Вы здесь

Мы – дети войны (сборник). Военные биографии (Р. Н. Клеймёнова, 2015)

Военные биографии

Н. К. Гей

Пути-дороги

Начну с подсказанного жизнью, сказанного не год и не два назад осенью в Переделкине. Мы с женой сидели за столом с близкими людьми, когда внучка старого моего друга и моя крестница, которой к этому времени исполнилось-то всего едва-едва три года, поразила нас репликой. Маленькая Маша, опираясь на стол и заглядывая через меня на мать и попеременно переводя взгляд, то на меня, то на неё, спросила с каким-то особенно требовательным выражением;

– Мама, а почему он такой старый?

И вопросительное ударение было сделано на этом почему? Вопрос был поставлен в лоб и обращён ко всем сидящим. И, наверно, не трудно было бы ответить, каким образом это происходит, так как много и многие годы прошли, многое прожито и пережито, время жизни и состарило человека. Но – почему?! Она словно хотела узнать причину (может быть, первопричину?), первоисточник того, что было перед ней, то есть меня седоголового, седобородого из поколения ей просто вблизи неведомого. Согласитесь, что-то не детское слышится в таком вопрошании из уст детских.

И я сам хотел бы не строить догадки по этому поводу, а знать ответ на этот вопрос, хотя бы для себя самого.

Непредсказуемо прихотливы пути памяти человеческой, и сегодня помнишь одно, завтра вспоминается другое. И в беглых заметках хочется сегодня, через многие десятилетия, хотя бы упомянуть о тех, кого нет, или о том, о чём помню я один, о ком или о чём уже некому вспомнить на земле. Огромные исторические события в одной малюсенькой точке бытия.

Отечественную войну я прошёл простым солдатом (именно солдатом, а не «солдатом» в расширительном смысле, ведь так называют любого вояку, участника боёв любого воинского звания). Я воевал рядовым (гвардии рядовым – после Сталинграда). Всю войну прошёл в отдельном разведывательном артиллерийском дивизионе на Юго-Западном, Сталинградском, 4-м Украинском фронтах. Особой привилегией батареи звукоразведки перед всеми другими родами войск можно считать возможность узнать заранее о том, что другим неведомо, когда противник обстреливал их. Дело в том, что инструментальная звукоулавливающая аппаратура позволяла нам получать сигнал о произведённом где-то далеко за передовой линией выстреле 107-мм немецкой пушкой, сейчас уже точно не помню, но примерно секунд за тридцать-сорок до разрыва этого снаряда рядом с нашим автобусом, непосредственно в нашем расположении. И тогда начиналась своего рода дуэль: мы определяли координаты и засекали стреляющую немецкую батарею, а она стремилась, но по переменчивой военной удаче не успевала разделаться с нами до ответного прицельного огня с нашей стороны батареей 152-мм пушек-гаубиц.

Начну с предваряющего события на своём пути, которое подобно двум-трём решающим событиям, назовем ВСТРЕЧЕЙ. Вся дорога моя по жизни могла от этой встречи пойти совсем по-иному и привести меня в места весьма отдалённые.

Можно назвать эту «встречу» и очень маленьким, совсем-совсем маленьким чудом. Но оно входило в мою жизнь. В известном, с лёгкой руки Юрия Трифонова, «доме на набережной» я перед человеком без милицейской формы, однако полувоенного вида. Он строг, обременён инструкциями и параграфами жизнеустройства к нему приходящих, однако подчёркнуто индифферентен, но в меру внимателен. Он намётанным взглядом видит во мне сына врага народа, репрессированного в этом самом доме на десять лет без права переписки. И следом за ним и мать – на восемь лет. И вот уже без них мне исполняется шестнадцать. И теперь мой черёд предстать перед недрёманным оком. Служебное помещение выдержано в общем стиле строго делового комфорта. Я пребываю в ожидании, когда сидящий за письменным столом внезапно поднимает глаза прямо мне в лицо. Затем жест бессловесный для меня, вроде как начнём, пожалуй. Протягиваю зажатое в руке метрическое свидетельство, мысленно готовясь отвечать: кто такой? Зачем пожаловал? Встречный взгляд подчёркнуто безразличен ко мне, но предельно бдителен к делу. Действо вершится в каменной тишине безукоризненно отточенно: мой ветхий документ уверенно крепкими пальцами расправлен на толстом стекле под ярким пятном настольной лампы, потом поднят на просвет, потом поворот всем корпусом направо к картотеке, почти не глядя – попадание в нужный ящик, ловко, словно заранее заготовлено, выхватывание нужной карточки, затем возвращение себя в исходное положение, твёрдое постукивание пальцами по стеклу по-над разграфленным крупноформатным листом, похожим то ли на расписание (куда? когда?), то ли на «прейскурант» (что и почём полагается?) и ещё один поворот ко мне – небольшая как бы фотографирующая выдержка прицельно прямо в меня неподвижными глазами (будто сам на фотографии для документа), но так, что, кажется, не видя меня, решает что-то для меня недоступное, впрочем, может быть, даже не обо мне, а о себе, что-то к нему относящееся; тяжёлый взгляд куда-то, где меня просто нет (ни здесь в комнате, ни вообще в природе). Да так оно и есть: собственно, что ещё от нас надо этому несуразному подростку?

…и тут же броском вскакивает – чёткий поворот и чуть ли не строевым шагом в соседнее помещение. Исчезает за дверями…

…и зачем бежать к начальству по вопросу выеденного яйца не стоящего, по параграфам свинцовым расписанного? кто знает… да может и не обо мне вовсе? что я им?!

Но пребывание странного моего ходатая (или наушника) за закрытыми дверями принимает надлежащий вид по спешному возвращению его и невнятному распоряжению исполнительной секретарше. Затянувшаяся пантомима выдачи справки для получения паспорта. С ней я и пойду в паспортный стол уже не по нынешнему, но навсегда покидаемому месту пребывания в крепостном доме-квартале с кинотеатром «Ударник» у Малого Каменного моста, а прямой дорогой направлюсь в обшарпанный подъезд Красногвардейского районного отделения милиции, где мне будет выдан на общих основаниях одногодичный паспортный листок, как у всех допризывников, и в первую голову для прописки у моей тётки на Подсосенском.

Кстати, об «Ударнике». В огромном, тем более по тем временам, трубовиднокуполообразном зале мы с братом смотрели чуть ли не первый для нас звуковой кинофильм с загадочным для понимания обозначением «Встречный» и коллизиями для нас не очень интересными, но по воздуху разлетелось бодрое, весёлое по-весеннему, подхватывающее: Вставай не спи, кудрявая, навстречу дня – привольно-задорное… прямо вставай и иди маршируй за горизонт…

Это вам не «Москва—Черёмушки»…

Незадолго до войны и уже не в «Ударнике», а наверно, в «Колизее» – «Большой вальс», правда, из времён Франца-Иосифа, но с таким мальчишеским ознобом по коже от идеально очаровательной Карло Доннер.


Пакт, заключённый осенью 1939 года, своей неожиданностью ошеломлял, хотя, казалось бы, можно было ждать и вздоха облегчения перед отодвинувшейся опасностью. Но по общему настроению в Москве вряд ли такое предположение кого-нибудь могло сбить с толку. В «Колизее» на Чистых прудах теми осенними днями в ожидании начала киносеанса в довольно плотном людском окружении можно было услышать сказанные громко слова вопреки всему, что война с Гитлером неминуема, и даже о том, что напрасно нам ждать, пока, подготовившись, Германия её начнет.

Собственно говоря, трагедия общей ситуации в том и заключалась, что возможности выбора между войной и миром на самом деле уже не существовало, и соперничать приходилось в превентивности нападения одной из затаившихся сторон.

О том, что войны не миновать, мы с моим школьным другом Юрием Потехиным, не раздумывая, знали, даже не интуитивно, а как знает, например, жарким сентябрьским днём лес о приближении ненастья и холодов со снегом.

Что это произойдёт летом надвигающегося на нас года сорок первого, мы услышали зимой от отца Потехина, вернувшегося очень не в духе с какого-то закрытого партийного синклита, где предупреждение об этом прозвучало очень серьёзно.

До этого нам довелось слышать от него окопную правду о безысходных и тягостных позиционных боях в непроходимых болотах армии Самсонова прошлой мировой бойни. Нам, тогдашним десятиклассникам, эта прошлая война мало о чём говорила, потому что и дух, и техника, авиация, танки, артиллерия, как представлялось, для того и существуют, чтобы ответить сокрушительным ударом по врагу. И даже в первые недели войны, несмотря на безвестность для рядовых москвичей реальности начавшейся для нас катастрофы, хотелось верить каким-то смутным слухам о прорыве ударных наших частей на Кёнигсберг и чуть ли не на Варшаву.

Год тысяча девятьсот двадцать третий, к которому мы с Юркой принадлежали по рождению, по космологическим и солнечным таблицам и выкладкам А. Л. Чижевского получался более чем благоприятным в мировой истории за несколько последних столетий. Однако по послевоенной статистике выяснилось, что попавшие на фронт представители поколения этого самого двадцать третьего в подавляющем числе не вернулись с войны: слишком невыгодными были условия для них в сравнении хотя бы с теми, кто был призван позже, или даже с теми, кто начал воевать 22 июня, получившими уже какую-то подготовку и воинскую специализацию.

Весной сорок первого часто можно было видеть по подъездам наших сверстников. У завсегдатаев таких сходок потрёпанные кепки на залихватский манер, курят с фасоном, подчёркнуто не смотрят навстречу хрусткому по льдистому узорочью приближению пальтишек-размахаек подружек-модниц, а потом вдогон уходящим прочь от папиросных зигзагов в подъездной нише:

– Эва, чёртушки, какие!

– И никто не пригреет.

– Неужто не догадается?

И тут же смена пластинки, как говорится, из другой оперы с издевательски-вызывающей подноготной, да пойди, не ухватишь:

Цыплёнок жареный,

цыплёнок пареный,

цыпленок тоже хочет жить…

Топ-топ-топ подошвами о выщербленную плитку:

его поймали, арестовали,

велели паспорт показать…

Парни из одного подъезда дома на Подсосенском.

А чуть больше года спустя случай сведёт меня с такими же сверстниками-земляками в жаркое лето под Котлубанью в кроваво-дымном закате. Выжженные до белизны гимнастёрки и пилотки и бурые, тёмные, запылённые, задымлённые лица пареньков у колодца на околице без домов. У одного из них, бедового, котелок с дужкой на привязи к брезентовому ремню в руке.

Его нетерпеливо спрашивают: ну, что там? – кто-то из тех, кому с наступлением темноты идти за выжженный холм на линию автоматных очередей и минных хлопков над гарью воронок и смрадом от бомб и снарядов.

– Душу вынимает. Гад! На двести метров не продвинулись. С утра выбивает под ряд на выбор. Лежим в степу. Головы притулить некуда! Молотит, будь здоров. От батальона и осталось, – показывает рукой на спутников в почерневших, местами окровавленных бинтах, по очереди перенимающих котелок друг от друга, – поскрёбыши одни.

– Теперь куда?

– Куда-куда… за кудыкины горы. Оставь, друг, сорок, – басит степенно, как оказывается – мой земляк с Разгуляя.

– А Гжатских нет? А с Гурьева?

– С Гжатска-то? Кажется, один был, да весь вышел.

Бывалый паренёк передаёт цигарку, вернее, что от неё осталось между прокуренными пальцами, напарнику, и в благодарность за обжигающую затяжку баритонит: Хорош табачок, – и опрокидывает остаток воды из котелка на лицо и голову, отходит от колодезного устья без сруба:

– Пошли, братва…

И такие же, как он, хромая и кособочась, несут бедовые головушки новым бедам навстречу…

Пыль на зубах и привкус полыни.

Котлубанские ночи.

Арчадинские пески…

Но покуда война ещё впереди, и для меня, и для Потехина. Война разведёт нас, одного – на Донской, Сталинградский и Юго-Западный фронты, под Котлубань, Гумрак и Молочную; другого – в вымирающий Ленинград, на Волхов, под Ораниенбаум, и останется нам перекличка треугольниками и открытками со штемпельками военной цензуры. Пока не оборвётся…

Все мы жили, зная, что войне быть…

И всё-таки ждали не войну, а ждали наступления взрослой и почему-то если и не обязательно счастливой, то разумно направленной жизни. Неизлечимы души прекрасные порывы.

Сорок первый был годом идущей в Европе, продолжающейся после падения Парижа войны. Прошло полгода каких-нибудь, как слова Неистового Виссариона, Белинского, означенного в скобочках, реяли на кумачовом полотнище над Арбатской площадью, выставленные на всеобщее обозрение и отданные на растерзание новогодним ветрам: завидуем внукам и правнукам нашим, которые будут жить в 1941 году! – в виде пророческого поздравления.

Я вспомню о них, так оптимистично реявших в самый первый день того самого года, но полугодие спустя двадцать второго июня в фанерном домике летней дачки в Расторгуеве, ещё не обжитой и пустой, и звучали они теперь в моём мозгу зловеще многозначно.

Накануне я и брат мой оказались раньше законных обитателей этого рыжепегого домика-дачки, не обжитой после зимнего сезона. Приезд наших двоюродных братцев (как мы именовали друг друга), примерно такого же возраста, как мы с Алексеем, ещё только предстоял на следующий день – то есть, таким образом, приходился на то самое воскресенье, которое тем самым для нас ещё не стало пока.

И ночь с субботы на воскресенье, разорвавшее уклад жизни на до и после, была сама по себе не слишком тёплой и не слишком уютной в непрогретом «скворечнике». И после ночёвки на дощатых топчанах мы не могли согреться на солнышке пополам с облаками.

Думалось с надеждой, что в окружении тихого утра вот-вот произойдёт перелом, воздух потеплеет, повеет первоцветом, солнце поднимется, встанет высоко, приглашая к новому летнему сезону. Но кругом под сероватым невыразительным небом странная, как казалось тогда (теперь надо было бы сказать – страшная) тишина. Мы ещё и не подозревали ничего особенного в этом молчании неба и земли кругом, а время уже по-новому повело свою летопись в годовых кольцах стоящих у калитки и к беде прислушивающихся берёзок.

Расторгуевское время тянулось и тянулось замедленно и беззвучно, словно во сне. Ожидаемое появление братцев отодвигалось с часу на час. Скарятинцам полагалось давно уже прибыть, а, возможно, и вместе с нашей общей тёткой, после её больничного дежурства на Соколиной горе. И мы с Алексеем невольно становились дачными Робинзонами. Ничто не напоминало о прошлогодних летних днях и вечерах с самоварными дымками и отдалённым патефонным: эх, Андрюша, нам ли жить в печали… или

– Сашка, ты помнишь наши встречи, каштан в цвету…

Каштана на том дачном участке не было от сотворения мира, как, впрочем, и во дворах довоенной Москвы, в том числе на Пятницкой, где в глубине одного такого двора за каменными рослыми домами – деревянный двухэтажный с печным отоплением, где я бывал у Потехина, когда Лемешев или Козловский служили постоянным подом препирания между нами, а иногда и Маяковский – за и против. Словом, главное, наверное: смысл жизни прежде всего в том, что мы есть, и что мы есть, чтобы жизнь сделать лучше.

Спасаясь от неприкаянности почти пустого Расторгуевского посёлка, Алексей собрался сходить на станцию, полагая, коли повезёт, встретить на платформе братцев, которым было время приехать. Расстояние до станции невелико, но заслышав очень скоро хлопок калитки, гораздо раньше, чем это можно было ожидать, я поднял голову, всё-таки ожидая успешного возвращения брата вместе с теми, кому надлежало приехать.

Но с вернувшимся братом в жизнь вошла неотвратимость, означенная сразу одним словом: война. Слово, ежедневно мелькавшее по газетам, по радио, с экранов и в каких-нибудь повседневных речениях, вдруг стало каким-то бритвенно-режущим, на немецкий лад каркающим: Krieg bis aufs Messer «война не на жизнь, а на смерть». Оно перестало быть словом. Мы ещё и не подозревали ничего особенного в этом небе, земле и в этом притихшем времени кругом нас и в нас самих, а оно уже по-новому повело свою летопись в годовых кольцах прислушивающихся к этой тишине берёзок. А в газете, принесённой со станции, не было и намёка ни о какой войне, ни одного упоминания этой вокруг набрякшей реальности. Ни слова о том, о чём в Кремле уже знали в три часа ночи, и что обрушилось и навалилось гнетущей тяжестью.

Назавтра рано поутру завоют сирены и загудят гудки, будет в Москве первая воздушная тревога. На Подсосенском у входа в подвальные помещения бомбоубежища встревоженное скопление жильцов со всего шестиэтажного многоквартирного здания. А пока, до завтрашнего утра, ещё мирно-мрачное закатное небо над пригородным составом с чёрным паровозом под султаном яркордянного дыма, подсвеченного через сосновые маковки, доставленного с братом и с тёткой, приехавшей за нами из Расторгуева в Москву. В долгом летнем полусвете вагона, переполненного непривычным молчанием едущих, она говорит под стук колес:

– Отцу твоему, как тебе сейчас, было восемнадцать, когда в четырнадцатом началась та, первая – вздыхает сокрушённо.

Под дымными тяжёлыми клубами дачный состав подают на непривычно приглушённо тёмный с редкой синей подсветкой Павелецкий вокзал, с которого шесть месяцев спустя только с товарных путей под открытым небом, под небом со сторожевым прожекторным обшариванием, в солдатской амуниции мне придётся в морозном мраке отправляться эшелоном из теплушек и платформ на фронт под Новый Оскол на Харьковско-Белгородский его участок.

