Генерал Бонапарт
Император начал с детства:
– Я родился пятнадцатого августа одна тысяча семьсот шестьдесят девятого года.
Я вдруг сообразил, что сорок шестой день его рождения мы будем праздновать в океане – по пути в изгнание.
– Здесь не забудьте упомянуть о том, – продолжал он, – о чем я вам уже рассказал, – о комете. Накануне моего рождения в небе появилась комета. И встала над островом… Корсика, хаос творения… Горы! – Он смотрел в окно. – Как одинаковы волны… усыпляющий простор океана, а горы будят воображение. И небо. Воистину лазоревым оно бывает только на Корсике… Мирные селения, прилепившиеся к горам, черные покрывала женщин, спешащих в церковь… Пейзаж родины…
В моем роду – мятежные флорентийские патриции и сарацинские рыцари. Воинственная кровь опасно смешалась… Отец высокий, статный. Пожалуй, Люсьен больше всех нас похож на отца… Маленькая Петиция, моя мать, – истинная корсиканская красавица. Мраморное лицо, которое не берет загар. Бледность статуи… Я мамин сын.
«Действительно, маленький, с точеными чертами лица и с такой же отчаянной бледностью», – подумал я.
Он улыбнулся моим мыслям и даже продолжил их:
– И такими же, как у нее, маленькими руками… Она единственная в мире женщина, которую я боготворил. Когда однажды она опасно заболела, я умолял ее не умирать: «Вы уйдете, и мне некого будет уважать в этом мире». После каждого моего триумфа она пугалась.
Она говорила: «Мой мальчик, так вечно продолжаться не может…» И все повторяла старинную корсиканскую притчу: «Один великий богач нашел на дороге золотые часы… и очень расстроился. Потом он потерял все, остались только эти часы. Однажды он потерял и их… и очень обрадовался. На изумленный вопрос ответил: “У меня было так много всего, что когда я нашел еще и эти часы, то понял: так больше продолжаться не может”. И сейчас я радуюсь по той же причине: так больше продолжаться не может»… Да, я обладал всем, что может дать судьба. Пожалуй, для окончательного величия мне не хватало только несчастья…
И как-то торопливо он вернулся к прежней теме:
– Мать религиозна и тиха, и при этом отважна, как истинный воин. Только такая женщина могла родить настоящего солдата. Запишите: «Уже в чреве матери император слушал грохот пушек». Это была война жалкого глиняного горшка с чугунным котлом – корсиканцы сражались против королевской Франции… Мы были разгромлены. Остатки повстанцев вместе с вождем генералом Паоли бежали в горы. И все это время рядом с мятежным генералом был его адъютант – мой отец Карло Буонапарте. И его беременная жена Петиция… Надо описать отчаяние отступления – жара, ржанье коней и бешеная скачка. И в седле мать слушала меня, мои толчки… жизнь, которую носила… Так что огонь битвы в моей крови. Мы уходили через горные перевалы, где так близко небо. И когда в тысяча восьмисотом я задумал провести через Альпы целую армию, я имел право сказать себе: ты уже одолел горы в чреве матери».
Он задумался и потом произнес:
– Писатели лгут в начале и в конце. Все, что я рассказал, опустите. Начните торжественно, но кратко: «Его будущее Судьба определила до его рождения. Разгромив восставших, Франция завоевала Корсику, и император Наполеон родился французом». Военная увертюра отыграна, мой друг. Занавес поднялся…
Она родила меня, когда шла к обедне. Был праздник Успения Богородицы, и по дороге у нее начались схватки. Она вернулась домой и не успела дойти до спальни. Я родился в гостиной – на старинных коврах с изображениями героев Илиады…
Он говорил, а я видел (клянусь, видел!): в деревянной колыбели, накрытой белым кружевом, кричал мальчик…
Император улыбнулся:
– Как бывает у малорослых, потому бешено тщеславных, детей, я обожал подчинять. Не имел, да и не хотел иметь друзей, но хотел иметь подчиненных. Я, низкорослый мальчик, заставлял служить себе не только высоких сверстников, но и старших учеников и даже старшего брата.
Наш маленький белый дом в Аяччо… Если там будете, навестите его. Он не последний на острове – целых три этажа. Каким огромным он мне казался и как оказался мал… Дерево у моего окна… я открыл окно, ветка качается, и я вижу, как на ветке сидит черная бабочка… она тоже кажется мне огромной. Я лезу за ней, и мать ловит меня, когда я уже приготовился выпасть из окна… Все меня привлекает… особенно лепешки, которые в поле оставляют коровы. Я спешу их собрать, и мать шлепками отгоняет меня от коровьего навоза… Отец не справлялся со мной, я был зверски упрям. Когда мне мыли голову… как я ненавидел мыло, оно щипало глаза, и я пытался съесть его… чтобы его не было! И за буйство в ванной она выгнала меня с мокрой головой… И я в слезах, отторгнутый ею, лежу в постели, а отец на цыпочках входит ко мне и с нежностью трет мою голову, сушит волосы… Но она – воплощенная месть – на пороге, и отец покорно исчезает перед разгневанной Немезидой… Он рано умрет, но, к великому моему счастью, останется она. Как она меня знала… будто между нами был заговор…
Но у маленькой красавицы были крепкие кулаки… Она понимала – только кулаками можно шлифовать мой характер. Мою вздорность она превращала в упорство. Я не хочу идти в церковь – пощечина. Я увязался за ней в гости – она велела остаться. Но я иду, молча, упрямо иду за ней. И полуоборот матери, и внезапная боль – пощечина. Удар беспощаден! От бешенства я бросаюсь на землю – я хочу разбиться, чтобы напугать ее. Истошно кричу, но она даже не оборачивается. Гордая, прямая спина удалявшейся матери… И до смерти буду помнить тот день: жару, пыль, твердость земли – твердость матери. Уважение к силе, к ее непреклонности вошло в мое сознание вместе с пощечинами…
Жизнь играла мной. В семьдесят девятом я поступаю в военную школу в Бриенне. Здесь учились дворянские дети. На стене – портрет графа де Сен-Жермена, основателя школы. Старик в мантии, со множеством орденов, в высоком парике… или он казался мне стариком? Мне шел шестнадцатый год, когда я покинул эту школу, а росту во мне было жалких четыре фута десять дюймов. Мать увидела меня… и не узнала в толпе здоровенных сверстников. Я бросился к ней с объятиями, а она недоверчиво смотрела на меня, у нее, как она потом рассказывала, даже возникла вздорная мысль: не подменили ли сына? Маленькое, худенькое, болезненное существо… это не мог быть ее Наполеоне!
