Мюнхэ
Меня зовут Мюнхэ. Согласна, странное имя для сербки. Тогда уж надо рассказать всё до конца. Моё имя по метрике Эмма Мюнхэ Арден Лим. Это слово, «мюнхэ», в переводе с тибетского означает «вечность». Сама я этого языка не знаю, да и на Тибете никогда не была, но так случилось, что имя это досталось мне от отца. Он увлекался Востоком, и Тибетом в частности. Потому и решил наречь меня чудным для наших краёв, как и для всей Европы, словом. И именно потому, что оно было непривычно для окружающих меня людей, а иногда и вовсе резало слух, оно и стало для меня именем нарицательным. Редко и мало кто с детства звал меня Эммой, предпочитая экзотическое восточное малопонятное имя привычному, славянскому.
Хотя и с этим были определённые трудности ещё в детстве. Оно пришлось как раз на 1990-е – разгар междоусобиц, первые кровопролития, начало войны. Так случилось, что началось-то всё как раз на религиозной почве. Православные сербы, давно считавшие себя несправедливо обиженными, решили выплеснуть злость на католиков-хорватов и мусульман-боснийцев, а потому восточные имена сразу начали вызывать отторжение среди детей, которые, как всегда, являлись лакмусовой бумажкой отражения настроений своих родителей. Любое слово, хоть мало-мальски связанное с исламом, сразу наводило учителей и школьников на нехорошие мысли – вот, мол, мусульманка, кровь нашу пьёт, а её родители наверняка наших братьев-сербов убивают. Такое случалось со мной, правда, к счастью, редко. Несколько раз, ещё в начальной школе, мне что-то такое говорили… Но всего несколько раз – в основном, все, кто со мной учился, знали, что мой отец – врач из миссии «Врачи без границ», который приехал сюда ещё в конце 1980-х и с начала войны помогал раненым сербам, лечил их, всей душой страдал и болел за то, за что они сами проливали кровь.
Он не был сербом. Его звали Петер Арден Лим, он был чистокровный немец, выходец из бюргерской семьи. Отец его участвовал в Сопротивлении и умер от болезни, вызванной старой раной, незадолго до моего рождения, так что я не застала деда в живых. Мать его – типичная немецкая фрау – гостила у нас однажды, ещё до начала бомбардировок, а потом я видела её после нашего переезда, когда отца уже не было.
Петер Арден Лим приехал в Сербию как врач-международник. В конце 1980-х противоречия между бывшими союзными республиками стали обостряться. Хорватия жила ещё относительно неплохо – благодаря своему географическому положению и тому, что она была родиной Тито, у неё были обширные внешнеэкономические связи, велась международная торговля. А остальные? Остальные выживали, как могли, и потому после смерти маршала все трудности, связанные с членством в составе конфедерации, стали напоминать о себе. Не прошло это и мимо Сербии, которая резко стала испытывать нужду во всём, включая медикаменты и квалифицированный врачебный персонал. Отец был тогда молод, полон энтузиазма, и на волне бархатных революций прикатил в забытую Богом страну на окраине бывшей СФРЮ. Сразу возглавил здесь местное отделение миссии «Врачи без границ».
Стоит ли говорить, что с началом войны он стал практически незаменимым и всеми уважаемым человеком даже среди тех, кто ещё вчера его не знал?.. В их числе была и моя мать – коренная сербка, Анна Протич, которая влюбилась в неприметного сероглазого юношу, видя в его образе настоящего Спасителя, когда он вырезал пулю из ноги её отца, вступившего в перепалку с соседом-мусульманином.
Да, мать рассказывала, что религиозные противоречия всегда были сильны здесь, но пока был жив Тито, не доходило до столкновений. Стоило ему умереть – как уже слепой бы понял, что гражданская война неизбежна. Но всё это от матери я услышала, уже став взрослой. Тогда, в школьные годы, когда на моих глазах соседи убивали друг друга, я искренне не понимала сути происходящего, не знала, кто такой был Тито, но очень хотела, чтобы это поскорее закончилось. И, как мне казалось, отец был некоей фигурой, от которой зависит исход этого точечного кровопролития. Я думала так, судя по уважению, которое ему выказывали и стар, и млад.