Война. Мои бывшие одноклассники и я сам в июле уже получаем призывные повестки, но в отличие от них меня вызывают из построения в две шеренги с вещевым мешком за плечами и краткое определение: до особого (печать неблагонадёжности на не прошедших через чёрные списки смерша).

В Москве в первое время ещё можно видеть маломощные зенитные батареи на центральных городских площадях и даже счетверённые пулемётные установки на крышах казарм и воинских учреждений (неэффективные по дальности и против быстро над самыми крышами мелькающими «Юнкерсами» – видел сам); но это только до той поры, пока не появились неуклюжие серебристо-серые, как надувные игрушки, аэростаты воздушного заграждения. Они окопались на бульварном кольце, на скверах и пустырных городских площадках, чтобы преградить снижение самолётов для прицельного бомбометания, а удобные огневые позиции заняли дальнобойные морские зенитные орудия, от каждого залпа которых в округе сотрясались стены домов.

Сколь скоро военкомат проявлял ко мне устойчивое нерасположение, я решил пока суд да дело подать заявление на первый курс Литинститута.

И с нетерпением ждал поближе уразуметь, что же творится в мире и теперь с нами происходит, и постичь не превосходство воинской силы, которого не было, а закон победы, сомнение в которой было смерти подобно, а в сводках «От советского Информбюро» сообщалось о сражениях поначалу – на дальних, а потом уже и ближних подступах к столице с разбитыми бомбами корпусами Университета на Моховой и Большого театра, с камуфлированными стенами зданий и москворецкого канала охрой крашеными подобиями крыш несуществующих кварталов, что меняло всю близлежащую к Кремлю конфигурацию местности.

На краю Арбатской площади страшновато склонённый Гоголь. И тотчас нарастающий взвой с неба и тяжёлый удар-грохот-взрыв. Взрыв сотрясает строения округи, дома на Сивцевом Вражке и даже на Неопалимовском. Рушится застеклённый ангар Арбатского рынка и вместе с ним дом в семь этажей, с кафельным фасадом, дом у Арбатской площади с уникальной Лосевской библиотекой, в которой испепелена дотла редчайшая коллекция книг по античности, философии, эстетике.

И хотя самое главное, смысл жизни нельзя выразить словами, но он должен быть, без этого не стоило бы и жить. Смысл существования всё-таки существует, несмотря на войну и бессмыслицу всего происходящего, и догадывался где-то в самой глубине, в недрах самого себя, что в противном случае мир не мог бы существовать, хотя это как раз и надо доказать.

Итак, столица превращена в прифронтовой город. Театр военных действий перемещался из-под Волоколамска и Клина под Химки и Тучков. А литинститутские коридоры и подоконники с котелками, ремнями, фляжками бойцов истребительного батальона, занимавшего часть герценского особняка, стали напоминать скорее воинское, нежели учебное помещение. На самом видном месте маленький трофейный немецкий миномёт, откуда-то чуть ли не из-под Крюкова. В таких декорациях на продолжавшихся лекциях и занятиях очень энергично с пафосом говорилось как о залоге нашей победы об ахейцах и троянцах – почтенным профессором С. И. Радцигом, распевно декламировавшим Гомера, а на следующих занятиях с угрожающим видом историком Бокщаниным, подкреплявшим свои доводы рассказом о Фермопилах.

В этом семестре у Л. И. Тимофеева творческий семинар по поэзии, а по совместительству занятия и с прозаиками, на одном из которых мы обсуждали рукопись беллетризованной биографии Клода Дебюсси. Не помню фамилии этого несколькими годами старше меня студента или слушателя писательских курсов. И как ни странно, именно неспешные в ранних сумерках отрешённые, казалось бы, от событий занятия-собеседования с Л. И. Тимофеевым в городе, можно сказать, осаждённом, стали самым действенным лекарством от мучительных раздумий и вопросов о происходящем за окнами приземистого писательского особняка. Прежде всего, тому способствовал сам руководитель семинара, спокойно восседавший чуть с краюшка торцовой части стола в простом суконном френче, большеголовый, круглолицый, с негромким, уверенным голосом, с находчивыми доводами, с полуулыбкой, местами с лёгкой иронией, однако, щадящей самолюбие обсуждаемого автора. И становилось как-то спокойно от сознания, что так вот и должно быть.

А насколько было непростым и суровым это время, свидетельствует и сам Л. И. Тимофеев, записывая в дневнике:

«Итак, крах. Газет ещё нет. Не знаю, будут ли. Говорят, по радио объявлено, что фронт прорван, что поезда уже вообще не ходят, что всем рабочим выдают зарплату на месяц и распускают, и уже ломают станки. По улицам всё время идут люди с мешками за спиной. Слушаю очередные рассказы о невероятной неразберихе на фронте. Очевидно, всё кончается. Говорят, что выступила Япония. Разгром, должно быть, такой, что подыматься будет трудно…

Был на улице. Идут, как всегда, трамваи. Метро не работает. Проносятся машины с вещами. Множество людей с поклажей. Вид у них безнадёжный… Зашёл Шенгели. Он остался. Хочет, в случае чего, открыть “студию стиха” (поэты всегда найдутся!). Договорились работать вместе. Проехали на машине с ним по городу. Всюду та же картина… Были на вокзале. Никто не уехал: евреи, коммунисты, раненый Матусовский в военной форме…»

Чтобы завершить сюжет, скажу, что чуть позже, когда положение в Москве стабилизировалось, но ещё до декабрьского разгрома немцев на подступах к городу, мне довелось сдать первый вузовский экзамен, как раз Георгию Аркадьевичу Шенгели.


И теперь, читая строки Л. И. Тимофеева:

В чьих-то душах, в чьих-то снах,

Где-то – след моей улыбки,

вспоминаю, как позже, уже на фронте после Сталинградского окружения армии Паулюса, но до прорыва Турецкого вала на Перекопе, на мой прозаический опыт, посланный из армии на кафедру творчества, из Литинститута пришла рецензия Л. И. Тимофеева. И я расслышал добрую чуть улыбчатую интонацию адресанта по поводу белых питонов фронтовой позёмки, покачивающих по сторонам приподнятыми головами в моём сочинении.

Чему быть – того не миновать, гласит народная многоопытная пословица. И всё-таки, чему быть – не слепая предназначенность, но ещё и «Случай, бог изобретатель», и моя свободная воля и мой собственный выбор, даже если выбираю не я, а выбирают меня. И как выше было условлено – вот ещё одна встреча человека со своей судьбой.

…немецкие мотоциклисты в Голицыне, Рокоссовский мечется по заснеженным пустырям под Химками (тогда ещё московским пригородом), среди разбитых сараев и домов, амбаров и бань, за бревенчатыми стенами для прикрытия от осколков мин и шальных пуль. В отчаянном броске посылает он и легкораненых, и поваров, и связистов, и писарей, и санинструкторов, и кладовщиков, и парикмахеров, а за ними бездельников музыкальной команды, нач-зам-пом-хим-фин-хоз начальников и прочих, прочих без разбора взахлёб боя; взывая в трубку кремлёвской спецсвязи о помощи, слышит бесполезные обещания и ещё более бесполезные угрозы расстрела (когда смерть и без того дудит и свистит в уши) и радуется случайно подвернувшемуся хилому подкреплению.

…и в те же сроки, может быть, в то же химкинское утро тех критических дней, ничего не подозревая о реальной обстановке и боях на окраинах городских и на подступах к городским кварталам, я попадаю в военкомат. Неоднократно туда вызываемый и ранее и отпускаемый всякий раз ни с чем – до особого, на сей раз прихожу без вызова, без повестки в руках, можно сказать, с пустыми руками. Красногвардейский военкомат, расположенный в бывшем дворце всяких там сиятельно-вельможных Разумовских, после авральных недель массового призыва, сумрачен и пуст. Он встречает меня невзрачными насквозь затоптанными коридорами, и только в отдалении по такому коридору стол дежурного за стойкой с отсветом от поверхности стола под лампой. Пустырно, темновато, грязновато – всё это производило впечатление, говоря по-старому, заброшенного присутствия. Но оно присутствует. Оно на своем месте, несмотря ни на что и функционирует в круглосуточном режиме вопреки всему.

В пустынном коридорном одиночестве этого помещения столь же нескладно выглядели мои невразумительные объяснения дежурному лейтенанту о моём неведении, дескать, не знаю, вызывали ли меня или нет очередной повесткой, что в коммунальной квартире невозможно однозначно установить факт наличия бумажной этой субстанции, соседка сказала, что вроде бы приносили, но такая повестка могла и заваляться, а, возможно, то ошибка памяти престарелого человека. Не дослушав моих косноязычных длиннот, усталый, в собственных ночных ещё мыслях лейтенант с кубарями в петлицах, явно не полагаясь на успех, похлопывает рукой по одному, потом другому скоросшивателю. Наобум шерстит какие-то листки, бумажки в растрёпанном гроссбухе, наугад пробегает попавшийся список, переводит взгляд с моего приписного свидетельства, которое перед ним, и на меня, стараясь понять, как поступить: я не был добровольцем, хотя и пришёл к нему по доброй воле, но и не имел повестки со строгой регламентацией всех последующих операций в этом случае… кроме того, ему не могла не приходить на память инструкция с предупреждениями о бдительности по отношению и к отлынивающим от призыва, но также и о злонамеренных элементах, в создавшихся условиях готовых попасть на близкую передовую, чтобы передаться на сторону противника. Да и фамилия у стоящего перед ним не такая уж благонадёжная.

…дежурного лейтенанта, может быть, вовсе и не занимали предположения и соображения подобного рода. Но, как бы там ни было, в сердцах матюгнув непосильные ему затруднения, решил он от греха подальше доложиться военкому. А тот по-суворовски, с солдатской прямотой рубанул сплеча: чего ты голову морочишь – полку твоего прибудет, а там на сборном пункте разберутся, командуй – с вещами… шагом марш! И дело с концом.

На сборном пункте в типовом здании школы, построенном по стандартам воинских или госпитальных надобностей, будущий рядовой, оболваненный тут же под-машинку, проводит длинные-предлинные бездельные часы, короткими тёмными ноябрьскими днями и томительными ночами при невыключаемом прямом жёлтом электрическом свете на полу бывшего класса без парт. Обстановка напоминает нечто среднее между вокзалом и птичьим базаром. Отовсюду прибывает с бору по сосенке пополнение для маршевых рот, для фронтовых частей и команд. Выхваченные поодиночке, кто откуда попал, не ведая завтрашнего дня, а впереди сколько их ещё будет? и каких? может быть, пронесёт, а, может быть, раз-два и обчёлся, и даже – кому до ордена, а кому до вышки. И, как то бывает при хаотическом множественном скоплении в силу случайностей или-или, орёл-решка, слепая прихоть злой обезьяны, когда всё может быть…

…а ты, честный Ваня, дурак-дураком ещё берёшься если не спорить с волей провидения, рока, судьбы, то вносить уточнения в волю случая (притом для тебя счастливого!). И стоило бы тебя проучить за это, когда пришёл твой черед стоять перед «покупателем» (по здешней терминологии), вызывающим лиц со средним образованием для отправки на фронт в составе формирующегося артиллерийского подразделения.

Удовлетворённый проведённой со мной краткой беседой, военный со «шпалой» затянулся дымком из трубочки, совсем как толстовский севастопольский вояка или шёнграбенский Тушин, и промолвил: о'кей, собирай вещички (сказано с юмором) в путь-дорогу. Но в рассуждении не подвести такого славного артиллериста, да и себя, как что-то скрывающего, ты, повернувшись от двери, сообщаешь о репрессированном отце. И тут же клянёшь себя за глупое поведение, особенно при мгновенной смене добродушной капитанской благожелательности на невысказанное, на лице написанное: я тебя, дурня, спрашивал? Кто тебя за язык тянул? и рукой махнул: иди, мол, с глаз моих долой…

Но то ли не было времени искать замену или во всеобщей сумятице капитан позабыл это сделать, или, будучи не из тех, кто не нюхал пороха, а знал почём лихо и кто чего стоит под бомбами, так или иначе он оставил меня… вновь тебе повезло…

… и сколько было таких ВСТРЕЧ, таких случайностей-нечаянностей в твоей жизни. Такие миги стали «нечаянной» твоей жизнью на земле… в которой было место и немецким автоматчикам, неизвестно откуда взявшимся в тыловом селении… и бомбам из ясного неба без звуков и гуда самолётного приближения, без привычного предупредительного разноголосого оповещения «воздух!!» или снаряда, нырнувшего в крымскую землю сухую и твёрдую рядом с тобой, но от сокрушительного этого удара ставшую волнистой податливой массой… да мало ли, сколько ещё приходилось ведомых, а ещё более неведомых случайностей.

Расскажу, коль к слову пришлось, случайность в известном смысле всем случайностям случайность, скорее кинотрюк, чем фронтовая повседневность. Но кругом не было тогда ни режиссёрского, ни операторского глаза и почему-то пусто, словно все попрятались по окопчикам и укрытиям от нашего бэзэровского (батареи звукоразведки) вёрткого штабного типа автобуса ГАЗ-АА. И было это на передовой. И среди бела дня. Разворачиваться на боевом рубеже мы выезжали, как правило, под покровом темноты, или в плохую погоду, в условиях плохой видимости. А тут срочно, с проклятиями и угрозами чуть ли не под расстрел. Под ярким солнечным светом, невзирая на «раму», (немецкий разведывательный Фокке-Вульф), а может быть, благодаря (как выяснится дальше) именно этой «раме» или по шофёрской оплошности на мало приметных степных колеях, но мы выскочили на стрелковые окопы, до которых было рукой подать. Огневые рубежи нашей пехоты, а в отдалении передний край немецкой обороны и наш автобус перед ним, как на ладони!

Автобус норовисто запрыгал по колдобинам минных воронок и снарядов. Вся местность прочёсана огневыми налётами вдоль и поперёк. И с секунды на секунду остаётся ждать прицельных залпов. Тряской кузова приглушена близкая пулемётная очередь, но по предельно обострившемуся наитию все сидящие в автобусе понимают разом: это от нас к немцам…

А теперь жди ответа. И по пулемётной огневой точке, а может быть, прежде по явленной лакомой, можно сказать, цели на открытом хорошо обозреваемом пространстве.

– Назад! Поворачивай! – кричим мы Рыбину, растерянно вертящему баранку – Гордей! К немцам угодим сейчас!

Но кругом мёртвая тишина, более страшная своей непонятностью, чем ураганный огонь.

И пошло нас мотать и подбрасывать, трясти и швырять, и за окнами земля пошла то вверх, то вниз и была она уже совсем на себя не похожая бурая, красноватая, пересохшая и закалённая и вся – нам видавшим виды – непривычная от сплошных оспин-воронок поменьше от мин, побольше от снарядов небольшого калибра, а далее – от ковровых бомбёжек с воздуха.

Это рубежи на Молочной. Здесь за день бывало до тысячи самолётовылетов над нашими головами, одна из отчаянных немецких попыток прикрыть Крым и Приднепровье от натиска наших фронтов.

Вернёмся к прерванному рассказу, к мгновениям, объяснившим, наконец, всё происходившее с нами, когда шквальный грохот и гул, нарастая, покатился над нами и низко идущие штурмовики «Илы», внезапно вынырнув, понеслись на бреющем полёте и далее, ещё ниже прижимаясь к земле…

И тут началась потеха, когда они принялись обрабатывать немецкую передовую реактивными снарядами, бомбами и пулемётными очередями перед тем затаившегося противника, оповещённого об их приближении и поэтому, наверно, принявших наш автобус за «обманку» для обнаружения их системы огня.

И другой, по времени даже более ранний случай. Это ещё на Миус-фронте, под Ростовом.

Раньше чем ухватить приближение опасности и её происхождение – над снежной поверхностью увала, чуть ли не на самой границе с небосводом выскакивает огромный, так низко он возникает, вихрем несущийся навстречу «Мессер», и первая мысль: подбитый? и ощущение, что он врежется сейчас прямо в тебя. Но остроносая махина ураганно проносится со стрекозиным злобным звоном. И хочется представить в ту пору ещё невозможное, что причиной тому – гонящийся за ним ястребок. Но никого больше нет. «Мессершмит» в крутом вираже, задирая остроносый фюзеляж и распластав сточенные крылья, ревя форсированными оборотами, с угрожающе нарастающим тонким визгом снова нацеливается на одинокого звукометриста; наклоняет посверкивающий нос и бухает, как из бочки… И несущаяся, словно вскачь, снежная трасса смертоносной очереди, и одновременно в мозгу осознание происходящего: это по мне?! И ни ложбинки, ни окопчика, ни какого-нибудь укрытия – кругом снежное раздолье.

И оглушая, стервятник проносится над головой: хорошо бы зарылся носом в землю, но истребитель, натужно ревя, вновь принимается за прежний манёвр – и не укрыться в раздольном поле! – а при развороте отчётливо в солнечном освещении видна голова немецкого аса в шлеме и очках-консервах. Снова карусельно круто наклонившись, хищно поводя фюзеляжем, он как под горку бросается вниз, словно пока ты существуешь, твоему гонителю нет места на земле. Он готов рисковать и машиной, и собой, лишь бы истребить тебя, как гниду. Спасительно заступив за случайный столб с чашками изоляторов без проводов, ты в тот же миг отскакиваешь в снег от сквозного сверху вниз удара пулемётной очереди слёту и тут же сухого треска раскалываемой смёрзшейся древесины на уровне твоей головы. Твои одиночные винтовочные ему вслед выстрелы как бы так и остаются при тебе, брошенном в чистом поле.