На самом деле я был мал, но крепок, как сталь. И уже не раз научил своих сверстников уважать и опасаться моего маленького тела. Я вступал во все драки. Главное – ввязаться в драку, и тогда тебе спуску нет! Так я учил свое тело бесстрашию. Я выбирал самых сильных – они сбивали меня с ног, но я вставал и шел на них. Я научил их страшиться не только моих кулаков, но и моей непреклонности. Так требовала моя честь. Так учила мать. Уверен, все доброе и злое в человеке – от матери. Запишите: «Она всегда учила меня гордости, чести и славе»…
В Бриенне я взял свою первую крепость! Помню, выпал снег, и я убедил товарищей построить из снега брустверы, валы, парапеты. Получилась маленькая крепость. Мы разделились – одни защищали ее, а я с другими должен был ее взять. Я придумал диспозицию и возглавил атаку. Защищавшие лихо отбивались замерзшими снежками. Это было очень больно – снежки в лицо, но я бежал впереди и добежал – мы ее взяли!
И вот результат: «Крепкое сложение, отличное здоровье, честен и благороден, отличался прилежанием к математике… будет превосходным моряком». Это моя характеристика в школе, и я ее заработал.
Я хотел быть моряком, но у меня не было протекции… Они меня не приняли. Я плакал. И тогда я услышал голос: «Ты еще увидишь море».
Так первый раз заговорил во мне этот голос. Да, мой флот проиграет все морские сражения. Но море будет ко мне очень милостиво. Когда я вез армию в Египет… и когда оттуда возвращался…
Он остановился:
– Нет, я хочу, чтобы все было по порядку. Мы еще подойдем к этому…
Император смотрел в окно каюты – гладь бухты, море. И повторил:
– «Ты еще увидишь море»… Меня отвезли в Париж, в военную школу на Марсовом поле… Содержали нас там великолепно. И хотя в большинстве мы были мальчиками из небогатых семей, в школе при нас была многочисленная прислуга, мы щеголяли верхом на великолепных казенных лошадях… Все это развращало. Помнится, я даже написал записку, где предлагал заменить эту ненужную роскошь умеренной жизнью. Вместо дорогих удобств я предложил побольше знакомить нас с тяготами военной жизни, с невзгодами, которые нам предстоят. Но начальники не захотели принять аксиому: трудности в учении помогают в будущих боях… В училище я пережил и первое видение военной славы – я увидел великого полководца принца Конде!..
Я не мог не подумать: «Его потомка, герцога Энгиенского, он расстреляет».
Император засмеялся (читал, читал мысли!)
– Я совершил много ошибок – не расстрелял мерзавца Фуше, затем Ватерлоо… история с Папой и так далее… много. Но не эту. Я и сегодня знаю – я имел право его расстрелять.
Я уверен – у него в этот миг было ощущение мужа, чья жена, по имени Франция, прелюбодействует с Бурбонами… И отсюда эта ненависть к несчастному, несправедливо погубленному им отпрыску Бурбонов.
Непрерывная диктовка… Я устал смертельно, но он не замечает, расхаживает по каюте и диктует:
– В Парижском военном училище при выпуске мне дали характеристику: «Высокомерен, любит одиночество, чрезвычайно самолюбив. Его честолюбие не знает границ». Отличная характеристика для того, кто решил поиграть с земным шаром!
Моя юность – мое одиночество. Мои товарищи постоянно болтают о любовных приключениях. У меня никого. Мое тогдашнее страдание… впрочем, обычное юношеское страдание. Я обожал гётевского «Вертера» – мой любимый тогда роман. Мысли о самоубийстве… Но у меня не было несчастной его любви, а я хотел иметь право глубоко страдать. И я нашел предмет постоянного страдания: поруганная судьба моего маленького острова. И я писал в дневнике: «О моя угнетенная родина! Если нет больше отечества – патриот должен умереть… Я всегда в одиночестве, даже когда кругом люди. О чем я тоскую нынче? О смерти. А ведь как-никак я стою лишь на пороге жизни. Мои земляки, закованные в цепи, целуют французскую руку, которая их сечет. Если бы нужно было умереть кому-то одному, чтобы вернуть свободу моему острову, я не раздумывал бы ни секунды…»
Хотя теперь я думаю, что истинная причина моего страдания была совсем иной. Во мне появилась уверенность… в моей избранности! Не могу точно сказать, когда появилась эта мысль – вполне возможно, она была всегда. Просто с возрастом ее голос становился сильнее и сильнее. Я читал и перечитывал Плутарха, биографии Цезаря, Александра Македонского, – истории жизни великих властелинов, земных богов – как руководство для своей будущей жизни. Я ревниво отмечал, во сколько лет они достигли первых великих успехов. Хотя, будучи достаточно трезвым, я понимал: невзрачный, нищий, неродовитый… в стране спеси, где главное – родиться знатным… Да, у меня не было ни одной лазейки в великое будущее… Скорее всего, здесь и была истинная причина моего постоянного страдания. А единственное прибежище от этого страдания – чтение о великих…
Ганнибал… Слоны взбираются на Альпы – блестящий маневр, и войско Ганнибала уже топчет римскую равнину. Потом мне придет в голову повторить все это в Итальянскую кампанию. Да – повторить, ибо в мечтах, в воображении я уже взбирался вместе с ним на неприступные Альпы.
И, конечно, встреча с Александром Македонским. Я прочел о нем все, сделал множество выписок по маршруту его завоеваний. Я в совершенстве изучил географию Египта, Персии, Индии. У меня появилась безумная идея… Да, да – вы поняли. Тогда все бредили переселением душ… и мне все больше казалось, что когда-то я был – им. И я поклялся повторить его великие планы в нашем жалком веке… или умереть. И я сумел! Через тысячелетия я повторил грандиозные завоевания древности в нынешнем пугливом мире, который так страшится всего грандиозного и так обожает жалкую меру… И мир не выдержал величия древних планов…
Он стоял и смотрел, как на рейде становился на якорь большой корабль. Потом сказал:
– Да, тогда, в юности, я усвоил – не должно быть предела дерзанию. Всемирность – с этого ощущения начинается гений…
В это время мой отец умер. Надо иметь того, для кого вы пытаетесь добиться успеха, кто должен вам аплодировать… Теперь мать должна была восхищаться моими успехами. Но еще долго я продолжал разговаривать с умершим отцом… И в день коронации, сидя на троне, я сказал брату: «Если бы это видел наш отец!» И теперь я все чаще замечаю в себе его привычки, говорю с его интонацией…
Я был выпущен из училища в чине подпоручика в артиллерийский полк. Полк сначала стоял в Гренобле, потом нас перевели в Баланс. Обычный провинциальный городок – мир сонной скуки. Офицеры – богатые дворянчики, и я – полунищий, живущий на жалкое жалованье. Однообразные забавы молодых офицеров – соблазнять местных дам и после пересказывать друг другу свои любовные подвиги. Я старался не слушать их. Ведь если им верить, все женщины низки и похотливы, как кошки. И я утешал себя строкой из Овидия: «Всякий готов обсудить здесь любую красотку, чтобы сказать под конец – я ведь и с ней ночевал».
