующий день после прибытия все это, а также и гвардия, было направлено в Инстербург. Император нагнал гвардию в Инстербурге и следовал за нею в направлении на Ковно по линии Тумбиннен – Сталлупенен – Вильковишки, а затем по лесной дороге, оставляя Мариамполь направо. Войска, охранявшие путь, были великолепны и приветствовали императора с неподдельным энтузиазмом. Войска 1-го корпуса особенно выделялись своей прекрасной выправкой и обученностью. Взятые из хороших гарнизонов и побывавшие в руках полководца, который долго занимался ими, они могли соперничать с гвардией. Вся эта молодежь была полна здоровья и пыла. Солдаты 1-го корпуса имели в ранцах продовольствие на две недели.
Князь Экмюльский[90], который находился уже на берегах Немана, построил там пекарни, где заготовляли хлеб по мере прибытия корпусов. К авангарду были прикомандированы печники.
Император прибыл в штаб князя, находившийся в расстоянии одного лье от Немана и Ковно[91]. Время близилось к рассвету. Он немедленно приказал произвести рекогносцировку на берегах реки и во всех окрестностях. Возвратился он только вечером, в течение двух часов отдавал приказы и снова сел на лошадь, чтобы при свете луны подробнее обследовать берег реки и определить место переправы. Все без исключения должны были оставаться на некотором расстоянии оттуда, чтобы не привлекать внимания русских конных дозоров, которые могли находиться на другом берегу. Император объехал берег в сопровождении саперного генерала Аксо. Утром ему пришлось накинуть на себя шинель одного из польских солдат, чтобы не привлекать внимания.
По окончании рекогносцировки он подъехал к группе чинов штаба, чтобы снова обсудить вопрос о различных пунктах, где войска могли бы занять позиции. Когда император скакал галопом по полю, из-под ног его лошади выпрыгнул заяц, и она слегка отскочила вбок. Император, который очень плохо ездил верхом, упал наземь, но поднялся с такой быстротой, что был на ногах прежде, чем я подоспел, чтобы его поднять. Он вновь сел на лошадь, не произнеся ни слова. Почва была очень рыхлая, и он лишь слегка ушиб нижнюю часть бедра. Я тогда же подумал, что это – дурное предзнаменование, и я, конечно, был не единственным, так как князь Невшательский тотчас же коснулся моей руки и сказал:
– Мы сделали бы гораздо лучше, если бы не переходили через Неман. Это падение – дурное предзнаменование.
Император, который в первые моменты хранил глубокое молчание и, очевидно, предавался не более веселым мыслям, чем мы, начал затем нарочно шутить по поводу своего падения с князем Невшательским и со мною, но вопреки его стараниям можно было заметить его дурное настроение и мрачные мысли. При других обстоятельствах он жаловался бы на лошадь, сделавшую глупый скачок, и на обер-шталмейстера. Но на сей раз он старался выказать хорошее настроение и делал все, что мог, чтобы рассеять те мысли, которые – он чувствовал – могли прийти в голову каждому из нас, так как вопреки самим себе люди бывают суеверными при таких решающих обстоятельствах и накануне таких великих событий. Каждый думал об этом падении, и на лицах некоторых чинов штаба можно было прочесть, что римляне, верившие в предзнаменования, не перешли бы через Неман. Император, который обычно был таким веселым и таким оживленным в те моменты, когда его войска осуществляли какие-либо крупные операции, был в течение всего дня очень серьезным и очень озабоченным.
О том, что делается на другом берегу реки, не было никаких сведений: связь была прервана уже в течение нескольких дней.
Князь Экмюльский, генеральный штаб и все остальные жаловались на то, что не удалось до сих пор получить никаких сведений и ни один разведчик еще не вернулся с того берега. Там, на другом берегу, видны были лишь несколько казачьих патрулей. Император произвел днем смотр войск и еще раз занялся рекогносцировкой окрестностей. Корпуса нашего правого фланга знали о передвижениях неприятеля не больше нашего. О позиции русских не было никаких сведений. Все жаловались на то, что ни один из шпионов не возвращается, что очень раздражало императора. Лишь из Мариамполя поступили сведения о том, что русская армия отступает и перед нами находятся только казаки. Император решил, что русские сосредоточиваются в Троках, чтобы защищать Вильно.
После обеда император вызвал меня и спросил, как это он упал с лошади; по его словам, он не очень ушибся и поднялся с такой быстротой, что думал, так как дело было ночью, – что никто не заметил происшествия. Он спросил, говорят ли об этом происшествии в ставке. Затем он снова стал задавать мне различные вопросы, касающиеся России: об образе жизни жителей, о запасах, имеющихся в городах и деревнях, о состоянии дорог. Он спросил меня, отличаются ли русские крестьяне энергией, способны ли они взяться за оружие, как испанцы, и организовать партизанские отряды, а также думаю ли я, что русская армия отступила и сдаст ему Вильно без боя. По-видимому, он очень хотел сражения. Он приводил ряд аргументов, чтобы доказать мне, что русская армия вопреки сообщениям из Мариамполя не могла отступить и тем самым сдать столицу Литвы, а следовательно, и русскую Польшу без боя: она не могла этого сделать хотя бы потому, чтобы не обесчестить себя в глазах поляков. Он добивался, чтобы я высказал свое мнение об этом отступлении.
Я ответил ему, что не верю в правильные сражения и думаю, как я ему всегда говорил, что у русских не так уж мало территории, чтобы они не могли уступить ему порядочный кусок хотя бы для того, чтобы удалить его на большее расстояние от Франции и принудить его раздробить свои силы.
– Но в таком случае, – с живостью возразил император, – я получаю Польшу, а Александр в глазах поляков бесповоротно опозорит себя тем, что отдает ее без боя. Уступить мне Вильно – значит потерять Польшу.
Он много говорил об этой оккупации, о развертывании его сил и их быстрых передвижениях и пришел к выводу, что русские корпуса не могут спасти свой обоз и свою артиллерию. Он думал даже, что многие из них придут в расстройство и не смогут уйти от его быстрого наступления. Он подсчитывал, сколько часов понадобится ему, чтобы дойти до Вильно, и забрасывал меня вопросами, как будто я ездил по этой дороге и как будто вопрос заключался в том, чтобы доехать туда на почтовых.
