Вы здесь

М. Ю. Лермонтов как психологический тип. *** (О. Г. Егоров, 2015)

Введение

Литературоведение в союзе с психологией прошло путь длиной приблизительно в 130 лет. Обозреть его весь – дело целой монографии. Наша задача менее амбициозна. Мы ограничимся обзором отдельных направлений и тех наиболее значимых работ, которые имеют прямое отношение к нашему исследованию. В этот круг с логической неизбежностью попадают труды классиков психоанализа, российских психологов и психологически ориентированных ученых и, наконец, те труды лермонтоведов, в которых предприняты попытки решить проблемы творчества поэта в рамках научной психологии.

Несмотря на изрядную долю критицизма в отношении к психоанализу и скептицизма к постановке его задач в области литературы со стороны традиционного литературоведения, психоанализ стремительно ворвался в литературу, завладев ее главным достоянием – поэзией, прозой, драмой. Более того, этот незваный гость решительно переориентировал некоторые его теоретические области, добившись за короткий срок сенсационных результатов даже в такой узкопрофессиональной сфере. Последние были настолько внушительны, что позиция страуса, зарывшего голову в песок, которую последовательно принимало литературоведение в отношении психоанализа, стала самым большим курьезом гуманитарной науки XX столетия.

Если рассматривать весь массив психоаналитической литературы, в которой художественные произведения и личность писателя являются объектом анализа, то в ней можно выделить три группы. К первой относятся работы, в которых литературный материал служит дополнительным источником для решения той или иной психологической (психоаналитической) задачи. Иной раз художественная литература выступает даже в качестве ultima ratio. Такую роль играют повести Г. Р. Хаггарда «Она» и Р. Л. Стивенсона «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда», «Прометей и Эпиметей» К. Шпиттелера и «Фауст» И. В. Гете в известных работах К. Г. Юнга. Вторую группу составляют исследования, специально посвященные литературным произведениям или (примыкающие к ней) определяющие место и роль психологии в их анализе, как статьи З. Фрейда о В. Йенсене, К. Г. Юнга об «Уллисе» Д. Джойса и его же о Ф. Шиллере в «Психологических типах». Наконец, третью группу представляют исследования, посвященные личности писателя, истории его душевной жизни.

Общим для всех психоаналитиков в их трудах, основанных на литературном материале, является дистанцирование от эстетической специфики художественной литературы как вида искусства (эта позиция свойственна всем психоаналитикам и в отношении к живописи и скульптуре). Классики психоанализа никогда не вторгались в заповедную зону литературоведов, будучи убеждены в том, что область эстетического не подвластна психологии. Такая позиция должна ослабить недоверие литературоведов к проникновению в их епархию психоаналитических методов. Что же полезного для понимания сущности литературно-художественного произведения и творческой личности писателя может дать психоанализ при таком условии?

Пионером в этой области, как и следовало ожидать, был Зигмунд Фрейд. Психоанализ литературы (и шире – искусства) составил отдельный том в его научном наследии. На работы Фрейда этого жанра наложила отпечаток его доминирующая психоаналитическая идея пансексуальности. Однако в большинстве самостоятельных искусствоведческих исследований она не шокирует чувства в качестве idée fixe, а встроена в вполне классическую схему литературного анализа. Эту установку ученый сформулировал в качестве одного из правил своего метода: «Наши познания или гипотезы по данному поводу (имеются в виду типы характеров. – О. Е.) я буду излагать, по известным причинам, не на случаях врачебного наблюдения, а с помощью образов, созданных великими художниками, располагавшими изобильными знаниями человеческой души».[15]

Так обстоит дело в статье «Бред и сны в „Градиве“ В. Йенсена». Статья представляет собой блестящий образец литературоведческого анализа с использованием психоаналитического метода. Автор раскрывает психический смысл сновидения героя повести, составляющий ее идейный центр. Анализ повести приводит Фрейда к мысли о том, что, в отличие от психоаналитика, художник движется другим путем. Он «направляет свое внимание на бессознательное в собственной душе, прислушиваясь к возможностям его развития, и выражает их (анормальные психические процессы. – О. Е.) в художественной форме».[16]

Но главным достижением Фрейда с точки зрения нашей темы стал анализ личности писателя в знаменитой работе «Достоевский и отцеубийство». Этот небольшой очерк до сих пор вызывает отторжение психоанализа как метода у большинства отечественных достоевсковедов, и не только у них. Все они считают, что психопатология не в состоянии объяснить сущность идейно-художественного своеобразия произведений писателя. Однако для Фрейда и психоаналитически ориентированных литературоведов эта взаимосвязь очевидна. «Почти все своеобразные черты его поэтики, – писал Фрейд в письме к Стефану Цвейгу от 19 октября 1920 годы, то есть за восемь лет до публикации очерка, – объяснимы его психическими предрасположенностями ‹…›»[17]

Великая заслуга Фрейда в этом очерке состоит в том, что он начертал пути психологического анализа личности писателя, раскрыл психические механизмы, формировавшие его творческие установки, и исследовал отражение в его творчестве его душевных конфликтов. Этическое неприятие вызвало (и вызывает до сих пор) то обстоятельство, что объектом анализа стала личность с очевидной патологией. Но Фрейд не уставал повторять, что «психоаналитическое исследование решилось приблизиться к творениям художников еще и с другими намерениями. Оно не искало в них подтверждения своих открытий, сделанных на ‹…› невротических людях, а желало знать, из каких впечатлений и воспоминаний художник формировал свое произведение и каким образом, с помощью каких процессов этот материал превратился в поэтическое творение».[18]

Вторым психоаналитиком, проложившим новый путь науке о литературе, был Альфред Адлер (1870–1937). Они не писал специальных работ на литературном материале, как его учитель или собрат по профессии К. Г. Юнг. Кроме небольшого эссе «Достоевский», у Адлера нет трудов о гениальных людях. Тем не менее его вклад в разработку психоаналитических методов в литературоведении огромен. Адлеру принадлежит плодотворнейшая идея о роли целевой установки в психологической ориентации личности. Такую установку он назвал руководящей личностной идеей и оценивал ее в качестве решающего фактора в формировании психических механизмов. Центральное понятие аналитической психологии Адлера не следует отождествлять с воззрением, убеждением или главной мыслью. Руководящая личностная идея – это именно жизненная установка, не всегда отчетливо формулированная. Ее питает и направляет психическая энергия. Она концентрирует сознание и бессознательное личности на определенном направлении, по которому устремлены все жизненные силы этой личности: интеллект, воля, интуиция, чувства, миропонимание и т. п. «‹…› Правильно понятые отдельные акты в своей взаимосвязи должны отобразить единый жизненный план и его конечную цель ‹…› независимо от предрасположенности, среды и событий, все психические силы целиком находятся во власти соответствующей идеи, и все акты выражения, чувства, мысли, желания, действия, сновидения и психопатологические феномены пронизаны единым жизненным планом. Из этой самодовлеющей целенаправленности проистекает целостность личности; так в психическом органе проявляется телеология ‹…›»[19]

Эта адлеровская идея открывает широкий простор для истолкования душевной жизни и судеб как самих писателей, так и многих персонажей художественных произведений. С ее помощью можно расширить круг проблем, изучаемых искусствознанием и литературоведением. «Изучение природы человека, – писал в этой связи Адлер, – можно считать искусством, в распоряжении которого имеется множество инструментов, – искусством, тесно связанным с другими искусствами и важным для них всех. Особое значение оно имеет для литературы и поэзии».[20]

Как и Фрейда, Адлера привлекла гениальная личность Достоевского. Но, в отличие от своего учителя и антагониста, Адлер изучил ее не «по соотношению сил между устремлениями влечений и противоборствующим им торможениям»[21], а с точки зрения «его попытки подчинить жизнь одной-единственной формуле». Фрейд исследовал главным образом патологические черты личности Достоевского. Поэтому его анализ с моральной точки зрения выглядит неутешительным, а с эстетической – шокирующим. Адлер сумел разглядеть сквозь призму патологии положительное начало в личности и творчестве писателя. Его выводы позволяют смотреть на личность Достоевского с нравственным оптимизмом.