И всё-таки я знаю про себя и для себя, что моя явленность в этот мир не просто так от нечего делать, нечаянно и потому бессмысленно; вернее сказать, бессмысленное существование невозможно, пусть не дано сформулировать, почему и зачем, но зачем-то я есть… Если в мире и происходит жизнь, живая клетка, организм случайно и нечаянно, то это никак не предполагает бессмысленности этого существования, а скорее напротив…

И не имея нужных слов для ответа, я знал сам ответ несомненный и положительный, что смысл жизни, не только моей жизни, есть и он несомненен в неизмеримо большей степени, чем эмпирическая фактография самой жизни.

Человек – это существо, которое верит, хотя бы в науку или в то, что ни во что не верит.

– Моих поведёшь! Смотри не подкачай… а мне, видать, в другую сторону, отвоевался… – это раненный ротный про себя. И смотрит настороженно, последним взглядом на живого, молодого, поди, заговорённого от пуль и мин.

– Красная ракета с КП, понял? – и пошёл! и будет потехи тебе по ноздри!

Всем и каждому в батальоне ведомо, сколько раз поднимались редкой чередой маскхалаты и, пригибаясь, бежали, шли, ползли к той самой Ивантеевке, что надлежало взять, может быть, и без особой такой нужды – захолустный населённый пункт. Приказы не обсуждают! а начальству виднее, что к чему. Никому не дано умничать – и оставались на грязном снегу тут же заснеженными буграми.

И вышел срок, и черёд тебе, младшему лейтенанту ускоренного выпуска Златоустовского сапёрного училища, после проделанной работы по проходам в минных полях, отправив своих орлов под началом старшины восвояси, самому, разгребая на ходу снег, бежать с пехотной братвой вперёд.

– Вперёд! – кричит уже не он, а в нём, может быть, ему одному слышимое: – За мной, славяне!

А ввечеру в штабном блиндаже по трафарету: ваш сын Потехин Ю. Ф. пал смертью храбрых в бою на Волховском фронте, отдав жизнь за нашу советскую Родину. Вечная слава (но не вечная память) павшим…

Фанерная звёздочка-самоделка и чернильным карандашом надпись на веки вечные под вьюгой, и ливнем, и солнцепёком:

ГВАРДИИ ЛЕЙТЕНАНТ ПОТЕХИН ЮРИЙ ФЁДОРОВИЧ

И далее от руки – наскоро совсем неразборчиво о подвиге беззаветной преданности отчизне.

А солдаты отправят надписанный старшиной бесхитростный треуголок отцу и матери о молодом командире, не унывавшем и смелом во главе пехотной роты, наступавшей на деревню, в которой не пели петухи и не брехали собаки, но тарахтели немецкие автоматы-поливалки и чётко долбил немецкий MG. И всё-таки бегущие в атаку добежали до немецких окопов на околице Ивантеевки, попрыгали в траншеи, оставленные противником. И новоявленный комроты в трубку кричал: подбросить огурцов, а ему в ответ – об израсходованном боекомплекте и приказе «пятнадцатого».

Тогда-то из просинившего неба и грянул залётный клеймённый номером – пятьсот пять триста тридцать третий и литерой «R», на тебя заготовленный чей-то подарочек, насмерть убивший верного друга моего и побратима.

Али тесно было ему в небе высоком?

Или места другого не приглянулось в поле чистом?

И вот ему, сверстнику моему и другу, лежать в земле, а мне жить и доживать. И всё, что было со мной, и было вопрошанием бытия.

А жизнь человеческая и есть разговор с Богом.

Жизнь каждого из нас.

Москва, 2011

Л. С. Салямон

На подступах к великой теме

Леонид Самсонович Салямон (1917–2009), доктор медицинских наук, онколог-экспериментатор, автор многих статей по медицине и монографии «Рак и дисфункция клетки» (1972), не теряющей с годами своего научного значения; а также многих статей, посвящённых другим областям человеческих знаний и деятельности: истории науки, психологии творчества, экологии, филологии; а ещё переводчик стихотворений Р. М. Рильке и других европейских поэтов и автор собственных стихов, провёл в действующей армии во время Великой Отечественной войны более трёх лет, начав её 5 июля 1941 года.

Он был призван во флот из аспирантуры медицинского института, но не врачом и офицером, как все выпускники-медики, а рядовым, потому что по слабости здоровья в годы учёбы был освобождён от занятий на военной кафедре и служил в команде тральщика «врачом-краснофлотцем в должности военфельдшера». Тральщик – это судно, предназначенное к тому, чтобы специальной сетью (тралом) вылавливать немецкие мины из вод Финского залива и освобождать нашим судам пути передвижения. Переоборудованный из деревянного рыбацкого судна, тральщик этот, ничем не защищённый, побывал и под бомбёжками, горел, тонул, но, бог миловал, до зимы, когда Нева и залив заледенели, просуществовал без больших потерь. А Леонид Самсонович получил зимой 1942 г. назначение, соответствующее его медицинской специальности, в эпидемиологическую лабораторию в Кронштадте, там и служил до осени 1944-го, когда был отозван в аспирантуру Военно-морской медицинской академии.

Война навсегда осталась для него особым временем – и в истории страны, и в жизни поколения, и в его собственной жизни. И он всегда хотел написать о ней так, как увидел её и запомнил, но не успел осуществить этот замысел. Возможно, воплощению его мешало то обстоятельство, что Л. С., человек глубокий, дотошный и многосторонний, хотел сначала сам всё узнать и понять про ту войну. Он много лет изучал историю Отечественной войны, читал сборники документов, мемуары её участников, произведения писателей. Он хотел объединить в своём будущем повествовании реальный ход военных событий, восприятие их скрытого и часто противоречивого смысла обычными жителями страны, проанализировать причины наших поражений и побед, показать, как проявлялись на войне человеческие характеры.

Фрагменты записей, выписки, цитаты и ссылки свидетельствуют, что охват материала был очень широким, однако большей частью они представляют собой заготовки для будущей работы и не могут быть напечатаны в виде статьи.

Текст настоящей публикации, подготовленной Н. А. Тарховой, состоит из трёх частей. Открывает её небольшая статья, написанная к 60-летию победы и напечатанная в своё время в газете научного сообщества «Поиск». Во втором фрагменте развивается тема трагического начала Великой Отечественной войны, отношения обычных людей к утверждению пропаганды о внезапности нападения Германии и о роли руководства страной, прежде всего Сталина, в поражениях нашей армии в первые месяцы войны. Весьма болезненной для Леонида Самсоновича теме напрасной гибели солдат на войне, напрасных, неоправданных человеческих потерь посвящён третий публикуемый фрагмент.

Чего мы не знали и что понимали

(К 60-летию начала войны)

«…Слова тревоги и печали

Жгут, словно уголья в горсти.

И легче быть за них в опале,

Чем вслух их не произнести…».

Вадим Шефнер.

Кто может забыть 22 июня 1941 года и не думать об этом! Неожиданное, вероломное нападение Германии на Советский Союз. Неожиданное? Ведь Гитлер в «Майн Кампф» ещё в 1925 году сулил уничтожить большевизм. Мы давно ждали столкновения нашей многонациональной социалистической Родины со страной агрессивного национализма. Противостояние демократии нацизму во время «Испанских событий» 1936–1939 годов стало военным. 50000 человек из 54 стран прибыло в Испанию защищать республику. Помню, с каким напряжением мы следили за этими событиями, как провожали однолеток, едущих в Испанию, каким ударом для нас было сообщение: «Мадрид пал!» (люди плакали).

Неожиданной была не война, а её внезапное начало! Впрочем, к этому времени война уже шла, и Красная армия уже совершала боевые действия, но вне территории СССР.

А неожиданности случались и прежде – да ещё какие! Соратники Ленина, творцы революции и наши вожди, вдруг объявлялись врагами революции. Лучшие полководцы – гордость Родины – оказывались «врагами народа». Но речь не о них, а о начале Великой Отечественной войны.

В один, отнюдь не прекрасный день, 24 августа 1939 года мы (население страны) подверглись очередному насилию и обязаны были отныне верить, что давний и откровенный враг стал вдруг нашим другом: «Вражде между Германией и СССР кладётся конец», а союз между ними не только укрепит добрососедские отношения, но будет «служить делу всеобщего укрепления мира» («Правда», 24 августа 1939 г.). «Укрепление мира» сказалось сразу. 1 сентября немецкая армия ворвалась в Польшу с запада, а 17-го сентября советская – с востока. Мы не агрессоры, а освободители западных украинцев и белорусов от польского ига! А «поджигатели войны» и «агрессоры» Англия и Франция 3 сентября объявили войну «миролюбивой» Германии. 30 ноября началась советско-финская война, а 1 декабря было создано «Народное Правительство Финляндии». Считалось, что эта война обеспечит безопасность Ленинграда. Газеты любили цитировать слова 84-летнего Бернарда Шоу, склонного эпатировать общество: «Русские имеют право держать ключи от Ленинграда в своём кармане».

Лето 1940 года. Фашистская армия уже захватила Норвегию, Данию, Бельгию, Нидерланды, Люксембург, Францию, капитулировавшую 22 июня. Именно в середине июня части Красной Армии вошли в Эстонию, Латвию и Литву, а затем эти республики «добровольно» присоединились к Советскому Союзу. Сотни тысяч «неугодных» жителей Прибалтики «депортировали», то бишь – ссылали!

Мы вчитывались в газеты, затаив дыхание, слушали радио и были абсолютно уверены, что в случае войны наша несокрушимая Красная Армия быстро одолеет врага, ведь «Красная Армия всех сильней» (так пели в одной из песен). О войне пели тогда много:

Нас побить, побить хотели,

Нас побить пыталися

Но мы тоже не сидели,

Того дожидалися.

Или:

Мы войны не хотим, но в бою победим,

Ведь к войне мы готовы недаром.

И на вражьей земле мы врага разгромим

Малой кровью, могучим ударом —

вся программа победоносной войны на чужой территории в этих строчках. Мы верили этому. Сам мудрый вождь, гений всех времён и народов, объявил: «Чужой земли не хотим. Но своей земли, ни одной пяди своей земли, не отдадим никому» (в своё время – известный лозунг; пишу по памяти).

Уверенно ставлю множественное число: «Мы верили!» Так же, как и я, думали мои друзья; а самый умный и образованный из них Игорь Дьяконов (в будущем историк, востоковед, филолог) о начале войны писал: «Я и мои сверстники испытывали… подъём: наконец происходило то, чего мы ждали и не боялись… мы не сомневались в быстрой победе» (И. М. Дьяконов. Книга воспоминаний. СПб., 1995. С. 500). Писатель В. Д. Дудинцев, призванный в армию незадолго до начала войны, вспоминал, как эшелон с их полком в июне 1941 г. двигался на Запад для войсковых учений. 22 июня на какой-то станции они узнали о войне: «Хорошо помню, мы все обрадовались. Нападения фашистов давно ждали и были уверены, как сказал Молотов – «победа будет за нами»… высыпав… на платформу, мы кричали «Ура!» А на другой день эшелон попал под бомбёжку…». Журналист М. Шкверин, записавший беседу с Дудинцевым, добавляет: «Теперь уже, вероятно, никто из молодых не поверит, что мы могли радоваться началу войны. Но это было… Мы были абсолютно уверены, что… войну закончим блистательной победой через две-три недели» («Литературная газета». 30 марта 1988. С. 6).

Чем ярче был наш патриотизм, чем крепче мы верили в несокрушимость Красной Армии, тем непонятнее, тем горше была страшная действительность. О военных потерях написано много. А что творилось у нас в душе? Суждено было нам нести три непосильных груза: не думать о судьбе родных и близких, перетерпеть неудачи на своём фронте, а труднее и главнее – наперекор всему верить в победу, в будущее родины!

Проникновенно поведал об этом Александр Исаевич Солженицын в рассказе «Случай на станции Кочетовка». Тоска подобралась к лейтенанту Зотову, «…подобралась… и заскребла. Тоска была даже не о жене, оставшейся с ещё не родившимся ребёнком в Белоруссии…». На Кочетовку падали бомбы и врывались туда немецкие мотоциклисты, строчившие из автоматов. «Но не в Кочетовке было дело, а – почему же война так идет?… Зотов всё время об этом думал и старался не думать». Так ведь и у меня было: родители и жена, ждавшая ребёнка, летом 1941 года оказались в Старой Руссе; а я, сменивший 5 июля 1941 г. аспирантуру на должность врача-краснофлотца минного тральщика, вдруг узнал о немецком наступлении на Старую Руссу, и ничем я родным не мог помочь, и узнать об их судьбе тоже не мог (к счастью, им удалось на открытых платформах покинуть город).

Тральщик, на котором я служил, тоже испытал бомбёжку и обстрелы с самолёта и с берега. Сюрпризом оказались немецкие магнитные мины. В первую декаду войны недалеко от Кронштадта на магнитной мине подорвался недавно построенный крейсер «Максим Горький». Трагедия Страны заслоняла мысли о собственной судьбе и судьбе тральщика. Как-то удавалось уходить от мрачных прогнозов, удавалось «цепляться за надежды». Мы служили победе!

Какими мы были дураками, слепо верившими в быструю победу, понять удалось только через 40 лет. В 1989 году на русском языке впервые были опубликованы в Вильнюсе «Документы и материалы о советско-германских отношениях с сентября 1939 г. по июнь 1941» (Далее: «Документы и материалы…»).

Не знали мы, что Гитлер и Сталин тайно договорились о разделе Европы и что в момент подписания этого договора (в ночь с 23 на 24 августа 1939 г.) «Господин Сталин неожиданно предложил тост» за Гитлера: «…мне хочется выпить за его здоровье»» («Документы и материалы…». Т. 1. С. 69).

Не знали мы, что в год подготовки нападения Германии на нашу страну из СССР в Германию было отправлено 632.000 тонн зерна и 232.000 тонн нефти («Документы и материалы…». Т. 2. С. 163). Значит, советским горючим были заправлены самолёты, бомбившие наши аэродромы и города, и танки, ворвавшиеся в страну и давившие наших солдат, а вражеская армия кормилась нашим хлебом, которого в стране не хватало.

Не знали, что между 19 апреля и 19 июня 1941 немецкие самолёты 180 раз безнаказанно нарушали наши границы и проникали вглубь страны, фиксируя расположение аэродромов (и других военных объектов). Можно ли удивляться, что вражеская авиация в первый день войны уничтожила 1200 советских самолётов, главным образом на аэродромах?

Не могли мы знать, что о готовящемся нападении Германии на СССР многократно предупреждали: Черчилль 3 и 18 мая, военный атташе в Берлине 6 мая, атташе посольства в Лондоне 18 июня и много раз наши разведчики и пограничные службы.

Так для кого же война началась неожиданно? Народ думал о её неминуемости. Дипломаты, разведка и обречённые пограничники (погибшие в первые часы войны) знали о предстоящем немецком наступлении. Неожиданной война казалась «гению всех времён и народов». Сталин – успешный мастер лжи и провокаций – подозревал, что «Все такие!», и был уверен, что его обманывают и провоцируют.

Не капиталисты-империалисты виновны в кровавой битве, залившей кровью Европу и сгубившей десятки миллионов людей. Виновно заклеймённое историей единовластие тиранов, вершивших геноцид и одурачивавших народы. Единовластие склонно порабощать народ – доколе он терпит иго. К. Маркс писал: «Народ, как и женщина, несёт ответственность за то, что позволяет случайному авантюристу овладеть собой».

Но бывает – терпит до поры, а затем хватает топоры!!!

Как хорошо, что 22 июня 1941 г. мы знали только одного тирана – Гитлера!


Мы – люди (и человечество в целом) двигаемся в своём развитии спиной к будущему – пятимся вперёд. Поглощённые неодолимой злободневностью, творим будущее, не ведая его. Но потом пройденную дорогу можно оглядеть и обдумать былое. И вот теперь я, участник Великой Отечественной войны, гляжу на неё ретроспективно. Вглядываюсь в зародыши кровавых событий и пытаюсь осмыслить их истоки и особенности.


О войне писать трудно – слишком велика трагедия, сильна боль утрат, слишком много вопросов до сих пор остаётся без ответа, слишком много мифов связано с войной в сознании наших людей. Однако многие пишут, думают, ищут ответы…

«Писать о войне трудно… Так же, как описать огромное пространство, у которого нет чётких границ… что такое война знают только те, кто никогда на войне не был. Одна война зимой, другая летом. Одна во время отступления, другая – во время обороны и наступления; одна днём, другая ночью. Одна в пехоте, другая в артиллерии, третья в авиации. Одна у солдат, другая у приехавшего на фронт журналиста», – так сказано в одной из лучших и, по моему мнению, наиболее объективных оценок войны, человеком, которого ещё в 1940 г. призвали на действительную военную службу со 2-го курса университета, и который активно участвовал в ней с первых и до последних дней. Речь идёт о выдающемся филологе, Юрии Михайловиче Лотмане (1922–1993). И особо он отметил: «…нет для меня ничего более смешного, чем рассуждения о том, что Гитлер внезапно и «вероломно» напал. Может быть, только лично Сталин был опьянён тем, что он считал себя очень хитрым, и заставил себя верить в то, что союз с Гитлером устранил опасность войны, но никто из нас в это не верил» (Ю. М. Лотман. Не мемуары // Лотмановский сборник. М., 1994. С. 26). И это не случайное и частное мнение одного Ю. М. Лотмана.

Участник войны, журналист и писатель, добровольно ушедший на фронт, Борис Михайлович Рунин, вспоминает: «Долгое время считалось, да и теперь ещё многие так думают, будто война началась неожиданно. На самом же деле усердно внушавшийся нашей пропагандой пресловутый элемент «внезапности» был спущен сверху в качестве оправдания наших катастрофических военных неудач. Свидетельствую, что близость неизбежной войны ощущалась… не только политологами, но и вовсе не искушёнными в вопросах международной политики людьми. Если хотите – даже простыми обывателями» (Борис Рунин. Моё окружение. Записки случайно уцелевшего. М., 1995. С. 94).