– Меньше чем через два месяца, – сказал император, – Россия запросит мира. Крупные помещики будут перепуганы, а многие из них разорены. Император Александр будет в большом затруднении, так как русским, по существу, весьма мало дела до поляков и они вовсе не хотят терпеть разорение из-за Польши.
Чтобы не встречать противоречий с моей стороны, император быстро задавал вопросы и столь же быстро сам давал желательные для него ответы на них, делая все время вид, что он торопит меня с ответом, и ежеминутно спрашивал меня, неужели я не разделяю его мнения, но не давал мне вставить ни слова. Когда он кончил говорить, я молчал, и это его рассердило. Он хотел получить ответ, который подтверждал бы его взгляды. Я сказал ему, что могу лишь напомнить то, что говорил мне император Александр, а именно, «что он воздает должное великим военным талантам императора и будет избегать до пределов возможного мериться силами с ним в открытом бою; если русские будут побиты, то они возьмут пример с испанцев, которые часто бывали разбиты, но не были, однако, ни побеждены, ни покорены; недостаток выдержки погубил другие государства; он не будет стрелять первым, но он скорее отступит до Камчатки, чем уступит свои губернии или будет приносить жертвы, которые не приведут ни к чему, кроме передышки». Император выслушал меня и отпустил, ничего не ответив.
Ночью дивизия Морана перешла через Неман[92]. За нею последовали другие, так как понтонные парки заранее были стянуты к реке. Операция была выполнена в несколько часов без всяких помех даже со стороны казаков, которые в небольшом числе находились на другом берегу и стали отвечать на ружейные выстрелы, направленные против них, лишь тогда, когда наши части вступили в первую деревню по ту сторону Немана, находившуюся в некотором расстоянии от реки.
Император переправился через реку утром[93], как только первая дивизия заняла позицию на другом берегу, и, казалось, был очень удивлен, узнав, что русская армия, стоявшая под Вильно, отступила уже три дня тому назад. Нужно было показать ему целый ряд донесений и представить ряд приехавших оттуда лиц, чтобы он поверил этому сообщению. Он следовал за авангардом больше двух лье, ускорил движение всей армии, расспрашивал всех местных жителей, которых можно было встретить, но не извлек из расспросов никаких определенных сведений. По всем направлениям в поисках сведений были разосланы поляки.
Император возвратился в Ковно, посетил город и его окрестности, а потом до вечера был занят организацией спешной переправы нескольких пловцов через Вилию и наводкой моста для перехода армейского корпуса, который должен был оперировать на другом берегу. Через реку во главе 200 добровольно вызвавшихся пловцов переправился де Геенэк[94]. Он оставил свой полк легкой пехоты и кинулся в полном снаряжении в реку, чтобы спасти одного улана, которого увлекло течение. Император нашел, что этот поступок заслуживал бы всяческой похвалы, если бы был совершен обыкновенным человеком, но отнюдь не подобал командиру полка перед лицом неприятеля. Он сказал это де Геенэку.
Ночевал император в русском монастыре, расположенном в четверти лье от Ковно. Он оставался там до 26-го, чтобы сделать все распоряжения и ускорить переправу через Неман и передвижение войск по всем направлениям. Он узнал, что русская армия отступает по всей линии, и считал, что так как она занимает очень растянутый фронт, то левому крылу под командой Багратиона[95], находящемуся особенно далеко, трудно будет соединиться с главными силами.
– Я воспользуюсь этим, – сказал император, – если русские не будут сражаться до Вильно.
Император хотел, чтобы все летели на крыльях. 27-го он переночевал в Овсянишках, а 28-го в девять часов утра прибыл в Вильно. Это быстрое движение при отсутствии продовольственных складов исчерпало и разорило все запасы и все жилые места, находившиеся по пути. Авангард еще кормился, а остальная часть армии умирала от голода. В результате перенапряжения, лишений и очень холодных дождей по ночам погибло 10 тысяч лошадей. Много солдат из молодой гвардии умерло во время переходов из-за усталости, холода и лишений.
Начальники хотели, чтобы эта молодежь соревновалась со старыми воинскими частями, сумевшими перенести столько трудностей, лишений и опасностей; молодежь пала жертвой этого неуместного пыла. Князь Экмюльский, подкреплявший авангард неаполитанского короля, сообщил, что генерал-лейтенант Балашев – генерал-адъютант русского императора – прибыл в его штаб с миссией к императору[96]. Он получил приказ задерживать его под разными предлогами. Император дозволил ему приехать в Вильно лишь через два или три дня после своего прибытия. Наш авангард имел довольно оживленную стычку в нескольких лье от Вильно, а потом вторую вблизи города. Нашей кавалерии не повезло. Капитан легкой кавалерии де Сегюр попал в плен[97].
Император проехал по городу без предварительного оповещения. Город казался опустевшим. Несколько евреев и несколько человек из простонародья – вот все, кого можно было встретить в этой так называемой дружественной стране, с которой наши войска, изнуренные и не получающие пайков, обращались хуже, чем с неприятельской. Император не остановился в городе. Он осмотрел мост, окрестности и подожженные неприятелем склады, которые еще горели. Он приказал поскорее починить мост, отдал распоряжение о некоторых оборонительных работах под городом, вернулся обратно и заехал во дворец. Хотя о его возвращении было объявлено, хотя двор, штаб, гвардия и все, что указывало на его присутствие, обосновались там, население ровно ничем не проявляло любопытства, никто не выглядывал из окон, не наблюдалось никакого энтузиазма, не видно было даже обычных зевак. Все выглядело угрюмо.
Император был поражен этим и, входя в кабинет, не мог удержаться от слов:
– Здешние поляки не похожи на варшавских.
