Очерк 3
Мыс Петра, или Меж инквизицией и чрезвычайкой
Мыс Петра на берегу Прончищева; расстояние между меридианами 4 км
Таймыр простёрт в Северный океан полукруглым выступом – берегом Прончищева. Об этом полярнике, в тех местах погибшем, речь пойдёт в Очерке 4, а пока рассмотрим берег его имени, полукруглый выступ.
Собственно, только этот выступ и дает основание называть страну Таймыр полуостровом. Основание, по-моему, весьма слабое – не зовут же полуостровом Патагонию, хоть она ушла в Южный океан куда дальше и притом острым клином. Александр Миддендорф, первый ученый, побывавший на Таймыре в середине XIX века и пустивший в оборот само слово «Таймыр», избегал называть его полуостровом, предпочитая говорить про Таймырский край.
1. О царе Петре, святом Петре и островах Петра
У самой серёдки полукруглого выступа на северо-востоке Таймыра лежат острова Петра (на западных картах – Святого Петра, см. след, стр.), полукольцом окружив безымянную бухту. Об этих местах в «Северной энциклопедии» читаем:
«Петра острова, группа низменных островов в м. Лаптевых… Пл. ок. 300 км2. Открыты и назв. в честь Петра I русским мореплавателем В. В. Прончищевым в плаваниях 1735–1736».
Это не вполне так. Да, лейтенант Василий Прончищев в августе 1736 года первым увидал и острова, и бухту, о чем сделал запись в судовом журнале. Но названий островов там нет – их дал, через три года после его смерти, его преемник, лейтенант Харитон Лаптев. А он записал в журнале:
«Пришли к губе, которая поименована Петровскою, а в ней остров, который именован Святого Петра».
Почти то же, но подробнее, он сделал затем в Петербурге, в описании плавания, так что описки тут быть не может: остров назван не в честь царя, а в честь святого. Что касается самой губы Петровской, то на нынешних картах её нет, но попробуем найти её.
Лаптев писал, что к западу от нее лежит узкий длинный проход (он счёл его устьем реки). Проход был забит льдом и слишком мелок; его пришлось, не дожидаясь отлива, срочно покинуть. Очевидно, что это был нынешний пролив Петра – другого подходящего объекта нет. Тогда залив, обозначенный ныне как пролив Мод, и есть губа Петровская, а остров, «который именован Святого Петра» – вернее всего, нынешний остров Пётр Южный. С юго-запада в губу Петровскую вдался мыс, южнее которого простирается залив Вездеходный (см. карту на с. 35)[45]. Берег тут низкий и сырой, покрыт редкими клочьями жёсткого моха средь голых камней. Но южный берег мыса сухой (не болотистый) и не отмелый, здесь мог пристать коч, а в полуверсте к западу есть источник пресной воды – ручей, и он доступен лодке. Здесь естественно было поставить избу, и она тут была. Здесь, видимо, отдыхал ещё Челюскин:
«В путевом журнале штурмана С. Челюскина во время описи восточного берега Таймыра зимой 1742 г. отмечено, что он со своими спутниками обнаружил у восточного мыса Петровской губы (76°29′ с.ш.)[46] старинное пустое зимовье, построенное хатангскими промышленниками. Оно послужило им местом отдыха» (ИПРАМ, с. 209).
«Старинное» означало для Челюскина XVII век, и это для нас главное.
Если на мысе хотя бы недолго жили, то его как-то называли. Вряд ли Челюскин и спутники применяли что-либо громоздкое вроде: «мыс при зюйд-ост-выходе из пролива Петра» или: «мыс в середине западного берега Петровской губы». Проще было называть его мысом Петра или Петровским. Во всяком случае, иного мы никогда не узнаем и будем называть его так.
Мыс получил имя на карте лишь в XX веке: назвали его «мыс Избовой» [Троицкий, 1975, с 125], но называли и иначе – здесь это не редкость, ибо микротопонимика Арктики весьма неустойчива, поскольку мало используется.
Имя бухте в самом деле дал Прончищев и притом, очевидно, дал в честь императора (у которого служил в юности, в Персидском походе), но островов он толком в тумане не разглядел, названий им не дал, а лишь отметил в журнале, что они тут есть. (Сам Прончищев вскоре погиб, о чем см. Очерк 4.)
Не странно ли? Прончищев решил Петра увековечить, Лаптев знал об этом[47] и нарушить волю покойного не посмел, но сам чтить недавнего правителя отказался, предпочтя святого. Затем имя св. Петра было присвоено всей дуге островов, окаймляющих бухту, а при советской власти святость с карт тихо исчезла. Ничем не почтили в Арктике царя Петра и позднейшие полярники.
Да, удивительным образом, ничто, кроме мелкого узкого пролива, обсыхающего при отливе, в Арктике именем Петра I не называется. (Острова Петра, как мы видели, не в его честь названы.) Почему так вышло, сказать не берусь. Напомню только, что это мы привыкли жить в благоговении к «великому преобразователю», но ведь его неумеренное возвеличение начала его дочь Елизавета Петровна, а она взошла на престол позже плаваний X. Лаптева. Зато в его памяти могли вставать воспоминания отнюдь не благостные.
Прончищев, Челюскин и братья Лаптевы сперва учились в Навигацкой школе в Москве, а затем в Морской академии в Петербурге с самого её основания в 1716 году [Глушанков, 1980].
«Сначала все эти учебные заведения влачили жалкое существование, вследствие недостатка денежных средств, отсутствия надлежащих помещений, плохого состава преподавателей, жестокого обращения с учениками» —
писал профессор военного права Александр Лыкошин (НБЕ, т. 11, с. 227). Из Академии, несмотря на её громкое имя, ученики вовсю бежали – знали, что их ждут плети, а то и каторга, но всё равно бежали.
(Первым «благоустроенным» военным училищем Лыкошин назвал Кадетский корпус, основанный в Петербурге в 1732 году, когда наши герои уже давно служили и уже подали прошения о зачислении в экспедицию, их увековечившую. А благоустроенность Лыкошин преувеличил: кадеты, т. е. дворянские сыновья, тоже в массе бежали; в качестве наказания пойманных отправляли в гарнизонные школы [Тимофеев, с. 84], где из солдат готовили писарей.)
Все четверо проявили большие способности к учению, но Челюскин вскоре был исключён, ибо его мать по смерти мужа владела тремя крестьянскими дворами, а ученику Академии полагалось иметь хотя бы десять. Как видим, вполне правы те, кто уверяет, что «великий преобразователь» очень заботился о составе будущего офицерского корпуса. Жаль только, что не пишут они, как он именно заботился: гнал нещадно «бедняков», даже самых способных.
Прончищев числа своих дворов не указал (кажется, их не было вовсе), поэтому остался в Академии, но зато едва не умер с голоду, поскольку, не указав оных, не мог получать пособие от казны. Заработать можно было только в стенах самой Академии (за краткую отлучку полагалась порка, за долгую – каторга), а тут возможностей было меньше, чем нуждающихся. Спас Прончищева от голодной смерти учитель арифметики, знаменитый Леонтий Магницкий, тот самый, по учебнику которого позже учился Ломоносов.
Ученики не раз могли видеть императора – к примеру, на торжествах при спуске каждого корабля. Кроме того, они, порою голодные, вдоволь навидались чудовищно разорительных[48] (и порой жестоких) царских увеселений вперемешку с чудовищно жестокими казнями (о них далее), где старшие из них (гардемарины) охраняли порядок. Как именно мальчишки ко всему этому относились, не знаю, но история с островами Петра заставляет задуматься.
Зато точно знаю, что, став гардемаринами, они люто возненавидели своего директора. Первым директором был граф Андрей Матвеев, прежде неудачливый дипломат, близкий Петру. Он был человек образованный, но совершенно чуждый как флоту, так и делу обучения. Чего стоит, хотя бы, его приказ успешным гардемаринам обучать остальных (1718). Вызван он был тем, что в Академии на тысячу с лишним учеников было всего 4 учителя и, видимо, 4 помощника (кроме тех, что сами были учениками) [Глушанков, 1980, с. 16].
Через год Матвеев был пожалован в сенаторы, и Академию возглавил другой близкий сподвижник Петра, гвардии майор Григорий Скорняков-Писарев, жестокий деспот. До этого он, кроме прочего, руководил созданием «цифирных школ» (начального образования), и, как пишут, дело провалил, ибо школьники массами из школ бежали, а школы распадались. Из Академии тоже бежали[49].
После смерти Петра Писарев был сослан на север Якутии, в Жиганское зимовье. И надо же так случиться, что Великая Северная экспедиция больше всего натерпелась в Сибири именно от этого ссыльного. Он стал в Сибири снова большим начальником, ненавидел экспедицию люто и писал в Петербург длиннейшие доносы на неё и лично на Беринга, её начальника.
Оба, Матвеев и Писарев, хорошо уясняют тот факт, что Петру, как и другим российским правителелям, прежним и нынешним, личная преданность часто бывает важнее деловой пригодности. Странно: неужели царь не мог выбрать среди преданных ему лиц людей способных – хотя бы на самые ответственные посты? Оказывается, не мог: таковые были наперечёт, да и те часто кончали карьеру «в опале» (в тюрьме, ссылке или на эшафоте), ибо Пётр всюду видел реальное расхищение казны и подозреваемую измену.
Должен оговориться, что вовсе не собираюсь писать ещё один очерк о Петре I. О нём и так уже написаны их тысячи, причём все точки зрения давно высказаны, и изменить соотношение сил в спорах о Петре невозможно – оно от фактов не зависит, а зависит исключительно от политической моды. Цель моя лишь в том, чтобы хоть немного показать, что и как изменилось в России за те сто лет, что прошли между событиями очерков 2 и 4, а что осталось прежним. Для этого мне как раз удобно оказалось начать с мыса Петра, мыса, где была избушка, в которой вероятно побывали первопроходцы из обоих очерков.
Если же не погружать знаменитые плавания в гущу событий их эпохи, то сами плавания останутся чем-то вроде модного ныне экстрим-туризма (тяготы пути, пройденные вёрсты, достигнутые широты – и только). Такими они выглядят в нынешних описаниях, мне же хочется показать, что они действительно были событиями героическими, куда более героическими, чем пишут.
2. «Воровская цифирь»
Помнится, когда мне было 14 лет, к нам в школу пришла мода на шифрованные письма. То был первый год, когда мальчики стали вновь (после смерти Сталина) обучаться вместе с девочками, и вот как-то на уроке девочка прислала мне записку, состоявшую сплошь из цифр. Цифры стояли поодиночке и парами (двузначными числами), они были собраны в группы, то есть, это явно были слова. Вспомнив недавний фильм, где герой уверял, будто самая частая русская буква – «а», тут же принимаюсь за работу. Ничего не вышло, и девочка тихо торжествует за своей партой.
Придя домой, подсчитываю в первой попавшейся книге буквы одного абзаца и убеждаюсь, что самая частая буква – «о». В другом абзаце то же. Узнав этот факт, ищу самую частую цифру (точнее, однозначное число) в записке и тут же выявляю содержащие «о» предлоги, а с тем и еще несколько букв. Вскоре, прочтя записку, бегу на улицу к телефону-автомату (в нашем доме, бывшем до революции ночлежкой при рынке, телефонов, разумеется, не было), чтобы с гордостью ответить девочке на заданный в её записке вопрос.