О подвигах и доблести участников войны, об их бедах и тяготах написано во множестве мемуаров и в художественных произведениях. Проблема трагических неудач первых месяцев войны, причин отступления нашей армии аж до самой Москвы, неготовности страны к войне – продолжает до сих пор волновать и историков, и простых участников тех горьких и страшных событий.

Вот как вспоминал о событиях начала войны Анатолий Николаевич Казаков, рядовой красноармеец, один из призывников 1921–1923 годов рождения, которых в живых к 1942 году оставалось только трое из сотни, в своих мемуарах «На той далёкой войне» (Звезда, 2005, № 5. С. 55–115). Его дивизия составляла первый эшелон 5-й армии и была расположена в 13 км от государственной границы по реке Буг: “Политрук читал нам передовицы из газет и разъяснял их смысл. А смысл заключался в том, что мы теперь с немцами друзья, что партия Гитлера всё же – социалистическая и рабочая партия, что нас с немцами связывают исторические дружбы. Миша Хачатуров, самый грамотный и начитанный из нас, перечислял этапы «дружбы»: тевтонские рыцари – XIII век, Семилетняя война – XVIII век, Нарва, Псков, оккупация Украины – 1918 год. Сплошная дружба”; «В марте-апреле пограничники наблюдали, а местные жители, навещавшие родственников на противоположном берегу Буга, говорили о постоянном накоплении немецких войск в пограничном районе. Об этом стало известно высшему командованию Красной Армии… С подачи Сталина изобрели тезис: “не поддаваться на провокацию”. Нет ничего лучше формулы “не поддаваться на провокации!”, чтобы связать руки собственной обороне; когда до войны оставалась всего одна неделя, «как бомба прозвучало оглашённое перед строем сообщение ТАСС от 14 июня 1941 года, в котором утверждалось, что Германия неуклонно выполняет условия договора 1939 года и слухи о её планах нападения на СССР являются провокационными и ложными”» (С. 57, 60).

В 1990-е годы опубликовано много документов по истории войны, многие посвящены её началу. Напечатаны были документы, содержащие довольно ранние предупреждения о планах Гитлера, как например, Записка министра иностранных дел М. М. Литвинова И. В. Сталину от 3 декабря 1935 г.: «Суриц сообщает: “Все мои общения с немцами лишь укрепили уже раньше сложившееся у меня убеждение, что взятый Гитлером курс против нас остаётся неизменным… Все мои собеседники в этом отношении единодушны. У Гитлера имеются три пункта помешательства: вражда к СССР, еврейский вопрос и аншлюс «Политика насильственного присоединения Австрии к Германии, что было осуществлено в марте 1938 г. – Л. С.» (Известия ЦК КПСС, 1990, № 3. С. 211).

А в одном только номере этого журнала (Известия ЦК КПСС, 1990, № 4) раздел «О подготовке Германии к нападению на СССР» на 34 страницах содержит 40 (!!!) донесений о подготовке вторжения фашистских войск летом 1941 года. Они шли от наших атташе и разведчиков из Берлина, Лондона, Белграда, Софии, Токио, а также из пограничных районов.

Привожу выдержки одного из них. Это сообщение из Берлина не позднее 16 июня 1941 г.: “Источник, работающий в штабе германской авиации, сообщает: «Все военные мероприятия Германии по подготовке вооружённого выступления против СССР полностью закончены и удар можно ожидать в любое время… на собрании хозяйственников, предназначенных для “оккупированных» территорий СССР, выступал также РОЗЕНБЕРГ (один из идеологов фашизма – Л. С.), который заявил, что “понятие Советский Союз” должно быть стёрто с географической карты”». Подписал донесение начальник 1-го Управления НКГБ Союза ССР Фитин, 16 июня 1941 г.

Это сообщение 17 июня было направлено наркомом государственной безопасности СССР В. Н. Меркуловым в ЦК ВКП(б) И. В. Сталину, который на препроводительной записке написал: «Товарищу Меркулову. Можете послать ваш “источник” из Германской авиации к е… матери. Это не «источник», а дезинформатор. И. Сталин».

Отклик вождя появился за 4 дня до «внезапного нападения». Пришли ещё срочные предупреждения: 18 июня из Лондона, 19-го из Мурманска, 20-го из Софии, 21-го из Токио. Как же реагировал на это великий вождь всех народов?

Сошлюсь на свидетельство маршала Г. К. Жукова: «Вечером 21 июня мне позвонил начальник штаба военного округа генерал М. А. Пуркаев и доложил, что к пограничникам явился перебежчик – фельдфебель, утверждающий, что немецкие войска выходят в исходные районы для наступления, которое начнётся утром 22 июня.

Я тотчас же доложил наркому и И. В. Сталину…

– Приезжайте с наркомом минут через 45 в Кремль, – сказал И. В. Сталин.

Захватив с собой проект директивы войскам, вместе с наркомом и генералом Н. Ф. Ватутиным мы приехали в Кремль. По дороге договорились во что бы то ни стало добиться решения о приведения войск в боевую готовность».

И далее маршал Жуков подробно рассказывает, как Сталин вынудил и военных, и членов Политбюро обойти в принятом документе вопрос о приведении войск в полную боевую готовность:

«Я прочитал проект директивы. И. В. Сталин заметил:

– Такую директиву сейчас давать преждевременно, может быть, вопрос ещё уладится мирным путем. «Надо дать короткую директиву, в которой указать, ни на какие провокации, чтобы не вызвать осложнений что нападение может начаться с провокационных действий немецких частей, войска пограничных округов не должны поддаваться» (выделено Жуковым).

Наконец угодная Сталину, эта роковая директива была сформулирована».

Эта противоречивая (и преступная – Л. С.) директива, предписывающая, с одной стороны, «быть в полной боевой готовности встретить возможный внезапный удар немцев…», а с другой стороны, «не поддаваться ни на какие провокационные действия…» была передана в воинские округа. Передача её закончилась в 00. 30 минут 22 июня 1941 года. Но навряд ли она успела дойти до тех, кто осуществлял оборону. Ведь для того, чтобы командующие военными округами её поняли, директиву следовало дешифровать и затем только довести до подчинённых подразделений. И Жуков справедливо в заключение делится своим соображением: «Директива… могла запоздать и даже не дойти до тех, кто завтра утром должен встретиться лицом к лицу с врагом» (Курсив Жукова). Понятно, что директива не успела дойти до обречённых подразделений, охранявших границу (Г. К. Жуков. Воспоминания и размышления. 10-е изд. М, 1990.Т. 1. С. 349–372).


Помню, в Кронштадте кто-то рассказал мне историю, казавшуюся неправдоподобной. Чтобы выбить немцев из Петергофа (дворцового пригорода Ленинграда) была, якобы, предпринята «психическая атака» (задуманная кем-то явно под впечатлением знаменитой сцены «психической атаки» из фильма «Чапаев»). Отряд курсантов морских училищ в парадной форме на катерах должен был быть доставлен к побережью у Петергофа и с ходу захватить его.

Рассказу, понятно, я не поверил. Мне, вовсе не специалисту в области военной стратегии, такая операция казалась безумной – губить людей ради заведомо невыполнимой задачи есть преступление. Утверждаю, что подойти незаметно к низкому берегу Петергофа невозможно. Немцы оттуда просматривали Финский залив на много километров. В середине сентября наш тральщик даже в устье Невы подвергался обстрелу из Петергофа. Кто же мог придумать такое: «напугать» немецкий гарнизон «психической атакой»?

Но вот, читаю мемуары Г. К. Жукова: «В районе Петергофа… был высажен морской десантный отряд… Моряки действовали не только смело, но и предельно дерзко. Каким-то образом противник обнаружил подход по морю десанта (А как можно не заметить движущиеся к берегу катера?!) и встретил его огнём еще на воде. Моряков не смутил огонь противника. Они выбрались на берег, и немцы побежали. К этому времени они уже хорошо были знакомы с тем, что такое «Шварце тодт» («чёрная смерть»), как они называли нашу морскую пехоту. Увлёкшись первыми успехами, моряки преследовали бегущего противника, но к утру сами оказались отрезанными от моря. Большинство из них пало смертью храбрых. Не вернулся и командир героического десанта полковник Андрей Трофимович Ворожилов» (Г. К. Жуков. Воспоминания и размышления. Т. 1. С. 179–180).

Может быть, Г. К. Жуков только слышал об этом, и это преступление было совершено до его прибытия на Ленинградский фронт? Нет! Он был свидетелем этой кровавой авантюры. А может быть, и инициатором её? Сталин 5-го (?) октября 1941 г. велел Жукову «незамедлительно вылететь в Москву». Жуков обещал 6 октября утром быть там. «Однако ввиду некоторых важных обстоятельств на участке 54-й армии… и высадки десанта моряков Балтфлота на побережье в районе Петергофа 6 октября я вылететь не смог» (выделено Жуковым. См. Там же. С. 202).

Не верится и в голове не укладывается. Но сколько сегодня мы знаем фактов о напрасных потерях, поспешных или преступных приказах, обрекающих людей на гибель без смысла. Сколько примеров безответственности за человеческие жизни накопилось за годы войны. И это отношение к людям – порождение той властной системы, что сложилась в предвоенные годы в нашей стране. И до сих пор преступления её не осознаны вполне и не сосчитаны.

Н. С. Михеева

Несколько писем с войны

«… пока я буду жив, буду Вам писать»




Эти солдатские письма-треугольнички 67 лет пролежали в нашей старой шкатулке с семейными документами. На конверте, в котором они хранились, рукой моей мамы Михеевой (Лавровой) Анны Михайловны написано:

«Письма с фронта 1942–1943 года от неизвестного мне солдата, Икона Алексея Константиновича, знакомого по переписке и моей посылке с работы на фронт. Ему нужно было писать и поддерживать мечту о конце войны, веру в победу и жизнь. Мои письма были, как он пишет, “радостью из тыла”, “мечтой о будущем”».

Всего 12 писем, полустёршихся на сгибах, написанных карандашом в перерывах между боями и ранениями.

Но эти несколько писем, короткая щемящая история оборвавшейся на войне жизни незнакомого нам человека – часть истории нашей семьи. И, наверное, часть Истории тоже.

Н. С. Михеева

Вот эти письма:[1]

13 ноября 1942 года

Здравствуйте, многоуважаемая Аня!

Вы, может быть, удивитесь моему письму, тем более от незнакомого Вам человека, военного, защитника нашей великой Родины. Дело в следующем. Вашу посылку я получил в день Октябрьской революции. В ней была записка… Надеюсь (стерлось)… в записке полностью оправдаются, что в следующем году Октябрьскую будем праздновать в мирной обстановке, и много будет радости в кругу своих знакомых, друзей, семей… Но у кого нет ни родных, ни знакомых, тот будет радоваться, что наша Родина в безопасности, и приступит к мирному строительству. И ещё я хочу выразить Вам свою мысль, что в Вашей записке есть пара строк, которые в мороз дают теплоту сердцу под серой шинелью. И каждое ласковое слово является символом к победе, и ты чувствуешь, что есть сердце, которое так же заботится о тебе.

У меня есть просьба к Вам:

Первая – ответить на моё письмо; вторая – заиметь с Вами переписку и познакомиться поближе.

Кто Вы, сколько Вам лет, где работаете?…

Тогда, со своей стороны, дам Вам полное описание.

Сейчас только скажу, что… моя местность, откуда я родом, временно находится под врагом. К тому же я одинок, и родных (сейчас) и знакомых у меня нет. Роста я среднего, брюнет. Если Вы мне ответите и будете согласны вести переписку, пришлите своё фото. Может быть, будет дружба, а также мы с Вами когда-нибудь встретимся.

Извините, что писал карандашом: в наших условиях чернил нет.

За посылку сердечно благодарю.

Жду ответа по адресу: 97а полевая почта часть 473

Икон Алексей Константинович

5 декабря 1942 года

Здравствуйте, Анна Михайловна!

Сегодня я получил Ваше письмо, за которое благодарю, а также которого ждал… Вы заключили, что я не старик, да, я не старик, а также считаю, что Вы не старушка. Вы пишете, что есть дочь, 4 года. Это большое счастье, а исходя из этого, думаю, что Вам не больше 25 лет?… Я рождения 1915 года. Но счастье иметь близкого друга, вернее, жену, не пришлось… Несмотря на то, что я не имел детей, я люблю их. Для меня с Вами знакомство будет самым лучшим, и письмо, что я получил от Вас, – первое, что я получил за всё время моего пребывания на Отечественной войне. Ваше письмо для меня принесло радость, и думаю, что Вы всё опишете о себе и пришлёте свою фотокарточку, и если возможно, то с дочкой… Напишите, как зовут дочь.

Пока жму Вашу руку
С боевым приветом.
Лёша

6 декабря 1942 года

Здравствуйте, Анна Михайловна!

Вчера я послал Вам письмо, сегодня второе. Вы учтите, что это мои минуты затишья – то, что я имею возможность написать пару слов. Я от Вас буду ждать письма, как от самых близких людей. В этом письме к Вам высылаю свою фотокарточку, но не удивляйтесь: она сделана после моего выздоровления, из госпиталя. Есть пословица, что на живой кости мясо нарастёт. Я на ней не сердитый, а повеяли лучи солнца, которые падали мне в глаза.

Вы мне напишите, а также разрешите называть Вас Аня, а Вы мне пишите «Лёша». Сейчас моя жизнь протекает в борьбе за Родину, которую я защищаю с самого первого часа начала Отечественной войны. Но скоро придёт конец, мы разобьём проклятого зверя. Счастливо и радостно в мирной обстановке будем жить.

Жму Вам крепко руку, а также маленькую ручонку
– кудрявой головке молодого поколения.
Лёша

16 марта 1943 года

Здравствуйте, Анна Михайловна!

Я Ваше письмо получил в первых числах февраля, но ответ не пришлось Вам написать ввиду военной обстановки. Но одно прошу Вас учесть, что переписку с Вами не думаю бросать до тех пор, пока я буду жив… Когда мы с Вами встретимся, тогда я расскажу фронтовую жизнь, с которой можно будет написать целый роман. Сейчас отвечу на Ваши вопросы. Первое – Ваш почерк я разбираю очень хорошо. Второе – до армии я был педагог.

Там, где я сейчас нахожусь, уже весна, тепло. Пишите, как у Вас, как здоровье дочки Нины, ей привет. Жду с нетерпением Ваши письма. Как только будет больше времени, напишу много о чём.

С приветом.
Лёша

27 мая 1943 года

Здравствуйте, Анна Михайловна!

Я сегодня рад, что получил от Вас письмо. Новости, какие есть, Вы сами читаете в газетах. Аня Михайловна[2], пришлите фото с дочкой… По национальности я белорус, но разговариваю по-русски. Сейчас я далеко, защищаю Украину, но если будет со мною всё благополучно, то буду в Москве и к Вам приду первым делом.

Пока до свидания.
Лёша

5 июня 1943 года

Здравствуйте, уважаемая и дорогая Анна Михайловна!

Сегодня я получил три письма, за которые благодарю, также я очень рад, что имеете заботу обо мне. Ваше фото, которое хранится в моём кармане, часто напоминает мне Вас как что-то родное и близкое для меня. Да, ещё раз говорю, что пока я буду жив, буду писать Вам. А также, если со мной что случится и не смогу сам сообщить, то сообщат Вам мои товарищи по оружию.

…А. М., я так же, как и Вы, люблю природу и её большой простор, а также простоту деревни и свою Родину, за которую мы сейчас ведём освободительную справедливую войну. И мы победим. Наша любимая Родина с её обширными просторами никогда не будет под властью зверя.

Да, с большим удовольствием я пошёл бы с Вами по грибы, где бы с нами бегала Ниночка. И для неё сачком ловить бабочек.

Может быть, если всё будет хорошо, то это исполнится. И тогда забудем всё тяжёлое пережитое.

…Пара слов о себе. Пока жив и здоров, был в госпитале, был контужен, но теперь всё прошло. О прошедшей жизни вспоминать тяжело. Имел мать и отца – единственно, что было для меня дорого. Жены не имею. Родители мои остались и сейчас пока находятся на временно оккупированной немцами территории. Так что вот судьбу их я не знаю, поэтому и не писал Вам о родных. И эту больную рану не хочу тревожить. Я предполагаю, что их нет уже в живых. Отец был партийный.

Но ничего, я уже больше двух десятков успокоил фрицев, которые не вернутся и не будут топтать нашу землю. Я ещё живой и успокою не одну гадину.

Дорогая Анна Михайловна, Вы правы, что определяете по письму настроение моё. В этом письме я Вам высылаю свою маленькую фото, но лучше у меня нет. Прошу Вас также прислать мне Ваше с дочкой Ниной.

Передайте пламенный фронтовой привет дочке Ниночке.
Жму крепко Вашу руку, целую Вас и Ниночку.
Жду весточки.
Лёша

P. S. Анна М… все письма Ваши я ещё пока храню в полевой сумке: они могут быть уничтожены только, когда будет плохая минута.

Лёша

3 июля 1943 года

Здравствуйте, милая Анна Михайловна!

Только что получил от Вас письмо, и сию минуту сел писать.

…Скажу о себе. Вы пишете, что мне найдётся хорошая невеста. Благодарю за внимание, но скажу откровенно, что я уже имею тридцать лет. К тому же участвовал на фронте финском, и сейчас уже пошёл третий год (войны). Так что я человек потрёпанный, и молодая девушка мне не подходит… Она будет требовать то, что я не смогу ей дать, нужных для неё чувств. А сказать откровенно от всей души – мне подойдёт только такой человек, как Вы, или такая же, уже в моих годах. Так я только и думаю.