Это объяснялось некоторыми беспорядками, имевшими место в городе и напугавшими жителей, а также тем, что здешние поляки, довольные русским правительством, были мало расположены к перемене. К тому же русские находились еще очень близко[98], и никакого решительного сражения до сих пор не было.
Император получил достоверные сведения об отступательном движении русских. Он был удивлен тем, что они сдали Вильно без боя и успели вовремя принять решение и ускользнуть от него.
Потерять надежду на большое сражение перед Вильно было для него все равно, что нож в сердце. Он льстил себя надеждой, что князю Экмюльскому больше повезет в его движении против Багратиона и что корпуса, которые двинутся к Двине, настигнут левый фланг русских. Всех офицеров, прибывающих из разных корпусов, он прежде всего спрашивал: «Сколько взято пленных?» Он хотел трофеев, чтобы поднять дух поляков, но никто их не присылал. Герцог Бассано и князь Сапега[99] старались организовать страну и вдохнуть в нее польский дух. Но жители были, по-видимому, не очень склонны откликнуться на призыв к их патриотизму. Грабежи и беспорядки всякого рода, производимые армией, разогнали все деревенское население. В городе видные лица сидели по домам. Приходилось вызывать их от имени императора, так как никто не представлялся, не стремился выдвинуться вперед, как ни старались об этом поляки, прибывшие вместе с армией.
Беспорядки, производимые армией, немало увеличивали всеобщее недовольство. В Вильно ощущался недостаток во всем, и через четыре дня необходимое продовольствие надо было искать уже очень далеко. Число отставших от своих корпусов было уже довольно значительно. Военные суды и несколько случаев примерного наказания запугали их и побудили часть из них возвратиться, но пока продолжалась переправа, порядок был восстановлен слабо.
Император решил вызвать Балашева в Вильно. Его величество, говоря о миссии Балашева, превращал его поездку в свой трофей и для поощрения поляков демонстрировал этот трофей как доказательство затруднительного положения русского правительства. О приезде Балашева я узнал только тогда, когда мне сообщил об этом князь Невшательский. Он рассказал мне все, что знал об этой миссии, и с тех пор мы не ждали уже от нее ничего благоприятного для дела мира. Император Наполеон говорил:
– Мой брат Александр, который так надменно держал себя с Нарбонном, хотел бы уже уладить дело. Он боится. Мои маневры сбили русских с толку. Не пройдет и месяца, как они будут у моих ног.
Он был слишком доволен тем, что находится в Вильно, ему слишком хотелось поздравить себя с желанным успехом, на который он, быть может, уже не надеялся чтобы он мог пойти на соглашение. Но в то же время он был серьезен, озабочен, можно даже сказать мрачен. Несколько вырвавшихся у него слов доказывали, что отступление без боя, продолжавшееся после переправы через Неман, потери во время перехода до Вильно и еще больше – облик страны навели его на размышления, мало похожие на те иллюзии, которые он так долго лелеял. Но император не был человеком, способным отступить перед трудностями; они лишь возбуждали, а не обескураживали этого великого человека. Он говорил во всеуслышание, – очевидно для того, чтобы объяснить любопытствующим глупцам тот прием, который он приготовлял для Балашева и который был весьма неожиданным после его шуток насчет предполагаемой цели миссии Балашева, – что он ведет против России политическую войну и, не имея личных обид против императора Александра, хорошо примет его адъютанта.
Балашев привез письмо от императора Александра, и ему было поручено сделать на словах заявления, соответствующие содержанию письма, а именно запросить о мотивах этого нашествия среди полного мира, без всякого объявления войны и предложить, – так как России неизвестен ни один обоснованный повод к недоразумению между двумя странами, – объясниться и предотвратить войну, если император Наполеон согласен в ожидании исхода переговоров возвратиться на свои позиции за Неман. Некоторым, посвященным в тайну этого предложения, показалось, что быстрота нашего движения сразу привела в замешательство и расстройство военные планы русских, что, попав в затруднительное положение и сомневаясь в возможности соединиться до Двины с корпусом Багратиона, император Александр решил испробовать это средство, чтобы попытаться остановить наше наступательное движение при помощи каких-нибудь переговоров. Я повторяю то, что говорилось, так как у меня в то время не было никакого ясного представления об этом. Я знал только, что император Наполеон открыто сказал при мне, при князе Невшательском, герцоге Истрийском и, кажется, Дюроке:
– Александр насмехается надо мной. Не думает ли он, что я вступил в Вильно, чтобы вести переговоры о торговых договорах? Я пришел, чтобы раз навсегда покончить с колоссом северных варваров. Шпага вынута из ножен. Надо отбросить их в их льды, чтобы в течение 25 лет они не вмешивались в дела цивилизованной Европы. Даже при Екатерине русские не значили ровно ничего или очень мало в политических делах Европы. В соприкосновение с цивилизацией их привел раздел Польши. Теперь нужно, чтобы Польша в свою очередь отбросила их на свое место. Уж не сражения ли при Аустерлице и Фридланде или Тильзитский мир освящают претензии моего брата Александра? Надо воспользоваться случаем и отбить у русских охоту требовать отчета в том, что происходит в Германии. Пусть они пускают англичан в Архангельск, на это я согласен, но Балтийское море должно быть для них закрыто. Почему Александр не объяснился с Нарбонном или с Лористоном, который был в Петербурге и которого царь не пожелал принять в Вильно[100]? Румянцев до последнего дня не хотел верить в войну. Он убеждал Александра, что наши передвижения – только угрозы и что я слишком заинтересован в сохранении союза с Россией, чтобы решиться на войну. Он считал, что разгадал меня и что он более проницательный политик, чем я. Теперь Александр видит, что дело серьезно, что его армия разрезана; он испуган и хочет помириться, но мир я подпишу в Москве. Я не хочу, чтобы петербургское правительство считало себя вправе сердиться на то, что я делаю в Германии, и чтобы русский посол осмеливался угрожать мне, если я не эвакуирую Данциг. Каждому свой черед. Прошло то время, когда Екатерина делила Польшу, заставляла дрожать слабохарактерного Людовика XV в Версале и в то же время устраивала так, что ее превозносили все парижские болтуны. После Эрфурта Александр слишком возгордился. Приобретение Финляндии вскружило ему голову. Если ему нужны победы, пусть он бьет персов, но пусть он не вмешивается в дела Европы. Цивилизация отвергает этих обитателей севера. Европа должна устраиваться без них.