Болезнь Достоевского как конституциональное свойство его психики сформировала его руководящую личностную идею – стремление к власти. «Границы опьянения властью он нашел в любви к ближнему».[22] Оно превратилось у него в защитный механизм – смирение и покорность. Но последние «всегда являются протестом, поскольку указывают на дистанцию, которую необходимо преодолеть».[23] Доктринальная идея Достоевского о смирении переносится Адлером из этического плана в план психологический. Она порождает концепцию, согласно которой «деяние бесполезно, пагубно или преступно; благо же только в смирении, если последнее обеспечивает тайное наслаждение от превосходства над остальными».[24]

Адлер дает высочайшую оценку Достоевскому-психологу даже в свете открытий научной психологии XX столетия. «‹…› Его зоркий глаз психолога проник глубже, чем та психология, которая формируется на основе абстрактных рассуждений». Адлеру Достоевский близок тем, что «его представления и рассуждения о сновидении остаются непревзойденными и поныне, а его идея о том, что никто не способен мыслить и совершать поступки, не имея цели, не имея перед глазами финала, совпадают с самыми современными достижениями индивидуальной психологии».[25]

И еще одно важное наблюдение сделал Адлер при изучении творчества Достоевского. Оно касается проблемы границ, или порога, у которого происходят события романов писателя. М. М. Бахтин рассмотрел эту проблему с позиций философии поступка. Адлер, предвосхищая Бахтина в рамках психоаналитического подхода, показал, что «у Достоевского вряд ли можно найти какой-нибудь другой образ, который повторялся бы столь же часто, как образ границ или стены».[26] Это «чувство границы» постоянно испытывал и сам Достоевский. Он вынес его из детства. О личности Достоевского мы можем получить приблизительное представление по тому, «в какой момент действительности он останавливается», подавляя душевный порыв у границы, переступать которую было недопустимо.[27]

С К. Г. Юнгом психоанализ литературы вступает в качественно новый этап своего развития. Юнг расширил «источниковедческую» базу классического психоанализа за счет таких пластов культуры, как мифология, астрология, алхимия, восточная философия, религия и магия. Наряду с ними литература стала опорной базой для ряда его фундаментальных исследований эпохального значения. Юнг буквально произвел переворот в понимании соотношения психологии с гуманитарными науками. С точки зрения науки о литературе заслуга Юнга состояла в том, что он переосмыслил исконные представления о субъективном и объективном в творческом процессе писателя. «Применяя истолкование на субъективном уровне, – писал ученый, – мы получаем доступ к широкой психологической интерпретации не только сновидений, но и литературных произведений, в которых отдельные действующие лица являются представителями относительно автономных функциональных комплексов автора».[28]

В работах Юнга произведения литературы и фольклора используются в концептуальных построениях и в разработках частных проблем в масштабах, не сопоставимых с трудами других психоаналитиков. Так, его главный труд «Психологические типы» написан в значительной степени на материале литературы. Юнгу принадлежит и несколько специальных работ о литературных произведениях и литературном творчестве. Среди них уникальное по своей интерпретации текста эссе «„Уллис“. Монолог». Но главным его трудом в этой области является статья «Психология и поэтическое творчество», в которой он решает кардинальные проблемы методологии психоанализа применительно к литературоведению.

Концепция Юнга основана на двух фундаментальных идеях.

1. Произведение художественной литературы является психологическим переживанием, поэтому оно на равных правах с литературоведением может быть объектом анализа психологии. Но литературоведение и психология различаются подходами к интерпретации литературного материала. Психология выводит свой предмет из каузальных предпосылок поэтического произведения к личности художника, в то время как наука о литературе рассматривает психологическое непосредственно в самом произведении и в творческой индивидуальности его создателя. Различия между психологией и литературоведением имеют место и в ценностном подходе к произведению. Психология чаще всего извлекает для себя материал из произведений, в которых «повествование строится на невысказанном психологическом основании», где нет того, что в литературоведении обычно подразумевается под «психологией». В психологическом романе, с которым имеет дело литературовед, автор дает специальные психологические разъяснения действий и мыслей своих героев, которые затемняют «душевную основу». Первую группу произведений Юнг относит к визионерскому типу творчества, вторую – к психологическому. «Психологический тип имеет в качестве своего материала такое содержание, которое движется в пределах досягаемого человеческого сознания ‹…›» Это так сказать «психология переднего плана». В визионерском типе произведений «материал, подвергающийся художественной обработке, не имеет в себе ничего, что было бы привычным ‹…› он выходит за пределы человеческого восприятия и ‹…› предъявляет художественному творчеству иные требования ‹…›»[29]

2. Применительно к литературному материалу перед психологией стоят две задачи, соответствующие двум предметам анализа – «психологической структуре произведения» и психологии художника слова. «В первом случае дело идет о „предумышленно“ оформленном продукте сложной душевной деятельности, во втором – о самом душевном аппарате ‹…› Хотя эти два объекта находятся в интимнейшем сцеплении и неразложимом взаимодействии, все же один из них не в состоянии объяснить другой».[30] Поэтому Юнг разделяет психологический анализ литературы на две самостоятельных области – изучение произведения поэтического искусства и анализ личности автора. Ценность художественного произведения тем выше, чем меньше в нем личного, авторского, ибо произведение искусства «говорит от имени духа человечества, сердца человечества и обращается к ним».

Юнг выделяет в писателе два начала с точки зрения психологии – человеческое и творческое. Оба эти начала находятся в нем в состоянии борьбы. Задача психоанализа – изучить личность художника в ее целостности. Личность художника лучше всего объяснять из его творчества, а не из тех конфликтов, которые он переживает как простой смертный. Как творческая личность писатель расходует больше психической энергии, что приводит к потерям на другом полюсе его личности. Но эта потеря несущественная для его искусства. Поэтому биография писателя, хотя и интересна, но в отношении к его творчеству несущественна.