Много позже, став историком науки, я узнал, что лет триста назад тем же увлекались в парижских салонах, что даже светские дамы быстро поняли полную негодность простого шифра для целей секретной переписки; и что есть мнение, будто математики, пытаясь улучшить принцип военных шифров, открыли тогда основы теории вероятностей[50]. Узнал, что через полвека мода докатилась до Москвы и что ею увлекся заброшенный юный царевич Алексей, сын Петра I от первой жены, опальной Евдокии. Отец не любил его, никогда толком не следил, учат ли его чему-либо (рассказ о себе как заботливом отце он сочинил позже), но кое-как окружающие его учили.
Царевич Алексей
Алексею тогда тоже было 14 лет, он недавно получил ненадолго толкового учителя и тоже стал слать шифрованные записки тем немногим, кто вокруг него умел читать. Мог ли несчастный мальчик предполагать, что ещё через 14 лет он будет висеть на вывернутых руках, по его истерзанной спине будет гулять кнут палача, а бездушный гвардеец будет, среди прочих, вновь и вновь задавать ему вопрос: каково «воровство», скрытое в «цифирных письмах»?
Царевич покорно отвечал на все другие вопросы, соглашаясь с самыми нелепыми обвинения и и отправляя, тем самым, на дыбу и эшафот своих друзей, но о «цифири» не смог указать ничего – письма были бытовые, никакого «воровства» в них помину не было. И хотя листок с шифром лежал рядом, но гвардеец и палач не милосердствовали, ибо в углу, в полумраке застенка, закинув ботфорт за ботфорт, топорщил усы сам царь-отец.
А безжалостным гвардейцем был, что нам крайне важно, капитан-поручик Преображенского полка Григорий Скорняков-Писарев, тот самый, что позже вынуждал учеников Академии к побегам. (Майора он вскоре получил как раз за дело царевича.) В русской справочной литературе его обычно описывают как ближайшего (а значит, весьма дельного) сподвижника Петра, но вот как аттестуют его двое нынешних историков из Дании:
«Взлётом своей карьеры Скорняков-Писарев обязан участию в двух весьма грязных поручениях: сначала Пётр поручил ему "розыск" над опальной царицей Евдокией, «вины» которой несмотря на все старания так и не сумели найти, кроме того "греха", что она была нелюбимой женой…. Вслед за этим Скорнякову-Писареву, как человеку надёжному и проверенному, доверяется участие в розыске над царевичем Алексеем, его подпись стоит под смертным приговором царевичу, он участвовал в допросах – миссия, вызывающая отвращение у потомков, но вызвавшая благорасположение царя.
В отличие от политического сыска, на гражданском поприще Писарев полностью провалил порученные ему важные поручения по устройству школ, Морской академии, навигационной школы и т. п., а также строительство Ладожского канала, за что навлёк на себя немилость императора. Таланты Писарева явно лежали не в той области, где надо было создавать что-то конкретное, зато его умение вести хитроумные интриги, перекидываться… с одной стороны на другую, сталкивать своих противников лбами кажется выдающимся даже на фоне окружения сановников… В конце концов Писарев пал жертвой политических интриг между "птенцами гнезда Петрова"» (его убрал Меншиков и вскоре пал сам – Ю. Ч.). «Если говорить о моральных качествах Скорнякова-Писарева, то основным из них, пожалуй, была полная беспринципность». По сравнению с ним «моряки были как малые дети, и, видимо, его любимым развлечением в ссылке было не только ругаться с ними, но и постоянно ссорить их между собой» [ВКЭ-1, с. 44–45].
Характеристика предвзята, но авторами приведено несколько его доносов, и они её, увы, подтверждают. От себя могу добавить, что впоследствии Писарев полностью завалил также и все работы, порученные ему в Охотске (Восточная Сибирь) – см. Очерк 4 и статью о Писареве в книге 4-11.
В розыске Писарев не добился ничего вразумительного (что не помешало ему получить чин и имения), и за дело взялся его начальник Пётр Андреевич Толстой. Он привлёк к следствию служанку Ефросинью, гражданскую жену царевича (его законная жена умерла ранее), в те дни беременную.
Царь не брезговал пытать беременных, и участь родить на дыбе (такое случалось, и ребёнок при этом, разумеется, не имел шансов выжить) не привлекала Ефросинью. Она, понятно, согласилась признать всё. Однако историк-писатель Казимир Валишевский, умный и добросовестный, но порою наивный, счёл Ефросинью едва ли не главной виновницей гибели царевича. В наше время более рациональный историк заметил [Рыженков, с. 33], что рассказы её слишком литературны и сложны для служанки, так что их, вероятно, наговорил ей сам Толстой. Он, кстати, получил за дело царевича в дар от царя не только тысячу с лишним крестьянских семей, но и графский титул.
Через полтораста лет Лев Толстой задумал было писать роман об эпохе Петра I, но узнав, откуда у него самого графский титул, отказался.
Можно ли извлечь из показаний Ефросиньи в застенке что-либо правдивое о действительных помыслах царевича? Мне представляется, что можно – там, где видна её собственная простая речь, а сказанное выходит за рамки требуемых признательных показаний. Например:
«Да он же, царевич, говаривал: когда он будет государем и тогда будет жить в Москве, а Питербурх оставит простой город[51]; также и корабли оставит и держать их не будет, а войска-де станет держать только для обороны, а войны ни с кем иметь не хотел» [Анисимов, 2009, с. 405–406].
Последнюю мысль надо бы, на мой взгляд, помнить всем пишущим. Вот, пожалуй, первый царевич, прямо сказавший, что назначение армии – оборона. Это, думаю, и было главной причиной его гибели, ибо отец его в войнах (которые вёл чудовищно жестоко) видел смысл и радость жизни, и ни одна его война не была оборонительной. Подробнее см. далее, п. «Войны». Лишь через 235 лет после гибели Алексея, со смертью Сталина, мысль царевича была формально признана: Военное министерство было названо Министерством обороны.
3. Устрялов приоткрывает Петра
Историк Николай Устрялов, профессор и академик, был лицом проверенным. В самые мрачные годы «Николаевской реакции» ему и только ему было доверено писать учебники истории России, причём учебники всех уровней – и малышам, и студентам. Он никогда не подводил, и вот что написал он о деле царевича Алексея в своём самом подробном учебнике: Алексей
«до совершеннолетия пользовался нежной любовью и доверенностью родителя. Бедствие матери, сосланной в монастырь за излишнюю привязанность к старине, не имело, кажется, никакого влияния на отношение отца к сыну».
Слова «бедствие матери» – единственный легкий как бы упрёк Петру (который, как позже было выяснено, не дал на её содержание ни разу ничего, зато впоследствии жестоко покарал тех, кто кормил и одевал её). Затем, что значит «кажется»? Что Устрялову было известно иное? Как сосланная царица Евдокия единый раз за 18 лет тайком увидала сына и как безмерна была ярость отца?[52] Можно лишь гадать, чего делать не будем. Но читаем Устрялова дальше:
«Пётр смотрел на Алексея как на своего преемника и принял все меры к его воспитанию. Когда царевичу исполнилось 10 лет, государь начертал план учения, выбрал умных наставников, в числе коих был барон Гизен, поручил главный надзор над воспитанием князю Меншикову как лучшему исполнителю своих планов, заботился и сам».
Сразу видна ложь: детей учат раньше, что мать и делала, а без учителей царевич остался, когда мать была сослана[53]. На самом деле дипломат Гизен (Генрих Гиюссен) стал учителем Алексея 13-летнего, т. е. много позже, стал ненадолго (1703–1705) и то с перерывами. Верно же здесь другое: Меншиков хорошо знал желания царя и, не уча подростка ничему (сам был безграмотным) и приучая его к пьянству [Терновский, с. 15], верной рукой вёл его к гибели.
Эту гибель множество раз описали с самых разных позиций – и как героический шаг отца во имя Родины, и как преступление жестокого безумца, и с множества позиций типа «истина лежит посередине». Героическая версия господствует, но давно показано, что основана она на заявлениях самого Петра, и даже Православная энциклопедия, во всём следующая линии церкви, покорной властям, признала (статью о царевиче писал Е. В. Анисимов), что
«следствие стремилось завести дело о заговоре…. но ничего, кроме общих и случайных разговоров…. даже с помощью пыток узнать не удалось».
Вернёмся, однако, к Устрялову. Он писал:
«…и всё было тщетно: доброе семя, по словам Петра, падало на камень». Царевич «возненавидел всё то, чем дорожил Пётр, замыслил уничтожить его величественное творение и погиб как преступник» (Устрялов Н. Г. Русская история. Изд. 4. Часть 2. Новая история. СПб., 1849, с. 77).
Здесь тоже одна деталь верна: характеристика петровского воспитания как «доброго семени» взята у самого «воспитателя». Вообще, всё изложение официальной версии дела царевича целиком взято со слов Петра. И вот итог:
«Пётр заглушил чувства отца пред гласом отечества и предал Алексея верховному суду, составленному из 144 лиц, в том числе из всех сенаторов и высшего духовенства». «Алексей с ужасом услышал [смертный] приговор, пал без чувств и в тот же день скончался» (там же, с. 79).
Здесь тоже нужно замечание: кроме лжи, легко заметной (приговор оглашён 24 июня, а смерть наступила 26-го) есть следующая, менее заметная.
Поскольку юристов при Петре не существовало (если не считать таковыми инквизиторов – так Пётр, на католический манер, именовал православных церковных следователей), то суд составлен был царем из 127 чинов гражданских и военных, а как раз духовных в нём не было, их приписал Устрялов. С духовными у Петра вышла осечка: царь в самом деле привлёк их, но среди них поначалу был ростовский епископ Досифей, он пытался встать на сторону царевича, но сам был лишен сана и попал на дыбу (затем он был колесован – см. 4-11).
Это, разумеется, лишило остальных иерархов желания (да и возможности) защищать царевича, но и смертный приговор подписать они не решались – ведь они в Бога верили, ада боялись, а грех их (если бы они поддержали приговор) был бы куда большим, чем лиц светских. Они ответили царю невразумительными ссылками на Писание и к суду допущены не были.
Словом, Устрялов показал себя столь надёжным чиновником, что в 1842 году Николай I допустил его работать в архив Петра I (куда после Пушкина не пускал, насколько знаю, никого), а позже – работать в розыскном деле царевича Алексея, где, насколько можно судить по публикациям, ещё не бывал до Устрялова вообще никто из историков. И лишь после смерти Николая (1855 г.) выяснилось, сколь просчитался старый и весьма опытный император.
Если в Англии 1859 год вошёл в историю как год волнений вокруг теории Дарвина, то русское общество, ещё далёкое от идей эволюции, в ожидании реформ в изумлении читало и обсуждало новую книгу Устрялова, которая появилась на прилавках Петербурга в марте 1859 года. Можно сказать, что эпоха Великих реформ началась тогда, за два года до отмены крепостного права.
Неожиданно для всех, Устрялов собщил то, что век с четвертью успешно скрывалось – о несчастном, ни в чём не виновном царевиче Алексее, которого отец обвинил в заговоре, пытал и забил до смерти, о его несчастной матери Евдокии и её необыкновенной любви с несгибаемым героем Степаном Глебовым [Устрялов, 1859]. О них впоследствии много писали, приходилось это и мне [4-11], так что здесь стоит сказать немногое (остальное см. в Прилож. 1).