Мы жили в Белграде, правда, не в центре, а на окраине, но всё же это была столица. Поэтому мы не видели всего того ужаса, который творился в глубинке, но отдельные отголоски, долетавшие сюда, были столь ужасающими, что понимание войны пришло ко мне с ранних лет как осознание чего-то ужасного – пожалуй, самого ужасного, что люди могут сделать друг с другом. Сейчас принято смеяться над пожилыми людьми, которые живут только страхом войны и днём и ночью молятся о том, чтобы она не повторилась. Это нелепо, наверное, но я – из их числа. Не по возрасту, а по тому, как сильно война изменила мою жизнь – жизнь совсем ещё маленькой девочки, мало чего понимавшей в жизни. Банально, но за столом я могу произнести тост «Лишь бы не было войны!», и любящие друзья поймут и поддержат меня – так сильно запали мне в душу первые дни того ужаса, который только ещё ожидал мою родину…
Да, Сербию я всегда считала своей родиной по крови, хотя мой отец был немец. Я не похожа на него ни внешне, ни ментально – он был спокойным и рассудительным, я же вспыльчивая и взрывная. Точная копия своей матери, я повторяю её не только во внешних чертах, но и в едва уловимых генетических – в образе мыслей, в оценке событий, в словах, в поступках. Конечно, мне следовало бы быть более сдержанной, но сербской крови не прикажешь остановить своё бурное течение, подобно горной реке, в моих жилах. Эта удивительная страна – со скалистыми берегами, холодными реками, редкими зелёными плато и синим-синим небом – рождает поистине удивительных людей. Их часто ругают – за их амбиции и шовинизм, за желание выпятить национальную гордость вперёд себя и привлечь к себе всеобщее внимание. Да, может быть, с этим своим менталитетом они для кого-то смешны. Но можно и найти этому оправдание. Много веков, Сербия, самодостаточная страна, способная кормить себя и жить в гармонии с природой, отведённой ей Богом, находилась под игом. Турки, австрийцы, немцы, итальянцы, хорваты – кто только не покушался на национальную независимость и гордость этой страны! И все эти века сербы сражались. Одерживали пирровы победы, лили много крови – в основном своей – а спустя время снова отдавали свой суверенитет кому-то, пришлому со стороны. Потом снова война, новый захватчик, война, захватчик и так – кажется, всю историю Сербии. Может быть, поэтому чувство национальной гордости так в нас сильно.
А может быть, любовь к Сербии идёт во мне от того, что я мало времени в жизни посвятила этой родной для меня стране. Это решение было принято не мной, а моей матерью, но я не сужу её за это.
Прямо скажем, родилась я уже в обстановке конфликтующих сторон – соседи без конца дрались на религиозной почве, поджигали друг другу машины, занимались членовредительством. Обстановка кругом царила раздражительная, люди беспочвенно злились друг на друга, стравливали собак и детей, но до крови не доходило. Всё изменилось 1 марта 1992 года. В тот день отца командировали в Боснию, в Сараево. Там жило тоже много сербов, помогать которым отец, хорошо знавший сербскую историю и потому питавший к местному населению большое уважение, считал делом чести. Он поехал туда не просто так…
В воскресенье второй день подряд проходил референдум о независимости Боснии и Герцеговины. В этот день в центре столицы республики проходила сербская свадьба. В 14 часов 30 минут в церкви Преображения Господня обвенчались Милан Гардович и Диана Тамбур. После этого участники празднества переместились в дом святой Фёклы на Башчаршии в ожидании свадебного обеда.
В это время на стоянке у входа во двор церкви остановился автомобиль Volkswagen Golf белого цвета, в котором находилось четверо мужчин: Мухамед Швракич (сын основателя вооружённого формирования боснийских мусульман в Сараеве «Зелёные береты»), Суад Шабанович, Таиб Торлакович и 29-летний Рамиз Делалич – участник «Зелёных беретов». Всё это мы узнали уже позже из газет, а отец стал едва ли не прямым участником событий. Они вышли из машины и набросились на отца жениха, Николу Гардовича, который держал в руке знамя Сербской православной церкви (трёхцветный флаг с сербским крестом посередине). Делалич произвёл выстрел из пистолета и убил его. Сообщник Делалича нанёс ранение православному священнику Раденку Миковичу. После чего преступники сожгли православное знамя.
После Делалич будет говорить так:
– Мы увидели колонну автомобилей, которая проследовала к Башчаршии на большой скорости; мы погнались, чтобы узнать, что происходит… Они вышли из машин и начали петь. Выставили напоказ какие-то свои сербские флаги. Мы остановились перед ними и спросили, куда они идут. Мы сказали им, что это не Сербия, что это – Сараево, это Башчаршия. Мы… стреляли в людей, которые держали в руках флаги…
После этого сербы поставили в городе ряд баррикад, выдвинув требования провести расследование и наказать виновных. Это событие они восприняли как начало антисербских действий. Боснийские мусульмане также поставили баррикады в городе. В произошедших перестрелках с обеих сторон погибли четыре человека. Сербские и мусульманские политики выступили с призывами к мирному диалогу. Республиканским МВД было проведено расследование, которое назвало виновного в нападении на свадьбу. Им был известный сараевский бандит Рамиз «Чело» Делалич, связанный с военизированным крылом мусульманской Партии демократического действия Алии Изетбеговича. Однако к ответственности за нападение Делалич привлечён не был. Начались вооружённые столкновения между боснийскими сербами и мусульманами, в которых в первый же день было ранено и убито свыше 100 человек.
Отец отправился туда, чтобы помогать сербам, но власти Боснии восприняли приезд врачей миссии отрицательно. Своим они помогали сами, а в сербах у них никакого интереса не было. Всю неделю, пока отец был там, как потом рассказывала моя мать, мусульмане не сводили с него дула автомата – будь на его месте сербский врач, его давно бы убили. Сам факт принадлежности к международной организации и национальность спасли Петера от гибели, пока вокруг Сараева строилась одна из крупнейших в мире баррикад – на протяжении следующих четырёх лет она будет служить тюрьмой для всех жителей столицы. Четыре года сербские силы будут осаждать Сараево, требуя эвакуации сербов, пока запертые там бошняки будут убивать их одного за другим. По счастью, отца там уже не будет. Оказав некую первичную помощь раненым, он по личной просьбе тогдашнего главы Боснии Изетбеговича покинул Сараево и вернулся в Белград.