Я был тогда влюблен. Первая любовь для возвышенной души – пострашнее недуга. Ее звали Софи, дочь госпожи Коломбье… Да, помню ее фамилию. У этой дамы собирался местный салон, она была законодательницей мод валанского общества. И надо сказать, она меня поняла и, думаю, даже оценила. Юный, нелюдимый, нищий подпоручик был принят в ее салоне. И конечно же я тотчас влюбился в ее дочь. Какое это было блаженство – сидеть подле Софи… и есть вишни. Да, мой друг, все мое блаженство свелось к тому, что мы вместе ели вишни. Потом, через много лет мы встретились… она была замужем, бедствовала. Я назначил ее статс-дамой ко двору одной из своих сестер. Разве я мог забыть первую любовь – невинную любовь жалкого подпоручика?
Следующая любовь… была тоже невинной. Родная сестра жены моего брата Жозефа… Как она была хороша! Помню, она искренне удивлялась, как я отважился в нее влюбиться! Даже спросила меня: «Ну что ты можешь мне предложить?» И я спокойно ответил: «Корону». Она расхохоталась. А ведь я не солгал. Это я помог ее мужу стать королем, хотя он был мне всегда противен. Теперь она шведская королева, а ее муж, которого я осыпал почестями, как вам известно, изменил мне первым. Король Бернадот… – Он расхохотался. – Этот бывший якобинец… На правом плече у него любимая татуировка якобинцев: «Смерть королям». Поэтому, говорят, даже камердинер не имеет права видеть его обнаженным…
После всех неосуществленных любовных мечтаний я записал в дневнике: «Считаю любовь вредной для общества. О, если бы боги избавили мир от любви». Я сделал тогда выбор: я буду любить одну даму – Славу. И у нее не будет соперниц. Я решил стать политическим писателем. И как великий гасконец[7] – завоевать умы Европы. Так началось мое первое нападение на континент. В своем тайном сочинении я впервые свергал королей. Я заклеймил Людовика, «который безжалостно тиранит мою несчастную Корсику». А заодно обличил и остальных монархов, «угнетающих нынче двенадцать стран Европы. И среди всех этих жалких королей только единицы не заслуживают того, чтобы их свергли».
Император помолчал.
– Пожалуй, все эти глупости про юношескую любовь мы вычеркнем… Итак, по ночам я расправлялся с королями, а утром пропадал на полигоне – учился ремеслу артиллериста на службе у французского короля. Это уже было серьезно: по шестнадцать часов в день я занимался своей профессией. Я понял: судьба преподнесла мне великий подарок. Ибо не штык и пуля, в которые свято верили тогда все королевские армии Европы, но огонь пушек будет решать судьбу будущих сражений. И я разыгрывал… и выигрывал великие битвы в своей каморке, собирая в кулак уничтожающий, яростный огонь батарей. А в свободное время… то бишь перед рассветом, – книги, книги, книги!
Я и носу не показывал в кафе, где молодые офицеры по-прежнему обсуждали прелести покоренных дам… пока я покорял Европу! И хотя они совершали свои «подвиги» в реальности, а я в воображении, но в девятнадцать лет воображение реальнее реальности! И даже когда меня отправляли на гауптвахту, я добросовестно штудировал там знаменитый римский кодекс Юстиниана – как материал для будущих законов моей завоеванной империи! Будущей великой Империи! И каждый раз, засыпая на свои три часа (мне и тогда этого было достаточно), я молил о ней Высший Разум, так именовали Господа мы, просвещенные люди конца века.
И наступил он – «великий восемьдесят девятый»! Революция принялась за работу. Я присутствовал при роковых минутах королевской власти. С террасы Тюильри я следил за Историей… пока в качестве наблюдателя. Я видел, как тысячная толпа с топорами, пиками, саблями и ружьями штурмовала дворец королей. В окне показался несчастный Людовик. Ворвавшаяся чернь напялила ему на голову красный фригийский колпак. И я сказал: «Жалкий олух! У тебя были пушки! Надо было картечью рассеять пять сотен этих каналий, остальные разбежались бы сами…»
В тот день чернь познала ничтожество властелина. И я не сомневался: теперь они обязательно придут сюда вновь! И в знаменитый день десятого августа все с той же террасы я увидел конец ничтожной, слякотной власти… Дворец Тюильри вновь осажден наглым, подлым сбродом. Жалкое сопротивление швейцарцев… Вместо решительного пушечного залпа в толпу – беспорядочные одиночные выстрелы. И уже победившая чернь, сметая гвардейцев, ворвалась во дворец…
Потом, когда дворец был взят, я пошел посмотреть. Дальше двора меня, разумеется, не пустили. От тесноты ли места, или оттого, что я видел это в первый раз, но я был поражен таким количеством трупов: двор был устлан телами швейцарских гвардейцев… И все это время я слышал отчетливый голос: пришло, пришло твое время!..
Но начал я с ошибки – вернулся на Корсику и явился к генералу Паоли. Тот долго причитал, «как летит время», спросил о матушке, в которую был, конечно, как и все, влюблен. Я прервал эти старческие вздохи: «Генерал, я появился на свет, когда моя родина гибла. Вы должны поддержать человека, рождению которого были свидетелем… Моя жизнь принадлежит борьбе за свободу моей Родины. Я хочу сражаться вместе с вами!»
И он ответил мне, вздохнув: «Ты отстал от времени, Наполеоне, – разговариваешь смешным языком Плутарха. Ты до сих пор не покинул свою юность. К сожалению, мне нужны не говоруны-мечтатели, а молчаливые силачи-бойцы. Ты слишком мал ростом для испытаний, которые нам предстоят».
Не думаю, чтобы моя патетика показалось ему столь смешной. Причина его слов была, конечно, иная – генерал Паоли был прирожденный вождь и его чуткое ухо услышало конкурента! И он испугался… Ну а потом и я разочаровался в корсиканской независимости. Ступени, ведущие к славе… я не нашел их на своем острове. Для всемирной славы он был слишком мал. И вскоре я снова был в Париже…
Пожалуй, на сегодня хватит. Перепишите и принесите мне утром. Лучше пораньше. Думаю, днем они переведут нас на другой корабль.
Вернувшись к себе в каюту, я до рассвета диктовал бедному сыну все, что записал и запомнил. А потом долго думал: как хитро император пропустил самое интересное!
О тех днях мне много рассказывал мой друг корсиканец Фернан, сражавшийся с генералом Паоли и эмигрировавший потом в Англию. Сначала будущий повелитель Франции принял участие в мятеже против Франции – командовал отрядом корсиканских сепаратистов, а потом… потом подавлял этот мятеж! Ибо сделал окончательный выбор – предпочел великую Францию маленькому родному острову. И вскоре уже штурмовал крепость, где засел генерал Паоли, но тщетно. С этого безуспешного штурма и началась военная карьера того, кто впоследствии завоюет целый мир…
А тогда он вместе с матерью и братьями был объявлен вне закона вчерашними сподвижниками. И, видимо, теми же горными тропами, какими когда-то спасалась от французских солдат, Петиция уводила с острова свою семью от разгневанных корсиканских патриотов, от вчерашнего кумира – генерала Паоли. На крохотном суденышке в шторм они отплыли к берегам Франции…
Бее это, естественно, я тогда тоже записал. Ибо в ту ночь решил делать записи не только для него, но и для себя. Точнее – для Истории. Императору, разумеется, я показывал лишь его диктовку.