Причиной трагедии были, вернее всего, не столько реальные действия Евдокии, Алексея, Досифея, Глебова или ещё кого-то, сколько намерения самого Петра и его сподвижников. После прутской трагедии 1711 года (см. стр. 82) Екатерина обрела огромную власть над мужем, а кто уж совсем ненужен был ей, так этот прежний наследник. Родив сына сама, она весьма способствовала (вместе с Меншиковым) мучительной и унизительной смерти Алексея, что не раз описано в их биографиях. И вот Пётр избавлялся от первой жены и их сына[54], ненавистных и ему, и новой жене, и фавориту.
Николай Герасимович Устрялов
Казалось бы, Пётр, самый неограниченный из русских правителей, не зависел от близких. Оказывается, не всегда и не во всём. Западный дипломат как раз в 1711 году доносил, что «Меншиков управляет всеми делами, однакож оставляет и Царю некоторое участие в них» [Тургенев, 1844, с. 20].
Убив сына, царь решил показать себе и другим, что во всём прав, и объявил, что займется, наконец, казнокрадами. Главным из них был как раз Меншиков, и многие ожидали его падения. Он действительно был осуждён «судом», но только на лишение имущества, каковое частично и состоялось, что, по всей видимости, было целью процесса. Однако он тут же был оправдан царём, наделён новыми поместьями и даже повышен в чине [Тургенев, 1843, с. 11–12].
В те годы нарастало общественное движение, видевшее в Петре самого Антихриста, и оно побудило Петра выдумать для его вождей неслыханную казнь (копчение). В суздальском деле таких вождей не оказалось, но Евдокия и Алексей помимо своей воли служили символами движения. Сам царевич видел причину ненависти к нему в том, что народ его любит, а отца ненавидит за его злодеяния, так что отец боится как быть убитым, так и гнева божия [Устрялов, с. 73].
Евдокия спасла себя от пыток, официально отрекшись весной 1718 года от прав царской жены, чего прежде избегала. Алексея отец тоже склонил угрозами к отречению и тут же объявил наследником младенца (Петра Петровича). Но вскоре он, как видно, испугался, и вполне обоснованно, что после смерти его, царя, отречение Алексея ничего не будет значить. Тем самым, гибель Алексея была неминуема, однако ее нелепая жестокость (см. Прилож. 2.) не находит иного объяснения, кроме как в очередной вспышке болезненного садизма.
В виновность царевича поверили очень и очень многие современники, но отнюдь не все: слухи об отце, забившем сына насмерть в застенке Петропавловской крепости, пошли по столице сразу же и распространялись по стране тем вернее, чем злее царь карал их носителей.
Что касается московских казней (Глебов, Досифей и многие другие), то состав жертв их и свирепость не были обоснованы ничем, в том числе не следовали и из царских манифестов, так что царю осталось только скрывать суть дела. Меры к этому он принимал странные, явно в растерянности, и эффект тоже был противоположен желаемому.
Так, его запрет весной 1718 года, во время московского процесса над Глебовым и другими, на всякое сообщение Петербурга с Москвой побудил западных дипломатов счесть московские события главными и тщательно собирать сведения, благодаря чему мы о них многое знаем. Через сто лет французскую часть их собрал известный либерал Александр Тургенев, от которого мы узнаём, что Пётр был в полной растерянности (добавлю: от им же содеянного), требовал от иностранцев «не давать много воли языкам в настоящих обстоятельствах» и даже арестовал двух посланников [Тургенев, 1843, с. 8].
Это, как и насилие над царскими особами, вызвало огромный политический скандал, самым тяжёлым для России итогом которого был разрыв отношений с Англией (1719), главным тогда торговым партнёром. Они были восстановлены лишь через 12 лет (при Анне Иоанновне) после долгих переговоров при посредстве Франции и Швеции, которые вёл президент Коллегии иностранных дел вице-канцлер Андрей Остерман, о чём будет речь далее, в Очерке 4.
4. Школа ненависти
Едва ли наши будущие герои, пока ещё ученики Морской Академии, могли хоть сколько-то разобраться в деле погибшего царевича. Куда вернее, что они вместе с большинством простодушно верили царским негодующим манифестам, однако дальнейшие события заставили размышлять даже многих тугодумов. Дело в том, что царь, убив одного наследника и потеряв другого от болезни (малолетний Пётр Петрович, сын Екатерины, не прожил и десяти месяцев после гибели Алексея), стал вовсе не подыскивать преемника среди соратников, а истреблять самих соратников. Делал он это и раньше, но теперь жертвы выстраивались в зловещие цепочки.
Например, как подробно сказано в 4-10 (статья помещена в качестве Приложения к Очеркам 3 и 4), через полгода после гибели Алексея царь приказал арестовать московского и сибирского губернатора Матвея Гагарина, лучшего из своих губернаторов[55]. Год сидел тот под караулом без всяких допросов, просто в силу доноса. Затем, после пыток и «суда», он был повешен, причём царь долго огорчался поспешности и лёгкости казни, так что распадавшийся труп князя перевешивали в Петербурге с места на место более года, а когда он был, наконец, похоронен, неизвестно [Корсакова, 1913].
Памятная доска Матвею Гагарину
Тобольск, 2012 год
Его обвиняли в огромном казнокрадстве[56], но этим занимались тогда едва ли не все сановники, так что казнь этим обвинением, вопреки учебникам, не объясняется. Важнее, что из его денег было начато финансирование Низового (Астраханского) похода (СИРИО, т. 11, с. 474), который позже вылился в знаменитый Персидский поход.
И Гагарину ещё повезло. Так, обер-фискал Алексей Нестеров, на чьих обвинениях строилось дело Гагарина, через 3 года тоже был, после чудовищных (даже по тем временам) пыток, колесован. (Как любил Пётр, колесо останавливали для «допроса» казнимого, уже неспособного говорить.) Был обезглавлен и фискал Савва Попцов, который под пыткой донёс на Нестерова; затем Скорняков-Писарев, ведший уголовные дела фискалов, был приговорён к смерти, замененной у эшафота на службу рядовым, с конфискацией имений. Та же участь (помилование у эшафота и конфискация имений) ждала и Петра Шафирова, вице-канцлера, посмевшего обвинить Писарева в лихоимстве. Все они, кроме Попцова, были ближайшими сподвижниками Петра, причём Шафиров в 1711 году спас царя от турецкого плена, а Нестеров был одним из главных советников царя. (Именно он убедил царя перейти от явно негодных подворных переписей к подушным, чем заложил основу российской демографии.)
Этот страшный ряд изумляет, но он по-своему логичен. Стареющий диктатор часто устраняет слишком ярких деятелей, боясь заговора, а Пётр из-за болезни считал себя стариком, о чём не раз писал. Но была ещё и особая нужда: в конце жизни он не мог, несмотря на самые жестокие меры, обеспечить казну сбором налогов и стал пополнять её разорением богатых. Целью пыток при этом было выяснить, сколько и где спрятано ценностей. Обычно это легко удавалось, но вот Нестерову назвать было нечего, отчего, полагаю, и пытали его чудовищно. Так Пётр добывал миллионы рублей и терял соратников. Был ли среди казнённых его возможный преемник, никто сказать не может, зато всем известно, что перед смертью царь преемника себе назвать не смог.
Неужели вопрос не волновал его? Волновал, и даже очень. Едва в 1721 году старшей дочке Петра, любимой Аннушке, исполнилось 13 лет, Пётр объявил её совершеннолетней и стал подыскивать ей мужа. Жених быстро сыскался (герцог голштинский Карл Фридрих) и приехал в Россию, но дело не двигалось целых три года. Мешала Екатерина, царица, желавшая стать наследницей сама [Анисимов, 1998, с. 39], и весной 1724 года ей это удалось: Пётр составил завещание, делавшее её наследницей, обойдя тем самым своего внука Петра Алексеевича, сына замученного царевича. Брак дочери потерял актуальность, но через полгода это шаткое благополучие рухнуло.
Последние годы правления Петра у историков особо искажены. Историки умалчивают как о нарастании пыток и казней (см. Прилож. 3), так и о провале его налоговой политики. Писали когда-то (опуская прожитые после процесса Алексея шесть с лишним лет), будто он умер от отцовских мук. Много писали и о подвиге, якобы приведшем его к мучительной смерти. Даже Валишевский верил этому дворцовому вымыслу и наивно уверял, что император бросился в ледяную воду, дабы спасти севшую на мель лодку с солдатами: [Валишевский, с. 585]
«Судно было спасено, но сам он вернулся в столицу в жесточайшей лихорадке и слёг, чтобы больше уже не вставать».
Не странно ли? Пётр всю жизнь был к солдатским жизням, мягко говоря, равнодушен. Не очень веря здесь Валишевскому, читаю без удивления [Хьюз, с. 392, 395]:
«Штелин[57] оказался единственным из свидетелей, подробно описавшим поступок Царя. Ни дворцовые журналы, ни другие летописцы» не коснулись столь выгодного для них случая, зато «вне зависимости от того, спас ли Петр на самом деле хоть одного солдата, он вернулся в Санкт-Петербург в достаточно добром здравии, чтобы 5 ноября получить "необычайное удовольствие" на свадьбе немецкого пекаря». Затем, на обручении царевны Анны Петровны, «22 ноября 1724 года… сидели в палатах в зале до 12-го часу при Их Величествах и Высочествах все господа».
Жестокая болезнь свалила Петра много позже, после водосвятия 6 января на Неве, где он, командуя Преображенским полком, видимо, застудил на пронизывающем ветру с залива больные почки. Слёг он 17 января. Но, согласно Евгению Анисимову, причиной обострения недуга был шок не холодовой, а династический: император понял, что даже жена ему не наследник.
Царю донесли, что камергер императрицы Виллим Моне берёт огромные взятки, улаживая преступные дела через императрицу. Поняв, что исполняет просьбы не самой жены, а очередного взяточника, Пётр впал в необычную даже для него ярость. Моне был 8 ноября арестован, пытан самим Петром и уже 16 ноября обезглавлен. Лёгкость казни разительно не соответствовала силе гнева, так что главным виновником, на мой взгляд, для Петра был не Моне.
Евгений Викторович Анисимов
Молва, естественно, объявила причиной гнева любовную связь Монса с Екатериной, но ни Хьюз, ни Анисимов не видят тому доводов. Если Хьюз не поверила чисто по-женски, то Анисимов, прежде веривший в любовную измену [Анисимов, 1998, с. 36], теперь допустил совсем иное:
«Намереваясь передать престол жене, царь, неожиданно столкнувшись с делом Монса, может быть, впервые подумал о том, не окажется ли в конечном счёте судьба великого наследия в руках какого-нибудь ловкого прощелыги вроде Виллима Монса» [Анисимов, 2009а, с. 430].
Добавлю: Пётр сам был виноват, окружив себя уголовниками и погубив как сподвижников, так и династию. Вернёмся к этому в п. 8.
Радовались ли бедам Писарева его бывшие питомцы-жертвы по Академии, или нет, не знаю. Однако вспомнилось мне, как мой отчим, историк географии Яков Михайлович Свет, увидав меня, подростка, за разглядыванием букета портретов в первой Большой Советской энциклопедии (то были члены ленинского ЦК партии большевиков), стал водить пальцем по ликам и приговаривать: «враг народа, враг народа, враг народа…». Это сразило меня – как же так? Неужто народ мог победить в революции, ведомый сплошь своими врагами? С этого, можно сказать, и началось моё прозрение по части советской истории.
Не думал ли нечто похожее юный Харитон Лаптев, стоя в оцеплении у очередного эшафота? Ведь то был ум первоклассный – почитайте его Записки.