Вернулся он в прескверном расположении духа. Несмотря на возраст, я почему-то запомнила их разговор с матерью, состоявшийся как-то ночью.
– Дела очень плохи, Анна, – говорил отец. – Со дня на день в Белграде и его окрестностях начнёт литься кровь.
– Почему ты так думаешь?
– Подумай сама – сколько веков жили в мире и согласии боснийские хорваты и сербы? А сейчас… То, что я видел, даже не потрясло, а убило меня. Перевернуло всё до глубины души. Они убивали друг друга только из-за национального флага! А сейчас строят вокруг города баррикаду… Въехали мы туда беспрепятственно, а на выезде с трудом преодолели четыре кордона – нас обыскивали то сербы, то хорваты, то бошняки, и всякий раз мы не знали, останемся ли живы, доедем ли до своих семей…
– Ты думаешь, что это веяние дойдёт и сюда?
– А ты сама не видишь? Ты не видишь, что люди уже и без того на краю взаимной терпимости, которая тает как снег по весне? Всё уже практически подошло к гражданской войне, и только маленького толчка не хватает. Но поверь мне, скоро он случится…
– Что же ты предлагаешь делать?
– У нас маленький ребёнок. Нам лучше будет уехать в Германию. Во всяком случае, вам с Мюнхэ. Я разговаривал с матерью, она готова принять вас в любой момент.
– А как же ты?
– За эти годы эта земля стала мне родной. Я не могу взять и бросить её, когда она больше всего во мне нуждается!
– Хорошенькое дело! А мне ты предлагаешь поехать без мужа и родителей неизвестно куда, за тридевять земель от родины?! Ведь я здесь родилась, и всё, что здесь происходит или будет происходить, так или иначе меня касается…
– Но ведь у нас есть Мюнхэ! Мы должны больше думать о ней, мы не можем просто так рисковать её жизнью!
– Будь что будет, но без тебя я никуда не уеду. Если станет совсем плохо – уедем вместе. В конце концов, я всё-таки твоя жена, и быть с тобой, и поддерживать тебя в трудную минуту – это моя обязанность…
На следующее же утро начались манифестации. Я шла из школы и видела, как огромные массы народа – тогда ещё под надзором милиции – собирались в центре Белграда. На большой трибуне при большом скоплении людей выступал Милошевич. Краем глаза я видела и слышала его – того, с кем все связывали возрождение былого величия сербов.
И тут хочешь – не хочешь вспомнишь побасёнки о великодержавном шовинизме, свойственном сербам. Да, борьбу за независимость надо уважать, но как быть с тем, что иногда это упорство приводит к бессмысленному кровопролитию?! Говоря красиво и громко, Милошевич давил на самые больные места сербов, пробуждая в них этот праведный гнев, а вернее – звериную ярость. Именно за периодические её вспышки я до сих пор ненавижу себя.
– Сербы! Граждане свободной и вольной республики! Сегодня наших братьев в Боснии убивают наши вечные соседи – хорваты! Пока был жив Тито, они пользовались привилегиями в международной торговле и снимали сливки с того, что сербы зарабатывали для них своим горбом! Сейчас они тоже хотят главенствовать – пока в Боснии. Когда перебьют там всех сербов, куда они пойдут? Сюда. А мы?! Мы будем сидеть, сложа руки, и смотреть, как исконно сербские территории стонут под гнётом нового, уже внутреннего, врага? Сколько захватчиков перебывало на нашей земле с момента обретения нами государственности?! Пальцев не хватит на руках и ногах подсчитать! И что мы будем делать? Какие уроки мы вынесли?! Подставим голову и плечи под ятаган нового оккупанта, или, подобно нашим героическим предкам, будем сражаться с оружием в руках против тех, кто уже сегодня обратил против нас оружие?! Не посрамим славную боевую традицию наших предков, и отстоим честь и свободу наших братьев-сербов!..
Тогда я посмотрела на него как-то по-особенному. Я почему-то почувствовала себя кем-то из его домашних – плохо понимая, что в действительности происходит в моей голове и как в дальнейшем моя судьба на метафизическом уровне пересечётся с судьбой его семьи, я в принципе спроецировала своё будущее.
Месяц спустя война в Боснии разгорелась с новой, первозданной силой. Хорваты начали строить в Боснии концлагеря для сербов, где последние содержались в условиях едва ли лучше, чем в гитлеровских застенках. Люди погибали там от отсутствия врачебной помощи, от голода, болезней, но самое страшное – от пыток. От пыток тех, кто ещё вчера был их соседями, друзьями, сослуживцами. Не профессиональные военные, но простые люди, держа в руках оружие, с диким неистовством бросались мучить своих же собратьев…
Отец снова поехал туда, на этот раз в концлагерь. И оттуда уже не вернулся. В один из дней к нам домой пришёл какой-то военный. Они о чём-то говорили с матерью на пороге минут десять, после чего Анна вся в слезах вошла в мою комнату и велела собирать вещи.
– Мы уезжаем, – сказала она.