…Сейчас, дорогая Анна Михайловна, я пишу письмо, а рядом рвутся снаряды. Пока разрешите поцеловать Вас и дочь. Дайте искренний ответ на это письмо.

Лёша

15 июля 1943 года (последнее письмо)

Милая Анна Михайловна!

Сегодня получил Ваше письмо, за которое сердечно благодарю… В отношении тех карточек, я Вам написал давно. Что они плохие: одна после госпиталя, вторая вышла плохо от солнца в лицо.

Анна Михайловна, я Вам обещал, что если что со мной случится, ведь война не без жертв, Вам о моей судьбе сообщат, что для этого нужно, я всё сделал. Если буду здоров, то Вы регулярно будете получать сообщения.

Да, Анна Михайловна, Вы правы, что Вы моя мечта.

Если Вам нужно, не стесняйтесь, пишите, нужны ли Вам деньги, ведь я никуда не трачу.

Если пришлю, то примите от меня, как от близкого человека.

В тот же день. 15 июля 1943 года

Да неужели не придется увидеться? А как бы я желал! И сейчас не знаю, может быть, Вы это письмо не получите – время горячее: Вы великолепно и сами знаете, и сообщения Информбюро слышите.

Простите, что карандашом пишу, но полевая сумка в трёхстах метрах от фрица.

Пока до свидания.
Целую Вас и дочь Ниночку

20 сентября 1943 года

Здравствуйте, уважаемая незнакомка Анна Михайловна!

Сегодня получил 4 письма, адресованных не мне, но не возвращённых Вам за отсутствием обратного адреса. Вы пишете, что уже подготовлены, поэтому пишу прямо – Алексей погиб при освобождении одного населённого пункта на Украине 23.07.43 г[3]. Он пал смертью храбрых, и, к великому нашему сожалению, вместе с ним уничтожено всё, что при нём было, в том числе письма Ваши и фото, которого я не видел, но о котором Алексей говорил. Вот всё, что я могу сообщить Вам о главном.

Я не писарь, чтобы только по должностным обязанностям сообщать родным о постигшем несчастье, кроме того, в числе родных Алексея Ваша фамилия нигде не значилась, и адреса Вашего, кроме Алексея, никто не знал. Ваши письма должны были быть уничтожены, но за сутки до смерти Алексея я имел с ним на поле боя короткий, но задушевный разговор. Его несколько месяцев раньше постигло несчастье – его жена грубым, безжалостным образом порвала с ним. Он долго мучился, страдал, потом нашёл забвение или и того более, в переписке с Вами. При нашем последнем разговоре он сообщил, что с большим нетерпением ждёт писем из Москвы.

Через 2 минуты после смерти Алексея мне сообщили об этом по телефону, а через 40 минут мне попало в руки Ваше письмо, которого так и не дождался Алексей. Сочетание этих обстоятельств побудило меня, во что бы то ни стало раздобыть Ваш адрес и поставить Вас в известность о случившемся несчастье. С этой целью я задержал Ваши письма, не нашедшие адресата, и в одном из них нашёл некоторые сведения о Вас.

Близким другом Алексея я не был, но боевым товарищем был, многого из его жизни я не знаю, а что знал – написал Вам… Его родным уже сообщили.

На этом заканчиваю, быть может, очень трагическую последнюю страницу ещё полностью нераскрытой книги самых чистых человеческих взаимоотношений.

Остаюсь с самыми добрыми пожеланиями к Вам.
Константин Желудов.
Полевая почта 25728

Об адресате этих писем

Моя мама, Лаврова Анна Михайловна, родилась в 1909 году в многодетной семье сельского священника. В 1928 году семью выселили в 24 часа из собственного дома в селе Фроловское Каширского уезда. Мама окончила школу-девятилетку в Туле. Поступила в Московский автодорожный институт. Была отчислена со 2-го курса во время чистки по социальному происхождению. Окончила бухгалтерские курсы, работала бухгалтером.

В августе 1937 года вышла замуж за Освальдо Ромуальда Францевича, итальянца по происхождению. Он был арестован в марте 1938 года по 58 статье за 2 месяца до моего рождения и отправлен в лагерь под Архангельском. От мамы под угрозой увольнения с работы потребовали развестись с отцом. Он умер в лагере в 1943 году от туберкулёза (так было в справке, выданной в 1967 году о посмертной реабилитации).

Несколько лет мама посылала ему письма и передачи. Потом связь прервалась.

После войны мама вторично вышла замуж за Михеева Сергея Викторовича, удочерившего меня и ставшего мне настоящим отцом.

От родного моего отца, которого я никогда не видела, хранится несколько тёплых писем к маме и ко мне из лагеря.

После войны мама окончила краткосрочные курсы и работала учителем в начальных классах. Умерла в 1991 году.

Её строгая доброта, верность в отношениях, живой интерес к людям, к жизни и ко всему новому, привлекали к ней многих, и эти письма к незнакомому солдату – наглядный пример её желания поддержать другого человека, чем-то помочь ему. Для меня она была самым близким человеком.

Е. И. Кузьмина

Война в моей биографии

Родилась в г. Москве 7 мая 1923 г. Мама Вера Ивановна Жданова-Кузьмина – врач. Во время войны работала главврачом в туберкулёзном диспансере № 7 в Малом Власьевском переулке на Арбате. Одна из первых ещё во время войны получила звание «Заслуженный врач республики». Отец Иван Григорьевич Кузьмин – художник, преподавал в полиграфическом училище, умер в 1947 г. Два брата оба моложе меня, но их уже нет на свете.

Что сказать о себе? С 1931 до 1941 г. училась в школе № 31 в тогдашнем Фрунзенском районе Москвы в 6-м Ростовском переулке на Плющихе. 20 июня 1941 г. был выпускной вечер, а 22-го нагрянула война. По конкурсу аттестатов прошла в ИФЛИ (Институт философии, литературы, истории), где проучилась до октября 1941 г., когда институт эвакуировали в Ташкент. Осталась в Москве и 7 ноября, узнав, что МГПИ им. Ленина продолжает работать, стала студенткой его литфака. В мае 1942 г. пошла добровольно на фронт, где, по окончании курсов связистов, служила при штабе 20-й армии Западного фронта под командованием генерала Берзарина, ставшего впоследствии первым комендантом Берлина и трагически и нелепо погибшего в автокатастрофе. Во время ожесточённых боёв была и под Вязьмой, где наша армия чуть не попала в окружение, и под Ржевом, почти целиком сгоревшим. Заболела малярией, была комиссована и по состоянию здоровья демобилизована из армии. Вновь вернулась на учёбу МГПИ им. Ленина. Далее учёба в аспирантуре с 1947 по 1950 гг. на кафедре русского языка, работа в Загорском учительском институте, в Литературном институте им. М. Горького, при Особом отделе Военной академии Генштаба, и, наконец, снова вернулась на родную кафедру русского языка в МГПИ им. Ленина, переименованного теперь в МПГУ, откуда была вынуждена уйти по семейным обстоятельствам.

Муж, Борис Яковлевич Макаров-Землянский, тоже участник войны, работал профессором в МТИЛПе. 30 лет был деканом и зав. кафедрой органической химии. Умер в 2009 г.

Моё отношение к прошлому, настоящему пытаюсь отразить в стихах. Привожу некоторые из них.

Участникам ВОВ

Вот пришли другие времена, иные нравы,

Но, друзья, по-моему, вы правы!

Ошибок избежать нельзя.

Но если б в наш век суровый

Вы могли начать сначала,

То многое бы повторили снова.

В вас крепка по-прежнему основа,

Данному всегда верны вы слову,

И придти на помощь вы готовы.

Вы с любовью отдавались делу,

Если нужно, в бой кидались смело.

Как бы вы, друзья, ни уставали,

Жалобы от вас мы не слыхали.

Как бы ни было иной раз жутко,

Вы всегда дружить умели с шуткой,

Потому скрывать свою любовь нет нужды,

Я горжусь своею с вами дружбой!

Молодые! Обретите веру —

Следуйте такому вот примеру,

А когда иссякнет жизненный ваш путь,

Не забудьте добрым словом помянуть!

О своём поколении

Годы летят неудержимо,

Жизнь проносится мимо, мимо…

Ведь вся история – это движенье,

Вот и уходит моё поколенье!

Что нам досталось?

То же, что раньше:

Были победы, были страданья.

Главное, что мы не растеряли,

Веру в народ наш – своё достоянье,

Чувство достоинства,

Честь и свободу

У нас не отнимут

Кому-то в угоду!

Поздравление ветеранам Великой Отечественной

В жизни много разных тем,

Много в нашей жизни схем,

Но, наверно, было б странно

Не поздравить ветеранов.

С днём Победы, ветераны!

Не болят пусть ваши раны!

Дорогой наш ветеран!

Много в мире разных стран,

Но, наверно, нет такой —

С нашей грустною судьбой,

С нашей болью и тоской —

С нашей русскою душой!

Прошло больше полувека,

Как окончилась война,

Изменилась вся страна,

Но для вас она одна!

Своим принципам верны,

Вы защитили честь страны,

Не позволив душу растоптать

И самоуваженье потерять.

Низко голову пред вами мы склоняем

И от всей души желаем

Доброго здоровья, радостных вестей

И счастливых возле вас детей.

Ну, а если есть и внуки,

Чтоб не знали с вами скуки,

Чтобы уважали и любили

И заветы ваши не забыли!

Знали бы, что Родина одна —

Дорогая сердцу нашему страна.

Если вздумает её кто-либо обижать,

То должны её мы защищать!

А. Ф. Крашенинников

Воспоминания о войне

Ясно сознаю ординарность предлагаемых записок, но, всю жизнь занимаясь историей, знаю, как интересны для историков свидетельства простых людей, далёких от кормила власти. Я принадлежу к пассажирам жизни третьего класса и часть её провел и вовсе в трюме. Попытаюсь изложить некоторые воспоминания и переживания рядового трюмно-третьеклассного пассажира советского корабля.

Я – счастливый человек, занимаюсь делом, которое полностью захватило меня и, можно сказать, является моим хобби. Прожил долгую жизнь и испытал множество приключений. Известный английский писатель Честертон советовал не зацикливаться на неприятностях, а рассматривать их как неожиданные приключения. Такой взгляд помогает жить и не сожалеть о своей судьбе. Испытав множество разнообразных коллизий, я считаю, что приключения, выпавшие на мою долю, – это те необходимые тени, без которых не было бы ощущения света и счастья.

Был трижды женат и с каждой женой разошёлся, но к каждой жене у меня осталось чувство благодарности за то хорошее, что она дала мне, хотя, конечно, при разводе испытывал и горечь, и гнев.

Делал множество ошибок, но не упорствовал в них. Другое дело, что я так и не научился вовремя анализировать их и более не повторять. Тогда бы я стал завидным членом общества. Однако этого нет… Я вновь и вновь делаю всё те же ошибки, хотя что-то всё-таки иногда корректирую.

В детстве меня заставляли писать дневник. Это было ужасное занятие: скучнейшие записи протокольного характера о том куда, с кем и зачем ходил. Ни капли мысли. Писал какой-то шизоидный тип. Потом, уже в седьмом или восьмом классе записи изменились, но всё равно атмосфера тех лет не позволяла быть откровенным даже с самим собой. Проходили исторические события: убийство Кирова, затем, через несколько месяцев, выселение интеллигенции, когда мои родители в панике, как и весь культурный Ленинград, распродавали мебель по бросовым ценам, лишь бы получить хоть какие-нибудь гроши в страшном ожидании возможной высылки. А по ночам ждали прихода энкаведешников. В нашей квартире арестовали мужчин семьи графов Ланских, а жену и дочь выселили в десятидневный срок. То же случилось и со многими другими семействами из нашего дома. Старой интеллигенции в Ленинграде почти не осталось.

В 1937 г. начался разгром советских партийных кадров. Теперь терзали тех самых большевиков, которые двадцать лет были на коне. Всё это казалось тогда крайне непонятным, исторической закономерности не улавливалось, и проносившиеся события казались похожими на стихийное бедствие. Впрочем, взрослые и воспринимали всю советскую жизнь как стихию военного времени. Когда вспоминали события дореволюционного прошлого, то говорили «в мирное время». Действительно, с окончанием «мирного времени» жизнь превратилась в сплошную цепь насилий, жесточайших расправ, в наиболее лёгких случаях – угроз применения оружия. Трудно было понять разницу между «военным коммунизмом» и просто «коммунизмом», ведь в обоих случаях главным аргументом власти являлось насилие.

Однако, несмотря ни на что, я всегда был оптимистом. В детстве был уверен, что вполне счастлив: ездил в Новгород с группой детей от Дома Журналиста, в бухгалтерии которого работал мой папа, занимался помимо школы многими делами: плаванием, боксом, стенографией, учился в театральной студии, посещал многочисленные публичные лекции в Центральном лектории и в Доме Журналиста, которые читались лучшими профессорами. Был активным комсомольцем. Меня даже намечали к участию в переписи 1939 года и в школьном комитете комсомола просили подобрать из комсомольцев группу переписчиков, поставив показавшееся мне тогда несколько странным условие: включать в группу только русских и евреев, чтобы никого из других национальностей не было.

Знал об исчезновении многих людей, но не задумывался, почему так много оказалось врагов. При массовом наборе в пионерскую организацию в 4-м классе я в неё не вступил, исполнив настояние отца. Но через четыре года стал комсомольцем, несмотря на его нежелание. Отец был религиозен, я был крещён, как все в те годы, ходил с ним в церковь в детстве, затем отошёл от религии, и он ходил в одиночку.

Начало войны для нас, студентов Академии художеств, было полной неожиданностью. Мы сдавали весенние экзамены, усиленно готовились к ним.

Мы сидели в дальнем зале библиотеки. Потом народу стало как-то меньше. Вдруг вбежал парень и крикнул:

– Война, война! По радио говорит Молотов.

Залы библиотеки быстро опустели. Студентам из общежития приносили извещения о мобилизации. Другие сами поехали в военкоматы. Да и те, кто не был обязан идти в армию, тоже настолько взволновались событиями, что ушли.

Мы возвращались по набережной Невы, потом по Невскому. Ярко светило солнце, был выходной день, и на улицах толпилось много народа. Но не было обычного воскресного оживления, не чувствовалось праздничности. Какая-то странная настороженность витала над толпами, казалось, праздно гуляющих людей. Ведь нас уверяли, что войны не будет, и мы твёрдо верили в это. Внезапное начало войны вызвало некоторую растерянность.

Большинство моих сверстников было призвано в армию сразу после школы в 1940 году. Меня же освободили от воинской обязанности по слабости зрения, и я поступил в Академию художеств. Но когда началась война, я понял, что моё место на фронте.

Дома я сказал маме, что собираюсь идти добровольцем в армию. Она не стала меня отговаривать, заплакала и сказала:

– Поступай так, как велит тебе твоё сердце.

С этим её благословением я подал заявление в партком Академии с просьбой о зачислении меня добровольцем в Красную армию. Более ста заявлений подали тогда студенты и преподаватели – те, кто не подлежали призыву или имели отсрочки и льготы.

Довольно долго для темпов военного времени мы оставались по сути дела гражданскими лицами. Месяц не получали форменной одежды, и нас почти не обучали военным знаниям. Молодых первокурсников, вроде меня, было очень немного. Большинство составляли студенты старших курсов, окончившие перед поступлением в Академию художественные училища или техникумы. Было также и несколько преподавателей. Так что интеллектуальный уровень, по сравнению с обычным армейским, был очень высоким. Мы горели энтузиазмом и хотели как можно скорее принести Родине реальную пользу в борьбе с врагом. Но пока только ели казённую кашу и изучали Строевой устав – брошюрку безусловно полезную, но не самую важную в июле 1941 года, когда наши войска отступали под бешеным натиском немцев.

Мы очень томились бездействием. Было обидно, что художники и архитекторы – специалисты редкой и ценной квалификации – почему-то не имели никакого полезного применения. Кому-то пришла в голову мысль: организовать сапёрно-маскировочный батальон. Нам казалось, что в таком деле именно архитекторы и художники смогут принести большую пользу. Но нас грубо высмеяли и издевательски предположили, что, вероятно, мы хотим замаскироваться от прямого выполнения своего долга. Лишь во второй половине июля все академические добровольцы распределились по тем или иным частям Ленинградского Народного ополчения.

Мы вошли в артиллерийский дивизион Первого стрелкового полка Первой гвардейской дивизии Куйбышевского района. Дивизион состоял из двух батарей полевых и противотанковых орудий. Сержантов нам придали из армейских частей, командирами батарей назначили лейтенантов из запаса. Меня зачислили в одно из отделений батареи противотанковых орудий вместе со студентами-академистами – Мишей Андрецовым, Лёней Аксельродом, Осей Богомольным, Сеней Киммельфельдом, Эмкой Ляндресом, Колей Рыбаковым, Сашей Томилиным, Серёжей Шоминым. Все они были со старших курсов творческих факультетов, но за месяц пребывания на формировке хорошо узнали друг друга и подружились. Трудно писать о друзьях, вскоре погибших на моих глазах, но воспоминания о них остались самые светлые.

Редели их ряды и убывали,

Их убивали, их позабывали…

И всё-таки под музыку Земли

Их в поминанье светлое внесли.