Закончу тему царского террора цитатой из Валишевского:
«Он убил своего сына. Нет этому оправдания. Мы отвергли и отвергаем необходимость политическую, вызванную предосторожностью. Факты говорят сами за себя; но кому же, не пожелав иметь такого сына наследником, Пётр оставил свое наследие? Неизвестно. Екатерина овладела им благодаря придворной интриге. В продолжение полустолетия Россия предоставлена на волю случая и авантюристов. Вот ради какого результата Пётр заставил работать своих палачей. Но он был велик и создал величие России. В том его единственное оправдание» [Валишевский, с. 582].
Так есть оправдание или нет? Обычная позиция прежних честных историков не дала ничего, и нам осталось понять (отстранясь от вопроса, оправдывает ли цель средства), чем же Петр был велик в действительности. Вновь повторю: речь идет не о его цельной характеристике как такового, но о том лишь, что нужно для увязки очерков 2 и 4. Начнем с того, что
«Видеть в Петре, как видели… почти все писатели XVIII века, вспышку архаической России, до тех пор чахнувшей в средневековом невежестве и безнадежном застое, это большая ошибка. Задолго до него уже явились силы, ведшие к переменам и давшие возможность нового роста. Да, он укрепил эти силы и в некотором смысле направил их течение в новые русла, но неон их создал» —
так окончил вводную главу о Петре крупный английский историк [Anderson].
5. Тезис Милюкова: реформа без реформатора
Древний принцип «истина лежит посередине» (уже Платон назвал его в «Законах» хорошо известным) не видится мне столь уж полезным, ибо так может располагаться лишь истина плоская, а глубокая проблема всегда объёмна. Тем более, если речь идет о вековом споре (о роли Петра I спорят уже 300 лет), следует не ставить свое мнение между восхвалениями и проклятиями, но, для начала, очертить для себя тот объём, в котором проблема помещается.
Прочтя множество суждений о Петре, прихожу к печальному выводу, что авторы редко ставят целью рассказать суть дела, а чаще выражают своё убеждение, лишь иллюстрируя его – нет, не фактами, даже удобными, а их удобными толкованиями. Само же убеждение берётся вовсе не из чтения трудов по истории, а из окружающей жизни, как ее кто видит. Данное обстоятельство известно как «тезис Кроче»[58] и приводит в растерянность: зачем мы вообще пишем? Чем любой из нас лучше других, пишущих о том же, но наоборот?
Ответ, правда, не слишком утешительный, дает теория развития науки. А именно, подавляющее большинство учёных принадлежит так называемой нормальной науке, которая работает сама на себя и на общественный заказ, активно подавляя те течения мысли, которые полагает опасными (подробнее см. [4–7]). Тем самым, для поиска истины необходимо (но никак не достаточно) осознать границы нормальной науки, ее пользу и вред, и уметь выйти за их рамки.
Обычным инструментом нормальной науки является обратная эвристика – утверждение, которое требовалось доказать, но которое в данной культуре стало аксиомой (подробнее см. [4-11]).
Тем самым, чтобы начать понимать суть темы, следует сперва выявить все бытующие в ней обратные эвристики и полностью исключить их из перечня «доказанных» утверждений.
Яркий пример обратной эвристики как раз и дает история с Петром I. Учебник истории (неважно, какого года, уровня и места издания) делит историю России на допетровскую и более позднюю. Если пишут о Петре специально, то делят историю на три части – до Петра, при Петре и после. Эпохальная роль Петра тем самым задана и не обсуждается, даже если обсуждение заявлено.
Первым известным мне историком, поступившим иначе, был Павел Милюков: в магистерской диссертации о финансах и администрации России двух веков (XVII и XVIII) он выявил два периода – до Полтавской битвы (1709) и после нее. То был, по Милюкову, переломный момент в управлении, к которому государство шло весь XVII век и след которого виден историку еще полвека.
Но не следует думать, что в том году Петр задумал и начал осуществлять какой-то план финансовой реформы. Нет, некий план обнаружится лишь через 10 лет, будет вчерне реализован через 15 лет, а еще через пару месяцев Петра уже не станет, и система его начнет разваливаться.
Тридцатилетний Милюков представил к защите огромный обобщающий труд (обычно же крупный ученый защищал на степень магистра работу небольшую и частную, зато раньше), вскоре вышедший книгой почти в девятьсот страниц. И спорят о той диссертации вот уже век с четвертью.
Павел Николаевич Милюков – депутат Гос. думы
Милюков отстранился от темы петровских зверств, что отнюдь не ослабило эффекта, а, наоборот, его усилило. Назвав в начале книги Петра «молодым реформатором», показав в середине вымирание населения России (особенно северного), в конце автор попросту отказал царю в звании реформатора:
«За исключением мер, принятых в последние годы (жизни – Ю. Ч.) под влиянием идей меркантилизма в пользу городского класса, Пётр не был социальным реформатором» [Милюков, 1905, с. 545].
Поскольку, однако, изменения государства налицо, то нам приходится
«наблюдать реформу без реформатора» (там же, с. 542)[59].
Жестокий тезис Милюкова «реформа без реформатора» редко упоминают и еще реже анализируют. Упоминая, обычно его именуют ошибочным, указывая на ошибки в книге Милюкова. Они там действительно есть, да и сама формулировка вряд ли удачна (называл же он на других страницах Петра реформатором), однако указание ошибок не заменяет анализа сути дела. Суть же состоит в том, что анализ реформы нельзя смешивать с анализом деяний Петра. Вот оно, измерение иное, нежели пресловутое «истина лежит посередине».
Начал Милюков с очерка финансов и администрации XVII века, показав, что и потребность в их реформе, и ее попытки были задолго до Петра. То же можно сказать о войске. Так, набор в рекруты для полков нового строя, обычный для петровской эпохи, практиковался давно, но именно Петр придал явлению огромный размах. Это повело (в отличие от времен прежних правителей) к массовому разорению и запустению крестьянских дворов. Особенно значительно и мучительно было опустошение при Петре земель европейского Севера [Колесников, с. 248–250; Швейковская, с 88].
Для Петра единственной причиной заняться реформой финансов и администрации была, по Милюкову, нужда в деньгах для содержания армии и флота. Царь нуждался в знании числа подданных именно для этого, но использовал его не для соразмерения желаний с возможностями, а лишь для исчисления, сколько следует брать с одного плательщика для покрытия требуемых расходов. Расходы же задавала, по Милюкову, планируемая им очередная война. Мне остается лишь добавить, что для Севера европейской России еще худшую беду являло строительство Петербурга и, затем, Ладожского канала.
Мысль о том, что для роста доходов надо помочь крестьянину расширить запашку, в голову Петра так и не пришла. Если налог собрать не удалось, надо его увеличить, вот и всё. Безмерно росшие налоги и угоны людей вели к падению производства и сокращению населения, однако царь вновь и вновь наращивал поборы, угонял новых людей (он писал, что его солдаты и работники бессмертны, ибо на место погибшего та же община обязана выставить новую «персону») и умножал роскошь двора. Дошло до курьёза: в 1707 году доходы казны упали, несмотря на удвоение налогов [Милюков, 1905, с. 142].
В 1700 году Петр ввел Россию в Северную войну, финансируя ее за счет четырех млн. рублей, накопленных при прежних царях и царевне Софье. Ко времени Полтавской битвы тех денег уже не было, приходилось брать их из различных мест для каждой отдельной нужды, вплоть до «отнятия половины жалованья у служащих». Тут Милюков подошел к основной теме:
«Но так или иначе, расходы удовлетворяются, и не зная какими средствами правительство покрывает этот постоянный рост расходов, мы не можем себе представить всей серьезности положения» (там же).
В 1710 году Петр учинил подворную перепись, думая узнать, насколько больше стало число дворов со времени прежней (1678 г.) переписи, но «результаты переписи готовили ему жестокое разочарование» (там же, с. 185): число дворов катастрофически уменьшилось.
Наши казенные историки, царские, советские и нынешние, обходились и обходятся с данными петровских переписей точно так же, как сам Петр: пользуются теми данными, где видят рост населения, и не пользуются остальными – либо объявляя их недостоверными, либо, что чаще, умалчивая о них. То, что Василий Ключевский назвал на лекции «статистическим дурачеством» петровских канцелярий [Ключевский, с. 124], наши историки кладут в основу своих умственных построений, притом успешно. Подробнее см. Прилож. 4.
исследовать плотность населения
Милюков вскоре радикально прояснил свою позицию самым понятным методом: непрерывное убывание числа жителей выясняется из анализа плотности населения. Во-первых, общий рост населения страны обманчив, если вызван завоеванием новых территорий. А во-вторых, для анализа плотности вовсе не требуется сплошных данных по стране. Достаточно представительных выборок, то есть в каждой губернии надо знать несколько волостей в разных уездах, для которых надёжно известны площади и население. Отпадает при этом и то возражение, что запустение одних дворов восполнялось укрупнением других дворов тех же селений. Итог такого анализа он вскоре выразил в своих дореволюционных «Очерках»[60] приводимой ниже диаграммой. Эта
«попытка определить движение населения в допетровское время сделана специально для настоящих "Очерков", так же, как и попытка определить прирост населения за последние два века» [Милюков, 1900, с. 52].
Опубликовал ли он самый анализ, не знаю, но, видимо, какое-то обоснование вывода существовало, так как Ключевский, учитель Милюкова, не просто принял выводы из диаграммы ученика, но и положил их в основу пересмотра собственных взглядов на роль Петра (см. далее). Чьих-либо ссылок на саму диаграмму не знаю; во всяком случае, критики её откровенно избегают.
Согласно Милюкову, относительно своевременности петровских реформ
«могут быть, к сожалению, два ответа… По отношению к внешнему положению России своевременность постановки этих целей доказывается уже их успешным достижением». «По отношению к внутреннему положению ответ на вопрос о своевременности должен быть отрицательным. Новые задачи внешней политики свалились на русское население в такой момент, когда оно не обладало ещё достаточными средствами для их выполнения. Политический рост государства опять опередил его экономическое развитие. Утроение податных тягостей… и одновременная убыль населения, по крайней мере, на 20 % – это такие факты, которые, сами по себе, доказывают выставленное положение красноречивее всяких деталей. Ценой разорения страны Россия возведена была в ранг европейской державы» [Милюков, 1905, с. 546].
Плотность населения по петровским губерниям (человек на кв. версту) [Милюков, 1900, с. 32]. Под Сибирской губернией имеются в виду её приуральские уезды. Как видим, Центру потребовалось около 130 лет, чтобы восстановить допетровскую численность населения
Конечно, не следует принимать итог Милюкова на веру, его надо подтвердить или опровергнуть. Сделать это (без обратной эвристики) никто за 125 лет не взялся, что досадно. Однако важнее, что Милюков установил общую закономерность развития России XVIII века: оно шло за Западной Европой как до, так и после Петра (запомним это для Очерка 4). Причём роль самого Петра была, по Милюкову, отрицательной: он неоправданно необдуманно ускорил процесс, тем ужесточил его, поэтому добился малого, а затоптал многое.
Его наследникам пришлось сразу отыгрывать назад (например, смягчить и сами налоги, и зверские приёмы их сбора), причём были то его ближайшие соратники (Меншиков, Ягужинский и др.), а отнюдь не только противники.