– Где папа? – только и могла говорить я до самого аэропорта, откуда уже вечером самолёт унёс нас в Германию, на родину моего отца, последним пристанищем для которого стала столь любимая им сербская земля Боснии и Герцеговины…
Мы отправились в Германию, к бабушке по отцу, которая сначала, конечно, была безутешна, а потом много раз благодарила мать, что та увезла меня оттуда – когда по телевизору показывали бомбардировки НАТО, предательство русских, позорное поражение сербов и суд над Караджчием и Младичем. А меня всё же всегда продолжало туда тянуть. Может, потому что в силу нежного возраста я недопонимала ужаса войны и всерьёз считала, что если вернуться туда, где остался папа, то вполне можно будет его там найти. Может, потому что чувствовала, что человек нужен там, где его родина, и в отрыве от неё сложно жить на чужбине. Уже будучи студенткой Лейпцигского университета, я отложила в памяти фразу эмира Бухары Сейида алим-Хана, умиравшего в начале века в Иране, в эмиграции: «Эмир без Родины – нищий. А вот нищий, умирающий на Родине, и есть самый настоящий эмир». А, скорее всего, всё же потому, что гены матери были во мне сильнее. Они и тянули меня в Сербию подсознательно, полностью лишая слова гены отцовские – в Германии я чувствовала себя как на чужбине.
Вообще, что касается подсознательных ощущений и чувств, то тут мне надо отдать должное – они всегда почему-то затмевали разум в общей картине моего бытия. Помню, как ещё в школе, возвращаясь с уроков, я встретила неподалёку от дома собаку с раненой лапой. Я долго смотрела на неё, и на минуту мне вдруг показалось, что я почувствовала её боль. Я схватила её в охапку и потащила домой. А когда дома мы с отцом обработали её рану, перевязали и оставили животное возвращаться к жизни в нашей кладовке, то с удивлением обнаружили, что у меня похожая кровоточащая рана на левой ноге. Отец и мать всё пытали меня тогда, где это я умудрилась схлопотать такой стигмат, а я старалась им объяснить, что почувствовала боль собаки и приняла её на себя. Тщетно, они мне не верили. Я плакала, но всё было без толку.
Когда отец первый раз ездил в Сараево, после расстрела той злополучной свадьбы, я ещё не знала всех подробностей этого, но почему-то – и помню это сейчас, несмотря на значительный временной промежуток – когда засыпала, чётко видела перед собой свадебный кортеж. Я понимала, что папа вряд ли отправился на свадьбу, но мысль о том, что он сейчас где-то рядом с похожим пейзажем, никак не оставляла меня. Причём, его я в той картине не видела – я словно бы знала, что он появится там позже.
Когда мы с бабушкой смотрели по телевизору ужасающие кадры бомбёжек Белграда силами НАТО, а потом в этих же программах рассказывали о беженцах или тех, кто пострадал в результате бомбардировок, я так чётко представляла себе этих людей, их лица, их слова, мысли и чувства, что мне самой становилось страшно. И потому, наверное, я до сих пор так неистово боюсь войны. Я практически не видела её своими глазами, но чувство того, что она буквально проходит мимо меня, появлявшееся в такие минуты, напугало меня на всю оставшуюся жизнь.
Учась в университете, я узнала, что это – никакое не чудо и не мои выдумки.
– Чувство эмпатии, – говорил мне профессор Рихтер, – развито у всех людей, но в разной степени. Кто-то просто способен понять эмоции своего собеседника, кто-то – объяснить их происхождение, а кто-то – даже предугадать, какой комплекс действий осуществит его визави через некоторое время. Причём необязательно даже реально контактировать с человеком – можно видеть или осязать его вещи, видеть его по телевизору, но не в роли в кино, а в реальных декорациях, – и уже уметь сочувствовать, сопереживать ему так, что практически становишься с ним единым целым. Иногда в науке это называют даже идентификацией с объектом.
– То есть? – уточнила я. – На некоторое время я теряю свою собственную индивидуальность и становлюсь как бы отражением того, о ком думаю в настоящий момент?
– Именно так. Если ты сильно этого захочешь, то способна прочувствовать даже то, что чувствовали, скажем, твои далёкие предки или люди, с которыми ты и вовсе никогда не была знакома.
– А что для этого нужно?
– Только твоё желание и хорошее знание обстановки, в которой существовал или существует тот или иной субъект. Скажем, если ты представишь себе интерьеры Овального кабинета и прочтёшь две-три биографии Клинтона, то вполне сможешь почувствовать даже то, что он чувствовал во время общения с Моникой Левински…
Профессор Рихтер шутил, но мне было уже не до юмора.
– Тогда, получается, это нечто вроде машины времени?
– Не совсем. Машина времени подразумевает способность влиять на события. Ты влиять не сможешь, но сможешь очень отчётливо воссоздавать для себя те или иные картины. Очень хорошо для учёного-историка, кем ты, к сожалению, не являешься…
Профессор был прав – история хоть всегда и была моим хобби, училась я всё же на юриста-международника. Почему такой выбор? Всё просто. За этой профессией стояла реальная возможность вернуться в Сербию, куда меня так неистребимо тянуло все годы вынужденной эмиграции. Хотя говорят, что место, в котором прошла молодость человека, является определяющим для него, и его потом всю жизнь туда тянет, на меня это высказывание распространить можно с трудом. В Германии была моя первая, как я думала, любовь – потом уже стало понятно, что любовью там не пахнет. Я поняла, что искренние чувства смогу испытать только на родной земле, всё остальное всегда будет для меня обманом. Нет, я не чувствовала в себе порывов Индиры Ганди или Беназир Бхутто, я была далека от политической борьбы, просто… гипертрофированный патриотизм, он же треклятый сербский шовинизм, очень громко клокотал внутри меня – как внутри каждого серба, оказавшегося на чужбине.