Утром я принес ему переписанное. Он даже не стал читать – тут же разорвал.
– Я подумал, что… все не нужно! И детство, и отрочество у всех одинаковы. Все молодые Вертеры похожи друг на друга. А так как «Вертер» уже написан… и я ничего не могу прибавить к великой книге… – Он усмехнулся. – Короче, этот период мы пропустим. Напишем лишь несколько предложений… Уже тогда я презирал все, что не есть Слава. И уже тогда знал все, что со мной случится! И оттого я окончательно понял – моя душа более не принадлежит маленькому острову, ей нужна Вселенная!.. Это был все тот же голос судьбы. Услышать его дано только избранным… Именно поэтому я, вчерашний мятежник, объявил комиссару Конвента: «Что бы ни случилось, Корсика должна быть соединена с Францией». Так состоялось мое второе рождение. Корсиканский акцент и окончание «е» в имени можно… нет, нужно было отбросить. Ибо не было больше Наполеоне Буонапарте. Был Наполеон Бонапарт, приехавший в Париж. Чтобы, как все честолюбцы, завоевать великий город? О нет! Прекрасную Францию? Тоже нет! Весь мир!..
Он стремительно заходил по каюте:
– Я набросал план нашей работы. Записывайте! Надо начинать не с рождения Бонапарта, а с рождения Наполеона. А его истинное рождение – это осада Тулона. Потом пойдет подавление восстания роялистов, консулат, империя… Далее – политика в отношении Англии, блокада гнусного острова… Затем – российская кампания, победа «генерала Мороза» над Великой армией… Эльба, Сто дней и Ватерлоо. Вот и вся жизнь… Между прочим, я сделал огромную ошибку, заночевав во Флерюссе и отсрочив начало битвы. При Ватерлоо сражение надо было начать на сутки раньше, тогда Веллингтон и Блюхер не успели бы соединиться… После Ватерлоо – вся история подлой ссылки на остров… Кстати, вы автор «Атласа»… что-нибудь знаете о Святой Елене?
– Конечно, Сир. Во-первых, когда-то вы хотели его захватить…
Я забыл о его удивительной памяти. Он тут же подхватил:
– Мы должны были высадить там десант – полторы тысячи человек с четырьмя орудиями. Но не вышло – после победы англичан при Трафальгаре каждое судно было на вес золота. Так Господь оставил остров у англичан – приберег, очевидно, для меня… Дальше…
– Я посмотрел в моем «Атласе»: остров небольшой, тринадцать километров в длину и около двадцати в ширину. Принадлежит Ост-Индской компании, население: чиновники и купцы. Остальные три четверти населения – негры-рабы. Четыре тысячи миль от Европы и вдвое меньше… от Америки. Ближайшая суша – остров Вознесения – тоже принадлежит англичанам.
– Итак – вода, вода, вода… Нас будет сторожить океан. Негодяи выбрали правильно.
– Но Америка, Сир…
– Не надейтесь, Лас-Каз, у нас другие планы… Климат?
– Тропики, экваториальная жара и постоянные ливни.
– Это значит – дизентерия, лихорадка, рвота, сердцебиения. – Мне показалось, что он улыбнулся. – Таковы будут условия для коронованного Папой монарха… И условия эти непременно украсят вашу будущую книгу…
И он продолжил диктовать план:
– Далее в дополнение к биографии мы с вами запишем ряд размышлений. Некий краткий очерк войн прошлого, походы великих – Тюренна, Фридриха и Цезаря. И еще – об укреплениях, об организации армии… для будущих военных учебников. Таков наш минимум.
– Я безмерно счастлив оказанной мне милостью, Сир. Мы напишем об Истории, которую творили вы.
– Но вы должны понимать: при таком климате неизвестно, сколько мне будет отпущено времени. Следует торопиться… Вам выпала удача – записать все, что я хочу рассказать о себе миру. И мне выпала удача – получить время для этого. Обычно люди, подобные мне, обремененные государственными заботами, не успевают этого сделать. Если бы я скончался на троне, я остался бы загадкой для всех. Сейчас, в моем несчастье, я наконец-то смогу поведать людям о себе. И надеюсь, что эта будущая книга в чем-то изменит мир…
В дверь каюты постучали.
– Как я и предполагал – пора. Ступайте собирать вещи, нас переводят на другой корабль. Видимо, вон тот… «Нортумберленд». – Он, усмехаясь, указал в иллюминатор, где был виден стоящий на рейде большой корабль. – Он и повезет нас на забытый Богом остров.
Я откланялся. Император, как обычно, забыл меня поблагодарить. Потом вспомнил – и потрепал по щеке…
Самое удивительное – он был в хорошем настроении. После всего, что случилось!
И только теперь, по прошествии стольких лет, я окончательно понял – почему!
Наш первый день плавания. «Нортумберленд» – огромный семидесятичетырехпушечный фрегат. Его сопровождает целая эскадра, я насчитал девять кораблей. На палубах все красно от мундиров англичан – на остров везут наших тюремщиков. Две лучшие каюты на фрегате занимают император и командующий флотилией адмирал Кокберн.
Император вышел на палубу – провожает уходящие берега Англии. Прощается с Европой, которая должна была ему принадлежать… Возвращается в каюту. И более не выходит. Даже к ужину.
Почти все время он проводит в своей каюте по правому борту. Там есть туалетный столик, умывальник и два кресла. И серый матрас на полу у койки императора – на нем спит верный Маршан…
Каково же было мое удивление, когда я недавно узнал, что Маршан, этот бессловесный преданный пес, тоже вел дневник! Он описал жизнь императора на острове… точнее, его смерть… его загадочную смерть. А я-то считал, что простодушный Маршан делал только то, что ему приказывал император… Или?.. Или, может быть… это был тоже приказ – писать дневник?.. Ну конечно, как же я сразу не понял!
Сегодня, пока император гулял по палубе, Маршан наводил порядок в его каюте. Он заменил корабельную койку той самой походной кроватью и с моей помощью укрепил над ней полог из зеленой тафты.
Маршан говорит мне:
– На этой кровати император отдыхал перед Аустерлицем, Ваграмом и Фридландом. На ней он провел ночи великих побед…
Та самая кровать, на которой император умрет.
Он встает, как обычно, на рассвете. Маршан приносит ему черный кофе. Сразу после кофе должен появляться я.
Император в халате и шлепанцах стремительно ходит по каюте (зверь в клетке!) и, к сожалению, столь же стремительно диктует. Он ничего не умеет делать медленно, он подчинен другой скорости, живет в другом измерении… Мне приходится придумывать всё новые иероглифы для сокращения слов, с их помощью я веду непрерывную запись до обеда. Пока император обедает, я диктую расшифрованное сыну. Ему вчера исполнилось пятнадцать лет – взрослый мальчик. Я все вспоминаю, как жена не хотела его отпускать… нет, без него бы я не справился…
Обед императора: мясо и немного вина «Шамбертен».