«Теперь больше не подрываются финансы этого государства ненужными постройками…, плохо устроенными мануфактурами и заводами, слишком обширными и неудобоисполнимыми затеями или пиршествами» —
доносил прусский посол (см. [Нефёдов, с. 122]). Вскоре
«после смерти Петра Великого к всеобщей радости налоги были уменьшены, Петербург был оставлен, флот сгнил, петровская администрация была распущена, армейские офицеры вернулись в свои деревни, а ближайшие соратники царя оказались в ссылке» (там же).
Пусть это и преувеличено, и отнюдь не всё было к радости (масса мелкопоместных офицеров и чиновников не могла жить без жалованья, а служить им теперь было негде), но суть дела верна. Она состоит не в том, что «птенцы гнезда петрова» поумнели, а в тупике петровской политики. Так случается при смерти диктатора нередко (то же самое совершили через 218 лет наследники Сталина). «Птенцы» сделали как раз то, чего боялся Петр, и, тем самым, ясно, что
«Необходимо отдать должное послепетровским лидерам. Они заметили ряд существенных недостатков, точнее пороков, новой податной системы […], увеличение налогового бремени» от «подушной подати» [Анисимов, 1982, с. 286].
К сожалению, при Анне Иоанновне подати вновь стала собирать армия, которая вновь встала на постой по деревням (там же, с. 284). Замечу: в этом отношении герои Очерка 4 действовали как бы при Петре.
6. Пётр как реформатор
Итак, по подсчётам Милюкова, за время правления Петра сбор податей вырос (в пудах чистого серебра) втрое, притом, что население сократилось процентов на двадцать с лишним. Вымирание подтвердил, но без аргументации, ещё Ключевский (см. Прилож. 4), а утроение налогов обосновано было много позже: «С учетом падения курса рубля в 2 раза, налоги возросли в среднем на душу в 3 раза» [Анисимов, 1982, с. 278]. Отсюда и двинемся в нашу тематику.
Милюков под гос. хозяйством имел в виду только администрацию и сбор налогов, он не коснулся собственно хозяйства – промышленности, сельского хозяйства и транспорта. Так что его вывод служил лишь отправной точкой для исследований народного хозяйства России в общепринятом ныне смысле.
В этом смысле особый интерес являет глава «Крепостническая экономика» книги [Анисимов, 2009а]. Там читаем о «пагубных последствиях победы подневольного труда в промышленности», повлекших «отставание страны от развитых стран Европы» (с. 268). Эти последствия не раз описаны с разных сторон. Наиболее интересно их описание теми, кто всё прощал Петру, веря в его величие. Таким был, например, историк Николай Костомаров (см. Прилож. 5). Однако рьяные поклонники Петра напрочь не видят в его делах ничего пагубного для страны (см., напр., Прилож. 6), так что две истории Петра живут, друг о друге как бы не зная. Притом истина никак не желает лечь посередине.
Зверства и нелепости деяний Петра настолько заслоняют известным мне критикам Петра (да и мне самому) горизонт познания (о нём см. Прилож. 7), что встаёт вопрос: возможна ли вообще здравая оценка его дел? К счастью, тезис Милюкова задаёт выход из затруднения. Он видится мне вот каким. Следует выяснить, что было в тот век сделано, что из этого сделано при правлении Петра, что развилось далее, а что, наоборот, заглохло. Затем уже надо пробовать определить роль в этом Петра лично – где она была содействием развитию страны, а где наоборот. Задача огромна и требует усилия многих, однако наша цель существенно скромнее: нужно понять, как правление Петра отразилось на будущих экспедициях, а они – на способах освоения Арктики.
После раннего увлечения Поморьем (1693–1702) Пётр невзлюбил его, а затем, как и первую жену Евдокию, возненавидел – видимо, за обычный северянам, как и Евдокии, вольный дух, каковой преследовался Петром чем дальше, тем злее. Поздними указами он прямо-таки добил Север, о чём см. далее.
В понятиях привычной истории флота и науки ход событий петровской эпохи нельзя не только всерьёз осознать, но и просто описать (так, упомянутые в Приложении к Очеркам 3 и 4 жестокие петровские экспедиции выходят у наших историков Арктики чем-то вроде экстрим-туризма), а привычная политическая и хозяйственная история, наоборот, вовсе не касается экспедиций. Поэтому всё величие участников Великой Северной экспедиции (ВСЭ), о чём будет речь в Очерке 4, вот уже почти 300 лет остаётся в тени. Чтобы оценить это величие, необходимо погрузить деяния наших героев в тяготы и ужасы эпохи.
Любопытно, как Ключевский, будучи уже знаменитым историком, переходил от бездумного восхваления Петра (в чём повторял своего учителя, сановного Сергея Соловьёва[61]) к позиции Милюкова, своего ученика. Желающему проследить это, предложу Комментарии к его Курсу [Ключевский, т. 4], здесь же замечу, что Ключевский видится мне в вопросах Новой истории (где не был специалистом) более мастером афоризма, нежели анализа. Вот некоторые его афоризмы.
Петровская реформа «это было скорее потрясение, чем переворот»; петровские «благотворные деяния совершались с отталкивающим насилием»; при Петре «молодёжь приучалась смотреть на школу как на тюрьму или каторгу, с которой бежать всегда приятно»; «ближайшие к Петру люди были не деятели реформы, а его личные дворовые слуги»[62]; «промышленность после Петра не сделала заметных успехов, внешняя торговля как была, так и осталась пассивной в руках иноземцев; внутренняя падала» [Ключевский, т. 4, с. 202, 203, 224, 232, 310]. Все они прямо касаются нашей темы.
7. Итоги петровского правления
С позиции «истина посередине» можно обсуждать, например, военную деятельность Петра. С одной стороны, завоевания налицо, а это считалось в те времена благом. С другой – неясно, нужны ли были стране они, кроме выхода к Балтике, и оправдывают ли они весьма жестокое (даже по тем временам) разорение Петром как завоёванных стран, так и собственной родины. Можно оценить подобным образом и управленческие способности Петра: с одной стороны, они велики и несомненны, с другой – столь же явен конфуз с Морской академией и многими прочими начинаниями. Можно спорить также о роли петровских реформ для развития хозяйства [63] и искать желанную середину.
Но главные итоги правления Петра, с которыми нам придётся столкнуться в Очерке 4, были совсем иные, и в них середины не видно, ибо всё свидетельства гласят одно. Назову пять таких итогов – 1) возрождение рабовладения[64] как основы государства, 2) утверждение бюрократии как единственной социально активной силы и разгром всей иной общественной жизни, 3) насаждение небывалой жестокости как нормы[65], 4) введение доноса как формы успеха и просто выживания в обществе[66] и 5) самопоедание как основа экономики.
Из них как следствие вытек упадок страны, отчасти преодолённый в следующие триста лет, но во многом оставшийся невосполнимым, что прискорбным образом видно в наши дни. Добавим к этому сокращение населения при Петре на четверть, если не больше.
Но флот? Разве не бесспорное достижение Петра? Да, военный флот создан при нём, и, в частности, ВСЭ состоялась на судах военных. Попытка идти на кочах (из Архангельска) провалилась.
Для нашей темы это важно, ибо ВСЭ шла на судах военных.
До Петра у России, по сути, не было морского флота – ни военного, ни торгового, хотя был промысловый. Правда, был обширный речной флот, как промысловый, так и торговый, причём последний всегда был вооружён для защиты от речных пиратов. При первых Романовых на Дону и Волге строилось много мелких военно-транспортных судов, но собственно военный корабль – «Орёл», был один [Тушин, гл. 2]. Он построен голландцами на Оке при Алексее Михайловиче для охраны волжских купеческих судов. «Орёл» предназначался и для выхода в Каспийское море, но лишь спустился в 1669 году по Волге до Астрахани, где оказался не у дел. Город был взят полчищами Степана Разина, имевшего большой флот – знаменитые струги. Один «Орёл» выступить против них никак не мог, в обороне не участвовал (пушки с него были сняты для обороны крепости) и, вероятно, не был Разиным даже замечен как военный корабль.
Винить голландских офицеров и мастеров вряд ли стоит, однако сами они, по всей видимости, свою вину чувствовали: один из них, Йоганн Стрюйс, парусный мастер, в своей книге писал, что «Орёл» был сожжён повстанцами[67]. Так с тех пор и принято считать, хотя историк флота Юрий Тушин давно уже нашёл два документа, согласно коим «Орёл» так и сгнил, не использованный. Любопытно, что находка никак на пишущих не повлияла, кроме недавней заметки Татьяны Жадновой, журналиста (Морской сборник, 2012, № 11).
От Петра же остался на Балтике огромный военный флот: 36 линейных кораблей, 16 фрегатов, 70 галер и более 200 иных судов (НБЕ, т. 4, стл. 884). Он изгнал Швецию из числа тогдашних великих держав, но для блага России требовалось иное – только выход на Балтику. Он состоялся бы в те годы при любом активном правителе (например, при Софье), и для удержания позиции флот был нужен, но лишь тот, что достаточен для обороны и торговли. Пётр, однако, думал иначе:
«Новый флот уже мог сражаться с противником, но царя охватил кораблестроительный азарт – ведь он был корабельным плотником. Была развёрнута огромная программа по строительству парусных гигантов… но они строились в спешке, с нарушением технологии, из сырого леса. К 1720 году Россия имела 31 линейный корабль, а Швеция только 11 […] Через несколько лет после смерти Петра… корабли вышли из строя – попросту сгнили» [Нефёдов, с. 112].
К тому же флот был заперт в тесной Балтике и основная его часть сгнила, как и «Орёл», без употребления. Так, при Анне Иоанновне в 1733 году числилось 37 линейных кораблей, но воевать со Швецией смогло из них 16 (см. Очерк 4). Галер было очень много, но 3 наличных галерных роты могли обеспечить гребцами всего 3 галеры [П-2, с. 335] (при Петре же преобладали гребцы-каторжане, быстро погибавшие; их поставляли непрестанные уголовные и политические процессы – это похоже на сталинские великие стройки). А ведь для строительства этого флота Пётр оставил Россию без строевого леса. Подробнее см. [Длуголенский; Казаков; Петрухинцев].
Что касается черноморского флота, то для его постройки были начисто вырублены миллионы десятин леса – во сто раз больше, чем требовалось. Южные леса вообще исчезли, уступив рукотворной степи, в каковой юг России с тех пор и живёт, а реки Воронеж и Дон были забиты гниющими брёвнами, мешавшими судоходству ещё и через 250 лет [Казаков]. Сам же черноморский флот и его базы Петру пришлось в 1711 году приказать уничтожить, чтобы спасти самого себя от плена в ходе Прутской катастрофы.
Когда мне эти сведения попали в руки, поначалу не верилось: слишком велика нелепость, слишком велика Россия – так быстро леса не изведёшь. Но занятия историей ВСЭ (о ней см. Очерк 4), убедили, что всё, увы, верно. Так, например, через семь лет после смерти Петра I, в Петербурге собралась Воинская Морская комиссия и пришла к выводу:
«А самых больших кораблей нам строить трудно, понеже лесу для строения больших кораблей в здешнем государстве не слишком довольно» [П-1].
И сформулировал этот вывод (русским стыдно слушать) англичанин – вице-адмирал Томас Сандерс. То есть: в маленькой Англии леса для огромного флота хватает, а в огромной России нет. Действительно, корабельного леса в северо-западной, средней и южной России почти не осталось, и флот пришлось ограничить средними и малыми кораблями, а само строительство перенести в Архангельск, заброшенный, кстати, тоже по указу Петра [П-1, с 19]. Там можно было использовать лиственницы вместо дубов, почти нацело уничтоженных в Эстонии и средней России действиями царя-реформатора. Дубовые рощи остались за Волгой, в Казанской губернии, а наладить перевозку брёвен на Балтику в должном количестве, к счастью, так и не удалось.