Я выросла и получила степень бакалавра в университете. Мамины гены, которые были редкостью в бюргерской Германии, сделали из меня одну из первых красавиц не только города, но и, пожалуй, всей страны. Понятное дело, что никуда не деться было от мужского внимания, которое я где-то отсеивала, а где-то притягивала – когда была в том необходимость. Сказать же, что за 25 лет я кого-то хотя бы раз любила, я не могла.
Всё чаще возвращалась я к словам профессора Рихтера, который говорил, что наличие у меня чрезмерно развитой эмпатии могло бы сделать из меня неплохого учёного-историка. Тяга к истории родной страны вторила то же самое. И потому я решила вернуться. Конечно, за эти годы мать осела в Германии и не разделяла моего желания – мне от этого было только легче. Поеду одна, решила я для себя, а там будь что будет. Отговорить меня ни она, ни бабушка уже не могли – война закончилась, и объективных препятствий к тому, чтобы мне вернуться на родину, уже не существовало. Я вступила в переписку с Белградским университетом, который, узнав о моих успехах в Лейпциге, выразил горячее желание принять у себя гражданку ФРГ с сербскими корнями.
Итак, я вернулась и стала учиться, как и все. Родной воздух немного раскрепостил меня, позволил по-новому посмотреть на страну. В течение первых же шести месяцев я объехала её вдоль и поперёк. Меня переполняла радость. Такой общительной я никогда не была за всё время жизни в Германии. Я была открыта для всего и для всех. В том числе и для тех, о ком совершенно ничего не знала, но кто принадлежал этой стране десятилетиями участием в значимых для неё исторических событиях.
И такой человек вскоре появился на моём горизонте. Его звали Лукас Хебранг. Он был помощником бывшего президента Хорватии Туджмана. Во втором семестре он появился на пороге нашей альма-матер, чтобы прочесть нам лекцию о взаимоотношениях наших народов в период войны в Боснии. Он был племянником знаменитого Андрии Хебранга – бывшего соратника Тито, который поддержал Сталина в его ссоре с последним и был убит в тюрьме в 1949 году. Когда генерал-диссидент Франьо Туджман в начале 1990-х вернулся в Хорватию из политической эмиграции, он стал его правой рукой и возглавлял его предвыборный штаб на выборах Президента, которые тот выиграл, и, вплоть до своей смерти в 1999 году, занимал высший пост в государстве. После этого Хебранг сошёл с политической арены и занялся бизнесом в государственных масштабах. И вот сегодня этот убелённый сединами, но оттого ещё более привлекательный в неискушённых девичьих глазах человек явился перед студентами не просто как свидетель, а как участник исторических событий – очевидно, что для будущих историков эта встреча была незабываемой.
– Я до сих пор полагаю, – ровным, уверенным голосом вещал он, – что причины проигрыша сербов и в войне в Боснии, и вообще во всём Балканском конфликте кроются только в Милошевиче. Его неумелое руководство – ну, что ожидать от подкаблучника? – и личные амбиции пробудили в сербах их праведный гнев, который копился веками и был предназначен для захватчиков, но никак не для их братьев – хорват. Да, я не спорю, что и хорваты вели себя не лучшим образом, но наш руководитель – генерал Туджман – горячо осуждал братоубийственную войну. А Милошевич её культивировал. Как говорится, «кому война – кому мать родна». Спросите, почему? Очень просто. Он не способен был укрепить свой политический авторитет иначе, чем за счёт многомиллионных человеческих жертв, пусть даже и среди своего народа. А власть ему была нужна, потому что того требовала его жена – дочь крупного партийного чиновника, которая мыслить не могла без властных привилегий. Так и вышло, что хвост вилял собакой, как говорят американцы, а жертвы, которые понесли сербы, превысили даже их потери во Второй мировой войне…
Я слушала его и поражалась – насколько он был прав. Я сама слышала выступление Милошевича, этого серого человека с серым лицом в сером костюме, и мне не нужно было доказывать, что он манипулировал озлобленным и оголённым как нерв сербским населением в те годы. Наши взгляды с человеком, бывшим очевидцем и участником событий, сошлись. Мысленно я ликовала – как знать, вдруг и впрямь выйдет из меня неплохой историк собственной страны?..
После лекции я решила познакомиться с ним поближе. Что мой порыв найдёт взаимность, я не сомневалась – людей всюду притягивает экзотика. Если в Германии на меня смотрели как на чернобровую и горячую сербку, то здесь – как на приехавшую из сытой Европы заносчивую девочку, водить знакомство с которой желал бы каждый из мужчин, попавшихся мне в ту пору на жизненном пути.
– Господин Хебранг, я пришла, чтобы выразить вам своё восхищение услышанным…
– Стоит ли, я ведь всего лишь изложил свои взгляды на тогдашние события, пропущенные сквозь призму не просто участника событий, но солдата хорватской армии.
– Солдата, – улыбнулась я. – Только ли солдата? Вы довольно скромны…
Собеседник улыбнулся мне:
– Да, конечно, моя роль в истории моей родины чуть более велика… И, я вижу, вас это занимает?