Та невысокая оценка биографии писателя, которая принадлежит Юнгу, не нашла, однако, своих последователей в кругу психоаналитиков. Напротив, именно в это время зарождается направление в психоанализе, представители которого последовательно разрабатывают биографии гениев, преимущественно литературных и художественных. Неоценимая заслуга и приоритет в этом принадлежит Эрнсту Кречмеру (1888–1964). Он разработал методику анализа личности великих людей, среди которых особо выделял писателей. «Известное предпочтение, отдаваемое поэтам и вообще литературно продуктивным людям, – писал исследователь, – объясняется не их духовным превосходством над другими группами творцов, а очевидным специфическим богатством сохраняющихся во времени оригинальных психологических документов, дающих нам в руки прямые и косвенные самоизображения поэта, у которого манера письма намного более субъективно связана с личностью автора, чем у ученого, и намного легче трактуема, чем выразительные средства художника или музыканта».[31]

Психоанализ возник из практики лечения душевных патологий. И Кречмер рассматривал гениальных людей как носителей психопатического компонента. Из этой научной установки вырастает и специфическая методика анализа личности гения. Ее надо рассматривать целостно, как советовал Юнг, но в то же время в двояком аспекте «‹…› Чтобы правильно понять всю трагичность жизненного пути многих гениальных людей, нужно рассматривать обе стороны этой медали. На одной стороне – окружение, нормальный человек с его здоровой филистерской натурой, противящийся всякому беспокойству, и наивной завистью к ослепляющему его блеску необычайного, на другой стороне – гений, несколько психопатичный и исключительный человек со сверхчувственными нервами, с дурными аффективными реакциями, с малой способностью к приспособлению, с капризами и перепадами настроения, который ‹…› часто выказывает себя довольно раздражительным, обидчивым, бесцеремонным и надменным ‹…› затрудняет жизнь и истощает терпение тех, кто его искренне любит, поддерживает и хочет ему помочь».[32]

В отличие от Ч. Ломброзо, Кречмер не склонен видеть в каждом гении непременно психопата. Согласно его концепции и результатам исследований большого числа гениальных людей, психопатический компонент часто встраивается в здоровую целостную личность и служит своеобразным балансиром душевной жизни. Более того, «психопатический уклон почти исключительно помогает гению, сенсибилизируя личность до сверхутонченности, стимулируя, создавая контрасты, углубляя сознание, делая личность сложнее и богаче».[33]

Другая заслуга Кречмера заключается в классификации соматических конституций гениальных личностей и установлении их взаимосвязи с типами темпераментов. Кречмер описал периодику душевной жизни ряда писателей и ввел в научный оборот применительно к ним такое понятие, как циркулярное состояние. При его помощи стало проще объяснять периодические колебания творческих подъемов и душевных спадов в жизни и творчестве художников. Кречмер также обстоятельно обосновал роль наследственности в формировании высокоодаренных людей, которая (наследственность) является более важным условием их развития, чем внешний фактор влияния окружающей среды.

Параллельно типологическому исследованию Кречмера Карл Ясперс (1883–1969) проделал тематически близкую работу по изучению методом психоанализа двух гениальных личностей – Ю. А. Стриндберга и В. Ван Гога. Хотя его книга «Стриндберг и Ван Гог» посвящена психопатологии, Ясперс адресовал ее более широкому кругу читателей, чем специалистам, а именно: «исследователю человеческой психики как таковому».[34] В этот круг, естественно, попадали и литературоведы, занимающиеся писательской биографией.

Несмотря на приверженность Ясперса к философии экзистенциализма, его труд ни по содержанию, ни по стилю не принадлежит к экзистенциальному психоанализу, в отличие, например, от книги о Флобере его философского единомышленника Ж. П. Сартра. Интересен и подбор материала, на котором строит свое исследование немецкий психолог. Он делает акцент на автобиографических сочинениях Стриндберга. Рассмотренные в хронологическом порядке, они дают отчетливое представление, в интерпретации Ясперса, об исходных чертах личности шведского писателя, основных стадиях его болезни, перспективе ее развития и душевном угасании автора «Истории одной души».

Хотя Ясперс сосредоточен исключительно на душевной патологии героев своего исследования, они выступают в ней не как пациенты. Поэтому книга имеет большое практическое значение для всех занимающихся психоанализом литературы и, в частности, для биографов писателей. Она показательна с точки зрения метода: как отбирать и осмысливать материал, как использовать специфическую терминологию в ее применении к описанию душевной жизни художника, как вообще подходить к жизнеописанию писателя, страдающего патологией.

Эта последняя проблема стала центральной в монографии Жана-Поля Сартра (1905–1980) «Идиот в семье», посвященной личности Гюстава Флобера. Исследование Сартра – уникальное явление в мировом литературоведении. Его объем уже говорит о многом: в перечете на листаж обычного издания это четыре больших тома (на русский язык переведено приблизительно 40 % текста). Это философская антропология и одновременно – психоаналитическая биография писателя. В данном случае это экзистенциальный психоанализ. Метод диктовала сама биография писателя, очень бедная внешними событиями. Личность Флобера рассматривается Сартром как «универсальная единичность» эпохи, как созданная эпохой и одновременно воспроизводящая в себе универсальные признаки эпохи.

В книге Сартра детально описывается структура семьи Флобера как единство группы во главе с pater familias, ее культурная детерминированность; дается интерпретация внутреннего опыта будущего писателя в атмосфере отчуждения, приведшей к формированию невроза. Все это Флобер объективировал в своих книгах, и Сартр раскрывает эти объективации, но не через движение вперед, а в обратной последовательности, отыскивая в фактах будущей жизни объяснение предшествующих событий. «Во всяком исследовании, – резюмирует философ свой метод, – касающемся интериоризации, внутреннего мира, один из методических принципов заключается в том, чтобы начинать рассмотрение на крайней стадии изучаемого опыта, то есть когда он представляется самому субъекту во всей полноте своего развития – что бы ни случилось с ним впоследствии – то есть как тотализация, которая, без того чтобы ее можно было бы назвать законченной, не сможет уже быть продолженной».[35] Метод Сартра напрямую связан с практикой психоаналитической терапии и является ее философским выражением. Он напоминает работу психоаналитика с пациентом, который рассказывает о своих настоящих душевных проблемах, а тот старается истолковать их с позиций его прошлого душевного опыта.

Прежде чем сделать абрис русской психоаналитической традиции в литературоведении, необходимо остановиться на тех немногих авторах, труды которых непосредственно предшествовали возникновению этой традиции. Интерес к психологии писателя и анализу литературно-художественного произведения с позиций психологии зародился в русской науке в конце XIX столетия. Как и в истории с более поздним психоанализом, первоначально исследователи обратились к патологическим состояниям и личностям. Последних в русской литературе XIX века было немало. Первой крупной фигурой в этом ряду был К. Н. Батюшков. Его этиологией занялся в конце века безвестный энтузиаст Н. Н. Новиков, чья книга «К. Н. Батюшков под гнетом душевной болезни» так и не увидела света в течение более чем ста лет. Сегодня она интересна как первая робкая попытка приоткрыть завесу над болезненными душевными процессами поэта, которые привели его к безвременной душевной гибели и которые частично отразились в его творчестве. Книга Новикова интересна не только с точки зрения истории развития психологических подходов к литературе, но и тем, что человек, далекий от всякой науки, сумел сделать немало верных наблюдений и прийти к ряду важных выводов методологического характера.