Потом Маршан опять приходит за мною. Я возвращаюсь. И вновь диктовка…
На следующий день император прочитывает записанный текст и вносит свои изменения – поправляет каждый абзац до двух десятков раз. А потом… все зачеркивает. Но я копирую для себя каждую запись.
Император отпускает меня обычно глубокой ночью. Я едва успеваю доползти до койки, падаю и сплю.
Сегодня необычный день – император отпустил меня вечером. Стоит прелестная погода, штиль. Он решил прогуляться по палубе.
Маршан приносит ему знаменитый зеленый мундир. Император выходит на палубу и останавливается, опираясь на пушку (его любовь). И молодые английские офицеры застывают, встают на караул. Кокберн ничего не может с этим поделать – он сам давно попал под обаяние бога войны. И уже не говорит императору «господин генерал», хотя, говорят, поклялся в Лондоне, что другого обращения тот от него не дождется.
После прогулки император идет в офицерский салон. Здесь приветствия офицеров звучат согласно строжайшему приказу: «Добрый вечер, господин генерал» или «Здравствуйте, Ваше превосходительство». Император не отвечает… В салоне его ждет свита. Наконец-то он слышит:
– Добрый вечер, Сир!
И только тогда здоровается.
Император сказал мне вчера: «Как они смешны со своим “генерал Бонапарт”! Мои победы давно сделали очевидным для всех: слово “император” навсегда срослось с именем “Наполеон”. Навсегда!»
В салоне он играет в карты с Кокберном, Монтолоном и Бертраном. Проигрывает, как обычно, свои золотые наполеондоры, которые со вздохом вручает ему Маршан. Или играет в шахматы с одним из наших, чаще всего с Бертраном (и тоже безнадежно проигрывает).
Английские офицеры изумляются: как великий стратег может быть столь бездарен в шахматах? Они не понимают – его мысли далеко. Он обдумывает нашу работу…
Ужин накрывают в другой части полуюта (уточнение для истории). Император сидит во главе стола. По левую руку – адмирал Кокберн, по правую – Бертран со своей белокурой Фанни, Монтолон и я. Беседа ведется по-французски (я или Фанни переводим Кокберну).
После ужина император вновь прохаживается по палубе в сопровождении адмирала. Они ходят под руку, представляя собой забавную пару – высокий худющий Кокберн и коротенький толстый император…
Кокберн и все остальные скоро пойдут спать. А он… Ночью за мной неумолимо придет Маршан. И в свете свечи под стеклом, под тяжкий ропот океана мы продолжим…
Император диктует:
– Париж в семьсот девяностом – сладкие каникулы революции. Плотина запретов сметена! Сводящий с ума воздух шалой свободы… все опьянели… В саду Тюильри – выставка туалетов. Шпаги дворян, галстуки адвокатов, сутаны священников… и множество красавиц… Бесконечный праздник ораторов: диспуты повсюду – в клубах, в кафе, в Законодательном собрании, в ресторанах, театрах и даже в публичных домах. Громовые речи Мирабо… И все это наблюдаю я, жалкий лейтенант, ослепленный этим пиром накануне крови…
Он останавливается, и мы вычеркиваем слово «жалкий».
– Но скоро из многообразия туалетов останутся одни нищие куртки санкюлотов, потому что за всеми этими счастливыми людьми, пьяными от свободы, следят трезвые глаза законных детей революции – глаза Марата, глаза провинциальных адвокатов, которые жаждут двигать революцию вперед… Вперед – значит, к крови! Ибо у революции есть только один двигатель – кровь. И вот уже Дантон под восторженный рев толпы прокричал: «Мы будем их убивать, мы будем убивать священников, убивать аристократов… и не потому, что они виновны, а потому, что им нет места в грядущем, в будущем!»
Но тут-то и была его великая ошибка. Он почему-то думал, что революция убивает сословно. Он еще не знал, что гильотина – демократична! Ибо революция, как Сатурн, пожирает и своих законных детей! И скоро, скоро они все поедут на казнь. И отец революционного Трибунала Дантон, приговоренный к смерти тем же Трибуналом, и Робеспьер, и Сен-Жюст… всех пожрет эта вечно голодная до крови дама…
Я пережил это время в скучном своем полку, но я знал – скоро меня призовет слава… Республика задыхалась в огне мятежей и интервенции. Восстал Лион, и усмирять его был послан мой будущий министр, депутат Конвента Фуше. Он велел взять двести юношей. Их связали веревками. И в этот сгусток человеческого отчаяния он палил из пушек. Я читал его воззвание: «Пусть их трупы доплывут до Тулона, внушая ужас врагам Республики».
Император усмехнулся.
– Потом я часто напоминал Фуше о Лионе и о том, как он голосовал за смерть короля. Но эта хитрая лиса неизменно отвечала: «Чего не сделаешь, Сир, чтобы освободить место вам…» Фуше хитер и подл, а все думают, что умен. И самое глупое – он сам поверил в свой ум. Мерзавец не понимает, что вся камарилья во главе со старым маразматиком Людовиком, которая благодаря ему нынче въехала в Париж, уже завтра пожелает забыть, кому она этим обязана. Зато вспомнит его кровавые дела. Когда его вышвырнут из Парижа, ему придется понять: быть ищейкой, предателем – это он умел, но быть политиком – выше его разума… Впрочем, вычеркните все это, я не хочу марать будущую книгу.
И опять он вернулся в прошлое:
– Но как забилось мое сердце от странного предчувствия, когда я услышал: «Вслед за Лионом восстал Тулон». Роялисты захватили город и призвали армию интервентов. Семь тысяч испанцев, восемь тысяч пьемонтцев и неаполитанцев, а также две тысячи англичан и стоящие в порту британские корабли обороняли мятежный город. Тулон стал головной болью революции. Который месяц у защищенного с моря и суши города беспомощно топталась наша армия…
Но судьба… Запомните – если она служит вам, вы всегда окажетесь в нужное время в нужном месте. И вот уже мимо Тулона проезжает посланный за порохом в Авиньон капитан Бонапарт, и в это же самое время командира артиллеристов (я помню его имя – Даммартен) тяжело ранят, а в Тулонскую армию в это же время прибывает депутат Конвента, давний знакомец Бонапарта – корсиканец Саличетти.
Мы обнялись и заговорили на языке нашей родины. Он пригласил меня в палатку. Узнав, что я капитан артиллерии, он открыл рот, чтобы рассказать о ранении Даммартена. Но я уже знал – все тот же голос судьбы… И тотчас придумал, как действовать.
Я предложил ему прогуляться. И, показав на стоявшее неподалеку орудие, сказал: «Вы плохо ведете осаду! К примеру, какая польза от этого орудия, если вы не умеете даже правильно его поставить?» Саличетти воззрился на меня в крайнем недоумении, и я пояснил: «Ядро из этой пушки не долетит не только до укреплений Тулона, но даже до моря. Хотите пари?» И не дожидаясь его ответа, приказал артиллеристу: «Заряжай!» Три выстрела подтвердили мою правоту. А дальше было все, как я и ожидал: потрясенный моими знаниями, Саличетти тотчас предложил мне заменить Даммартена.