– Несмотря на то, что я сербка и мой отец едва не стал жертвой боснийских хорватов, а затем без вести пропал в одном из созданных вашими соотечественниками концлагерей, я так же, как и вы, считаю Милошевича во многом виновным в том, что случилось со страной. Это не означает, что Туджмана я считаю святым, но…
– Это просто потому, что вы о нём ничего не знаете, – Хебранг не дал мне договорить.
– Надо полагать, что если с этой задачей не справились преподаватели нашего университета, то сможете справиться вы, знавший Туджмана ближе, чем кто бы то ни было?
– Не думаю, что общество пожилого человека, уже давно не столь интересного для публики, как раньше, может увлечь столь эффектную девушку, да ещё и приехавшую из Германии, чтобы изучать родную историю… – наигранно смутился Хебранг.
– А вы неплохо осведомлены!
– Это моя работа. Не забывайте, что в штабе Туджмана я отвечал за безопасность, в том числе информационную.
– А чем вы занимаетесь сейчас?
– Международная торговля. Импорт, экспорт. Долго и неинтересно.
– Отнюдь. По первому образованию я – юрист-международник, так что для полноты картины мне бы хотелось вникнуть в вашу биографию как участника событий…
– На такую откровенность нельзя ответить отказом. Сегодня в гостинице «Москва» я даю фуршет по случаю завершения сделки по продаже большой партии турецкого газа. Приходите, будет интересно. Думаю, там мы сможем пообщаться менее формально.
Старик, очевидно, подбивал ко мне клинья. У меня же в голове крутилось только одно. Если Рихтер был прав, и я обладаю повышенным чувством эмпатии, то столь глубокое погружение в психологию и нравы правящей верхушки Хорватии, возможно, позволит мне хоть как-то прикоснуться к тайне гибели моего отца. Понятно, что Хебранг вряд ли даже слышал о нём с высоты того положения, которое он занимал при Туджмане, но попробовать оказаться хотя бы в приближённых к тогдашним условиях, прикоснуться рукой к загадкам Балканского конфликта – это увлекало меня и манило как яркий свет мотылька. Да и потом, Хебранга я не боялась – в Германии и более статусные герры строили на меня свои планы, которые я ловко разбивала, успев воспользоваться ими в своих интересах. Так что вряд ли спустившийся с гор хорват сможет покорить моё сердце…
В холле гостиницы «Москва» было столпотворение – журналисты, светские львы с дамами, певцы, военные – все собрались на дармовщинку. Разумеется, украшением подобного мероприятия всегда становится красивая девушка, особенно если она столь же недоступна, как и я – лучше иностранка. Хостес встретил меня и проводил прямо к Хебрангу, который стоял в дальнем углу конференц-зала с бокалом шампанского в руках. Увидев его, я была приятно удивлена – стать этого пожилого человека стильно украшали классический костюм от кутюр, резная трость и какое-то необычайно интеллигентное выражение, которое он придал своему лицу на этом мероприятии. Его окружали толстые и умащённые бизнес-партнёры – куда менее элегантные, но, судя по виду, не менее состоятельные.
– О, а вот и госпожа Мюнхэ, – приветствовал меня хозяин торжества.
– Меня зовут Эмма, – с напускной скромностью ответила я.
– Оставьте. Все с детства называют вас Мюнхэ…
– Ваша осведомлённость несколько обескураживает меня, я иногда теряюсь, что бы ответить…
– А вы не отвечайте ничего. Вы ведь пришли сюда задавать вопросы, а не отвечать. И я готов давать ответы, вот только представлю вас своим коллегам.
Он взял меня под руку и повёл вдоль зала. Я понимала, что в одночасье стала королевой мероприятия, но всё это интересовало меня постольку поскольку. Да, среди его партнёров я отметила только одного – он был не на одно лицо с остальными. Невысокого роста, коренастый, с чертами лица самоуверенного и сильного человека, видавшего виды – так обычно выглядят отставные военные. Глаза его были скрыты за чёрными очками, и это лишь прибавляло ему таинственности и значительности. Его звали Драган Чолич. Хебранг рассказал мне, что он и вправду бывший военный и принимал участие в боевых действиях на стороне войск Младича. Это не могло не вызвать во мне уважения, но иного рода, чем к Хебрангу – к последнему я уже тянулась едва ли не как к отцу или к деду, а Чолич отталкивал меня своей ледяной загадочностью. Я подумала, а вернее, почувствовала, что на его руках кровь многих невинных жертв. Чего не было у Хебранга – потому, наверное, я нисколько его не опасалась.
Когда спустя пять часов фуршет закончился, мы с Хебрангом остались вдвоём в его шикарном номере люкс, куда он заказал роскошный ужин со столь любимым мной «Кьянти» – отказаться от такого я не могла.
– Итак, вас интересует Туджман?.. Что ж, попробую вам его нарисовать таким, каким видел его я и видела вся Хорватия. При Тито он был диссидентом. Отслужил в армии, дослужился до генерала, потом был переведён в почётную отставку на должность директора какого-то военно-исторического института. И здесь, видимо, он и начал раскрываться как будущий политик. Он соприкоснулся с историей…
– Но историком он был весьма посредственным, насколько я помню? Его ревизионистские взгляды были с опаской встречены научным миром? Он оспаривал понятие «холокост», утверждал, что в природе не существовало Ясеноваца и лагерей смерти на территории Хорватии…
– Именно поэтому он стал не историком, а политиком, – улыбнулся Хебранг. – Пока был жив Тито и Туджман отсиживался в политической эмиграции в США, никто про него здесь и не вспоминал. Но диссидентское движение набирало обороты во всех странах ОВД, и потому генерал упорно не сдавал своих позиций. В конце 1980-х, когда Хорватии вновь потребовался сильный лидер, он вернулся домой.