В отличие от многих отечественных литературоведов, питавших (и питающих) органическую неприязнь к психоанализу в широком понимании этого термина Новиков (в конце XIX века!) сумел по достоинству оценить значимость этого метода в объяснении литературных явлений и особенно личности писателя. «Все существующее в поднебесной может и должно быть предметом литературного изучения, – писал он в своей книге о больном Батюшкове. – ‹…› злосчастное состояние душевнобольных людей должно быть внимательно изучаемо. Если видное место заслужил Батюшков в русской военной, литературной и общественной истории, то в ней же должно быть место и очеркам его жизни под бременем сгубившей его душевной болезни».[36]

Человек глубоко религиозный и весьма далекий от естественнонаучных увлечений своего времени, Новиков глубоко уразумел сущность научного подхода к проникновению в душевный мир писателя. Он считал нецелесообразным разделять две стороны его личности – творческую и человеческую и предлагал рассматривать их в единстве в процессе изучения его души. «Человеческая сущность его ‹Батюшкова› определилась ‹…› двумя силами: поэтически-творческого и болезнетворного».[37] В основании своей концепции Новиков выдвигает два требования, научно обоснованные в следующую эпоху психологией: искать истоки последующих душевных конфликтов Батюшкова в его наследственности и в его детстве. Истоки базального конфликта у Батюшкова восходят к семейной драме, которую ребенком он пережил в доме родителей. Эта мысль Новикова интересна с точки зрения темы нашего исследования. Он сопоставляет детские впечатления о семейной драме Лермонтова и Батюшкова: «‹…› в творческих замыслах своих Лермонтов ясно выразил свое убеждение, что семена и корни его неизбежной безвременной гибели таились в пережитом им сиротстве во младенчестве. Не та ли участь роила в тревожной и трепетной душе Батюшкова безысходные мрачные „предвещания“, истощившие его, как нескончаемая боль незаживающей мучительной язвы?»[38]

Своеобразие исследования Новикова заключается в том, что оно построено на изучении двух источников: художественного и эпистолярного наследия поэта, с одной стороны, и журнала клинических наблюдений лечащего врача Батюшкова – с другой. Такие удачные сочетания редко встречаются в литературоведческой, да, пожалуй, и психологической практике. Для непсихолога и неврача Новикова самопризнания Батюшкова в его письмах и поэтических творениях служат не менее авторитетным источником изучения душевной жизни, чем скрупулезные записи психиатра. Делая первоначальные выводы из своих наблюдений, Новиков как бы обращается к последующим поколениям литературоведов с призывом направить свои усилия именно в этом направлении. «То с досадою и ропотом, то с негодованием и гневом, то с чувством глубокой скорби высказывал он иной раз довольно прозрачные намеки на скрывавшиеся в его душе причины неудержимых волнений ‹…› повторявшиеся ряды таких ‹…› признаний в более или менее очевидных странностях не могли быть плодом одной ‹…› фантазии ‹…› Они были неясным откликом души на ‹…› из ее же глубины исходившие тревожные запросы ‹…› Они были неполным удовлетворением непроизвольных и не поднимавшихся до полного роста ‹…› глубоких и сильных душевных ее требований. Чем непроизвольнее вырывались они из души, тем больше значения могут ‹…› иметь ‹…› как явления, выясняющие сущность и свойства первичных заложений и задатков в душе Батюшкова.

Теперь ‹…› на историю русской литературы падает обязанность ‹…› искать во всех, вышедших из-под его пера, более или иене видимых следов, первичных причин, последовательно создававших здоровые и больные силы его души и духа».[39]

История до-психоаналитического этапа литературоведения немыслима без трудов Виктора Федоровича Чижа (1855–1922). Он придал этому направлению науки о литературе подлинно научный характер. Труды Чижа-литературоведа отличаются высокой эрудицией, широкой постановкой задач и до сих пор в известной мере сохраняют научную ценность. Все исследования психолога в данной области делятся на три группы. К первой относятся работы о личности писателя. Это своего рода психологическая биография (патография) Н. В. Гоголя («Болезнь Н. В. Гоголя»). Вторую группу составляют исследования произведений русских классиков: «И. С. Тургенев как психопатолог», «Ф. М. Достоевский как психопатолог и криминолог». Наконец, к третьей группе относятся работы, в которых рассматривается соотношение художественной гениальности, психопатологии и душевного здоровья («А. С. Пушкин как идеал душевного здоровья»).

Несмотря на несовершенную методику (по меркам психоанализа), примененную Чижом к литературному материалу, ему удалось обстоятельно проанализировать биографический и литературный материал и нарисовать яркий и интересный психологический портрет Гоголя, раскрыть глубинный пласт поздних повестей Тургенева, систематизировать типы душевных болезней героев Достоевского. При этом Чиж руководствовался простым правилом: «‹…› для такого труда недостаточно знания учебников психиатрии, а необходимо ‹…› глубокое знание психологии и, наконец, вдумчивое отношение к предмету».[40] Свои исследования русской литературы

Чиж адресовал не психиатрам и не психологам, а литературоведам. Этот факт знаменателен в свете последующего скептического отношения последних к психоанализу в его литературном преломлении. Он никогда не злоупотребляет медицинской терминологией, а при описании патологических явлений избегает аналогий с клиническими ситуациями.

Чиж проложил путь литературоведению к анализу тех сторон личности писателя, которые оказывали существенное влияние на его творчество, но в силу моральных запретов, господствовавших в обществе и гуманитарных науках, оставались в тени, подробно не разрабатывались. Он развеял миф о том, что психопатология писателя не оказывает влияния на содержание его произведений и что его гений может развиваться параллельно душевной болезни. «Именно художественная деятельность Гоголя не вполне понятна, потому что его патологическое состояние весьма резко отразилось на его художественной деятельности ‹…› Психиатрическое изучение жизни и произведений Гоголя потому именно так важно, что объясняет многое и в поведении, и в деятельности автора „Мертвых душ“.[41] Это положение своей научной концепции ученый иллюстрирует на примере религиозности Гоголя. Изучив его произведения, переписку и воспоминания современников, относящиеся к религии, Чиж приходит к выводу: „‹…› Гоголь не был истинно религиозным человеком, и потому тяжкие физические страдания сделали его набожным“».[42]

Чиж убедительно продемонстрировал значимость психологии для литературоведения в той ее составляющей, которая вносит ясность в характер душевного заболевания писателя и оказывает влияния на всю духовную жизнь его личности. Применительно к Гоголю он показал «громадное влияние органического процесса на чисто духовную жизнь у нашего великого сатирика».[43] А саму болезнь Гоголя он классифицировал как «меланхолию параноидального характера».[44] Одновременно Чиж показал взаимозависимость душевного здоровья писателя и непротиворечивость его мировоззрения, совершенства его нравственных идеалов. «Больной гений, например, Достоевский ‹…› не может выработать такого всестороннего и глубокого миросозерцания, как Пушкин. Большие пробелы и крайне парадоксальные идеи – неизбежные последствия патологической организации ‹…› совершенство умственной деятельности еще не доказывает психического здоровья. Психопаты всегда отличаются нравственными дефектами ‹…›»[45]

Естественно, что Чиж не мог избежать ошибок по той причине, что в пору создания своих литературоведческих идей и трудов не был знаком с нарождающимся психоанализом. Иной раз в его интересный и даже захватывающий анализ этиологии Гоголя закрадываются трудно объяснимые, противоречащие ходу исследования мысли: «Но великие люди ‹…› страдали своеобразными душевными заболеваниями, весьма отличными от тех, какими заболевают обыкновенные люди ‹…› Гоголь был человек необыкновенный, наделенный – увы! – непонятной нам организацией ‹…›»[46]

Первым крупным русским психоаналитиком, чьи труды по литературоведению оставили глубокий след в науке, был Иван Дмитриевич Ермаков (1874–1942). О его устойчивом интересе к литературе свидетельствует то, что в середине 1920-х годов он основал в Москве Психоаналитическое общество исследователей художественного творчества. Так же как и Чиж, Ермаков большое внимание уделял личности писателя. Однако личность он предпочитал рассматривать не автономно, биографически, а в контексте всего духовного наследия автора. В этой связи ученый выдвигает перед исследователями литературы требования концептуального характера: «Задача анализа произведений не только в том, чтобы редуцировать их до примитивных бессознательных процессов ‹…› но прежде всего в том, чтобы указать на ‹…› органичность произведения и выявить его целостность как одну из наиболее важных сторон художественного построения».[47] Как и Чиж, Ермаков долго занимался Гоголем. Но если у Чижа акценты сделаны на патологии личности Гоголя, то Ермаков рассматривает Гоголя целостно, в соответствии со своей концепцией психоанализа, то есть фрейдизма. Согласно последнему, Ермаков выискивает истоки всех «странностей» писателя, не получивших научного истолкования черт его характера. «Нам необходимо ‹…› наметить психоаналитические зависимости в характере и творчестве Гоголя», – так определяет ученый задачу исследования. «Поскольку типы, изображенные Гоголем, являются его отражением»[48], его черты характера, привычки, странности в поведении связываются Ермаковым в органическое целое с характерными особенностями его героев и мотивами его произведений: любовь к вещам, к собирательству, франтовство, жалобы на несуществующие болезни, копрологический материал в его переписке и сочинениях и т. п.