Балашев был хорошо принят императором, который пригласил его на обед вместе с князем Невшательским, герцогом Истрийским и мною[101]. Я был более чем удивлен этой милостью, которая, впрочем, не могла относиться лично ко мне, так как император давно уже отучил меня от всех милостей. Император прекрасно отнесся к Балашеву и много разговаривал с ним. Во время послеобеденной беседы его величество сказал, обращаясь ко мне:
– Император Александр хорошо обращается с послами. Он думает, что своими любезностями делает политику. Из Коленкура он сделал русского.
Это был обычный упрек. Так как он не мог меня задеть перед моими соотечественниками, которые достаточно хорошо знали меня, чтобы разделить мое отношение к мотивам этих упреков, то я обычно не обращал на него внимания.
Но на сей раз он был намеренно повторен как титул, под которым меня хотели рекомендовать императору Александру. Я обиделся и не мог удержаться от ответа императору, которому я с оскорбленным видом сказал:
– Именно потому, конечно, что моя откровенность слишком хорошо доказала вашему величеству, что я – прекрасный француз, ваше величество хочет сделать вид, что сомневается в этом. Знаки благоволения, которыми императору Александру часто угодно было меня почтить, были направлены по адресу вашего величества. Будучи вашим верным слугой, государь, я никогда их не забуду.
Император, заметив, что я был возбужден, заговорил на другие темы и вскоре отпустил Балашева.
Перед обедом император поручил мне повидать этого генерала и сообщить, что он даст ему своих лошадей для возвращения в расположение русской армии; он приказал мне также согласовать с начальником штаба маршрут и вопрос о его эскорте. Я говорил с Балашевым не больше минуты и просил повергнуть мое почтение к стопам его повелителя.
Когда Балашев вышел от императора, его величество шутя сказал мне, что я напрасно рассердился на его слова о том, что я сделался русским; с его стороны это была лишь любезность с целью доказать императору Александру, что я не забыл знаки его благосклонности.
– Вы огорчаетесь, – прибавил император, – тою неприятностью, которую я намерен причинить вашему другу. Его армии не смеют дожидаться нас; они уже не спасают ни чести своего оружия, ни чести правительства.
Не пройдет и двух месяцев, как русские вельможи принудят Александра просить у меня мира.
К своим обычным обвинениям он прибавил еще и другие, чтобы доказать князю Невшательскому, герцогу Истрийскому и, вероятно, двум-трем присутствовавшим адъютантам, что я против этой войны и порицаю его систему. Он несколько раз повторил, что эта война самая политическая из всех, которые он когда-либо предпринимал, что Россия после Тильзита ничего не сделала для союза и очень мало или даже вовсе ему не помогла во время австрийского похода. Он упрекал Россию в том, что она покровительствует английской торговле. Он старался показать, что Австрия довольна этой войной, надеясь, что война вернет ей ее морские провинции взамен Польши, которой она не придает большого значения.
Я был так оскорблен упреком «вы русский», что не мог сдержаться. Я ответил императору, что я в большей мере француз, чем те, кто подстрекал к этой войне, так как я всегда говорил ему правду, между тем как другие сочиняли сказки, чтобы его подстрекать, надеясь угодить ему этим; я знаю свой долг почтения к моему повелителю и терпел его шутки в присутствии моих соотечественников, уважение которых мне обеспечено, но подвергать сомнению мою верность и мои чувства француза в присутствии иностранца – это значит оскорблять меня; раз уж его величество говорит об этом публично, то я горжусь тем, что я против этой войны и сделал все, чтобы предотвратить ее; я горжусь даже теми неприятностями и огорчениями, которые мне пришлось из-за этого перенести; я вижу уже давно, что мои услуги ему более не угодны, и прошу уволить меня; так как я не могу с честью возвратиться домой, пока продолжается война, то прошу его дать мне какую-нибудь командную должность в Испании и разрешить отправиться туда завтра же.
Император ответил мне очень спокойно:
– Кто же сомневается в вашей верности? Я отлично знаю, что вы честный человек. Я ведь только шучу. Вы слишком щепетильны. Вы хорошо знаете, что я отношусь к вам с уважением. Сейчас вы говорите вздор. Я не стану отвечать на все, что вы мне только что сказали.
Признаюсь, я был до такой степени вне себя, что вместо того чтобы успокоиться, был готов наговорить императору еще более неуместные вещи.
Герцог Истрийский потянул меня за одну полу, князь Невшательский – за другую; оба они уговаривали, умоляли меня не отвечать. Император, по-прежнему сохранявший терпение и говоривший с прежней добротой, видя, что меня не удается привести в рассудок, удалился в свой кабинет, оставив меня с этими господами, которые тщетно пытались увести и успокоить меня. Я потерял голову. Наконец, я ушел к себе, твердо решившись уехать. Я лег спать лишь после того, как привел все в порядок и приготовился к отъезду. На другой день с самого утра я обратился к Дюроку с просьбой принять на себя исполнение моих обязанностей и испросить соответствующие распоряжения от императора. Он уговаривал меня, но безрезультатно.
Через некоторое время ко мне пришли один за другим князь Невшательский и Дюрок, оба по поручению императора, который, заметив мое отсутствие на выходе, поручил передать мне, что он желает, чтобы о происшедшем не было больше никакой речи. Я по-прежнему настаивал на своем желании уехать. Император, не видя меня, когда он садился на лошадь для прогулки верхом, дважды посылал за мной. Меня не нашли. Я не хотел попасть в неловкое положение и объясняться с людьми, с которыми не подобало входить в рассуждение о мотивах моего отказа.