– Только чем он принципиально отличается от Милошевича? Как по мне, так они оба – всего лишь стервятники, набросившиеся на Боснию и готовые отправить под нож всю Югославию в своих меркантильных политических интересах…
– Милошевич – да, и я уже говорил, почему. А Туджман – нет. Он был идеалист. Он свято верил в то, что писал, даже при всей абсурдности содержания своих книг. Верил в каждое своё слово, в идею, которой, как сам считал, служил. Поэтому ставить их на одну доску нельзя. Как всякий военный, он был заражён некоей идеей, которую вбил себе в голову и носился с ней как с писаной торбой. Но идея была для него всем. Он никогда не давал приказов строить концлагеря или устраивать карательные операции. Он верил в то, что правда доказывается в открытом бою. Так что винить его во всём, что происходило в те годы в Хорватии, нельзя…
Мы ещё долго говорили с ним в тот вечер. Мне казалось, что я словно бы посидела за одним столом с первым президентом Хорватии, но всё было без толку – сформировать его образ у меня не получалось. Наверное, дело было в том, что всякий раз, когда во мне просыпалась необузданная эмпатичность, распространялась она только по гендерному признаку – только на женщин. Я могла сопереживать несчастной собаке или старухе, школьнице или студентке, нищенке из метро или княгине Монако, но никогда не пробовала делать это с мужчинами…
Однако, несмотря на это, расставаться с Хебрангом я не спешила. Мне было интересно с ним, он увлекал за собой. В моей достаточно насыщенной знакомствами жизни столь интересного собеседника ещё не встречалось. Он стал на некоторое время моим покровителем, наставником, опекуном по жизни. У нас с ним не было секса, но мы часто проводили вместе – за интересными беседами – даже ночи. Так было, пока он не предложил мне прокатиться с ним в турне по Европе. Я согласилась. Взяла в университете академический отпуск и, не зная броду, сунулась в, возможно, самую глубокую реку в своей жизни – о чём не жалела ни тогда, ни сейчас.
Мы вместе побывали в Швейцарии, Италии, Португалии, и вдруг он почему-то решил на пару дней заехать в Турцию – перед самым концом отпуска. Я не стала возражать, подумав, что турецкое солнце и пляжи пойдут на пользу моей изголодавшейся по ультрафиолету коже. Первый день мы провели с ним вместе, разошедшись ночью по номерам. Засыпая, я думала, что пожалуй, это – ярчайшее знакомство за всю мою жизнь, которое, возможно, будет иметь совершенно непредсказуемое (или, наоборот, предсказуемое) продолжение… Однако утром моим планам суждено было рухнуть…
– А где господин Хебранг из номера 404?
– Он выписался сегодня утром, – отвечал мне улыбчивый администратор, коего я раньше почему-то не видела.
– Как? Мы должны были уехать вместе…
– Ничем не могу помочь, мисс. Он выписался.
Номер его был отключён. Это совсем не походило на его поведение. Я опрометью бросилась в полицейский участок, в дверях которого меня остановил знакомый голос.
– Мюнхэ?
Я обернулась. Передо мной стоял шикарный чёрный мерседес, из которого показался Чолич.
– Драган? Как хорошо, что вы здесь. Лукас пропал, и мне нужна ваша помощь. Как давно вы выходили с ним на связь?
Чолич приложил палец к губам и поманил меня к себе:
– Вы слишком громко говорите для этих мест. Могут подумать, что случилось Бог весть что.
– По-моему, это и случилось…
Через пару минут мы с ним сидели за чашкой кофе в ближайшем кафе «Дель Мар».
– Я хочу кое в чём признаться, – говорил обычно молчаливый Драган.
– Вы меня пугаете. Где Лукас?
– Это вы меня пугаете. Вы знаете человека без году неделя, и уже относитесь к нему едва ли не как к любовнику.
– Что за нотации? Кто мы друг другу?
– Это неважно. Важно, кем был Лукас вашему отцу?
– И кем же?
– Палачом. Да будет вам известно, что лагеря смерти в Хорватии находились в его компетенции. Он был прав – Туджман их не строил. Их строил Хебранг – человек, для которого по зову крови все этнические сербы – это враги.
– И что теперь?
– Вас разве не мучает несправедливость? Он погубил вашего отца – пускай не сам, но с его согласия и по его приказу там убивали сербов. Меня, как солдата Сербской армии, это не может оставить равнодушным…
– Как бывшего солдата? Вы как бывший солдат строите с ним свой бизнес?
– Бизнес и война – вещи разные. Война стала для меня жизнью. Там я оставил семью, родину, любовь. А бизнес – всего лишь средство зарабатывания денег, которые, как известно, не пахнут… И солдат, к вашему сведению, бывших не бывает.
– И поэтому вы убили его?
Чолич вскинул брови. Он явно не ожидал от меня такой прозорливости, ведь не знал ещё о моём эмпатическом складе характера.
– Я его не убивал. Может быть, он ещё и вовсе не умрёт…
– Может быть?