Применяя свой метод целостного психологического анализа к творчеству разных писателей, Ермаков создает универсальную схему, которая отражает творческие проекции психики каждого из них.

«Если Пушкин в своих маленьких драмах и в „Домике в Коломне“ рассекает единое, целый план своей психики на две половины, которые можно трактовать как правое и левое, т е. деля их по вертикали (например, „Домик в Коломне“ и „Пророк“); если Гоголь, динамически строя борьбу двух противоборствующих сторон, в которых находят выявление его внутренние конфликты, как моралист делит их по горизонтали, т. е. на верхний и нижний – высокий и низкий ‹…› то у Достоевского, психолога по преимуществу, мы встречаем новый тип разделения ‹…› Заставляет его ‹героя› бороться со своим двойником, т. е. как бы зеркальным повторением, но в то же время во всем, что касается поведения, прямо противоположным, полярным ему ‹…›»[49]

Поворот литературоведения в 1920-е годы в сторону психоанализа не только развел на противоположные позиции его сторонников и противников. В литературоведческой среде имела место и оригинальная позиция, которая возвышалась над спорами двух лагерей. Ее занял Борис Александрович Грифцов (1885–1950), автор книги «Психология писателя». Грифцов был знаком с основополагающими трудами по психоанализу и признавал его право на существование применительно к литературе. «‹…› Психоанализ ‹…› – метод ‹…› просто психологический, его ведению подлежат, пожалуй, и все люди и уж во всяком случае все писатели».[50]

Однако Грифцов отметил, что сторонники психоанализа в литературоведении до крайности сузили понимание и применение этого метода к литературному материалу. В их исследованиях то плодотворное, что мог дать психоанализ, превратилось в примитивный шаблон, под который подгонялись сложные процессы литературного творчества. «Если бы психоаналитика, – писал ученый в статье „Метод Фрейда и Достоевский“, – остановилась на этих общих положениях (цель, которую ставит поэт, сводится к изображению его собственных бессознательных конфликтов; творчество есть всегда изживание тайных конфликтов и т. п. – О. Е.), прибавив, может быть, к ним и столь ее занимающую сексуальную проблему, психоаналитическое толкование искусства было бы очень плодотворным. Оно во всяком случае требовало осторожнейшей индивидуализации, тонкого различения явлений. Но на самом деле этого не произошло ‹…› Для них (эпигонов психоанализа. – О. Е.) всегда бывает важно только найти краткую формулу и сделать творчество осуществлением простой схемы».[51]

Грифцов стоит на позициях последовательного психологизма в науке о литературе и убежден, что «психологию творчества» следует передать филологу.[52] Но психология творчества понимается им отлично от фрейдизма и других разновидностей классического психоанализа. По Грифцову, «должна существовать особая разновидность психологии, трактующая об особых условиях творчества».[53] Свой исследовательский метод он называет «описательной психологией».[54] Грифцов именно описывает творческий процесс писателя. В этой области Грифцов выделяет два вида творчества – эстетизирующий и психологизирующий. Психология первого сводится к односторонности актов переживания и создания художественного произведения. Второй вид предполагает некоторую отстраненность автора от своего объекта.

В этой связи Грифцов скептически относится к тем писательским биографиям, которые создавались на материале их произведений. Ведь в поэтическое произведение входит лишь часть душевно опыта поэта, и то этот опыт отбирается. «Лирическая поэзия эгоистична, – пишет Грифцов. – Лирик всегда видит себя, свою любовную тоску и не заботится о том человеке, которым она порождена».[55] Исторически продукт поэтического творчества есть негативное свидетельство о том, чего автору не хватало. Он вбирает в себя незначительную часть жизненного опыта автора. Но «будучи ответом на какое-то переживание, он затем начинает собою новый психологический ряд, становясь не только отражением, но и новым фактом опыта».[56] С этой точки зрения жизнь писателя становится как бы сюжетом своеобычного романа или патологического исследования. Будучи специалистом по романским литературам Грифцов таким методом анализирует творчества ряда французским и итальянских писателей. В данном ряду особый интерес представляет его книга «Как работал Бальзак».

Другим направлением психоанализа в СССР 1920-х годов была работа объединения исследователей, группировавшихся вокруг издания «Клинический архив одаренности и гениальности». Этот журнал выходил в Свердловске в 1925–1930 годах. Всего вышло 20 выпусков. Инициатором издания и его редактором был Григорий Владимирович Сегалин (1878–1969). В методологической статье, открывающей первый выпуск «Архива», он определил его цель как «исследование психомеханизмов творческих процессов».[57] Саму науку, которая занимается данной областью психологии, Сегалин назвал эвропатологией: «Вся патология великих людей и вся патология гениального и одаренного творчества объединяется нами в одно специальное понятие эвропатология. Эвропатология, таким образом, объединяет собой всю эстетико-творческую медицину».[58]

Создавая концепцию нового направления, Сегалин исходил из того, что в сфере психологии одаренности, гениальности и вообще творческих процессов наблюдаются две негативные тенденции, которые необходимо изжить. Во-первых, эта специфическая область стала местом модного эксперимента непрофессионалов. Во-вторых, нередко даже профессионалы впадают в «чисто умозрительные упражнения» в духе старозаветной метафизики в трудах под названием «философия творчества» или «психология творчества». Подлинно научный подход исключает всякую «философию» и должен строиться на естественнонаучных основаниях. Здесь, как видим, Сегалин стоит ближе к Кречмеру, чем в Юнгу и даже чем в известной мере к Фрейду.

Конструктивную часть своей концепции Сегалин строит на положении о решающей роли наследственности у гениев и творчески одаренных личностей. «‹…› Гений или замечательный человек, – утверждает ученый, – есть результат таких двух скрещивающихся биологических родовых линий, из которых одна линия предков (примерно, скажем, линия отцовских предков) является носителем потенциальной одаренности, другая же линия предков (материнская) является носителем наследственного психотизма или психической ненормальности. В результате скрещения двух таких родовых линий рождается гений, талант или вообще замечательный человек».[59]

В соответствии с этой концепцией Сегалин и другие авторы журнала обследовали большое число гениальных личностей в разных сферах творческой деятельности, начиная с эпохи Возрождения. Нас, конечно, интересуют писатели. Эта группа гениальных натур преобладает в исследованиях «Архива». Сторонники теории Сегалина изучили наследственность и биографии не только давно умерших писателей, но и своих современников (Есенин, Горький). Среди русских писателей XIX века есть и «эвропатология» Лермонтова. Обзор этого очерка мы сделаем ниже.