Видя, что я не появляюсь, император, проехавшись по городу и остановившись у моста, велел отыскать меня и передать его приказание явиться для разговора с ним. Я не мог отказать в повиновении и подъехал к нему, когда он осматривал работы, производившиеся под Вильно. Как только я явился, он тотчас взял меня за ухо (это был его обычный ласковый жест, выражавший благосклонность) и сказал:
– С ума вы сошли, что хотите меня покинуть? Вы знаете, что я отношусь к вам с уважением и совсем не хотел вас обидеть.
Он поскакал галопом, но вскоре остановился и начал говорить о разных делах. Ни мне, не Дюроку не оставалось ничего другого, как признать, что я не уеду…
Герцог Бассано и некоторые другие лица, которым было поручено организовать страну, разглагольствовали о ее мнимом энтузиазме. Я жил, по обыкновению, очень замкнуто. Мой спор с императором сделал меня еще более осмотрительным. Должен сказать, однако, что он ничем больше не напоминал мне о случившемся. О том, что происходило, рассказывали мне все. А к тому же достаточно было иметь уши, когда вы находились в служебных помещениях или участвовали в поездках императора, чтобы быть в курсе всех событий. Все ясно видели, что представляют собою литовцы: они очень холодно относились к польскому делу, были мало склонны к жертвам и очень недовольны стеснениями, связанными с войной, и беспорядками, неизбежными при таких быстрых передвижениях войск. Несомненно, они были бы довольны восстановлением Польши, но они сомневались в том, что это – единственная цель императора, а в особенности в том, что они получат такую форму правления, которая соответствовала бы их притязаниям, интересам и обычаям. Тем не менее удалось организовать правительственную комиссию.
Варшавский сейм, собравшийся 24 июня в качестве генеральной конфедерации[102], призвал всех поляков к оружию, убеждая их покинуть знамена угнетателей, которым они служили, и послал в Вильно депутацию, чтобы представить императору свои пожелания и надежды, а также чтобы побудить литовцев к действиям. Ответ императора на речи участников депутации показал, что Галиция не включается в состав Польши, и был настолько уклончивым, что обдал холодом и разочаровал даже самых увлекающихся людей.
Отсюда можно сделать вывод и о впечатлении, которое он произвел на тех, кто не увлекался. Каждый пытался найти в этом ответе то, что ему было желательно. Благоразумные люди нашли в нем признаки нерешительности, а следовательно, доказательство того, что император еще не принял определенного решения по поводу Польши и что при той обстановке, которая может создаться в результате военных действий, восстановление Польши не будет непременным условием и не явится препятствием к заключению мира. Из ответа императора заключали также, что он заметил, как мало воодушевлены литовцы, и не хочет связывать себе руки, ибо те методы, которыми русские начали эту кампанию, могут отдалить разрешение вопроса за пределы того срока, на какой он рассчитывал. Эти взгляды были по душе всем благоразумным людям, можно сказать, очень многим, потому что уже в самом начале этого несчастного похода было много людей, не одобрявших его. Во время своего пребывания в Вильно император проявлял невероятную активность. Ему не хватало не только дней, но и ночей. Адъютанты, офицеры для поручений, штабные офицеры носились по всем дорогам.
По-прежнему он с нетерпением ожидал донесений из корпусов, двинувшихся в поход. Всех приезжающих он прежде всего спрашивал:
– Сколько взято пленных?
К его великому сожалению, стычки оставались безрезультатными. Он вполне основательно надеялся, что у князя Экмюльского дело дойдет до боя с князем Багратионом, и радовался, что этому генералу, правой руке старика Суворова, придется схватиться с самым доблестным из его соратников. Он был очень недоволен стычкой авангарда Неаполитанского короля с неприятельской кавалерией[103]. Генерал де Сен-Женье и довольно много солдат попали в плен. Тем временем наше левое крыло продвигалось. Маневры императора приняли определенный характер, и 17 июля он выехал из Вильно, чтобы присоединиться к своей гвардии в Свенцянах.
Там император получил донесения Неаполитанского короля, подробно сообщавшего ему о неудаче, постигшей его кавалерию. Одновременно он ему сообщил, что укрепленный Дрисский лагерь[104] был эвакуирован русскими 18 июля и русская армия, оставив все позиции и укрепления, возводившиеся в течение двух лет, начала общее отступление. Багратион был бы отрезан от Барклая и от южных губерний, если бы он не поторопился начать отступление. Так как император давно предсказывал этот неминуемый успех, то он явился хорошим предзнаменованием. Он вскружил императору голову и воспламенил даже людей, наиболее холодно относившихся к «этому польскому делу», как называли кампанию в ставке.
Император тотчас же решил направиться в Глубокое.
Гвардия немедленно была двинута в этом направлении. Император оставался на месте еще часов двенадцать, рассылая приказы, а затем продолжал наступательное движение в течение всей ночи, надеясь, что быстрота маневра позволит ему настигнуть русскую армию; в Глубокое он приехал утром[105]. Это – красивый монастырь в очень плодородном районе. Изумительный марш от Вильно до Глубокого доказал, что при хорошем уходе лошади могут совершать поразительные переходы, так как они, верховые и вьючные, нагруженные большими тюками, выйдя в шесть часов утра из Вильно, пришли в Свенцяны в восемь часов вечера, а назавтра в полдень были в Глубоком, сделав 48 лье. Упряжные лошади сделали переход из пункта, находящегося в шести лье от Свенцян, в 18 часов, причем ни одна из них не заболела.
Неаполитанский король, командовавший авангардом, стоял на Двине. За неудачной рекогносцировкой, которая стоила нам генерала де Сен-Женье и многих офицеров, следовало несколько кавалерийских стычек с переменным успехом. Так как русской армии удалось скрыть от короля свое отступление, то она осуществляла его без помехи, но маршал князь Экмюльский быстрым движением на Могилев отрезал отступление князю Багратиону, который завязал под Салтановкой оживленный, но безуспешный авангардный бой с целью освободить свою коммуникационную линию[106].
Это ему не удалось, и после бесплодных усилий, стоивших ему 4–5 тысяч человек, выбывших из строя, он должен был решиться на новое отклонение в сторону, чтобы пойти на соединение с главными силами армии, которые он мог догнать лишь в Смоленске. Это сражение было кровопролитным, особенно много потерь несли русские, но пленных мы взяли очень мало.