Я согласился, и он сел писать в Конвент. Ему нужно было обосновать мое назначение, ибо во времена террора все боялись обвинений в предательстве. Головы летели каждый день. Я стоял над ним и видел, как перо его выводило: «…и случай нам помог: мы остановили проезжавшего мимо очень сведущего капитана Буонапарте и приказали ему заместить раненого». Случай? Да. Но – мой случай! Теперь все, что я продумывал в полку бессонными ночами, можно было начать осуществлять.
Крепости берет артиллерия. Но сначала надо было наладить дисциплину среди моих артиллеристов – этой вольницы санкюлотов… Я был худ, страдал от чесотки и сзади меня часто принимали за девочку. Подчинить этих полупьяных великанов можно было только одним – мужеством. Я велел укрепить над батареей знамя с надписью: «Батарея бесстрашных». И теперь во время артиллерийских дуэлей с тулонцами я поднимался на бруствер и преспокойно стоял под ядрами, скрестив руки на груди. Мои артиллеристы смотрели на меня сначала с изумлением, потом с великим трепетом. Они поняли: я не знаю страха. Но я пошел дальше – велел уничтожить укрытия, в которых они прятались от ядер (и оттого стреляли слишком медленно). Сюда, на батарею, под вражеский огонь я охотно приглашал всех этих революционных бездельников – инспекторов из Парижа. И уже через мгновение они с ужасом спрашивали: «Что у вас здесь служит защитой?» А я отвечал, стоя на бруствере: «Как вы уже поняли, граждане, защитой нам служит наш патриотизм!» Под хохот моих артиллеристов они в страхе кланялись каждому ядру, а потом попросту падали ничком на землю…
Я помню молоденького солдата, бросившегося на землю вслед за этими трусами, когда прямо на нас полетело ядро. Оно разорвалось совсем рядом со мной, я был покрыт грязью, но – ни единой царапины. И я сказал солдату: «Глупец, ты видишь – я невредим! Ибо если это ядро было предназначено мне, а я зарылся бы в землю на тысячу футов, оно и там нашло бы меня». И мои артиллеристы окончательно поверили, что я заговорен. Теперь они подчинялись мне абсолютно.
Все разбросанные по побережью орудия я приказал собрать вместе. Артиллеристы свозили их со всего побережья под обстрелом противника… И доблестно погибали под огнем… Генерал Карто (до революции он был плохим художником, а теперь этот болван командовал Тулонской армией) ничего не понял и потребовал от меня прекратить терять солдат, намекая, что это пахнет изменой. Испуганный Саличетти ему не возражал… но мне помог Огюстен Робеспьер[8], присланный от Конвента вместе с трусливым корсиканцем. И еще умница Дюгомье – этот генерал мне тоже сразу поверил. Помню, они собрались в палатке, и я произнес перед ними неплохую речь. Я учил их новой тактике – моей тактике: «Чтобы обороняться и выжить – надо дробить свои силы. Но чтобы атаковать и победить – силы необходимо объединять. Мы атакуем. И весь артиллерийский огонь надо направить в одну точку, нанести мощнейший удар на одном участке. Пробить брешь в обороне противника! И если брешь пробита – судьба битвы решится в мгновение, сопротивление станет бесполезным».
И я показал на карте высоту Эгильет, где надо было пробить эту смертельную для противника брешь. Высота господствовала над рейдом, оттуда можно было разбомбить флот англичан. «Вот здесь Тулон!» – сказал я. Но болван Карто никак не мог понять, почему Эгильет – это Тулон. Несчастный генерал подумал, что этот мальчик, тонкий, как щепка, с висящими по щекам немытыми патлами, нервно расчесывающий себя до крови (как меня донимала чесотка!) просто не силен в географии. И он начал объяснять мне, где находится Тулон… Я едва не расхохотался.
Но Огюстен Робеспьер и генерал Дюгомье поняли меня. И мы штурмовали Эгильет. Я был в самом пекле, в голове атакующих. Подо мной убило ядрами трех лошадей, но сам я был лишь легко ранен пикой. Я превозмог весьма сильную боль… скрыл свою рану – солдаты должны были верить в мою неуязвимость. И они запомнили – и про трех убитых лошадей, и про неуязвимого Бонапарта! Но в решающий момент, когда противник уже готовился сдаться (ах, как я всегда чувствовал этот миг!), этот идиот Карто велел отступать…
И опять они собрались в палатке, и опять я заставил их поверить мне. Огюстен Робеспьер приказал повторить штурм. Собрав все батареи в единый кулак, я не покидал своих артиллеристов ни днем ни ночью – спал на земле рядом с пушками, завернувшись в шинель… И был второй штурм. Я отлично обработал ураганным огнем форт Мюльграв, прикрывавший высоту Эгильет. И уничтожил гарнизон.
И я сказал Огюстену: «Теперь ступайте с Богом отдыхать. Считайте, мы уже взяли Тулон. Через два дня вы будете там ночевать».
Император смотрел в окно каюты, мимо которой прохаживались по палубе английские матросы. Но он их не видел – он был в Тулоне…
– Да, все было кончено! Мы захватили форт, а потом высоту. Оттуда я устроил ад для английского флота. Два дня непрерывной канонады – и начался новый штурм Тулона. Семь тысяч солдат бросились в атаку. И опять в разгар боя мне стало ясно – вот-вот дрогнут атакующие. Я опять чувствовал этот решающий миг битвы! И тогда я бросил в бой мой резерв. Я сам повел солдат в пекло сражения! И решил его исход. Началось жалкое бегство защитников города на английские корабли. А потом уходящая, точнее, убегавшая в открытое море английская эскадра…
Тулон, считавшийся в Европе неприступной крепостью, был взят! Великий день – семнадцатое декабря девяносто третьего года. Британские газеты отказывались верить – Тулон, защищенный с суши и с моря, пал?! Да, моя звезда взошла. Это было первое из шестидесяти великих сражений, которые меня ждали. Шестьдесят побед! Больше, чем у моих кумиров, вместе взятых: Александра Македонского, Цезаря и Ганнибала…
Огюстен в подробном докладе написал обо мне в Париж. И, конечно, после доклада брата всемогущего Максимилиана – немедленный результат: звание генерала. Мне было двадцать четыре… генерал Бонапарт. И вот теперь, через двадцать два года, они хотят оставить меня в том же звании…
Император засмеялся. Он уже вернулся в реальность и поглядел на англичан, гулявших по палубе:
– Как они бежали из-под Тулона… А утром я сказал себе, приветствуя наступающий день: «Это взошло твое солнце».
На следующий день, передавая императору свои записи, я осмелился сказать:
– Может быть, Сир, стоит закончить ваш рассказ фразой: «В Тулоне он впервые встретился с Историей, чтобы более никогда с ней не расставаться»?
Но он лишь расхохотался.