Б. Окуджава

Скульптор Миша Андрецов был старше меня на пять лет. Вырос он в рабочей шахтёрской семье, и была у него какая-то трезвая рассудительность во всех поступках. Большой, сильный и крепкий, он помогал мне осваиваться с очень непривычной для городского маменькина сынка суровой армейской обстановкой, учил быстро одеваться, накручивать портянки, чтобы они не сбивались (это он делал лучше всех, был приучен ещё с детства). Мы провели вместе полтора месяца, причём почти всё время в тяжёлых условиях. Однако Миша легко приноравливался ко всему. Была у него какая-то ловкость и хватка – ценные качества для солдата. Я часто думал тогда: из Мишки выйдет герой. Его решительность, постоянное присутствие духа, его сила и ловкость обещали многое. Ко мне он относился безо всякой сентиментальной снисходительности, но сердечно. Он понимал, что мне по молодости и неопытности трудно. Но, понимая, не жалел, а твёрдо и решительно учил меня всем навыкам, которых у меня недоставало.

Мой ближайший друг Эммануил, а попросту Эмка Ляндрес, был человек с утончённой душой, для которого многое, если не всё, строилось на полутонах отношений. Он кончил три курса графического факультета, был превосходным рисовальщиком. Мы были с ним однокашниками в буквальном смысле: три раза в день ели из нашего общего на двоих котелка. Эмке было двадцать шесть лет, мне ещё не исполнилось девятнадцати.

Поэтому он не всегда говорил со мной обо всём. Да в то время особая откровенность была и не в моде. Но мы понимали друг друга без слов, и это чувство взаимопонимания ещё больше сближало.

Ляндрес был давним и близким другом скульптора Оси Богомольного, которого я знал по комсомольской работе в Академии. А в военное время, когда мы жили бок о бок, Ося совершенно очаровал меня. То был человек, постоянно нёсший огромный заряд бодрости, умевший вовремя пошутить и приободрить. Он много и часто пел. Конечно, он стал взводным запевалой.

Саша Томилин, милый, скромный мальчик, немного углублённый в себя, был менее активен, но по-своему очень симпатичен.

Из нашего отделения наиболее серьёзным был Сеня Киммельфельд – студент живописного факультета. Он был самым взрослым. Ему оставалось несколько дней до защиты и получения диплома художника, когда началась война. Без малейшего колебания он пошёл добровольцем.

Ближайшим его другом был Серёжа Шомин, тоже живописец. Из всей группы только мы с Серёжей пережили войну. В памятном бою под селом Большая Вруда, когда была разбита наша дивизия, он попал в плен, долго находился в неволе, бежал к партизанам, затем сражался в рядах Советской Армии.

Прошёл почти месяц, когда после перемены многих мест мы оказались в помещении Торгового института на улице Марата и через несколько дней нас обмундировали. Выдали также винтовки и противогазы. Противогазы нам выдавали со склада, расположенного в подвале бывшего Мраморного дворца. Винтовки были производства 1915 года и со многими раковинами в стволе. Нам объяснили, что годность у них – 75 %, но стрелять из них можно (хотя патронов не дали).


– Главное, – сказали нам старшие товарищи, – помните Гражданскую войну: надо отнять у врага хорошее оружие и бить им!

Это, как я знаю теперь из воспоминаний многих других ополченцев, было широко распространённым советом того времени. Некоторым давали одну винтовку на троих, с той же рекомендацией: отнять оружие у врага.

Моральная подготовка была у нас на очень высоком уровне. Через весь Загородный проспект мы три раза в день ходили кормиться в Технологический институт и бойко пели «Артиллеристы, Сталин дал приказ!». Пели и другие патриотические марши того времени: «… и врагу никогда не гулять по республикам нашим», «…малой кровью, коротким ударом».

Строевой подготовкой (единственное, на что тратилось много времени) занимались в сквере на Коломенской улице. Изучали также устройство винтовки и противогаза. Через несколько дней принесли плакат с изображением 45-миллиметрового противотанкового орудия. Предполагалось, что глядя на него, мы постигнем технику стрельбы и тактику ведения боя с танками противника. Физическим развитием мы не занимались, и это было большой ошибкой командования.

Обмундированные в гимнастёрки и брюки с обмотками, прикрыв остриженные наголо головы сдвинутыми набекрень пилотками, мы были счастливы своим лихим военным видом и в первый же свободный час сбежали в фотоателье на Невский проспект, чтобы запечатлеть себя в форме. Было в этом поступке что-то от маскарада. Никто не понимал, что война продлится почти четыре года, а жить большинству из нас осталось несколько дней…

Снялись всем отделением: девять студентов и мальчик из ремесленного училища, самый молодой и к тому же сирота, пользовавшийся потому всеобщей любовью и покровительством. Мастер обещал изготовить фотографии через месяц. Квитанцию отдали кому-то из родных. (Они получили отпечатки в конце августа, когда все мы уже числились пропавшими без вести.)

В самом конце июля объявили, что вечером уходим в лагерь, за город. Побежали прощаться с родными. Отец перекрестил, мама сунула две плитки шоколада «на случай, если не хватит еды». Я храбрился и уверял, что всё будет хорошо.

Колонну построили около полуночи. Наши подруги провожали нас. Двинулись по улице Марата, Загородному проспекту и далее, мимо Кировского завода, через Красное село по Таллинскому шоссе. Шли в полной боевой выкладке: со скатанной шинелью, вещевым мешком, противогазом и винтовкой. Только патронов у нас не было. Каждый час делали привал. Многие сильно устали, потёрли ноги. Сказалось полное отсутствие физической подготовки. Я всегда любил ходить и в этом переходе сохранил бодрость, даже помогал другим. Но для многих недолгий, в общем, поход (около 20 км) стал тяжёлой мукой. Ведь большинство ополченцев-добровольцев состояло из хиляков, никогда не занимавшихся спортом.

Нескольких обессилевших пришлось даже посадить на сопровождавший нас небольшой гужевой обоз. Солдат обязан быть физически выносливым человеком, но нас за месяц пребывания в Ленинграде никогда не пытались тренировать в этом плане.

Поздним утром подошли к новому, уже секретному расположению нашей части, в густом лесу, за деревней Телези, справа от шоссе, ведущего на Кипень. Построили шалаши из веток. Ночи были прохладные, спали тесно прижавшись друг к другу.

На занятия ходили в молодой сосняк по другую сторону шоссе. Мы горели энтузиазмом и желали скорее оказаться на фронте, вступить в бой с фашистами, которые продвигались всё глубже в нашу страну. Было обидно, что мы не делали дела, хотя и без дела не стояли. Строевая подготовка и политзанятия занимали основное время, а на стрельбу водили всего один раз и каждому дали только по три патрона. Боевая подготовка в таком объёме казалась явно недостаточной. Зато механизм запугивания действовал вовсю. Как-то вечером полк был построен в лесу, и перед строем вывели человека в нашей форме. Его объявили дезертиром и зачитали смертный приговор. Сейчас, по прошествии многих лет, склонен предположить, что вряд ли человек, месяц назад записавшийся добровольцем, всего через несколько недель решил сбежать из армии. Скорее здесь имело место какое-то недоразумение. Но Особому отделу надо было устрашить всех, и человека расстреляли – для острастки.

Десятого августа полк вывели из леса. Раздали патроны, по 190 на каждого, и сухой паёк «на непредвиденный случай», но запретили его есть. Полк повели к железной дороге у Красного Села и вечером погрузили в эшелон для отправки на фронт. По дороге ребята старались напоследок напиться молока, купить про запас огурцов и другой зелени. У меня болел живот, я ничего не ел и не запасался. Нашей батарее выделили одну теплушку. Теперь уже не увидишь маленький товарный вагон о двух осях с надписью «40 человек или 8 лошадей». Для сорока человек в обоих концах вагона устраивались нары в два этажа, на которые укладывались солдаты по пять человек. Нас в батарее насчитывалось около шестидесяти, нар не было, и мы разместились на полу. Кто-то успел лечь, а другие смогли только присесть на корточки. Недавно я заглянул в Железнодорожную энциклопедию и выяснил, что такой вагон имел площадь 17 квадратных метров и, следовательно, на каждого из нас приходилось меньше трети квадратного метра пола. В этой тесноте мы пытались заснуть. Эшелон двигался медленно, со многими остановками.

Рано утром нас выгрузили на станции Волосово. Построили в колонну и пошли. Чем больше колонна, тем медленнее темп движения. К тому же марш часто прерывался из-за пролёта немецких самолетов. Колонна останавливалась, все рассыпались по канавам и кустам. Иногда мы пытались обстреливать самолёты из винтовок. Так прошёл весь день. Хотелось есть, но никакой еды не давали. Настала ночь, мы все шли медленно, с остановками. Дороги были забиты войсками.

Среди ночи дошли до какой-то деревни и остановились. Мы обрадовались, сейчас дадут ночлег в тёплых избах. Однако нас вывели из деревни и повели в ближайший лесок. Там и расположились на отдых. Меня назначили дневальным на два часа. Благополучно отдежурил, только лёг, кричат «Подъём».

Снова пошли. Начало светать. Вышли в обширное поле. Колонна растянулась – не видать ни начала, ни конца. Вдруг останавливают.

– Командиры, на совещание.

Вернувшись, лейтенант объясняет: приблизились к линии фронта, к вечеру, возможно, вступим во встречный бой. Двинулись дальше. Прошли деревню, на окраине погост: церковь и кладбище с разрушенной каменной оградой.

Днём остановились, отдых на два часа. Приехала полевая кухня, раздали суп. Хлеба нет. Поели и двинулись дальше. Мы артиллеристы, но орудий нет, поэтому получаем назначение: быть боковым охранением обоза нашего батальона. Шли до позднего вечера, потом повернули обратно, зашли в деревню. Расположились отдыхать. Приехал какой-то комиссар, накричал на командира батареи и заставил занимать оборону.

Деревня на холме. Мы спустились вниз и начали рыть окопы. Архитекторы усердно занялись их внутренним оформлением, живописцы – внешней маскировкой. Так прошла ночь.

Утром отвели из деревни в лесок. Дали по буханке хлеба на пятерых и чаю. Поели и вышли из леска на поле, заняли линию обороны в уже выкопанных кем-то ячейках. Та деревня, где мы были ночью, впереди слева.

Прячемся в ячейках в полной неопределённости, никто не знает, где противник. Под вечер в поле показался танк, курс – параллельно нам, дистанция больше километра. Наш или немецкий? Непонятно… Откуда-то ударило орудие. Потом ещё раз. Танк загорелся.

– Ну, значит немецкий, – решили все.

В деревню посылают разведчиков. Вызвался и я. Ползём по-пластунски. На окраине обнаруживаем наш замаскированный танк. Меня отсылают назад с этим сообщением. Остальные ползут в деревню: разведать положение и найти какую-нибудь еду. Мне жаль, что я не с ними, но дисциплина прежде всего. Вернулся, доложил. Потом возвращаются и мои ребята, с огурцами.

Темнеет. С поля появляются одиночные бойцы, остатки нашего уже потрёпанного в бою полка. Небо во многих местах озаряется заревом. Горит где-то вдали, потом ближе, справа, слева. Немцы стреляют из орудий, несколько снарядов попали в нашу деревню. Подползающих с переднего края бойцов задерживают и распределяют по нашим ячейкам для занятия обороны, нас же, как тыловое охранение, снимают и уводят.

Опять крадёмся в лесу, цепочкой, один за другим. Перелески, полянки, кустики, всё постоянно меняется. Доходим до высокого строевого леса. Остановка. В разные стороны высылают охранение. Я в патруле с Сеней Киммельфельдом. Светает. Вдруг беглый обстрел минами. Падаем и замираем. Обстрел так же внезапно кончается. Сеня испуганно шепчет:

– Ты жив, Аркашка?

– Жив, что мне сделается.

– Мне показалось, мина упала прямо на тебя.

Через два часа нас сменяют. Идём отдыхать. Спать хочется ужасно. Но вызывают охотников на разведку. Откликаюсь, всё же в разведке можно найти что-то съестное.

Идём вчетвером. Наталкиваемся на железнодорожную сторожку. Она пуста, людей нет, еды – тоже. На огороде находим крошечные репки, огурцы и капусту, только начинающую завиваться. Жадно жуём. Бродят куры, но они нам ни к чему, ведь огня разводить нельзя.

Немцы ведут обстрел железной дороги, мины ложатся у самой сторожки. Уходим лесом. Натыкаемся на целый ящик гранат-лимонок, но без запалов. Бесполезны! Едва не заблудились, всё же находим наше расположение.

Вечереет. Где-то в лесу изредка стрекочут автоматчики – «кукушки». Возникает панический слух: мы в окружении. Неподалёку от нас, в полукилометре, у железной дороги, стоит какое-то танковое подразделение. Лейтенант решает послать туда: может, они знают что о положении на фронте. Заодно попросить хлеба для нас. Нас осталось немного, около пятидесяти, но никто не хочет кормить нас. Артиллерийский дивизион далеко и не считает нас своими, ведь нас причислили к Третьему батальону. А в батальоне говорят: вы артиллеристы, не наши. Всё, что перепадало нам в эти дни, отпускалось из милости, у кого есть излишки, а на твёрдом довольствии нас нигде не числят.

К танкистам снова иду я. Они собираются покинуть в темноте свои позиции, положение действительно угрожающее, мы почти в кольце. Хлеба дать не могут. Обещают, если придёт машина с продовольствием, направить к нам.

Возвращаемся ни с чем. Ночью постараемся выйти из кольца, а пока располагаемся на отдых. Смеркается, в лесу почти темно. Невыносимо хочется спать. Уже много дней я сплю только урывками и совершенно измучен недосыпом. А тут надо лежать, но не спать. Друзья поминутно дергают:

– Аркашка, опять ты спишь!

Наконец объявляют сборы. В тёмном лесу ничего не понять, никого не видать. И не то, чтобы кричать, даже говорить в голос нельзя. Ну, а шёпотом много ли добьёшься. Несколько человек так и не находим, видимо, забились в кусты и заснули. Уходим без них.

Сперва ползём по-пластунски, потом делаем короткие перебежки. Наконец командир принимает решение идти цепочкой друг за другом. При малейшем подозрительном шуме передний ложится, за ним падают все остальные. Мне стоит только лечь – и я моментально засыпаю. Ребята всё время будят меня. Мы вскакиваем, бежим дальше. Надо торопиться, ночь коротка, и только под покровом темноты можно выскользнуть из кольца. Светает. Мы вышли? Ещё не совсем, но очень, очень близки к этому.

Тут начинает донимать «рама»: двухфюзеляжный немецкий разведчик, беспрестанно кружащий в небе. Ходят легендарные слухи о его вездесущности, чуть проклятое двухвостое приближается к нам, мы залегаем в кусты или рожь. Несколько раз неподалёку рвутся мины, но мы упорно идём.

Наконец выходим к своим. Перед нами та же деревня с погостом и церковью, что мы проходили три дня назад. Вокруг ни леса, ни кустарника, где бы скрыться от всевидящей «рамы». Нас заводят на старинное кладбище с высокими деревьями. Полковой командир в зелёной косынке (ранен в голову) осматривает прибывающие подразделения своего полка. Кроме нашей батареи тут ещё несколько рот, вернее их остатков.

Нас кормят супом, выдают сухари и сахар, обещают дать селёдку, но боевая тревога прерывает раздачу. Кухни уезжают. Мы занимаем оборону за остатками каменной ограды кладбища. Нам объясняют, что здесь вторая линия обороны, а впереди есть ещё и первая.

Лежим и вглядываемся в тихое и мирное пространство перед нами. Спать хочется невыносимо. Чтобы не заснуть, я грызу сухари с сахаром. Скоро это развлечение заканчивается. Сухари съедены, и я незаметно для себя засыпаю.

– Аркашка, не спи, – сердито шепчет Андрецов. Я с усилием открываю глаза, но скука пейзажа навевает дрёму. Мишка снова будит меня. В нудном ожидании проходит час, другой.

Вдруг неизвестно откуда слышится стрёкот «кукушки». Потом второй, третий. Значит, немецкие автоматчики как-то просочились через первую линию к нам. По цепи передают приказ:

– Обнаружить «кукушек» и отвечать им.

Это уже интересней. Сон моментально отлетает. Вдали показывается танк. Он останавливается на далёкой дистанции и изредка выпускает короткие пулемётные очереди в нашу цепь. Мы яростно отвечаем. Танк стоит, затем разворачивается и исчезает. Вскоре появляется колонна танков. Один за другим они выползают из дальних строений и поливают нас пулемётным огнём, но сами идут не на нас, а левее, чтобы обойти кладбище.

Командир заверяет нас, что советские танки, стоящие где-то неподалёку, сейчас придут на выручку. А пока он вызывает добровольцев: ползти на левый край нашей цепи с бутылками зажигательной смеси и попытаться поджечь фашистские танки.

Утром нам дали ящик, в котором пол-литровые бутылки с привязанными к ним длинными, толстыми спичками. Теперь бутылки раздают и отдельно вручают куски картона с нанесённым составом, чтобы зажечь спичку. Тактике действия этого разрушительного оружия, названного впоследствии «коктейлем Молотова», нас не обучили заранее. Теперь объясняют:

– Когда увидишь танк на расстоянии броска, зажги на бутылке спичку, брось в танк бутылку, чтобы она разбилась и облила его, тогда он сгорит…

Мы берём по бутылке и ползём с винтовками вдоль цепи. Лежат убитые и много раненых, но мне не страшно, я ещё не понимаю серьёзности происходящего. Натыкаюсь на пожилого, сильно израненного добровольца. Он просит:

– Сынок, я умираю, очень больно, пристрели меня, пожалуйста!

Я в ужасе, второпях лгу:

– Сейчас тебя перевяжут, будешь жить! – И ползу дальше.