Одновременно было получено сообщение, что император Александр несколько дней тому назад покинул армию, выехал 18 июля из Полоцка и отправился в Москву, чтобы призвать народ к оружию. Решили, что он покинул армию, не желая, чтобы на него падала ответственность за последующие результаты военных действий, так как первые операции были неблагоприятны для русских: они разрезали армию и заставили эвакуировать укрепленный лагерь, который считался в России непобедимой преградой при наличии достаточно многочисленной армии. Одновременно стали известными указ о рекрутском наборе – по одному рекруту на каждые 100 человек – и два манифеста императора Александра, один из которых был обращен к русскому народу, а другой – к городу Москве; эти манифесты не оставляли сомнений в том, что он хочет превратить войну в национальную. Печатные листки за подписью Барклая[107], подброшенные на наши аванпосты, доказывали, что он не очень щепетильно разбирался в применяемых средствах, так как в этих листках французов и немцев призывали покинуть свои знамена, обещая устроить их в России. Император Наполеон был, по-видимому, этим удивлен.
– Мой брат Александр не считается больше ни с чем, – сказал он, – я тоже мог бы объявить освобождение его крестьян; он ошибся в силе своей армии, не умеет руководить ею и не хочет заключать мира; это не очень последовательно. Когда вы не являетесь более сильным, то надо быть лучшим дипломатом, а дипломатия Александра должна заключаться в том, чтобы покончить с войной.
Император был страшно рад, когда узнал об эвакуации Дрисского лагеря, над укреплением которого русские работали в течение двух лет. Отъезд Александра из армии также казался ему успехом. Он с полным основанием приписывал его своим быстрым передвижениям, которые, помешав соединению главных сил русской армии, принудили Александра эвакуировать без боя свой лагерь, чтобы искать в более глубоком тылу тот пункт, где может произойти соединение. По словам императора, он мог теперь выбирать между Москвой и Петербургом, если Россия не запросит мира. Он надеялся своими быстрыми маневрами принудить русскую армию принять сражение, которого он желал, или же деморализовать и изнурить ее непрерывным отступлением без боя. Он говорил также, что корпусу Багратиона не удастся соединиться с главными силами армии, что он будет захвачен или разгромлен, по крайней мере частично, и это произведет большое впечатление в России, так как Багратион был одним из старых соратников Суворова.
Император вскоре решил двинуться на Витебск, надеясь заставить русскую армию принять бой для защиты этого города, а может быть, с целью подстеречь Багратиона, которого продолжал теснить князь Экмюльский. Его величество выехал из Глубокого 21-го и ночевал в Камене 23-го. Русские гвардейские гусары жестоко пострадали в столкновении с нашим авангардом возле Бешенковичей[108]. Именно по прибытии в этот городок 24-го числа император впервые обратил внимание на то, что мы наблюдали уже в течение двух дней: все жители бежали из города, дома были абсолютно пустыми, и все доказывало, что эта эмиграция осуществлялась систематически, согласно распоряжениям, недавно изданным правительством.
После Бешенковичей и до того, как мы миновали Витебск, мы останавливались на бивуаках и разбивали палатки.
Император, который так желал сражения, пускал в ход всю свою энергию и весь свой гений, чтобы ускорить движение. Он добивался сражения и тем больше мечтал о нем, что, по слухам, в Витебске находился император Александр. Сражение под Островным, последовавшее за сражением под Бешенковичами, было достаточно кровопролитным и окончилось в нашу пользу, но это был не больше как арьергардный бой, при котором неприятель, по существу, добился желательного для него результата, ибо он задержал наше движение, принудил нас занять позиции и, следовательно, остановил нас на несколько часов[109].
Русских отбросили к Лучесе, маленькой речке, впадающей в Двину, недалеко от Витебска. Ночью было ускорено движение всех корпусов и всех артиллерийских резервов; были пущены в ход все средства в надежде, что завтра или самое позднее послезавтра состоится генеральное сражение – предмет всех желаний и упований императора. Его величество часть ночи оставался на лошади, подгоняя и ускоряя движение воинских частей и ободряя войска, которые были полны воинственного пыла. Неаполитанский король уверял, что все маневры неприятеля указывают на подготовку к сражению. Император и вся армия слишком сильно желали этого сражения и поэтому тешили себя надеждой, что великий результат близок.
Император еще до рассвета был уже в седле; разведка, дошедшая до Лучесы, обнаружила крупный неприятельский кавалерийский отряд, занимавший боевые позиции. Наша пехота подходила; два полка уже перешли мост, но еще ожидали на равнине, выдвинувшись немного вперед и направо, чтобы артиллерия и кавалерия присоединились к ним. Неприятель развернул значительные массы кавалерии, которые напали на слабые полки легких войск нашего авангарда, построившиеся в две линии слева от дороги и впереди оврага. Подоспели наши кавалерийские полки, но они не могли построиться достаточно быстро, чтобы дать отпор неприятельским силам, завязавшим уже бой с нашим слабым авангардом, над которым неприятель сначала одержал некоторую легко доставшуюся ему победу.