– Впрочем, даже эту банальность можно как-то спасти… – И он исправил: – «В Тулоне он впервые вы…л Историю». – (Обожает солдатские словечки!) – Но так как этого писать нельзя, умоляю – впредь ничего не придумывайте сами. Моя жизнь и без того слишком патетична!
Во время прогулки по палубе я услышал, как император с усмешкой спросил адмирала Кокберна:
– Не скажете ли, сэр, где был «Нортумберленд» в те дни, когда я захватил Тулон и выгнал оттуда английские гарнизон и флот?
– Про судно не знаю, – ответил адмирал, – но я был среди тех, кого вы прогнали…
Вечером император сказал мне в каюте:
– Он не знает! И это люди чести?! Я уверен, «Нортумберленд» был в той самой эскадре, которую я вышвырнул из-под Тулона. Поэтому они и пересадили меня на этот корабль. Жалкая месть! Впрочем, это в обычаях британцев. Взять Веллингтона… После моего первого отречения он уговорил старого маразматика[9] отдать ему мою великолепную статую, сделанную Кановой. Он мстительно поставил ее в своей прихожей, и теперь гости вешают на нее свои шляпы… Где благородство?! Я уверен: этот господин сделал все, чтобы отправить меня на этот остров, ибо он боится, что я снова вернусь… Он знает, что дважды победить Наполеона – невозможно!
Однако за дело… В Тулоне я встретил Новый год, а четырнадцатого января стал генералом. В тот день мы с Огюстеном сидели в маленьком кафе на набережной. С моря дул вечный бриз. Молодость, удача! Огюстен позвал меня с собой в Париж. Он рисовал мне картины столичного будущего. Я было открыл рот, чтобы с благодарностью согласиться… и вдруг отчетливо понял – нельзя! И с изумлением услышал, как я отказываюсь! И Огюстен с таким же изумлением смотрел на меня. Он ничего не сказал, только пожал плечами. Молча допил свою чашечку кофе и ушел – обиженный. Он отбыл в Париж, а я остался на юге командующим артиллерией… проклиная себя за отказ. Но через полгода наступило девятое термидора, и я понял – судьба спасла меня.
Я столько передумал об этом дне. Какая сцена для великой пьесы! В бывшем придворном театре королей Конвент сыграл последний акт нашей революции! Я хорошо помню эту залу Конвента – здесь приговорили к смерти ничтожного короля. Теперь здесь же предстояло исполнить главный закон революции – истребить ее любимых детей…
Жара, июль… Брут, Марат, Солон глядят со стен. Огромная статуя Свободы опирается на земной шар. Тогда это была лишь мечта. Во время моего правления Свобода воистину обопрется на весь мир… Кресло председателя, выполненное по рисунку Давида… За креслом портьера, скрывавшая вход в салон, где совещались хозяева Конвента. Вот оттуда и вышел как всегда уверенный и как всегда сильно напудренный Робеспьер. Бедняга не знал, что заговор уже составлен. Заговор тех, кто молча и трусливо наблюдал, как великие революционеры истребляли друг друга! Заговор негодяев против кровавых фанатиков! Впоследствии я говорил со многими его участниками – хотел отделить легенду от истины.
Робеспьер начал говорить, но они ему не дали. Ему стало плохо, он попытался сесть на скамью, а они кричали: «Не смей туда садиться, это место Демулена, которого ты убил!.. И сюда не смей – это место Верньо, которого ты уничтожил!..» Он пытался продолжать говорить, но от волнения поперхнулся. И тогда прогремели эти слова, которые закончили великую революцию: «Кровь Дантона душит тебя, несчастный!»
Каков эпилог! В ночь на десятое термидора в Парижской ратуше с челюстью, раздробленной пулей, лежал всесильный Максимилиан. Около него суетился жандарм, совсем мальчик, уверявший, будто это он стрелял в Робеспьера. Вчерашнего диктатора перенесли в Консьержери… он лежал в камере, глотая кровь. Впоследствии я отыскал врача, который выдернул из его раздробленной челюсти осколок кости и несколько зубов. И врач подтвердил мне то, в чем я всегда был уверен, – жандарм ни при чем, это была попытка самоубийства. Жалкий конец… Для истории ему надо было подняться на эшафот, как Дантону, – и попрощаться… нет, не с народом… народ, чернь – пустое, но с Историей, со Славой!
Его положили на доску. Упал нож гильотины… Фуше, истинный отец переворота, рассказывал мне, как палач уложил между ног голову с рыжеватыми волосами, на которых осталась пудра, а в глазу застрял кусок стекла от разбитых очков… Вместе с ним лег под нож и Огюстен… Огюстен был чертовски талантлив. Сам Максимилиан был негодный диктатор: он так и не понял свою задачу и оттого погиб. Впрочем, задача эта была ему не по силам. Эту великую миссию – усмирить революцию, умирить народный гнев, ввести в берега безумное половодье – он оставил мне.
В революции есть всего два сорта вождей – те, кто ее совершают, и те, кто пользуются ее плодами… Пришло время срывать плоды с дерева революции, и к власти пришли воры и негодяи. Началась «охота на ведьм». Под радостные крики толпа разбивала статуи великих революционеров, которым еще вчера поклонялась.
Я счастливо избежал гильотины, которая мне наверняка грозила, если бы я поехал с Огюстеном в Париж. Правда, тюрьмы не избежал. Очутился я там уже через две недели после казней в Париже по обвинению в близости к врагу народа Огюстену Робеспьеру и… в намерении сдать англичанам Марсель! Кровавый бред кружил головы! От страха все помешались на доносах… Кому я был обязан этим диким вздором? Я узнал это на первом же допросе. Тому, кто действительно был близок к Огюстену, моему приятелю Саличетти!
Император засмеялся.
– Таким образом трус пытался спастись сам!.. А я сидел в тюрьме под Ниццей и смотрел сквозь решетку на море. С крыши тюрьмы в ясную погоду можно было увидеть в бинокль очертания далекой земли – мою Корсику. В тюрьме мне исполнилось двадцать пять. Что ж, четверть века прожил, следовало подвести итоги… За это время я многое успел: был объявлен вне закона на родине, жил в нищете и… стал одним из самых молодых генералов Республики!
Мне предлагали бежать. Я отказался – зачем? Если судьба предназначила меня для великих дел, я и так буду на свободе. Если этого не случится, значит, я обычный смертный и тогда стоит ли жить?! Лучше гильотина! Я был совершенно спокоен.
Я решил написать письмо в Париж. Хотя знал: во время «охоты на ведьм» лучше затаиться. «Опасно напоминать о себе обезумевшему Парижу» – так посоветовал начальник тюрьмы, весьма мне симпатизировавший. Но я был уверен: судьба за меня! И я написал: «Хотя я оклеветан без вины, не хочу роптать и жаловаться на Комитет общественного спасения. Я не слишком ценю свою жизнь и только вера, что могу послужить Отечеству, позволяет мне все это переносить и просить вас, граждане: “Разорвите мои цепи!”»
