Вы здесь

Муравейник Russia 2. Книга вторая. Парус. 3. Пряные цветы Востока (В. М. Шапко, 2018)

3. Пряные цветы Востока

Даже когда Кропин после двух пересадок подъезжал, наконец, к своему пункт Б и сидел с приготовленным уже чемоданом, поглядывая в окно, даже в этот ответственный момент… старикашка опять резко распахнул дверь купе. Опять пьяный! Он деревянно шагнул мимо жены-старухи и Кропина, резко развернулся и, как это делают аквалангисты в ластах, – спиной кувыркнулся на нижнюю полку. И сразу страшно зажмурился. С раскрытым ротиком. Как будто в кресле у дантиста. Как будто изготовившись страдать… И это так часто повторялось – Кропин сбился считать. От самого Барнаула. Где на станции старик влез с женой в это купе. И начал бегать в вагон-ресторан каждые полчаса, час…

Старуха жаловалась, что пропивает наследство. Продал дом умершего брата. Так отберите деньги! – не выдерживал Кропин. Нельзя-а, – тянула старуха. – Хозяин. Столяр-краснодеревщик. Так пропьёт ведь! Или сам умрёт! Разве можно так пить? В таком возрасте?! Да уж, соглашались с ним. Старуха была опрятна, сдобна. Оттопыривая мизинчики, оглаживала свои оборочки на опрятной кофточке.

Появилась река. Наверняка большая. Сжатая устьем гор. Поезд стал замедлять ход. И остановился. По большой дуге – поезд точно застрял в висящем параллелограмме моста. Что это за река? Иртыш, сказал кто-то из коридора… Иртыш… Так же, как в Омске… Это какой протяжённости дугу нужно было проделать поезду (во сколько тысяч километров!), чтобы снова выехать к этой реке и замкнуть её (дугу) на этом высоко висящем мосту?.. На противоположной стороне вдоль скал по дороге сновали машины. Дальше, правее, в зелени на горе тонули пяти-и-девятиэтажки…

Потихоньку тронулись. Внизу у насыпи, в сырых ещё, по-утреннему отпаривающих огородах грели под солнцем крыши частные дома. Старуха-мусульманка в белом платке шла к будке на огороде. Кунган побалтывался в тощей руке как солнце на верёвке… С моста вода в Иртыше казалась зеленоватой, не глиняной, как в Омске. Тяжёлым зелёным кораблём уходил вверх по реке вытянутый остров.


На станции Кропина никто не встретил. А ведь была дана телеграмма из Барнаула. Давно разошлись пассажиры с поезда, давно ушёл сам поезд, а Кропин всё ходил вокруг чемодана, сверяя досаду свою с часами на руке. Вокзал повыше от перрона был обыкновенным. Одноэтажным, серым, без выкрутасов. Пойти, что ли, туда? Там ещё обождать?

На первый путь подошёл пригородный поезд. Растопыриваясь ревматическими ножками, спускались на перрон дачницы-пенсионерки. Однако на асфальте сразу начинали бодрить себя, подхватывать ведра, рюкзаки. По перрону потом спешили, чуть не бежали. Помидорками тряслись их спекшиеся личики. У не отстающих мужей их от тяжеленных корзин лица были серьёзны, натянуты как жгуты. Всё людское поголовье торопливо колыхалось к лестнице, к переходному мосту…

Кропин поднял чемодан, тоже пошёл за всеми. Адрес Левиных у него был. Улица Тохтарова. Ориентир – парк имени Кирова. Где-то в центре.

В переполненном трамвае Кропин ехал через весь город. С обеих сторон проплывали дома, в общем-то, обыкновенные, все те жё пяти-и девятиэтажки; из дворов лезла на улицу зелень; многолюдно было на остановках, возле магазинов. Какой-то парк с аттракционами, где болтали крохотных людей гигантские осьминоги и выстреливали резко в небо катапульты тоже с мелкими людьми. Дальше кинотеатр «Титан» – как какая-то башка циклопа домиком. Снова пятиэтажки. Обилие цветов по газонам и скверам, где от машин-поливалок бесконечно нарождались, бегали радуги… Сначала Кропин стоял, потом ему уступили место, и с чемоданом на коленях он неотрывно смотрел в окно, как смотрел бы всякий нормальный человек, прибывший в незнакомый город.