Кроме военных, появилось при Петре множество увеселительных судов для знати (одним из них позже командовал Челюскин в чине мичмана), зато торговый и промысловый флоты пришли в упадок. Трудно сказать, что нанесло им больше зла – повальная мобилизация моряков в военный флот, принудительное соединение судовладельцев в «кумпанства» или запрет плавать на обычных русских судах[68]. Особой бедой Севера был запрет внешней торговли через Архангельск. Хотя многие свои нелепые указы Пётр вынужден был отменять, хотя продолжали их отменять и его преемники, но разгром гражданского флота состоялся и преодолён был лишь через полвека, при Екатерине II.
Торгового флота Пётр не создал вовсе. Прочесть об этом нелегко, поскольку приходится вычитывать факты реальной истории в потоке восхвалений, какие поют Петру за создание им торгового флота. Еще 140 лет назад историк северного флота Степан Огородников начал с восхищения:
«всеобъемлющему уму Петра Великого предоставлено было дать России и русской торговле направление блистательно прочное» [Огородников, с. 15–16],
за которым изложил ход дел, отнюдь не блистательный и совсем непрочный. Увы, служилый историк может писать правду только так.
Степан Фёдорович Огородников
В третий и последний раз Пётр был в Архангельске в 1702 году, после чего увлёкся созданием Петербурга, а с Архангельском поступил примерно так же, как с первой женою, с Евдокией. В итоге в год появления Петра в Архангельске (1693) туда пришло 49 торговых судов, затем их бывало до 233 (но число русских среди них ни разу не превысило тринадцати), а в год его смерти (1725) пришло всего 19 [Огородников, с. 15]. Жаль, что об этом не пишут.
Постепенно Пётр вообще запретил торговать через Архангельск, город зачах, а архангельская верфь (Соломбала), до того процветавшая, еле выживала, строя купцам «новоманерные» промысловые суда вместо запрещённых привычных (лодьи, кочи и т. п.). Еле выживала потому, что после запрета рубить крупный лес (кроме как для флота военного) верфь должна была получать дозволение на каждую партию леса (притом только некрупного) от царя лично, а тот, воюя, отвечал не всегда и не сразу. Другим отраслям было ещё хуже.
Недавно архангельская аспирантка Мария Павшинская проследила чехарду петровских указов о Севере, последний из которых (апрель 1722 г.) требовал от купцов возить в Архангельск продовольствие и всё остальное «токмо для нужд местных жителей, а не для отпуска за море» [Павшинская, с. 118], словно жители могут удовлетворять свои нужды, не работая.
Историк торгового флота Николай Репин в своё время писал:
«Торговое судостроение в Соломбале продолжалось до начала 20-х годов XVIII в…. и в XVIII в. не возобновлялось. За это время на казённой верфи было построено полтора десятка торговых кораблей. В новой столице правительство не предпринимало попыток строить коммерческие суда». Таким образом, русская торговля «не была реализована ни на Севере, ни на Балтике» [Репин, с. 45].
Словом, Пётр не только убил всё, что создал в молодости на Севере, но и разорил то, что было до него. После смерти реформатора всё пришлось начинать заново – запомним это для
Очерка 4. Подробнее о гражданском флоте при Петре I см. [Овсянников и Ясински; Огородников; Павшинская; Репин].
К сожалению, из недавних руководств по истории гражданского флота России взять практически нечего. Что же касается иных руководств, то их авторы доходят и до прямой лжи о петровском гражданском флоте. Например:
«Партикулярная верфь, где строились небольшие суда для жителей Петербурга. Необходимость в речном флоте существовала из-за того, что в строящемся городе мостов ещё не было» (Голомолзин Е.В. Неизвестный Петербург. СПб., 2014, с. 105).
На самом деле было наоборот: казённая Партикулярная верфь была построена в 1716 году (для снабжения речными судами центральных учреждений и нескольких представителей петербургской знати) вовсе не потому, что в городе «ещё не было мостов». Наоборот, Пётр запретил строить постоянные мосты для того, чтобы заставить жителей заводить лодки, причём требовал только парусные суда западных образцов. На партикулярной верфи
«"оныя суда… были деланы по образцу европейскому. Его величество повелел довольно таких судов наделать и всем знатным господам безденежно раздать", "а для лучшего обучения определил ездить местным жителям в воскресные дни для гуляний… всем вместе, т. е. целым флотом"» [Пыляев, с. 236].
Полезное в принципе начинание быстро обратилось, как водилось у Петра, в репрессивное учреждение, выдававшее лицензии лишь «новоманерным» судам, на коих устраивались принудительные «гуляния», порою опасные. Наоборот, на Севере, где такие верфи были остро необходимы, их не строили.
«Все флаги в гости будут к нам» – восторженно писал Пушкин ещё до того, как занялся Петром по документам, и был, сам того не зная, прав: внешняя торговля шла почти целиком силами чужих флотов, с огромными убытками для России. Редкие российские торговые вояжи велись на военных судах, коим иногда случалось продавать на чужбине пушки, чтобы вернуться домой.
Наконец, без гражданского флота нет возможности всерьёз развивать и военный: в других странах при начале войны матросов мобилизовали в военный флот из гражданского, а в России было неоткуда [П-2, с 268]. Вот вам и петровский капитализм, и петровская модернизация.
В описанных условиях можно бы ожидать полного отсутствия всяких действий России по разведанию СВ-прохода, по крайней мере, в конце правления Петра, но это не так. Последние 11 лет жизни данный вопрос его занимал, и порою весьма. Вопрос освещён в Приложении к Очеркам 3 и 4, а здесь скажу только вот что. Началось с того, что в мае 1713 года он получил от своего лондонского морского агента Фёдора Салтыкова совет (см. [Берг, с. 24]):
«Велеть построить корабли на Инисейском устье и на иных реках, понеже оной реки устие позади Ледовитого моря, и в Сибири от Енисеского устия до Китаи все надлежит Вашему владению оной морской берег. И теми кораблями, где возможно, кругом Сибирского берега велеть проведать, не возможно ли наити никаких островов, которыми б мочно овладеть под Ваше владение. А ежели таковых и не сыщется, мочно на таких кораблях там купечествовать в Китаи и в другие островы, такожде и в Европу мочно отпускать оттуды леса, машты и доски, смолу и тар [дёготь], понеже там изобилство великое, а здесь в Европе зело в том великая нужда и дороговизна, и в том будет в государстве прибыль великая».
Уже здесь мы видим основную идею будущей ВСЭ – исследовать арктическое побережье не одним кораблём из европейского порта, а серией кораблей, одновременно идущих из разных российских рек. Позже Салтыков предлагал также искать торговые пути в Индию и Китай по верховьям сибирских рек от Иртыша до Амура, для чего послать и туда экспедиции. Предложения Салтыкова подробно рассмотрены в 4-10, здесь же нам интересна реакция Петра.
В его кругу идеи Салтыкова сразу же стали живо обсуждать. Английский капитан Джон Перри, покинувший Россию в 1715 году, успел отметить:
«Я сам не раз слышал, как Царь выражал своё намерение послать людей с целью снять верную карту страны, как только наступит мир и он будет иметь досуг заняться этим исследованием, чтоб определить, есть ли возможность кораблям проходить мимо Новой Земли (Nova Zembla) в Татарское море (Tartarian Sea) на восток от реки Оби, где можно было бы строить корабли для отправления к берегам Китая, Японии и проч.». И далее: «Царь предполагал посылать разных лиц с поручением исследовать, нет ли чрез него какого-либо пути сообщения, хотя сам он был такого мнения, что путь этот не существует, и говорил, что, по его соображениям, эта страна, вероятно, в этом месте соединяется с Америкой, и что эта часть света была населена в те времена, когда не было ещё тут такого множества льда и холод не так сильно свирепствовал около полюсов» [Перри, с. 41, 46].
Есть и другие свидетельства обсуждения полярной темы в кругу Петра (напр.: СИРИО, т. 40, с. 17–18), но нет никаких данных о реальной посылке экспедиции на Север. По-видимому, царь действительно «был такого мнения, что путь этот не существует». Совсем иначе откликнулся он на южные и восточные замыслы Салтыкова. Пётр вполне воспринял его идею о поиске пути в Индию через верховья сибирских рек. Он неоднократно отдавал приказы сибирскому губернатору Матвею Гагарину относительно обследования Сибири и её рек, и Гагарин превосходно их исполнял. Но он ещё и присваивал казённые суммы. Делали это в петровском аппарате едва ли не все (историки делают исключение для генерал-прокурора Павла Ягужинского, о ком мы вспомним в Очерке 4), однако именно Гагарин, как уже сказано в п. 4, попал в застенок, а затем на виселицу.
Став в 1711 году сибирским губернатором, Гагарин ещё до пожеланий Салтыкова весьма дельно и деятельно включился в задачу поиска новых земель. Он направил на северное, восточное и охотское побережья Сибири несколько поисковых групп, включавших пленных шведских специалистов.
В 4-10 рассказано то немногое, что известно о вдохновителе этой огромной работы – то был казачий полковник Яков Агеевич Ельчин, возглавивший в 1716 году по распоряжению царя Большой Камчатский наряд [Сгибнев, 1868]. Наряд собрал ряд географических сведений и обеспечил первое плавание из Охотска на Камчатку (до этого туда ехали из Якутска сухим путём через Анадырский острог, очень долгим, дорогим и опасным), о чём тоже см. 4-10.
Увы, после исчезновения Ельчина и Гагарина в застенках, почти все их достижения были утрачены. Чуть ли не единственное, что осталось, это речной путь из Якутска в Охотск и за ним морской путь из Охотска на Камчатку, которым с тех пор пользовались все, включая героев Очерка 4.
Забавно, что ключевая часть этого пути – нартовая дорога от Юдомского Креста до реки Урак, давно заброшенная, изображена на ныне используемой карте как действующая (воспроизведена в Прилож. 11 к Очерку 4).
В завоеваниях Петра принято видеть его важный, если не главный, успех. Не раз писали (в том числе Милюков), что войны были целью жизни Петра в большей мере, нежели средством. Ведение войн было единственной политической страстью Петра, ради которой он, по Милюкову, затеял (и лишь отчасти провёл) свои реформы. Кончив очередную войну, он не сокращал войско, как в других странах, а расселял его по деревням, ещё более утяжеляя жизнь крестьян. Главное же, он начинал этим войну со своим народом, обращая солдат в оккупантов, обязанных помогать властям в сборе непосильных налогов.
У нас любят вспоминать петровские победы, никогда не касаясь подробностей. Вот совсем небольшая победа – взятие крепости Ниеншанц, что была на месте Охты, пригорода Петербурга. С этого началась история Петербурга, и странно вроде, почему Ниеншанц не показывают туристам. Оказывается, Пётр уничтожил его, а население обратил, словно хан кочевой, в рабство. И
«строительные материалы из разрушенных домов пошли на постройку петербургских зданий. После взятия Ниеншанца большая часть жителей уведена в плен. Незамужние женщины, по словам Вебера, поступили в услужение к царице и придворным дамам и впоследствии времени выданы замуж. В 1714 году поселились в Ниеншанце новые жители, высланные по указу Петра из других городов». (До этого место 11 лет пустовало, а рядом строилась новая крепость.) «Земляными работами занимальсь пленные шведы», которые «получали только пищу а вольные (согнанные со всей России русские, татары и прочие – Ю. Ч.) и плату по три копейки в сутки. По недостатку землекопных орудий и других инструментов, большая часть работ производилась голыми руками, и вырытую землю люди носисли на себе в мешках или даже в полах платья» [Пыляев, с. 9–10].