Как раз в это время рота вольтижеров, направленная на наш левый фланг, чтобы поддержать нашу малочисленную кавалерию, доказала, что в состоянии создать решимость этих замечательных пехотных частях, даже когда они изолированы. Разместившись вдоль реки, а также в кустарниках и домах перед оврагом, эти храбрецы, окруженные в сто раз более сильной кавалерией, вели с ней перестрелку, чтобы поддержать наши слабые эскадроны; они стреляли без перерыва и все время выводили из строя неприятельских кавалеристов, причиняя противнику такой урон (причем сами они почти не имели потерь), что им удалось удержать его на достаточном расстоянии от фланга наших эскадронов, которые без этой ценной подмоги попали бы в начале боя в большую опасность. Много раз мы видели, как пять-шесть вольтижеров стоят группой в 50 шагах от неприятельских эскадронов под обстрелом целой тучи всадников и держатся против них, прислонившись спиной друг к другу, экономя свои патроны и выжидая неприятеля с таким расчетом, чтобы можно было стрелять в упор. Они привели даже нескольких пленных. Эта рота держалась там значительную часть дня. Многим из них, приводившим к императору пленных и просившим у него за это крест Почетного легиона, он говорил: «Вы все храбрецы, и все заслуживаете этот крест». В самом деле, никогда еще не приходилось наблюдать, чтобы маленький отряд маневрировал с такой находчивостью и такой отвагой. Вся армия восхищалась этими храбрецами. Несколько человек были убиты, многие были ранены, но раненые, если только они не оказывались окончательно лишенными возможности участвовать в бою, не желали покидать своих товарищей. Я не могу выразить, до какой степени сожалею о том, что при отступлении я потерял вместе с другими различными заметками список офицеров и унтер-офицеров, этих храбрецов, с обозначением номера полка.
После боя, который снова сильно задержал наши маневры, армия двинулась вперед, и на другой день мы оказались перед фронтом неприятеля, занимавшего высоты, окаймляющие большую возвышенность перед Витебском. Нас отделяла от него только Лучеса; наши аванпосты стояли у подножия возвышенности. День прошел в маневренных передвижениях, артиллерийской перестрелке и мелких стычках, целью которых было нащупать и выяснить позиции друг друга, а также подготовиться к большому сражению, которого с надеждой ждали назавтра император и очень многие французы. Император был весел и уже сиял лучами славы, – до такой степени он верил в то, что померяется силами со своими врагами и добьется результата, оправдывающего поход, который завел его уже слишком далеко. Он провел весь день на лошади, обследовал территорию во всех направлениях и притом на довольно далеком расстоянии и возвратился к себе в палатку очень поздно, после того как, можно сказать, лично все осмотрел и во всем удостоверился.
Нельзя представить себе всеобщего разочарования и в частности разочарования императора, когда на рассвете стало несомненным, что русская армия скрылась, оставив Витебск. Нельзя было найти ни одного человека, который мог бы указать, по какому направлению ушел неприятель, не проходивший вовсе через город.
В течение нескольких часов пришлось подобно охотниками выслеживать неприятеля по всем направлениям, по которым он мог пойти. Но какое из них было верным? По какому из них пошли его главные силы, его артиллерия? Этого мы не знали, не знали в течение нескольких часов, так как следы имелись повсюду; поэтому в первый момент император бросил вперед только авангарды. Весьма тщательно и по нескольку раз он объехал все закоулки неприятельской позиции, в частности те, где был лагерь и бивуаки неприятеля, чтобы составить точное представление о его численности. Он сам затем участвовал в разведке перед Витебском и вернулся в город в 11 часов, чтобы попытаться получить там какие-нибудь данные о численности, передвижениях и планах неприятеля, но ему не удалось добыть никаких удовлетворительных сведений. Он быстро объехал улицы и окраины города, а затем присоединился к своей гвардии, которая вместе со всеми войсками уже выступила по Смоленской дороге. Император надеялся, что удастся настигнуть русский арьергард, и поэтому торопил все передовые войсковые части, причем приказал передать Неаполитанскому королю, чтобы он во что бы то ни стало захватил нескольких пленных и послал их к нему. Но наш авангард неудачно попал в засаду возле Ложесны; мы потеряли несколько человек, и обе стороны заняли позиции. Войска были изнурены. Многие лошади не в состоянии были выдержать аллюра авангардных атак, и это послужило причиной гибели всадников. Император расположился на бивуаке у Ложесны вместе со всей гвардией и оставался там часть дня, а также и на следующий день, чтобы выждать донесений[110].
Местных жителей не был видно; пленных не удавалось взять; отставших по пути не попадалось; шпионов мы не имели. Мы находились среди русских поселений, и тем не менее, если мне позволено будет воспользоваться этим сравнением, мы были подобны кораблю без компаса, затерявшемуся среди безбрежного океана, и не знали, что происходит вокруг нас. Наконец, от двух захваченных нами крестьян мы узнали, что русская армия ушла далеко вперед и что она начала свое движение еще четыре дня тому назад. Император раздумывал больше часа.
– Возможно, – сказал он, – русские хотят дать бой в Смоленске. Багратион еще не присоединился к ним. Надо их атаковать.
Он принял, наконец, решение и счел нужным дать армии необходимый отдых. Часть кавалерии уже изнемогала; артиллерия и пехота были очень истомлены; дороги были полны отставшими, которые разрушали и грабили все. Было необходимо организовать наши тылы, выждать результата операций наших корпусов, оставшихся на Двине. Не сомневаясь более, что русская армия ускользнула от него и что в настоящий момент он не добьется желанного сражения, император был чрезвычайно мрачен. В конце концов он решил возвратиться в Витебск.
Как я уже сказал, наши кавалерия и артиллерия терпели большие лишения. Пало очень много лошадей. Многие лошади еле тащились, отстав от своих частей и блуждая в тылу, другие тащились за корпусами, для которых они были обузой, не приносящей никакой пользы. Пришлось побросать много артиллерийских зарядных ящиков и обозных телег. Не хватало трети лошадей; в строю оставалось никак не больше половины того числа, которое было налицо в начале кампании.
В Ложесне – вечером, после схватки нашего авангарда с казаками, – я услышал от императора его первые рассуждения о новой манере войны, усвоенной русскими. Он жаловался в особенности на то, что стычки, происходившие ежедневно, не давали никаких пленных, что лишало его возможности получить определенные сведения о русской армии. За исключением иезуитов, все состоятельные жители бежали. Дома были пусты. Немногочисленные жители, оставшиеся в Витебске, ничего не видали, ничего не знали и принадлежали к низшему классу. В тот же вечер на бивуаке командиры корпусов, созванные императором и получившие от него нечто вроде выговора за непринятие мер для захвата нескольких пленных в небольших авангардных стычках, откровенно заявили ему то, что все мы уже знали, о чем князь Невшательский и мы уже говорили императору, но чему он отказывался верить, а именно, что кавалерийские лошади слишком утомлены и не могут идти галопом, а люди вынуждены бросать лошадей и спасаться в пешем порядке, если их эскадронам приходится отступать при атаке.