– Видите ли, не только вашего отца Хебранг погубил в лагере смерти. Таких десятки и сотни тысяч. А когда международное правосудие отказалось осудить его и ему подобных мерзавцев, это ещё пуще всколыхнуло волну народного гнева. А народ, как известно, состоит не только из крестьян. Он состоит и из людей обеспеченных, которые могут себе позволить…
– Заказать даже Хебранга? – не дала договорить я.
– Именно. Но заказать только доставку. Знаете, как доставляют пиццу или суши на дом.
– И его доставили? Это сделали вы?
– Это делает специализированная организация, которую я возглавляю. Что с ним будет дальше – не моя забота, я лично никого не убиваю.
– Интересный юридический ход.
– Именно так. С волками жить – по-волчьи выть. Но была бы моя воля – я бы ему голову отрезал, как это делал он в годы войны.
– Почему вы рассказываете мне это? Где гарантия, что я не отправлюсь в полицию с этими данными?
– Можете. Но с моим арестом будут проблемы – я иностранный подданный, и местные власти предпочтут с этим не связываться. Хебрангу же это никак не поможет. А рассказал я вам это только потому, что… вы мне очень нравитесь, да вы и сами наверняка это понимаете… не хочу что-либо от вас скрывать…
– Однако… – выдохнула я. – Утро признаний. Даже не знаю, как мне отреагировать.
– Никак. Примите к сведению. Когда вы собираетесь назад?
– Должны были сегодня вечером, но теперь не знаю. Видимо, останусь ещё на пару дней.
– Хорошо. Я живу в «Мариотте», вот моя визитка. Сообщите мне, когда соберётесь улетать, я предоставлю вам персональный самолёт. Ещё раз извините за откровенность. Надеюсь на ваше понимание.
«С пониманием у меня проблем нет», – иронично подумала я, глядя ему вслед.
Мысли путались в голове, но верх брала одна – я не верила ему, и всё же думала, что, вернувшись, встречу Хебранга, который не иначе решил надо мной подшутить столь скверным образом. А уж, коль скоро он шутит, то можно и мне.
Этот турок, Рашид Кеттель, жил с нами в одной гостинице и давно оказывал мне знаки внимания. Вернувшись в отель, я встретила его на завтраке. Сама подсела к нему за столик.
– Доброе утро. Вы один?
– Уже нет. Само солнце взошло и село рядом со мной…
– Бросьте, – отмахнулась я. – Вы ведь местный?
– Не совсем. Я из Анкары. Провожу здесь выходные. А вы, кажется, из Сербии?
– Как вы догадались?
– По диалекту. И потом меня с Сербией связывает давняя история. Вернее, ещё моих предков.
– Очень интересно… Я как раз изучаю историю родной страны…
– Что ж, расскажу. Вы наверняка знаете про Георгия Карагеоргия?
– Первый правитель независимой Сербии, ещё бы.
– Так вот, его супруга, Елена Петрович, до замужества встречалась с моим дальним предком, который жил в Белградском пашалыке и имел там богатые владения. Карагеоргий убил моего пращура, а Елену выкрал, будучи простым гайдуком. Так он и стал на путь нарушения закона, – улыбнулся Кеттель.
Я вгляделась в его улыбку. Молодой, как видно, обеспеченный человек, всегда знающий, чего хочет и стремящийся к своей цели, он был куда привлекательнее старика Хебранга. Так почему бы не отомстить этому престарелому шутнику именно с ним, тем более что он так хорошо знает историю Сербии?..
– Вы полагаете, что Карагеоргий был преступником?
– Карагеоргий был идеалистом. Слишком верил в порядочность и правду, что в итоге привело к тому, что его обманули и бросили русские, а убил его же двоюродный брат!
– Вы, конечно, не из таких?
– Разве вам интересно, из каких я?
– Если бы мне не было интересно, я бы первая не подсела за ваш стол. Я же видела, как вы смотрели на меня все дни, которые мы с Лукасом провели здесь…
– А сейчас…
– А сейчас он уехал и оставил меня одну, и я не вижу препятствий к тому, чтобы ещё пару дней провести с вами. Как вы смотрите на это?
– О, я просто умираю от счастья. Но, с вашего позволения, мне не хотелось бы прозябать два прекрасных дня с не менее прекрасной женщиной на захолустном курорте. Поедемте ко мне в Анкару, там мой дом, и я покажу вам этот прекрасный город…
Я сделала вид, что задумалась. Кеттель поспешил развеять мои сомнения.
– О, дорогая Мюнхэ, обещаю, что и пальцем к вам не притронусь.
«А вот это как раз зря», – в шутку подумала я и улыбнулась ему.
– И вы знаете моё имя?
– Я знаю администратора гостиницы, – с чувством юмора у моего утреннего визави было всё в порядке. – А также коллекционирую редкие восточные имена. Всё-таки вас, очевидно, тянет к Востоку…
– Пока меня тянет только к вам, – подмигнула я.
Эмпатия – великая вещь ещё и потому, что не изучена до конца. Не изучены причины её появления, механизмы её работы. Потому я и не могу сказать, в какой момент и почему я вдруг… нет, не вжилась в роль, а мысленно перенеслась в Белград конца XVIII века, забыв о том, что я всего лишь Мюнхэ, и став на минуту Еленой…