Цепь заметно редеет. К углу кладбища приползаем лишь вдвоём. Рядом разбитый ручной пулемёт, пулемётчик убит. Вокруг много бронебойных патронов. Немецкие танки неподалёку, метрах в 200-х от нас. Между ними и нами гладкая площадка, нет даже травы. Как тут подобраться с бутылкой к танкам? Оставляем бутылки и, набрав бронебойных патронов, стреляем по танкам. Они замечают, и пулемётная очередь разбрызгивается о камни, окружающие нас.

Немного переждав, ползём обратно, к нашему взводу. В цепи уже почти никого не осталось. Лишь стонут тяжелораненые, и лежат убитые. Докладываем обстановку лейтенанту. Он не знает, что делать. Надо бы отступать, но помня последний приказ Ворошилова, боится принять самостоятельное решение. Посылает разведчика к командиру полка за инструкциями. Тот возвращается ни с чем, нет ни командира полка, ни комиссара.

– Отступать! – решает командир.

Мы ползём в глубь кладбища. В это время к ограде подходит танк и дикий крик «хальт» сопровождается пулемётным огнем. Мы бежим, падаем и снова бежим, что есть силы. Эмка Ляндрес бежит впереди меня. Вот он упал. Падаю и я. Потом все вскакивают, а он лежит. Я нагибаюсь к нему:

– Эмка, вставай!

У него рана на лбу. Убит.

Танки обошли кладбище, стали по углам и строчат перекрёстным огнём. Мы ползём, а пули свистят со всех сторон. Собираемся у задней стороны кладбища. Впереди картофельное поле и вдали кусты. Решаем прорываться.

Вскакиваем и с отчаянным криком «ура» бросаемся к ограде, чтобы перескочить её. Слева и справа нас поливают огнём немецкие танки. Очередь прошивает грудь Богомольного. Кровь брызнула из ран. С диким воем он закрутился и упал. Большинство из нашей группы пало здесь ранеными и убитыми. Моя гимнастёрка и брюки насквозь промочены кровью моих друзей. А я даже не ранен…

Перескочить ограду никому не удалось. Вдвоём с каким-то парнишкой отползаем в глубь кладбища. Может, сумеем укрыться от немцев до ночи, а там, по темноте уползём к своим. Но немцы методически покрывают всё кладбище миномётным огнём. Мы ползаем меж могил, надеясь избежать мин. Но нет, мина разрывается над нами, и осколки накрывают обоих. От раны в затылок я теряю сознание.

Прихожу в себя от того, что меня обыскивают, срывают пилотку, ремень, вытряхивают всё из карманов. Во всех карманах у меня только патроны. Ещё в цепи я бросил вещмешок, шинель и противогаз, а перед попыткой прорваться через ограду выбросил всё из карманов и наполнил их патронами. Немцы высыпают их, удивляясь количеству, за что я получаю несколько пинков. Из грудного кармана выбрасывают записную книжку и фотографию моей невесты. Хорошо, что не замечают внутреннего секретного кармана с комсомольским билетом. Дав на прощанье ещё пару пинков, нас гонят к месту сбора пленных.

Вечером нас набивают в машины и увозят подальше от фронтовой линии. Везут довольно долго: по полному бездорожью и ухабам. Все раненые, лежат вповалку друг на друге, стонут, но тихо: кричать нельзя. В этой свалке и темноте очки соскочили и разбились. Наконец приехали. Нас выгружают, загоняют в каменное здание церкви с решётками на окнах и запирают.

Утром подъём, всех выгоняют и пересчитывают. Место называется Яблоницы. Нахожу нескольких знакомых академистов из других рот, и мы стараемся держаться кучкой. Они жалеют меня, как самого младшего и хилого.

Немецкий плен

Весь плен ужасен, но первые дни были особенным кошмаром. Полная перемена существования. Раненый и раздетый, без пилотки, очков, котелка и ложки, оголодавший за неделю фронтовых скитаний, я с сожалением вспоминал, что всё берёг «на чёрный день» две плитки маминого шоколада, так и оставшиеся в брошенном вещмешке. В первые дни немцы нас вовсе не кормили. Когда нас перевезли в Струги Красные, тут впервые раздали по черпаку баланды. Но мне некуда было получить её. Кое-кто, не имевший котелка, подставлял пилотку, но у меня и её не было. Выручил один из академистов: в его котелок нам налили двойную порцию. За понюшку табака выменяли мне ложку. У Толи Белоусова оказались запасные очки, не отобранные немцами, и он подарил их мне.

Из Красных Струг нас перевезли в Псков. В Стругах на ночь загоняли в большой хлев. В Пскове лагерь оборудован на немецкий манер: огромное заболоченное поле, огороженное высокой двойной оградой из колючей проволоки. Внутри вся территория разгорожена той же колючкой на отдельные загоны. В центре, между загонами, небольшая площадка с десятком полевых кухонь. Утром перегоняют из одного загона в другой, считают и дают по черпаку баланды. Для ускорения процедуры нещадно бьют в воротах, чтобы не задерживались. Большие деревянные дрыны бешено гуляют по нашим головам и спинам. Самое обидное, что бьют нас выродки из наших, назначенные немцами «полицаи». Вечером повторяется та же процедура: вновь гонят в другой отсек, считают и дают хлеб. Иногда подсчитывают «всухую», не выдавая ничего.

Помню, как в Стругах Красных и в Пскове русские женщины, несмотря на выстрелы немецких конвоиров, кидали в нашу колонну куски ячменных лепёшек и варёные картошки, последнее, что было у них самих. Помню, как в Шавлях и Поневеже, когда мы были на работах небольшими группами, литовцы делились с нами своими бутербродами и сигаретами. Позднее, когда мы оказались в немецком городе Данциге, на нас смотрели как на ублюдков, недочеловеков. При встречах с русскими пленными на чистых, тщательно умытых лицах немецких обывателей отражались если не ужас, то по крайней мере брезгливость. Один из конвоиров, заметив, что я понимаю по-немецки, в минуту откровения шёпотом сообщил, что он был социалистом и имел значок с серпом и молотом. Затем он подтвердил своё доброе отношение: аккуратно обрезал обсыпанную опилками корку хлеба и кинул её не собаке, a мне. Впрочем, через минуту вдали показался старший унтер, и бывший социалист бросился колошматить нас палкой, громко крича:

– Лос, темпо! (Давай, быстрей).

Я попал в плен раненый, больной, голодный и холодный. Через две недели, когда нас привезли в Шауляйскую тюрьму, я был типичным доходягой с постоянной тоскливой мечтой о жратве.

В начале войны в плен попали огромные массы советских людей. Теперь точно известно, что в первые месяцы немцы захватили более трёх миллионов советских солдат. Успех немцев способствовал их дальнейшему везению: к сильному примыкает и часть бывших врагов. К тому же советская власть успела за двадцать с небольшим лет так нагадить своим гражданам, что воспитала у многих враждебность к коммунистическим идеалам. Расслоение в среде пленных я с ужасом и полным неприятием заметил очень быстро. Многие из пленённых были настолько поражены произошедшим, что растерялись. Я был очень молод, воспитан в стройной системе внушаемых нам иллюзий, казавшихся единственной возможной реальностью. И внезапно оказался в совершенно ином мире, мире иных реалий, которые никак не согласовывались с привычными советскими догмами.

Честный комсомолец, без карьеризма и шкурничества, я безгранично верил во всё, что нам проповедовали, в том числе и в то, что общая вера и беззаветная преданность Родине (то есть идеям коммунизма и лично Сталину, как верховному вождю) поможет нам одолеть временные трудности и победить фашистов. В ненависти к фашистам мы были воспитаны с детства. Временные трудности были постоянны, но их аспекты всё время менялись. Это создавало впечатление, что трудности можно преодолеть, только мешает, как постоянно твердили нам, враждебное капиталистическое окружение.

В такой искусственно спроектированной среде, с простыми правилами чёрно-белой игры без оттенков, было гораздо легче жить, чем в реальном мире с его бесчисленными противоречиями. Действительная практика советского коммунизма была сильна именно тем, что насильственно упрощала многогранность социальной жизни и сводила бесконечное множество оттенков и валёров к ограниченному числу тонов. Такое ограничение нравилось многим, но было и некоторое число тех, кто сильно и по большей части совершенно несправедливо пострадал от советской власти.

Началась война, и многие из пострадавших восприняли её не как нашествие врага, а как появившуюся возможность освобождения от ига большевизма.

Мы родились и выросли в жалчайшем рабстве, но в силу того, что оно было ещё и жесточайшим (это остро чувствовалось не сознанием, а подсознанием), не смели даже и подумать о бесконечной униженности нашего существования. Нас оглушали фанфарами, и мы с восторгом шли постоянно ускоряющимся шагом, бежали вперед к заветным светлым далям.

«Движение – всё, конечная цель – ничто». Этот лозунг Троцкого, как и многие его другие поучения, были у нас в крови, хотя сам он был проклят. Мы в восторге бежали вперёд, куда? Куда укажут… Указаниям мы верили беззаветно. Всех нас идеологизировали с раннего детства, превращая в послушное стадо не имеющих своего мнения манкуртов. Большевистская пропаганда велась с первых дней советской власти. Первоначально коммунистические идеалы прививались с трудом. Народ, видевший иную жизнь (как говорили мои родители: «в мирное время»), не верил большевистским словам, но склонялся перед жёстким насилием. A жестокость этого насилия не сравнима ни с какими религиозными войнами прошлого.

Пик восприятия коммунистической пропаганды в народе пришёлся на время между концом войны и смертью Сталина. Затем многие мыслящие (или стремившиеся показать, что они мыслят) стали почти обязательно (но очень осторожно) критиковать существующие порядки. Критика носила укромный, почти интимный характер. Тем временем организационный развал постоянно увеличивался и вызывал всё большее общее недовольство. Однако за негативными эмоциями не было никакой положительной программы. Что же делать? Об этом было страшно (в самом буквальном смысле) подумать. Ведь всех нас пронизывала вдоль и поперёк система Госужаса.

И люди предпочитали не думать. Они получали мало денег, носили неважную одежду, но, оглядываясь вокруг, видели, что и другие живут так же. Страшный человеческий порок – зависть – в СССР растворялся во всеобщем равенстве серой ограниченности советской действительности.

Через полстолетия после начала войны стала ясна вся исторически предрешённая неизбежность катастрофы 1941 года: злобная тупость двух тоталитарных режимов, абсолютно лишённых гибкости политического мышления. Немцы прекрасно организовали свою военную машину. Они превосходно учли уроки финско-советской кампании 1939–1940 годов, доказавшей бездарность советского военного командования. Однако немцы были настолько загипнотизированы своей идиотской идеей расовой превосходности арийцев, что почти полностью игнорировали возможность политического альянса с антикоммунистическими силами внутри Советского Союза. Таких сил в начале войны было много, перебежчиков полно (я с ненавистью наблюдал их самодовольные рожи), но фашисты полагались лишь на себя, презирая славян, как скотов и недочеловеков. В результате немцы, которых некоторые в СССР ждали как освободителей от ига коммунизма, очень скоро стали в глазах всех русских чужеземными захватчиками и угнетателями.

Советский плен

24 марта 1945 года, ночью мы с Ионасом сбежали из лагеря для советских военнопленных в пригороде Данцига Оливе и спрятались у немецкого (а вернее еврейского) мальчика Руди в сарае его приёмных родителей. Через три дня, на рассвете 27 марта, закончилось моё пребывание в немецком плену. Солдаты передовой советской части не проявили никакой радости, увидев нас, тщательно обыскали и повели к себе в ближний тыл. По дороге нам повстречался какой то артиллерийский капитан. Он просил конвоиров отпустить нас к нему, сетуя на нехватку солдатских кадров, но ребята отказались: «Сперва надо отвести в особый отдел».

Лейтенант-особист (погоны с голубыми выпушками, почему я вначале подумал, что это лётчик), был недоволен, что мы бежали из лагеря.

– Как теперь дознаться, кто вы на самом деле?

Но на самом деле никого не интересовали подробности. Мы были в немецком плену, и уже в этом состояла наша вина. Освободившись от немецкого плена, я попал в другой и вернулся в Ленинград только в конце октября 1946 года, проведя почти двадцать месяцев как бы в «советском плену». За это время моё положение неоднократно менялось. Из немецкого лагеря мы убежали очень вовремя, боялись, что немцы эвакуируют наш лагерь в глубь Германии. Так оно и оказалось. Через день после нашего бегства Оливский лагерь был перемещён к морю для предполагавшейся эвакуации. Но весь район Данцига был окружён советскими частями, которые вскоре и освободили моих лагерных товарищей. Однако они попали в ведение другой дивизии. Так что больше я не виделся с моими однолагерниками. Исключением была краткая встреча с врачами из нашего лагеря, но она была очень недолгой. Нас, бывших пленных, постоянно перемещали и перетасовывали. Строгий режим содержания под конвоем скоро сменился довольно вольным обращением. Требовалось только обязательное присутствие на утренних и вечерних проверках. А днём мои товарищи, содержавшиеся в качестве задержанных, бегали по квартирам, насиловали немок и меня приглашали с собой. Я был брезглив и отказывался от этого сомнительного удовольствия.

Потом из нас сформировали Запасной стрелковый полк, разбили по ротам, взводам, дали кадровых командиров, но не обмундировали. Некоторое время мы продолжали носить свои лагерные обноски, затем переоделись в «трофейное», которое находили во множестве в немецких домах. Нас определили в «третий эшелон», и мы двинулись вслед за наступающей армией.

Вскоре война кончилась. Начался всеобщий разгул. Но наше положение оставалось неопределённым, во взвешенном состоянии. К нам добавили гражданских лиц из числа угнанных немцами на работы. Потом повели пешим маршем на родину. Мы шли якобы полком, у нас были даже построения и смотры. Дисциплина была строгой, и когда на одном из привалов, рядом с озером, при купании утонул один из наших товарищей, то командир взвода был оставлен вместе с соответствующим офицером из особого отдела. Они были обязаны найти его тело и этим доказать, что он утонул, а не сбежал.

В августе началась война с Японией. Большинство из нас стало писать заявления с просьбой послать добровольцами на Дальний Восток, чтобы кровью смыть позор плена. Но война быстро кончилась, и мы не понадобились…

Когда подошли к советской границе, нас взяли под конвой и объявили задержанными. Далее мы шли в прежнем порядке поротно, но каждая рота сопровождалась двумя вооружёнными солдатами спереди и двумя позади… Нас довели до Бобруйска и там разместили в бывшем коровнике, а не в настоящей тюрьме. Некоторая ослабленность режима скорее всего была связана с элементарной нехваткой подлинных мест заключения. Ведь с Запада поступали огромные массы бывших пленных и так называемых «перемещённых лиц». Приходилось ждать, пока дойдёт очередь разборки с каждым. Когда нас под конвоем водили на работу, то некоторые особо рьяные граждане кричали нам в спину: «Власовцы!». Хотя, конечно, тех, кто состоял в армии Власова, особисты давно выявили и определили: кого к стенке, кого в дальние лагеря.

В конце года нас погрузили в теплушки, оборудованные для перевоза заключённых. Я сумел устроиться на верхних нарах у зарешёченного окошка. Ехали медленно и долго. Куда – нам, конечно, не говорили.

Привезли в Коми, на станцию Вожаель. Нас окружил местный конвой, опытный и закалённый в обращении с заключёнными. Построили для марша и объявили:

– Шаг влево, шаг вправо считается за побег, конвой стреляет без предупреждения.

Прошли лагерь, ограждённый частоколом из молодых шестиметровых елей. Такого я ещё никогда не видывал. Здесь, в тайге, лес ничего не стоил, а колючая проволока была дефицитом. На углах частокола возвышались будки, где торчал одетый в тулуп стрелок с винтовкой. Эта деталь пейзажа была хорошо знакома по немецким лагерям.

Дорога тяжёлая, в глубоком снегу. А у каждого из нас за плечами мешок с вещами, захваченными в Германии. Изредка небольшие привалы для передыха и новый марш. Прошли второй лагерь, также ограждённый высоким частоколом. Это филиал главного, потому называемый «вторая подкомандировка». Таких подкомандировок в округе было несколько. Все они располагались неподалёку от речек, по которым летом сплавляли лес, спиленный зимой. К вечеру (а на севере рано смеркается) подошли к «седьмой подкомандировке». Она предназначена для нас, бывших пленных, теперь называющихся «спецконтингентом».

Место только недавно начали обихаживать. Частокола ещё нет. Срублен длинный барак, в котором живут плотники и печники, начал строиться второй. Нас временно подселили в тесноту первого барака, а через несколько дней, когда готов и второй, переселили в него. Бараки сложены из только что срубленных брёвен, сырость ужасная.

Но на работу, на лесоповал, погнали уже на следующий день. Лес вокруг засыпан глубоким снегом. Надо раскапывать дорожки к каждому дереву, расчищать снег вокруг ствола, чтобы обнажить его до корней. Затем прокапывают дорожку дальше. Тем временем к расчищенному стволу подходят двое опытных мужиков и пилой-двухручкой спиливают его под корень. Валить надо аккуратно, чтобы не образовывался «завал» и сучкорубы имели возможность сподручно работать. Когда сучкорубы превратят поваленное дерево в «хлыст», его надо выволочь – «трелевать».