Неаполитанский король знал это лучше всех и говорил об этом с нами. Он рискнул даже сказать несколько слов в этом смысле императору, но его величество не любил рассуждений, расстраивавших его планы, и пропустил замечание мимо ушей. Император заговорил о других вопросах, и Неаполитанский король сохранил свои благоразумные соображения при себе, так как он больше всего стремился угождать императору (это давало удовлетворение как его привязанности к императору, так и привязанности императора к нему). Он высказывал эти соображения только нам, но, когда он выступал во главе стрелков и красовался под носом у казаков в своем фантастическом костюме с развевающимся султаном, он тотчас же забывал, что довершает развал кавалерии, губит армию и ставит Францию и императора на край бездны. Был, однако, случай, когда генерал Бельяр, начальник штаба короля, сказал в его присутствии, отвечая на вопрос императора:
– Надо сказать правду вашему величеству. Кавалерия сильно тает. Слишком длительные переходы губят ее, и во время атак можно видеть, как храбрые бойцы вынуждены оставаться позади, потому что лошади не в состоянии больше идти ускоренным аллюром.
Император не обратил никакого внимания на это благоразумное замечание; он надеялся настигнуть свою добычу, а эта выгода была, конечно, неоценимой в его глазах, и он жертвовал всем, чтобы добиться ее.
Пока в рядах великой армии происходили эти события, Вестфальский король[111], назначенный для поддержки корпуса князя Экмюльского, отдал герцогство Варшавское на разграбление своим войскам и вызвал недовольство этой преданной им страны, которой он к тому же мечтал править; считая, как и многие другие, что Польша, которую император хочет возродить, эта буферная держава, которую он хочет создать, предназначена ему, он счел ниже своего достоинства служить под командой победителя при Ауэрштедте и Экмюле и, покинув армию, возвратился со своей гвардией в Кассель. Вот как в трудных обстоятельствах помогали императору его братья, которых он сделал королями! По словам императора, король своими действиями помешал операциям князя Экмюльского и был повинен в том, что Багратион ускользнул от князя и таким образом был потерян результат начального периода кампании. Я передаю то, что неоднократно слышал в то время от императора; это повторил мне и князь Невшательский, а потом подтвердил князь Экмюльский.
Император оставил маршалу князю Экмюльскому только часть его корпуса; 1, 2 и 3-я дивизии, которыми командовали генералы Моран, Юден и Фриан, после переправы через Неман были отданы под начальство Неаполитанского короля для преследования неприятеля и поддержки кавалерии. У маршала оставались только дивизии Компана и Дезэ, причем половину дивизии Дезэ маршал должен был оставить в качестве обсервационного отряда в Минске. Как только император узнал о передвижениях русских и о том, что корпус Багратиона оторвался от главных сил, он направил маршала против этого корпуса с тем небольшим количеством войск, которые были у него под рукой (полторы дивизии), но предупредил его в то же время, что он предоставляет в его распоряжение и отдает под его команду Вестфальского короля с его корпусом, а также поляков Понятовского[112], которые шли следом за ним. Маршал, сознавая всю важность операции, которую ему поручил император, ускорил свои переходы, ибо знал, что Багратиону придется пройти длинные и трудные дефиле между огромными болотами, и решил подойти раньше его к выходу из этих дефиле, хотя бы только с головными частями своей колонны. Он предупредил короля о своем движении, об имеющихся у него сведениях и о своих планах и предписал ему осведомить об этом Понятовского и теснить Багратиона, который потерял три дня в Несвиже, а кроме того и время, требовавшееся на обратный переход; цель заключалась в том, чтобы поставить Багратиона меж двух огней. Но король был недоволен тем, что он оказался под начальством маршала, и не хотел считаться ни с обстоятельствами, ни с достоинствами человека, который был победителем в стольких сражениях и которому он был даже обязан своей короной; раздосадованный, он не исполнил приказа, не заботясь о последствиях неповиновения своему брату и маршалу, и даже не уведомил о полученном приказе Понятовского, который мог бы выполнить его хотя бы частично. Он плохо принял офицера, привезшего приказ, позволил себе даже неуместные замечания и, как я уже сказал, покинул армию вместе со своей гвардией. Маршал, как он и предвидел, настиг обозы и парки, шедшие впереди корпуса Багратиона, захватил значительную их часть, а также несколько человек пленных и продолжал свое движение, не заботясь о захваченных трофеях, чтобы находиться уже на позициях, когда русские выйдут на дефиле.
Не обладая после отъезда короля достаточными силами, чтобы сразиться с русскими в открытом поле, он занял позиции перед Могилевом; к этому пункту направлялся Багратион, которого неповиновение короля спасло, дав ему возможность изменить свой маршрут. Зная, что ему придется иметь дело лишь со слабым корпусом, наспех собранным маршалом, и что никто его не теснит, Багратион послал к князю Экмюльскому адъютанта, чтобы передать ему, что он в течение нескольких дней обманывал Багратиона своими активными маневрами, но теперь Багратион знает, что маршал может противопоставить ему лишь головные части колонны, а потому во избежание бесполезного боя предупреждает его, что будет завтра ночевать в Могилеве. Маршал, не отвечая на эту похвальбу, сделал все возможное для укрепления своей позиции. Вначале бой развивался с переменным успехом. Подвергшись ожесточенному нападению, маршал мужественно оборонялся, вывел у Багратиона из строя 4–5 тысяч человек и принудил его отступить и переменить в течение ночи свое направление[113]. Когда подумаешь о том значении, которое имели бы для всего хода дел разгром корпуса Багратиона и достижение такого результата в самом начале кампании благодаря первому же маневру императора и прекрасным распоряжениям маршала, то нельзя не почувствовать горечь при виде того, как великому полководцу изменили его близкие еще до того, как ему изменила судьба.
Конец ознакомительного фрагмента.