Как и в деле царевича, тут больше желания унизить, чем добиться какой-то пользы. Как видим, Сталин, повинный в чудовищных депортациях, лишь повторял Петра (и Ивана Грозного).
Стоит добавить, что все петровские войны были захватническими, в отличие от войн его предшественников, которые бывали также и оборонительными. Даже Полтавское сражение (отражение вторжения шведов) было следствием вторжения Петра в шведскую Прибалтику. Часть её он в самом деле завоевал (и чудовищно разорил – см., например, Прилож. 5), зато принято молчать о том, что все его южные войны, наоборот, оказались неуспешны.
Они повели к гибели миллиона, если не больше, людей, разорили несколько миллионов, и всё это оказалось зря: в 1711 году Пётр, в итоге Прутского похода, отдал и южные земли, и флот туркам (см., напр., [Казаков, 2007]).
Любят вспоминать Полтавскую победу (где, кстати, на сотню с лишним русских пушек пришлось всего четыре шведских), но не любят – применённые в ней заградительные отряды, заимствованные из Пруссии и составленные Петром из казаков и инородцев [Казаков, 2007]. Не вспоминают также о тысячах шведских пленных, отправленных в Сибирь.
Кстати, о них вспомнил сам Пётр – когда предлагал Витусу Берингу искать моряков и корабелов в Сибири, а не возить из европейской России. Но к тому времени, после долгой каторжной жизни, из огромной массы «сылочных» шведов осталось уже совсем мало годных к службе, и поиск не дал желаемого.
Не любят вспоминать и Прутский провал. А ведь в 1711 году на реке Прут в Бессарабии Пётр I поступил так же, как до этого Карл XII под Полтавой – оторвался от тылов и снабжения, чем погубил всю кампанию. Даже хуже – Карл сумел бежать, а Пётр попал в окружение и, спасая себя лично, отдал всё остальное. Да и это удалось только благодаря твёрдости духа его новой жены, Екатерины и успеху дипломатии Петра Шафирова, вице-канцлера (впоследствии царь отправил своего прежнего спасителя на эшафот). Вырвавшись из плена, Пётр отправился в Германию – женить сына, несчастного Алексея.
Не принято вспоминать и Персидский поход 1722–1723 годов, хоть и был он победоносным (Персия потеряла всё Каспийское побережье). Пётр полагал поправить им финансы страны, но вышло иначе: поход привёл их к ещё большему разорению, поскольку доходы от захваченного оказались ниже расходов на поход. Да и сама война с Персией, традиционным союзником в борьбе с Турцией, была недальновидной. Последний год жизни Пётр провёл (страдая почками) в унынии и озлоблении (см. далее, с. 310, сноску 4).
Завоёванное разоряло казну, и персидские земли пришлось через 10 лет отдать персам. Сколько народу, включая детей, погибло в мучениях при тамошней смене власти мусульман на власть христиан и обратно, Богу известно.
Люди либерального направления мысли главной заслугой Петра I дружно называют вестернизацию России, то есть её приобщение к западной цивилизации. Вот самый свежий образец:
«Если бы Пётр I не сделал Россию частью европейского мира, то не было бы не только Толстого и Тургенева. Не было бы и столь любимой нашими патриотами Российской империи. Её бы просто не существовало.
Московская Русь… заняла бы на геополитической карте мира примерно то же положение, что древняя и отсталая Персия… Украина была бы частью Большой Польши или Великой Литвы. Нашим патриотам не пришлось бы страдать по Крыму: в Крыму бы жили татары; Смоленск бы принадлежал полякам; газовые месторождения в Уренгое разрабатывала бы
Великая Швеция, а граница с индустриальной сверхдержавой Японией, в начале XX века ударившейся в поисках природных ресурсов в бурную колонизацию, проходила бы где-нибудь по Уралу.
Именно Пётр Великий привил на русский дичок европейский культурный сорт, точнее – перепривил, потому что первая прививка была сделана викингами, но потом татары срубили дерево почти под корень. Так бы и росло оно после татар – с пьянством, с опричниной, с невежеством…, если бы не Пётр.
После него мы стали носить европейское платье, после него женщины вышли из теремов, после него поэты стали сочинять "оды" и "эпитафии"…, учёные поехали учиться в западные университеты, и после него родилось в российском дворянстве совершенно неведомое дотоле и центральное для Европы слово "честь". Дворянское слово "честь", в результате которой новые Иваны Грозные – Пётр III и Павел I – получили не опричнину, а табакерку в висок» (Латынина Ю.Л. Если мы не Запад, то кто мы? // Новая газета, 2014, № 101, 10 сент., с. 19).
Этот набор необдуманных фраз не стоил бы цитирования, если бы не его источник – наша последняя свободная газета, в общем, достаточно культурная, и её самый смелый и, казалось бы, достаточно культурный автор. И ещё: если бы этот странный (мягко говоря) набор фраз не был анонсирован самой редакцией на первой полосе газеты как гвоздь её 101-го номера.
Об этом тексте подробнее см. Прилож. 6, а здесь нужно, коль скоро редакторы подобное анонсируют, сказать об источниках российских реформ. О них написано много, не только о западных источниках, но о и восточных.
Джеймс Биллингтон
Американский историк Джеймс Биллингтон в 1966 году кратко и содержательно напомнил западному обществу, что реформы начались в России задолго до Петра, что они были в культурном отношении глубже у его отца и сестры (окружавшие их писатели и художники исчезли при Петре), а у него сугубо практичны и даже примитивны: «Как и Пётр, Анна с подозрением относилась к любой интеллектуальной деятельности, которая не имела непосредственной практической ценности». Они, по Биллингтону, продолжали линию Ивана Грозного и дальнейших царей («Беспощадное усиление контроля государства над традиционными интересами церковников и феодалов»), а Тайная канцелярия Петра «по духу сходна с опричниной». Из писателей процветал лишь Феофан Прокопович, «первый в длинном ряду русских церковников, готовых служить идеологом государственной власти, использующей христианство как своё орудие». А «культуру» своих буйных пиров Пётр брал не столько у передового Запада, сколько у отсталой Польши [Биллингтон, гл. 2].
Историк-новатор Сергей Нефёдов подробно пишет в первом томе своего двухтомника о турецком характере русских административных реформ Ивана III и Ивана Грозного. Он напоминает, что Османская империя была тогда страной-лидером, что она первая ввела в широкую практику огнестрельное оружие и рациональную администрацию, служившую примером для многих стран, включая европейские. Что именно Турция, а не Европа, была для русских царей образцом для первой модернизации России.
Сергей Александрович Нефёдов
Примерно ту же картину, что в России при Петре, мы видим до него в османской Турции. Сулейман Великолепный (правил в 1520–1566 гг.) сходен с Петром I не только тем, что могущества империи достиг за счёт рокового перенапряжения сил страны, но и тем, что в то время в Турции религиозно-сословная власть уступала место военно-бюрократической (см., напр.: Иванов Н.А. Организация шариатской власти… [Феномен… 1993]).
Характерно, что 90 лет после Сулеймана в Турции длилась нелепая «власть гарема»: султаны были, в основном, слабы и за них правили их матери, боровшиеся за власть с главными наложницами. Параллель с «Бабьим царством» в послепетровской России напрашиватся. Но вернёмся к Нефёдову.
Во втором томе он отмечает главное для нашей темы – что Пётр I полагал реформы Ивана Грозного образцом для собственных действий [Нефёдов, с. 101]. Однако о реформах Петра Нефёдов пишет уже без турецких параллелей. Оно и понятно: Турция стала отставать, она больше не была лидером (с нашей нынешней позиции, но не обязательно для Петра), обращаясь в обычную восточную деспотию. И Нефёдов в своих выводах формулирует:
«регламентация деятельности сословий является достаточно обычным явлением в этатистских монархиях – в частности, в государствах Востока. В этом контексте "закрепощение" (всех сословий при Петре I, включая дворянство и духовенство, – Ю. Ч.) не представляет собой чего-то уникального, отличающего Россию от других стран Востока, хотя, конечно, отличало её от стран Запада» [Нефёдов, с. 110].
Добавлю: в самом деле, гвардия как государство в государстве, полное подчинение священников и церковных учреждений царю, замена власти землевладельца властью чиновника (и дворянской чести – чванством начальника) – всё это неотъемлемые черты восточных империй. Если выписать свойства западных чиновников-дворян и китайских чиновников, что сделал китаист Сергей Владимирович Волков в сб. [Феномен…, 1993], то петровское дворянство, в то время сплошь чиновное, больше похоже на китайское, чем на западное. Об этом см. также другие работы С. В. Волкова по истории Востока и России.
Замечу, что сходство российских реформ с турецкими было во многом сознательным заимствованием, тогда как российско-китайские параллели прямо говорят о сходстве исторических процессов самих по себе, чего наши западники не видят.
Петра считают великим просветителем, потому не грех напомнить место в Курсе Ключевского, где тот подводит по этой части итог: да, ко дню смерти Петра по губерниям числилось до 50 школ, но неизвестно никого, кто бы их окончил; в Москве же тогда была всего одна школа выше начальной, и основали её братья Лихуды ещё до рождения Петра (позже она стала Славяно-греко-латинской академией, в ней учился Ломоносов). Пусть Ключевский и не был точен (кое-кто школы кончал), но в целом, пожалуй, прав. Добавлю, что
«в Сибири не было установленных училищ или семинарий до 1743 г., несмотря на желания, повеления, напоминания Петра Великого и на духовный регламент, требовавший установления семинарий. Мы не хотели бы грешить против памяти архипастырей, но нельзя не указать на причину холодности их к заведению семинарий; она скрывалась в статье самого регламента, требовавшего, чтобы учащихся содержать на счёт монастырей и церквей достаточных, а учителей содержать самим архиереям, на счёт своих доходов» [Словцов, с. 193].
Что и говорить, удивительно, как могли архиереи, распевая о просвещении, несомом Церковью, не нанять ни одного по всей Сибири учителя, но для нашей темы важнее другое: распоряжения Петра о сибирских (и не только) школах не были им поддержаны там ни одним рублём финансирования. Вспомнив, что так же он сгонял людей на свои любимые стройки, можно понять, в чём состоял дух Петра, двигавший, как говорили, Великой экспедицией, о которой будет речь в Очерке 4. Её, как мы там увидим, тоже «финансировали» словами – призывами и угрозами.
Школьным делом командовал после Прутской катастрофы тот же Скорняков-Писарев, и школьники разбегались. Ему же Пётр поручил создать, а впоследствии и возглавить Морскую академию в Петербурге, но и там ученики разбегались. Однако царь, вообще-то прекрасно умевший подбирать руководителей, в данном случае жестоко ошибся дважды подряд (с Матвеевым и Писаревым). Второго он ставил, тем не менее, во главе всё новых затей: то – Сената (грандиозный скандал с Шафировым), то – Ладожского канала (десятки, если не сотня, тысяч погибших, а дело завалено). Наконец, терпение монарха лопнуло, и любимец был наказан (в частности, исключён из гвардии), но вскоре царь остыл, так что Писарев получил чин армейского генерала и был возвращён ко двору. Он даже нёс гроб с телом Петра, о чём не уставал напоминать в ссылке, где отчаянно враждовал с моряками – героями Очерка 4.