Задумался над этим словом. Как его писать – трАлевать или трЕлевать? Посмотрел в словарях. У Даля ещё нет такого слова. Ушаков глаголу трелевать даёт объяснение: «подтаскивать древесину с места заготовки к дороге (от нем. treilen)». (IV, 784). Посмотрел в современном немецко-русском словаре. Оказывается, Ушаков ошибся: не treilen, a treideln – тянуть бечевой. Перепроверил по старому, 1886 года, словарю Павловского «treideln – тянуть корабль на лямке, бечевать, бурлачить». В русском языке большинство столярных терминов происходит от немецких слов. Оказывается, и в заготовке леса мы тоже заимствовали кое-что у тех же инструкторов…

В первые дни строительства расчищали территорию будущей «подкомандировки» и лес валили тут же, по соседству. Но вот построили три жилых барака, баню, кухню, хозблок, вмещавший склады, хлеборезку и контору. В некотором отдалении возвели конюшню для лошадей, пригнанных для трелёвки, сарай для сена. Отдельно поставили домик начальника подкомандировки (им был назначен опытный зэк, бывший когда-то секретарём обкома одной из кавказских республик, кажется Осетии). Повара и бригадиров прислали из числа старых расконвоированных заключённых, опытных и матёрых. Остальной персонал (комендант, нарядчик, учётчик, каптёрщик, конторщики) в основном подбирался из нашего состава, кто понахальней и нахрапистей.

Я был молодой, «зелёный», слабый и неопытный. Мне дали деревянную лопату и поставили расчищать снег. Эта работа была слишком тяжела для меня, я не выполнял норму. А кормили по выработке.

Ходящим на работу полагалось в день 650 граммов хлеба, баланда утром и вечером и черпачок каши. За каждые 25 % сверх нормы добавлялось по 100 граммов хлеба и по черпачку каши. Нормы выработки определял нормировщик, а подсчитывал фактическое выполнение учётчик. Он передавал эти сведения в контору, а там быстро подготавливали списки для повара и хлебореза – кому сколько давать каши и хлеба.

Я не мог споро работать, получал минимальную норму и от голода ослабевал ещё больше. Умолил коменданта дать мне более лёгкую работу.

Он поставил на заготовку мха. Бараки строились из брёвен, которые прокладывались мхом. Моя задача была раскапывать снег, снимать с земли промёрзший мох и подсушивать его на костре. У меня была деревянная лопата (для добывания мха) и топор (для заготовки дров в костёр). Костёр должен был едва гореть. Над ним я сооружал из тонких веток некий ажурный шатёр для мха, который должен был подсыхать, но ни в коем случае не загораться. Мох, конечно, не успевал полностью просохнуть. Плотники требовали его в большом количестве. Через некоторое время коменданту пришлось организовать вторую сушилку мха.

Мы жили в глубокой тайге. Бумага была чрезвычайным дефицитом. Учётчик, нарядчик, конторщики писали на дощечках угольками или острыми веточками. За клочок бумаги, чтобы написать письмо, приходилось расплачиваться хлебом. Я купил у кого-то кусочек обёрточной бумаги и написал маме, прося еды. Через месяц пришла посылка. Кусок сала пришлось отдать коменданту, пачку какао потребовал повар: чтобы сделать торт для начальника.

А тут случилось ЧП – чрезвычайное происшествие. При внезапной ревизии у хлебореза обнаружили недостачу в несколько килограммов хлеба. Его тут же арестовали и увезли в головной лагерь. Надо было срочно найти ему заместителя. Я обратился к коменданту и предложил себя. Дескать, я студент, грамотный, не допущу просчётов. И пообещал в случае назначения подарить ему французские форменные брюки и толстое шерстяное одеяло, взятое мной в немецком санатории. Он решился рекомендовать меня начальнику, привёл к нему. Тот посмотрел на меня и сказал презрительно:

– Что ты мне подсовываешь какого то мальчишку-студента. Ведь его тут же обманут. Ты мне жулика дай, но чтоб умел вертеться.

Я снова повторил, что буду честно работать и не допущу недостачи. Комендант, надеясь на брюки, одеяло и будущий хлеб, поддержал меня.

Так я стал хлеборезом, вошёл в число «лагерных придурков». Меня перевели в особый барак для обслуги. Соседями стали повар из зэков, каптёрщик, нарядчик, комендант, учётчик, конторщики, несколько женщин из числа расконвоированных зэчек. Одна из них, довольно пожилая, отбывавшая срок за убийство, отвечала за чистоту на кухне. Ей поручили убирать и мою хлеборезку. Я поднимался ночью, чтобы к подъёму приготовить на всех триста с лишним паек по 500 грамм. В семь утра раздавался сигнал подъёма, ко мне спешили бригадиры и получали пайки на бригаду. Раздав хлеб, я ложился досыпать. В эти часы приходила моя уборщица. Я спал тут же, у остатков хлеба и острых хлеборезных ножей, не думая, что она зарежет меня и украдёт оставшийся хлеб. Она была достаточно сыта, днём убирая кухню, a ночью ублажая повара. Сильно немолодая, наполовину беззубая, она сохраняла ещё сексуальную энергию и по ночам из соседней комнаты, где жил повар, ко мне доносились их любовные восторги.

Обслугу держали отдельно от общей массы, чтобы мы не контактировали с ними: ограждали от их посягательств и пресекали возможные наши хитрости. Через пару дней ко мне явился комендант, потребовал дать буханку хлеба. Пришлось отказать:

– Я честно режу пайки, грамм в грамм, воровать у работяг не буду, и мне неоткуда взять буханку для тебя. Если у тебя появится буханка, все поймут, что хлеборез – вор. А я не хочу получить срок.

Он набычился, попробовал давить, я твёрдо стоял на своём. Отношения были испорчены, но работал я старательно, и поводов для придирок ко мне не было. Чтоб поймать меня на жульничестве, устраивались внезапные ревизии: подготовленные в раздаче пайки, штук 10–15 укладывались на весы и взвешивались. Если бы я недовешивал в каждой пайке хотя бы только пять граммов, то уже в десятке паек это была бы заметная недостача в 50 граммов. Но я был честен, и ревизионеры (однажды даже пришёл сам начальник) каждый раз убеждались в моей безупречности.

Режим дня однообразно насыщен новой деятельностью. Я встаю в четыре часа ночи и готовлю к утренней раздаче триста с лишним полукилограммовых паек. В семь утра раздавал их, получал на кухне свою баланду и ложился досыпать. В десять шёл за лошадью, запрягал её в сани и ехал за хлебом на соседнюю подкомандировку, построенную уже давно для уголовников и имевшую пекарню. Привезя хлеб, начинал готовиться к вечерней раздаче, которая отличалась от утренней дифференцированием паек: кому 150 граммов, кому 250, кому 350, а некоторым особым ударникам и 450. Каждый день конторщики готовили мне особую «шахматку для раздачи хлеба з/к и с/к», где указывалось, сколько и каких паек полагалось каждой бригаде. Бригадиры получали по этому списку, после чего я шёл за ужином и ложился спать.

Пекарь был хороший человек и даже иногда угощал меня куском белого хлеба. В начале мая ещё лежал снег, хотя дорога стала местами проседать. Я получил хлеб, уложил его в мешки и двинулся в обратный путь. Как вдруг меня нагнало трое молодых уголовников с топорами, угрожая ими отобрали несколько буханок и смеясь убежали. Я погнал лошадь домой в ужасе от того, что меня теперь надолго посадят.

Приехал, бросился к начальнику, тот наорал, но тут же позвонил своему соседу. Скоро приехал тамошний опер, забрал меня с собой и повёз к себе. Выстроили весь наличный состав и предложили мне опознать нападавших. Я узнал молодых негодяев, их схватили и принудили показать, где спрятан хлеб. Часть они уже съели, а часть буханок мне вернули. Пекарь додал мне недостающий хлеб, записав его на меня в качестве долга. Потом я несколько дней не ел хлеба, чтобы покрыть недостачу.

Меня ругали, но понимали, что в данной ситуации любой безоружный возчик хлеба был бы также ограблен. Решили ездить за хлебом в сопровождении вооружённого охранника и ускорить строительство собственной пекарни. Леса хватало, кирпич тоже оставался. Вскоре пекарню закончили. К ней пристроили помещение хлеборезки и жилые комнаты для нас с пекарем. Привезли опытного пекаря (из заключённых), доставили муку и формы. Но вот беда: новая печь была ещё сырой, а начальство торопило – давай, давай хлеб. Протопив двое суток, пекарь решился и развёл опару.

Тесто подошло хорошо, но хлеб в сырой печке не выпекся. Однако мука была затрачена, и начальник велел раздать работягам это полусырое тесто. Делить его на пайки было трудно. Все были злы, но прошло ещё два или три дня, и пекарня наладилась. Пекарь выпросил у своих коллег с соседней подкомандировки ячменной муки (которая придаёт хлебу сухость, но даёт меньше припёку), получил согласие начальника на небольшое уменьшение веса паек, а через неделю мы уже имели чисто ржаной хлеб нормального вида и вкуса, который я развешивал по честной норме.

Прошла бурная весна, и началось короткое северное лето. Неподалёку обнаружилось небольшое озерцо. Зимой из-за толстого льда множество рыбы в нём задохлось. Ребята стали собирать дохлую рыбу и варить. Многие заболели. Начальник отдал строгий приказ: не подходить к озеру, а если кто принесёт рыбу, то сажать в «кандей». Потом начались ягоды и грибы. С грибами тоже морока, голодные люди собирали всё подряд, многие же не знали сортов, а прослышав слово «сыроежки», пытались даже есть их сырьём…

В лагере был всего один опер, занимающийся фильтровкой и дознанием. Так что расследование шло медленно. Но мама со своей стороны написала прокурору Коми АССР ходатайство о моём освобождении, в котором указала, что по сильной близорукости меня освободили от воинской обязанности ещё в 1940 году (подтверждённое справкой из военкомата), что на фронт я пошёл добровольцем. Мама также переслала положительную характеристику на меня, полученную от Академии художеств. Подписал её секретарь комсомольской организации искусствоведческого факультета Абрам Львович Каганович, впоследствии доктор наук, известный своими исследованиями по русскому искусству XVIII века. Характеристика, подписанная А. Л. Кагановичем, произвела в Коми большое впечатление. В то время Лазарь Каганович почитался за одного из главных вождей, и документ, подписанный, как сочли в Коми, вероятно, его сыном, приобретал большое значение…

В то же лето мой московский дядя К. В. Крашенинников самолично приехал в Вожаель и переговорил там с главным следователем Усть-Вымлага, в подчинении которого находилась и наша подкомандировка. Интеллект старого опытного юриста подействовал на серых провинциалов. Дядя даже добился разрешения на свидание со мной, но пока это разрешение дошло до нас и меня отпустили на двое суток в основной лагерь, дядя уже вынужден был вернуться в Москву. Так что мое появление в главном лагере оказалось бесполезным и даже болезненным: молодые уголовники напали на меня и пытались ограбить, хотя в общем-то кроме куска хлеба и нескольких рублей они ничего не нашли.

Моя судьба вскоре (месяца через два) была решена. Бывших пленных, признанных следствием чистыми и невиновными, освобождали из категории «спецконтингента» и тут же зачисляли на службу в армию, во внутренние войска МВД, пополняя вооружённую охрану Усть-Вымлага. Но я ещё до войны был освобождён от воинской обязанности и потому получил полную свободу. Впрочем, свобода была очень относительной: я не мог поселиться в главнейших городах, и вместо родного Ленинграда предложили выбрать город в Ленинградской области. Я растерялся и назвал Кингисепп, под которым попал в плен. Так и записали в документ о моём освобождении: «направляется для проживания в г. Кингисепп.»

Мы тоже были шалопаи,

А враг напал – все в бой пошли.

Из ста друзей девяносто пали,

И всё же Родину спасли!

Л. Ю. Логинова

Операция «Ейч»

В годы Великой Отечественной войны в Красногорске находился особый оперативно-пересыльный лагерь военнопленных № 27. Первые военнопленные появились в нём после исторического сражения под Москвой. Через этот лагерь прошли десятки тысяч военнопленных более 20 национальностей: немцев, голландцев, французов, испанцев. Некоторые из них покоятся на двух городских кладбищах. Говорят, что таких могил не менее тысячи.

Тема военнопленных трагична. Трагична она и для нашего народа.

Так, только до февраля 1942 года в фашистском плену умерло от голода, холода, эпидемий, или было расстреляно около двух миллионов советских воинов.

30-й танковый полк 12-й армии с тяжёлыми боями отходил от границы. 6 августа 1941 года его части в районе реки Синюхи попали в окружение. Ещё две недели назад они мужественно сражались с фашистскими танковыми моторизованными, пехотными дивизиями, преграждая им путь к Москве. Теперь по дороге к концлагерю им изредка попадались мёртвые танки. Наши танки…

Голодную, уставшую колонну пленных сопровождали конные стражи с собаками. Время от времени раздавались выстрелы, немцы отстреливали ослабевших. Были попытки побега. Неведомо, кто погиб, кто ушёл?! В те страшные недели отступления они сделали свой ещё один шаг к победе!

Среди сумевших скрыться от конвоиров был паренёк из Подмосковья. Буквально последние дни его службы в Красной Армии совпали с началом войны. И вот, вместо долгожданной дороги домой – скорбный путь военнопленного… Совершив побег, он с несколькими бойцами стал пробираться к своим. Но, нарвавшись на гитлеровскую разведку, вновь попадает к немцам…

Его назвали в честь отца и деда Алексеем, домашние и друзья звали просто Лёлькой. Парнем он был отчаянным. На зависть поселковым мальчишкам такие выкрутасы бывало выделывал с велосипедом… Асс! да и только! Это летом. А зимой? Зимой даже зрителей собирал иногда у оврага, что между школой и полотном железной дороги. Особенно ему удавалась «ласточка». Блестяще совершал он виртуозные полёты с горы на одной лыжине… Те, кто был постарше, знали и уважали Лёльку, несмотря на его молодой возраст и скромную должность. Заправским был киномехаником! Крутил он фильмы, пока не пришло время идти в армию.

Весёлые проводы устроили ему его друзья. В маленькой квартирке на одной из поселковых улиц без устали вертели ручку патефона, извлекая из него звуки популярной в те годы мелодии песни, где были такие слова: «… в каждой строчке только точки, догадайся, мол, сама…».

«И кто его знает, на что намекает?» – игриво вопрошал голос с крутящейся пластинки.

Отпели, отгуляли и всем гуртом направились к поезду.

Последние слова прощания прокричал новобранец, на ходу запрыгивая в электричку, уносившую его в невероятно трудное, опасное, боевое и такое непредсказуемое будущее. Впереди была Великая Отечественная.

…Шепилово, Голованевск… Многотысячную колонну военнопленных фашисты гнали по дорогам Западной Украины в лагерь смерти «Уманской ямы».

Приказ Гитлера в то время гласил: «В войне против СССР отбросить всякую солдатскую этику и законы ведения войны. Быть беспощадными и не наказывать военнослужащих за убийства военнопленных и жителей Советского Союза». A незадолго до нападения на Польшу Гитлер заявил немецким командующим: «В начале и в ходе войны важно не право, а победа». Перед нападением на Советский Союз после длительной беседы с Гитлером Йозеф Геббельс записал в своём дневнике: «И если мы победим, то кто спросит нас о методах?» При этом он сделал характерное добавление: «На нашей совести столько всего, что мы должны победить, иначе весь наш народ и мы во главе всего того, что нам дорого, будем уничтожены».

В голове у Лёльки снова созрела мысль: любыми путями вырваться из этого ада и пробраться к своим даже под угрозой расстрела. Расстрел грозил и тем, кто, обессилев вконец, не мог двигаться.

Когда спасительная полоса леса подступила к колонне, несколько смельчаков, кто был покрепче, не обращая внимания на окрики и выстрелы, кинулись в него.

Рядом с Лёлькой в тот спасительный момент оказался конвоир. Побег не получился. Надежда появилась снова в селе Вольховая. Изголодавшиеся люди вырвались из колонны в огороды за овощами. Обнаружив за сараем помойную яму, Лёлька спрятался в неё. От мерзкого запаха кружилась голова, в горле начались спазмы. Но рядом не переставая стреляли немцы. Надо было терпеть. Постепенно стрельба утихла, и колонна военнопленных двинулась дальше. Яму терпел, пока его не обнаружила там женщина. Но она не выдала… Оправившись, через неделю пошёл на восток. И снова плен!

В районе Терновки его схватили гитлеровцы и под конвоем по этапу Терновка – Гайсин – Винница направили в лагерь.

В декабре 42-го он вновь бежит, но в Николаеве чуть было опять не попадает в лапы к фашистам. Усмотрев в гараже бесхозную бочку с маслом, сказал об этом соседу-шофёру. «Продать!» – предложил тот. А кому? Продал и попался. Соседа забрали. «Дом окружён, тягай!» – предупредил Лёльку хозяйский сын. Когда полицаи и гестаповцы ушли обедать, схватив пальто и чемоданчик, пошёл прятаться в гараж. Но один добрый человек предложил спрятаться до утра в форштате (на окраине города), а утром проводил его до станции Григорьевская, что в семи километрах от Николаева. Ему надо было пробираться в сторону Знаменки. Спрятавшись в вагоне товарного поезда, Лёлька доехал до станции Долинская.

В доме крестьянина, куда поначалу зашёл он, сидел эсесовец. Он потребовал документы. Ответил, что пойдёт за чемоданом. А куда идти? Ближайшая деревня – четыре километра пути!

Пошёл. Увидев, что в хатке горит свет, постучал. «Кто?» – «Свои». Пустили. Хотел устроиться там скотником, но оказалось, что хозяин на службе у немцев. (Хозяин пяти хат). Надо было уходить. Ему постелили спать на печке, но когда все уснули, он спустился с печи и лёг у двери. А ночью потихоньку вышел на скотный двор. Четверо цивильных (штатских) собирались в город за дугами. Его взяли. Доехал с ними до Знаменки.

Конец ознакомительного фрагмента.