Сколько подобных молений они получали… Тщетных молений! И сколько невинных отправилось в те дни на эшафот после подобных писем! Но со мной свершилось чудо. Всего через две недели вместо путешествия на гильотину я гулял на свободе. Так я проверил мои отношения с судьбой…
Выйдя из тюрьмы, я узнал, что Саличетти находится в бегах. Через друзей-корсиканцев (мы всё всегда знаем друг о друге) я выяснил, где он скрывается. Он прятался у любовницы, пережидая время казней… И я написал ему: «Я мог бы отомстить тебе, но не трусь: этого я не сделаю, никому не скажу о тебе ни слова. Ибо никогда не забуду твои благодеяния, мой вчерашний товарищ…» Еще бы – ведь это он помог мне встретиться с Историей, смел ли я забыть это?
Новые власти предложили мне отправиться в Вандею. Героя Тулона хотели заставить усмирять бунтовавших крестьян! Я предпочел отставку и поселился в Париже. Устроился работать в топографическом отделении военного министерства. Получал гроши, да и выдавали их не всегда аккуратно, так что обедал по знакомым… Вечно голодный, задолжал всем – прачке, ресторатору, бакалейщику, виноторговцу… До сих пор помню этот ужас, когда раздавался стук в дверь – кредиторы! Чаще других приходила прачка – чудовище необъятных размеров с громоподобным голосом. Она свирепо требовала заработанное.
Самое тощее существо в Париже самого странного вида… это был я! Представьте себе: «собачьи уши» (так называлась моя старенькая треуголка с опущенными полями), жидкие волосы до плеч, потертый генеральский мундир и вечно мрачный взгляд… Моя работа в министерстве заключалась в бумажной писанине – инструкциях для нашей дурно экипированной армии в Италии, с трудом сдерживавшей натиск австрийцев. Но по ночам с этой жалкой армией я одерживал победу за победой… на карте, при свете огарка свечи, который я должен был к тому же экономить. В своей нищей комнатушке, забывая о голоде, я громил хваленые австрийские войска, оккупировавшие мою Италию, родину предков. Я грезил об этих победах непрерывно…
И я решил действовать. Добился аудиенции у Барраса[10]. Ему рекомендовал меня генерал Лютиль, участвовавший в штурме Тулона. До революции виконт Баррас был королевским офицером. Этот высокий красавец соединял всю испорченность старого режима с кровавым цинизмом людей революции. Его жизнь была похожа на роман, кровавый и похотливый, и с самыми гнусными иллюстрациями. Он был способен на переворот, на убийство, мог ограбить монастырь и завоевать колонию на краю света… Теперь он жил как всемогущий революционный принц, окруженный любовницами, льстецами и ворами-финансистами.
Как я ждал этой встречи! Когда я вошел, Баррас уставился на меня с величайшим недоумением – ему было трудно поверить, что перед ним герой Тулона… так я выглядел. Я был… – император усмехнулся и посмотрел на меня, – даже худее вас, Лас-Каз.
«Однако вы слишком молоды, генерал», – сказал мне Баррас. Я не смог отказать себе в ответе: «На полях сражений, гражданин, взрослеют быстро. А я не так давно с поля боя». Баррас из вежливости спросил меня о Тулоне. Я с наивным жаром стал рассказывать… и натолкнулся на его отсутствующий взгляд, с открытой скукой блуждавший по моему изношенному мундиру. В это время в кабинет заглянула красивая дама…
Я подумал, что хорошо знаю «красивую даму». Жозефина была тогда любовницей Барраса…
Император строго посмотрел на меня и продолжил:
– После чего Баррас заторопился и попросил меня изложить мое дело. Я начал пересказывать восхитительные проекты побед в Италии, выношенные на моем чердаке. «Нам надо перестать обороняться, – горячился я. – Самим напасть на войска австрийцев в Италии. На штыках понести в Европу нашу свободу». Баррас совсем заскучал. Ему, как и всем им, новым повелителям, было не до Свободы. Все, что не сулило денег, было им скучно. Он откровенно ждал, когда я закончу. И торопливо поблагодарил меня, как только я замолк. Я понял, что уйду ни с чем.
Но я в нем ошибся. Он был мерзавец, но талантливый мерзавец. И, видно, оценил и хорошо запомнил меня. Всего через три месяца он меня позвал… Тогда этих зарвавшихся воров уже никто не поддерживал. Как говорили в предместьях: «Мы хотим власть, при которой хотя бы едят!» И богачи, и роялисты решили – пришла пора покончить с жалкой Директорией! Восстали богатые центральные районы Парижа… Они приготовились прийти в Тюильри, где заседали Конвент и Директория, и смести их, как когда-то в том же Тюильри восставшая толпа смела королевскую власть. Рабочие окраины угрюмо хранили нейтралитет…
Испуганная Директория назначила Барраса главнокомандующим вооруженными силами. Это были жалкие силы. И двадцать тысяч восставших приготовились разгромить шесть тысяч защитников Конвента. Что он мог, Баррас? Стрелять в толпу? – Император презрительно засмеялся. – Это было для них табу. Грабить толпу – вот это пожалуйста! И вот тогда Баррас и вспомнил о странном генерале, совершившем что-то героическое под Тулоном.
Ночью в мою каморку постучали. Меня привезли в Тюильри. Первый раз я был там. И когда вошел… тотчас понял: я пришел в свой дом.
Баррас предложил мне защитить Конвент. Он не слишком надеялся на мое согласие – ведь он предлагал мне погибнуть вместе с ними. К его изумлению, я согласился тотчас. Тюильри – мой будущий дом, и я знал, что сумею его защитить. Без всяких колебаний я решил сделать то, что когда-то советовал жалкому королю… Впереди у меня была ночь…
«Как вы намерены защищаться?» – спросил Баррас.
«Шпагой. Шпага всегда при мне, и с ней я далеко пойду. Будьте любезны, гражданин, вызвать ко мне командира солдат, охраняющих Конвент…»
Командир пришел. Я сразу его оценил – он был из тех, кто не боится самого черта. Его звали Иоахим Мюрат. Я приказал ему привезти пушки, стоявшие на площади Саблон. «Если не дадут добровольно, отнимите, убивайте, но пушки должны быть здесь к утру!»
Этот дьявол сразу повеселел. Он рвался в бой.
«Я не понимаю, зачем вам пушки?» – спросил Баррас. И в голосе у него был испуг.
«Пушки, гражданин, обычно нужны для того, чтобы стрелять», – ответил я.
«Вы собираетесь стрелять в людей?»
Никогда не забуду восторженный ужас на лице Барраса.
«Да, я собираюсь исправить ошибку короля, который когда-то не посмел этого сделать».
К утру моя батарея ждала восставшее быдло… И вот уже – рев приближавшейся толпы. Торжествующий вопль черни, поверившей в свою наглую силу. Они уже близко, у церкви Святого Роха… И тогда я скомандовал: «Картечью – пли!» И ступени церкви покрылись трупами… Так я рассеял толпу, наступавшую по узкой улице.
Конец ознакомительного фрагмента.