Век всякой империи недолог (несколько веков), а иногда совсем краток (несколько десятилетий), причем её распад нередко ведёт к смене цивилизации. Тут от теории исторических факторов, изложенной Нефёдовым (и служащей обоснованием идеи вестернизации России), надо бы перейти к теории смены цивилизаций (их по-разному высказали Арнольд Тойнби, Фернан Бродель и Лев Гумилев). Такой экскурс может избавить Ю. Л. Латынину от опасений, что Швеция могла бы ныне хозяйничать в Сибири, но это лежит в стороне от нашей темы.
Замечу лишь, что, копируя черты стареющей Турции, Пётр реально вёл Россию в исторический тупик, но он же, давая им формы и названия молодых западных учреждений, указывал возможные пути в будущее. В частности, Великая Северная экспедиция, о которой будет речь в Очерке 4, хоть и являет ясную параллель с Великой Западной экспедицией китайцев, едва ли была бы возможна, если бы военный флот России не был по форме и технике западным.
Как мне представляется, молодая Россия убедилась (вне зависимости от того, насколько убедился Пётр), что стареющая Турция ей пока не по зубам, а вестернизация дала уже всё, что можно взять при данном правителе, и обратилась на Дальний Восток. Если бы не страшный ущерб, нанесённый восточной политике безумной ликвидацией Гагарина и Ельчина, если бы не безумный поход на стареющую Персию, то Россия могла бы выйти в Тихий океан ещё при Петре I, а так впервые вышла при Петре II, всерьёз же при Анне Иоанновне, что мы узнаем в Очерке 4. И здесь опять верен вывод Милюкова: страна развивалась сама по себе, а действия Петра I её тормозили.
Взгляд на деятельность Петра приводит к печальной мысли о нашем положении нынешнем. Ведь основная масса восхвалений Петра построена на благостном пересказе его указов и манифестов, а не на фактическом анализе документов о ходе и итогах его правления. Столь же легкомысленное отношение общества к истории мы увидим при описании ВСЭ (Очерк 4) и экспедиции Семёна Дежнёва (Очерк 5). Согласитесь: если даже насчёт столь давних и довольно-таки частных событий, как экспедиции, страсти и пристрастия подавляют желание исследовать суть дела, то нечего ожидать такого желания касательно событий эпохальных и, тем более, недавних.
Но вот что странно и поначалу необъяснимо: если империя Петра в самом деле создана больным сумасбродом без всякого плана и зачастую вопреки логике исторического развития, то почему она не распалась с его смертью? Ведь распались же сразу по смерти основателей, куда более здоровых душевно, империи Александра Македонского и Карла Великого. Почему?
Да именно потому, что не в Петре суть петровских реформ (это становится ясно, хоть и не сразу, по прочтении Милюкова). Российская империя складывалась веками, проходя положенные империям стадии развития, и Пётр всего лишь резко усилил одни её стороны (администрацию, флот, военную промышленность), грубо подавив другие (культуру, торговлю, крестьянское хозяйство). Этот перекос развития бытует поныне и уже начал губить Россию, ибо эпоха господства военной силы прошла.
В отличие от Александра Македонского и Карла Великого, Пётр очень мало завоевал (см. Прилож. 6), и в этом, вопреки его желаниям, оказалось спасение России, так как областей, открыто желавших отделиться, почти не было.
Основная часть империи (как географически, так и управлечески) была чем-то целостным ещё до Петра, притом в глубоком смысле термина целостность. В том смысле, что «не части (заранее существующие) складываются в целое, а, наоборот, целое создаётся путём направленного формирования своих частей» [4-12]. В подтверждение сказанного, в Очерке 4 мы увидим нечто, казалось бы, невозможное: сильные люди совершают подвиги в условиях, когда надо бы разбежаться и более слабые разбегаются. Очевидно, что герои ощущают себя частями целого (и являются таковыми), и это целое – государство.
Что уже имелось в нём до Петра, что создано в нём волей Петра, что помимо неё, а что вопреки ей – это другой вопрос. На мой взгляд, Россия переживала тогда исторический взлёт сама по себе, а Пётр ощутил его, возглавил и, думая, что направляет, мешал ему, как мог (поздний особенно). Похожее видится мне при Сталине (при нём взлёт завершался, а завершился выходом в космос при Хрущёве), при позднем Сталине особенно.
8. Разрушитель династии
Наконец, заметим, что героям Очерка 4 пришлось покорять льды при трёх правительницах (Анна Иоанновна, Анна Леопольдовна и Елизавета), приспосабливая свои дела и помыслы к частым и странным колыханиям большой политики. А подарил России «женское царство» с колыханиями тот же Пётр, оставив Россию без законного правителя и даже без пути его законного поиска[69]. Оставил не потому, что умер неожиданно (умирая долго и мучительно, он делал распоряжения – в частности, приказал освободить всех заключённых, думая, очевидно, загладить свои грехи перед Богом), а потому, что не озаботился ранее о младшем соратнике. Такового надо было не только найти (это он, пожалуй, мог бы), но и воспитать, о чём Пётр не имел никакого представления.
Сверстников подбирал он себе лишь в качестве инструментов (что и отметил Ключевский), да и тех не берёг. В последние месяцы жизни, он, как шептали придворные и доносили дипломаты, хотел уничтожить самых близких:
«Французский посланник Кампредон писал в своем донесении, что Пётр… "сильно взволнован тем, что среди его домашних и слуг есть изменники. Поговаривают о полной немилости князя Меншикова и генерал-майора Мамонова, которому царь доверял почти безусловно. Говорят даже о царском секретаре Макарове, да и царица тоже побаивается. Её отношения к Монсу были известны всем… Всё общество напряжённо ждёт, что с ней будет"» [Анисимов, 1998, с. 39].
Что и говорить, один лишь слух о возможной опале Алексея Макарова, вот уже пятнадцатый год самого близкого к царю чиновника, говорил о гниении основ власти. Очень похоже на предсмертную попытку Сталина погубить Молотова, но Сталину было уже 73, Петру же всего 52 года.
А Иван Дмитриев-Мамонов был любимцем Петра вот уже 25-й год. Деловитый и храбрый, в политику он не лез настолько, что царь год назад позволил ему неслыханное – жениться на царевне Прасковье, младшей дочери давно умершего царя Ивана V, красивой, умной и обаятельной – взгляните на изумительный её портрет кисти злосчастного Ивана Никитина.
Теперь, в октябре 1724 года, она родила сына, ставшего, тем самым, вторым (после будущего Петра II) живым царевичем. Брак был морганатический, то есть без наследования прав, но царя это, как видим, не успокаивало. Тут он был даже прав – не в своей болезненной подозрительности, а в том, что при отсутствии законного наследника любой наследник становится приемлемым. Это самым трагическим образом показала до Петра I Великая Смута и после него – чехарда сомнительных цариц и царевичей.
Напомню всем известное: отец Петра II, несчастный Алексей, от прав на престол отрёкся, однако себя этим не спас, зато его сын, по сути лишённый прав отказом отца, стал императором Петром II. Почти излишне напоминать и то, что исконно бесправный сын Анны стал российским императором Петром III.
Петру I, в его аховом положении, надо бы как раз ухватиться за Дмитриева-Мамонова как за верного преемника, коего, надо полагать, Пётр для того и женил на царевне. Теперь тот выступал ещё с наследником-царевичем, то есть с надеждой спасти династию. (Кто мог знать, что и над этим малышом как бы висит проклятие Марины Мнишек[70], что он не доживёт до шести лет?)
Ан нет, даже умирая, Пётр больше пугался получить соперника, нежели погрузить страну в череду дворцовых переворотов. Она, кстати, продолжалась сто лет, с января 1725 до декабря 1825 года, и вела её неизменно гвардия, созданная Петром. Только Николай I, отстранив её от дел охраны (он, православный царь, предпочёл доверить свою безопасность мусульманскому конвою, не имевшему связей с придворной элитой), прекратил дворцовые перевороты.
Нет, Пётр снова заспешил с браком Анны (ей уже шестнадцать): 8 ноября Моне арестован, 9-го допрошен царём, 10-го к Карлу Фридриху послан Остерман [Анисимов, 1998, с. 38], а 22 ноября уже подписан брачный контракт. В нём супруги и их дети лишались права на российский престол, однако Пётр оставил за собой (секретным актом) право призвать их будущего сына на царство. Странное действо со стороны тяжело больного царя, уже 10 лет именовавшего себя стариком, но Пётр ничего лучшего уже придумать не смог.
И вновь испугался, зачем-то стал тянуть с их свадьбой. Её сыграли уже после его смерти, наступившей 28 января 1725 года, а царевич, будущий Пётр III, родился нескоро, лишь в 1728 году, после чего Анна, милая и умная, проявила чисто русскую безалаберность (стала смотреть фейерверк, устроенный в честь рождения ею наследника, причём простудилась) и вскоре же умерла.
Некоторые историки полагали, что правила бы Анна Петровна лучше, чем Елизавета Петровна. Кто знает? Впрочем, до царства Елизаветы стране предстояло вытерпеть трёх правительниц и ещё больше претенденток. И самой Елизавете предстояло претерпеть долгие бесплодные брачные хороводы. Впоследствии она, не имея выбора, сделала безвольного племянника императором Петром III, что добило династию.
Всё это будет нескоро. Пока же отец имел на Елизавету странные виды: начал сватать её, 1 Клетнюю, французскому королю-мальчику Людовику XV. Уже не для спасения династии (для чего надобен супруг, коего можно оставить в России), а для утверждения России в качестве европейской державы. Поначалу переговоры шли вроде бы успешно, и вот, за 70 дней до её 12-летия,
«9 сентября 1721 г. в торжественной обстановке Пётр обрезал ножницами с платья Елизаветы маленькие белые крылышки, и "государыня цесаревна Елизавет Петровна" была признана совершеннолетней» [Анисимов, 1986, с. 14].
Но зря царь-отец спешил: французский двор отказался признать её законной царевной – рождена-де до брака, да и мать её остзейская крестьянка.
В 4-11 говорилось, что династия Романовых начала агонизировать – именно как династия – с гибелью царевича Алексея и фактически была прекращена Екатериной II, когда она, по всей видимости, зачала наследника (Павла) вне законного брака (см. Прилож. 8). Суть дела не в физическом родстве, его смена лишь маркировала смену Екатериной II способа править (смена описана пунктирно тоже в 4-11). Смена повела к той известной из учебников и романов конструкции Российской империи, где правили помещики. Тот самый принцип, который едва проглянул в акте изгнания Челюскина из Морской академии, стал теперь одним из главных: мало служить, надо ещё «душами» владеть.
Что же касается влияния Петра I на династическую идею, то оно тоже было восточным в своей основе. Главной видится мне его попытка утвердить в России ту известную восточную практику, по которой царь был волен и жениться на наложницах, и казнить сыновей. Данная практика не прижилась в России, но акт убийства царевича всё же расколол общество: приверженцы Петра сочли акт разумным, утверждая, что царь спасал Россию, а противники, отвергая (ничего-де он не спасал, а тешил свой клинический садизм), волей-неволей утверждали сомнение в Петре как великом преобразователе. Сомневался, как полагаю, уже тот, кто положил на карту кочковатое стылое болото, мыс Петра.