Во второй части обзора мы рассмотрим работы о Лермонтове. Нас будут интересовать те исследования, в которых в той или иной степени рассматриваются проблемы душевной жизни поэта или причины и обстоятельства его гибели. В рамках обозначенной темы можно выделить два направления. К первому относятся работы традиционного плана, в которых, однако, душевной жизни Лермонтова, особенностям его психического склада, свойствам его характера, повлиявшим на его трагический исход, уделяется значительное место. Вторая группа работ написана с позиций психоаналитической концепции творчества. В них рассматриваются специфические проблемы лермонтовской психологии либо анализируются его произведения с точки зрения психоанализа.

Начать обзор следует, на наш взгляд, с книги Н. А. Котляревского «М. Ю. Лермонтов. Личность поэта и его произведения». Написанная в конце XIX века, когда исследований психологии художественного творчества практически не было, она тем не менее представляет определенный интерес как один из первых опытов исследования гениальной личности. Уже в преамбуле к своему труду Котляревский делает очень важное суждение, развитию которого будет посвящена значительная его часть: «загадочной психической организацией был одарен Лермонтов».[60]

Ученый показывает, что на характер творчества Лермонтова решающее воздействие оказали его врожденные предрасположенности. Из причудливого сочетания темперамента и характера поэта складывалась линия его жизни и пафос произведений. Темперамент Лермонтова Котляревский определяет как меланхолический, а характер называет «нервным и раздражительным». Причину жизненной драмы Лермонтова он также выводит из его психической конституции: «Нервность поэта, вырождавшаяся очень часто в капризное озорство, была главной причиной той несчастной дуэли, которая так неожиданно прервала жизнь Лермонтова».[61] Этот вывод надо признать главным итогом книги Котляревского. К нему автор пришел не путем кропотливого исследования душевной жизни поэта, а скорее силой интуиции. Она помогла ему постичь то, чего исследователи последующей эпохи достигли благодаря новому знанию.

Другим важным открытием (хотя и не столь значительным, как предыдущее) является установление характера душевного ритма Лермонтова, оказавшего весьма значительное воздействие на его жизненный план, отношения с окружающими и в определенной степени на художественное творчество. «Творчество Лермонтова, – утверждает Котляревский, – оставалось верным отражением его неустойчивого душевного настроения ‹…›»[62] В своем анализе личности Лермонтова Котляревский избегает мотивировок социологического свойства, но делает акцент на природных детерминантах, что вызвано, видимо, его увлечением естественнонаучным знанием его времени. С другой стороны, подобный подход – в духе самого Лермонтова, когда он объясняет историю противоречивой натуры Печорина. «Если несимпатичность многих героев Лермонтова, – пишет Котляревский, – находит себе объяснение и оправдание в природной организации самого поэта, то такое же объяснение найдут себе и несимпатичные стороны его собственного характера».[63]

Приблизительно в это же время вышла в свет книга военного писателя П. К. Мартьянова «Последние дни жизни М. Ю. Лермонтова». Его автор не был исследователем в общепринятом смысле. Он собрал и обобщил материал об обстоятельствах дуэли поэта из различных источников, в том числе исследовав место его последнего жительства и свидетельства оставшихся в живых современников. Работа Мартьянова имеет не только историко-познавательный характер, и можно даже сказать: не столько таковой. В ней содержится исключительная по своей научной значимости характеристика личности Лермонтова. С методологической точки зрения она предвосхищает последующие открытия в области психоанализа, а в рамках нашей темы дает ключ к пониманию душевных истоков его жизненной драмы. Несмотря на значительный объем фрагмента, мы сочли необходимым процитировать его полностью, тем более что выдержки из книги Мартьянова в этой ее часть никогда не входили в сборник «Лермонтов в воспоминаниях современников».

«Лермонтов во всех отношениях воплощал в себе могучую натуру; он обладал здоровьем, крепкой физической организацией, сильным умом и железной, несокрушимой силой воли. В Школе гвардейских подпрапорщиков и юнкеров Лермонтов гнул и вязал в узлы шомпола гусарских карабинов.

При таком сочетании разнородных, щедрых даров природы, конечно, ему, как орлу в клетке, было тесно в той среде, в которую толкнула его судьба. Он жаждал свободы, простора и необъятной широты горизонта в области мысли и творчества и жаждал власти, силы, значенья и могущества в сфере деятельности. Но, сознавая вполне, что он для общества не что иное, как захудалый дворянин, с некоторыми связями и положением по матери, субалтерн-офицер, обязанный делать под козырек каждому штаб-ротмистру и становиться во фронт перед командирством, человек, не обладающей ни представительной наружностью, ни физической красотой – душа его болела и возмущалась. Вопрос: „Что делать?“ возникал сам собою, но колебаться долго не приходилось. Его пытливый, светлый ум, задаваясь широкими задачами, рвался к высшей, более достойной его сфере деятельности и рекомендовал борьбу с окружавшими его общественными элементами; необычайная сила воли подавала надежду сокрушить все препятствия, какие попадутся на пути, горячее стремление к достижению предположительной цели сделалось стимулом его действий, и он вступил в бой. Ведь в его годы многие избранники судьбы были уже известны миру и покоряли народы силою своего гения, – почему же и ему было не льстить себя надеждой войти во власть и заставить поклоняться себе? Но что было в руках безызвестного, невзрачного и некрасивого собой поручика с сухим геральдическим древом и довольно тощим кошельком? Ничего или почти ничего. Другой на его месте помирился бы со своим положением и прозябал бы, как мог, т. е. как только можно было прозябать в эпоху сороковых годов, в „самое пустое в истории русской гражданственности время“. Но Михаил Юрьевич был не из тех людей, чтобы „томиться и молчать“. Сознавая, что для достижения предположенной цели есть единственное для него надежное средство – шум и столпотворение, он принялся постепенно, систематически и неуклонно делать только то, что возбуждает шум и производит столпотворение. Люди, стоявшие вблизи, ошалевали и молчали, стоявшие поодаль и более сильные пытались шикать, стоявшие еще дальше и бывшие еще сильнее принимали меры; но могучая натура поэта не падала духом и, применяясь к обстоятельствам, возбуждала еще больший шум и продолжала все выше и выше возводить затеянное столпотворение. И что же? – гениальный юноша оказался правым, произведенный шум возымел свое действие: толпа обратила на него внимание, и о нем заговорили. Но от разговоров до признания авторитета еще далеко. Он это видел и стал работать. Разумно и стойко, шаг за шагом, подвигался он вперед, поражая одних блеском своего гения в сфере творчества и мысли, изумляя других своею беззаветною, не останавливавшеюся ни перед чем храбростью в делах с горцами ‹…› и подчиняя себе третьих силою своего едкого сарказма и язвительной беспощадной насмешки. Многое было сделано, но еще больше нужно было сделать. Чтобы смирить, покорить и заставить поклоняться себе всю эту разношерстную толпу титулованных, чиновных и гордых своим богатством и своими связями людей, нужно было рисковать своей жизнью, и он рисковал, зная, что каждый сделанный по нем выстрел усиливает его обаяние и приближает к цели. Если же в последней ставке жизни на карту случайности ему не посчастливилось, то это был случай вне всякой человеческой предусмотрительности: убийство предусмотреть нельзя.»[64]

За образами, метафорами и сравнениями писателя Мартьянова скрываются те психические механизмы, которые приводили в движение душевную жизнь Лермонтова, придавали ей направленность и обусловливали характер ее протекания. В тексте отрывка они выделены курсивом, и в процессе дальнейшего анализа мы попытаемся дать им научное (терминологическое) истолкование.

Подводя итог первоначальному этапу в изучении «душевной биографии» Лермонтова, можно с удовлетворением констатировать, что исследовательская мысль взяла верное направление, сформулировала проблематику, определила реперные точки. Не столь важно, что исследователи пришли к принципиальным выводам интуитивно. На новом этапе науки их порой неотчетливые, шероховатые формулировки смогут приобрести вполне рациональный, научно приемлемый вид. «Стремление к достижению предположительной цели» – не что иное, как руководящая личностная идея; «надежда войти во власть» – стремление к власти, лидерству; «едкий сарказм и язвительная беспощадная насмешка» – тенденциозная острóта и т. д.

Среди биографических работ о Лермонтове второй половины XX начала XXI столетия мы выделим лишь две. Они являются концентрированным выражением двух господствующих тенденций в лермонтоведении. Нам они интересны потому, что в них описывается поздний период жизни Лермонтова, включающий обстоятельства его дуэли.

Первое исследование – это книга Э. Герштейн «Судьба Лермонтова». Издававшаяся дважды – в 1964 и 1966 гг., – она не претерпела изменений концептуального характера. Монография отличается фактографической обстоятельностью, скрупулезным анализом мельчайших деталей. В то же время в ней отсутствует единая линия развития, которая должна бы привести к жизненной развязке. Это, скорее, несколько потоков, которые в итоге так и не соединяются. Автор, правда, и не скрывает своего замысла: подобный план входил в ее намерения. В разборе обстоятельств дуэли Герштейн придерживается «теории заговора», пишет о «нарочитом взвинчивании Мартынова кем-то со стороны».[65] Не проводя самостоятельного исследования психологических мотивов дуэли, автор находит таковое в совершенно неожиданном месте: «настоящее художественное исследование психологических причин ссоры поэта с Мартыновым и портрет последнего мы найдем в главе „Поединок“ романа Достоевского „Бесы“.»[66]

Одним из главных недостатков биографической литературы о Лермонтове было апологетическое отношение авторов к личности поэта. Об этом писал еще Котляревский: «Личные симпатии и антипатии должны были примешаться к суждениям об этом большом поэте ‹…›»[67] Этот недостаток стремился преодолеть А. В. Очман в своей книге «Лермонтов. Жизнь и смерть». Он дистанцируется от апологии и занимает объективную исследовательскую позицию. В его книге нас интересует ее третья часть, посвященная дуэли. Исследователь объясняет гибель поэта стечением случайных обстоятельств. Действительно, нам может не нравиться личность Николая I и тот режим власти, который он установил. Но из этого вовсе не вытекает, что все превратности жизни, конфликты и проблемы в биографии Лермонтова следует выводить из социальной сферы. Если следовать логике фактов, то ведь Лермонтов мог погибнуть и не вследствие выстрела Мартынова, а от шпаги Баранта. Не оступись Барант при выпаде во время дуэли и не переломись конец шпаги Лермонтова, и поэт был бы не оцарапан, а поражен насмерть.

На наш взгляд, позиция Очмана на сегодняшний день является самой обстоятельной, научно обоснованной. Но, добавим, в той части, которая относится к внешней стороне жизненной драмы Лермонтова. Очман не исследовал (да, очевидно, и не ставил такой цели) внутреннюю, душевную динамику, послужившую основой этой драмы. Задача психологической биографии Лермонтова состоит в том, чтобы объяснить ту внутренние механизмы, которые привели поэта к дуэли. Эти механизмы сформировались и были приведены в действие задолго до пятигорских событий и имели намного более сложное устройство, чем сугубо социальные детерминанты, которые принято было приводить в большинстве биографий Лермонтова. Именно такая динамика и является объектом литературоведческого психоанализа.

Попытки подойти к личности и творчеству Лермонтова с позиций психоанализа предпринимались еще в 1920-е годы. В «Архиве гениальности и одаренности» была опубликована статья М. Соловьевой «М. Ю. Лермонтов с точки зрения учения Кречмера». Следуя духу концепции Сегалина, исследовательница выводить характер и темперамент поэта из влияний наследственности: «Лермонтов родился со всеми признаками тяжелой физической наследственности – упорной золотухи, рахитизма, повышенной нервозности».[68] Характероанализ бабки, матери и отца поэта на первый взгляд подкрепляет вывода Соловьевой: налицо наследственные предрасположенности и конституциональные признаки. Однако в статье отсутствуют доводы другой группы – те, которые относятся к габитусу и которые Кречмер как научный ориентир автора выдвигает в качестве первичных признаков при определении темперамента, психического темпа, а у писателей – типа творчества. И это несмотря на то, что в середине 1920-х годов практически вся иконография Лермонтова была известна.

Поэтому итоговые формулировки Соловьевой выглядят неубедительно: «С самого раннего детства в нем проявляются черты, которые считаются наиболее характерными при развитии шизоидной личности, как-то: жестокость ‹…› наряду с этим необычайная доброта и чувство справедливости, страсть к разрушению, раздражительность, капризность, упрямство, гиперфантазирование, раннее развитие и болезненная чуткость души».[69] Перечень признаков отнюдь не укладывается в шизотимический темперамент. Соловьева прибегает к натяжкам, что сказывается на прямолинейности ее выводов. Так, например, она относит habitus Лермонтова к диспластическим. Но при этом не коррелирует строение его тела с психическим складом. Кроме того, слабая ориентация в теории литературы наводит ее на еще одну неверную мысль: «Признание Лермонтова поэтом-лириком уже предопределяет его положение в группе шизотимиков».[70] Согласно концепции Кречмера, не всякий поэт обладает таким темпераментом, а лишь патетики и художники формы.

В целом работа Соловьевой представляет мало удачную попытку психологического анализа личности Лермонтова. Но она поучительна тем, что последующие исследователи пошли по тому же неверному пути. Психолог Шувалов свою небольшую работу построил почти исключительно из цитат, призванных подтвердить его главный тезис: Лермонтов относится к шизотимикам. Причем главную научную ссылку он делает на работу Соловьевой. Бездоказательный тезис (у Соловьевой) превращается в один из главных аргументов, подводящих автора к категорическому выводу: «Можно согласиться с теми авторами, которые находили у Лермонтова черты шизоидной психопатии ‹…› Не только все основные (и лучшие!) произведения Лермонтова овеяны холодным ветром Танатоса, но и вся его жизнь прошла под этим знаком. Поэт искал раннюю смерть и нашел ее ‹…› Лермонтов не умел быть счастливым. А вот дар быть всегда несчастным у него был».[71]

Эту же линию продолжает монография психиатра и психолога В. Гиндина «Не дай мне бог сойти с ума…» Психопатологическая галерея русских литераторов. В ней Лермонтову посвящена отдельная глава. Как и у предыдущих исследователей, у Гиндина на первом плане тезис: «Он ‹Лермонтов› обладал врожденным патологическим характером ‹…›»[72] Не говоря уже о научной некорректности формулировки – характер приобретается, врожденным бывает темперамент, психологический тип и т. п., – концепция Гиндина в своей основе так же недоказательна, как и у его коллег по цеху. Он приводит много свидетельств современников, цитат из произведений Лермонтова, выдержек из работ исследователей, но сам не анализирует душевную жизнь поэта, его характер, темперамент, габитус и весь набор психологических характеристик, которые, если и упоминаются, повисают как ярлыки, ничего не говоря об их роли в душевных конфликтах. На одной стороне у Гиндина бездоказательные тезисы, на другой – ворох не объясненных на языке научной психологии цитат. В лучшем случае это – сырой материал, требующий профессионального (в том числе литературоведческого) анализа.

Исследователи данной группы описывают не процесс, а статику. В их изложении возникает не картина психической жизни, а отдельные пятна, в основном одного цвета. На наш взгляд (это мы постараемся показать ниже), исходный тезис всех исследователей неверен. Он противоречит как тем данным, которые фигурируют в приведенных работах, так и тем, до которых исследователи не дошли в своем анализе.

В заключение обзора необходимо кратко остановиться еще на одном направлении в свете нашей темы. Это собственно и есть психоанализ литературы, как называют его авторы, причисляющие себя к данному направлению. Среди них нам будет интересна фигура Д. Ранкура-Лаферьера. Он американский литературовед-русист, и основной массив его работ посвящен русской литературе XIX века. В своих работах Ранкур-Лаферьер постоянно указывает на то, что стоит на позициях психоанализа.

Американский ученый четко формулирует свое понимание этой научной дисциплины, его главного метода и предпосылок. Психоанализ в литературоведении – «это традиционное литературоведение плюс навыки филолога производить и понимать свои свободные ассоциации», – утверждает ученый.[73] Что касается методологии, то «это та же самая практика, которая является основой действий психоаналитика в отношении пациента на кушетке».[74] Отличие между собственно психоанализом и его применением к литературе состоит в том, «что целью наших свободных ассоциаций является понимание, а не терапия».[75]

В концепции Ранкура-Лаферьера можно выделить три принципиальных недостатка. Научная позиция Ранкура-Лаферьера основывается на сомнительном кумулятивном принципе. Из соединения, которое он предлагает в качестве определения научной дисциплины, ничего оригинального выйти не может. Психоанализ в литературоведении – это не просто одно плюс другое, а качественно особое образование, научная дисциплина, в которой имеет силу так называемый кооперативный эффект, когда соединение качественно выше суммы слагаемых компонентов. Этого, к сожалению, нет в трудах Ранкура-Лаферьера. Поэтому его претензии на особую интерпретацию литературного произведения, отличную от ее «обычной» интерпретации, неубедительны. «Свободные ассоциации» в контексте исследований Ранкура-Лаферьера оказываются не более чем обычными суждениями литературоведа традиционного типа, лишь обремененными терминологией из репертуара классического психоанализа. Такие термины в их употреблении автором легко переводятся на язык обычного литературоведения. Например, термин нарциссизм применительно к Лермонтову – это хорошо известное для слуха и понимания самолюбие.

Второй недостаток в методологии исследователя – это редукционизм. Ранкур-Лаферьер сводит все многообразие исследовательских подходов к литературному тексту к клиническому понятию «свободных ассоциаций». Кроме того, ограничиваясь фрейдизмом, Ранкур-Лаферьер до предела сужает возможности психоаналитического метода, в сферу применения которого таким образом не попадает ни аналитическая психология А. Адлера, ни глубинная психология К. Г. Юнга.

И, наконец, третий недостаток методологической концепции американского литературоведа следует назвать релятивизмом. В его концепции отсутствуют критерии истинности исследования. Ранкур-Лаферьер считает их относительными наряду с другими подходами к литературе. Это было бы не так безнадежно с точки зрения конечной цели научного исследования, если бы не вольное обращение психоаналитиков от литературоведения с первоосновой их методологии. Называя себя сторонниками классического психоанализа, то есть фрейдизма, они тем не менее не очень-то церемонятся с наследием отца-основателя, перетолковывая его на свой лад. «‹…› Теперь, – пишет Ранкур-Лаферьер, – когда Х. Кохут представил переработанную теорию Фрейда без упора на сексуальную мотивировку, русисты будут более охотно обращаться к аналитическим методам».[76] Психоаналитики предполагают элиминировать важнейший компонент теории Фрейда! Это как если бы, оскопив человека, стали бы наблюдать за течением его сексуальной жизни.

Все это относится к теоретическим установкам американского литературного психоанализа. Кратко остановимся на его практических результатах. В обширном наследии Ранкура-Лаферьера есть небольшая статья «Прощание Лермонтова с „немытой“ Россией: исследование нарциссического гнева». Она весьма показательна с точки зрения границ и возможностей его метода. В ней анализируется известное стихотворение Лермонтова «Прощай, немытая Россия…» Хотя ряд современных исследователей оспоривает его принадлежность Лермонтову, мы не станем вмешиваться в спор, так как нас будет интересовать именно метод анализа Ранкура-Лаферьера, который в этом смысле универсален, не зависит от автора или текста.

Ранкур-Лаферьер пишет, что «стихотворение Лермонтова является в своем роде психоаналитическим исследованием».[77] В процессе анализа он сопоставляет его с другим широко известным стихотворением поэта – «Родина». Полемизируя с советскими издателями, которые сомневались в том, что эти два стихотворения могли быть написаны в течение одного месяца, американец утверждает, «что оба произведения могли быть написаны ‹…› в один и тот же день», на том основании, что якобы «с позиций психоанализа в обоих ‹…› присутствуют как любовь, так и презрение».[78] Такой вывод автор мотивирует амбивалентностью чувств поэта по отношению к родине. Понятие амбивалентность он истолковывает следующим образом: «это такое явление, когда человек не в состоянии согласовывать противоположные направления чувств».[79]

В обширном списке литературы, который обыкновенно сопровождает каждую, даже небольшую работу Ранкура-Лаферьера, как ни странно, не нашлось места авторитетному в среде психоаналитиков и широко распространенному среди гуманитариев справочнику по психоанализу – «Критическому словарю психоанализа» Чарльза Райкрофта. В этом словаре дается более развернутое толкование термина амбивалентность: «Амбивалентность следует отличать от смешанных чувств по отношению к кому-либо. Она связана с глубинной эмоциональной установкой, где противоречивые отношения имеют общий источник и являются взаимозависимыми, тогда как смешанные чувства могут базироваться на реалистической оценке несовершенной природы объекта (курсив мой. – О. Е.)».[80] Последнее и имело место в отношении Лермонтова к России в обоих стихотворениях. В этом и заключается суть смысловых оттенков отношения Лермонтова к родине. Этого и не заметил Ранкур-Лаферьер в своем двенадцатистраничном анализе восьми строк стихотворения Лермонтова. Поэтому его итоговый вывод звучит поистине обескураживающее: «„Прощай, немытая Россия…“ – весьма занимательное стихотворение».[81]

Завершая разбор основных и вторичных работ по психоанализу в литературоведении, можно сделать обнадеживающий вывод о широких перспективах, которые открывает взаимодействие этих двух отраслей знания. Как будет показано ниже, особую значимость этот союз представляет для биографического жанра. При всех издержках, которые встречались в истории литературоведческого психоанализа, положительные результаты перевешивают и дают основание надеяться на появление в ближайшем будущем оригинальных и глубоких исследований. И пусть каждого встающего на этот нелегкий путь воодушевляют слова одного из великих основателей этого союза – Кречмера: «Мы ‹…› желали бы приобрести соратников и дать стимул для новых направлений мышления и исследования ‹…› Благодаря такому коррегированию в работе ‹…› исследователей могут быть достигнуты новые результаты ‹…› прежде всего в общей психологии и в известных эстетических, литературных и исторических вопросах ‹…› Если бы удалось расширить кругозор ‹…› в той сфере душевной жизни, которая до сих пор должна была казаться слишком субъективной, колеблющейся и туманной, то этим можно было бы несколько спаять в одно целое наше современное мышление».[82]