Улицу Тохтарова нашёл быстро. Короткая была улица, тихая, действительно упиралась в парк. (Кропин проехал лишнюю остановку и проник на улицу с другой стороны, с конца.) Прошёл несколько домов, почему-то очень тихое и скромное здание Госбанка (ни одной машины рядом, впрочем – суббота же!) и увидел три одинаковых одноэтажных дома. Три номенклатурных особняка – с высокими заборами, с телевизионными антеннами на крышах, с железными глухими воротами в кованых крупных звездах. Сразу понял, что дошёл, что здесь. Возле первого дома, на лавочке, как натуральный русский, сидел старик-казах. Однако, как и положено казаху, скоблил на домбре. Длинная обвязанная ладами палка домбры походила на висящий переходной мост над пропастью. Вправо-влево – погибнешь! Только прямой дорогой! Казахской! Поздоровавшись, Кропин спросил про искомый дом. Старик прервал игру, выставил перед собой левый глаз. Обстоятельный. Сродни алтыну. И указал на последний дом. Поблагодарив, Кропин пошёл.

– Телеграмма… – вдруг сказал казах. – На вокзал все поехал…

– Ну правильно, телеграмму я давал, – приостановился Кропин, ожидая объяснений. Но старик опять заскоблил. Вдобавок закатился Кропину песней: «Иа-а-а-ай-ия-ия-а-а!»

Кропин нажал, наконец, кнопку звонка на кованых воротах. Долго никого не было. Ещё давил… Таращился на кованые звёзды…

– Товарищ Кропин, по-видимому… С приездом. Проходите… – Худая блеклая женщина отступала от калитки, уводя приглашающую руку и взгляд за собой, и с чемоданом Кропин пошёл за ней по обширному двору. Больше – саду. На тонких высоких стеблях какие-то цветы. Точно бархатные бабочки. Ромашки повисли в воздухе. Казались намалёванным снегом. Ещё какие-то высокие узластые цветы. Здесь же – стрельчатые цветы, кудрявые как флейты. Всюду почему-то пьяные склонившиеся подсолнухи с жёлтыми толстыми затылками. Женщина изредка полуоборачивалась и поматывала Кропину формальной, равнодушной рукой. Кропин задевал какие-то деревья, вроде лимонных. Обошел две яблони с красными яблоками, чуть было не цапнув одно. У крыльца появился и заюлил перед Кропиным толстошёрстный пуделёк. Как бы представляясь. Было в нем что-то от толстой мягкой щетки. Им хотелось обмахнуть туфли. Кропин представил лицо сопровождающей, если бы он проделал это. Кобелька звали Боней. Бонифацием. Сопровождающая смотрела в сторону, пока старик ласкал собаку…

В ожидании уехавших (на вокзал), вежливо сидели у стола на большой веранде. Словно дальше не приглашаемый, чемодан остался стоять у самой двери, на выходе. Кропину предложили отведать груш. Крупные переспелые груши в синей волнистой вазе были как свиньи. Кропин не решился взять ни одну из них. Тогда ему коротко объяснили, что в телеграмме он допустил ошибку. Дал неправильный номер дома. Нужно было написать не 25-ый, а 21-ый! Поэтому телеграмма попала к казахам, через дом, ну а те – сами знаете. Кропин хотя и не знал про «сами знаете», однако согласно кивнул. Из дома явно слышались голоса, но никто не выходил. Кропин осторожно спросил про Маргариту Ивановну. Здесь ли она, в доме, или в больнице?..

– Маргарита Ивановна умерла, – ошарашили его. – Месяц назад. 23-го июля.

Та-ак. Отмучилась, значит, бедняжка. Сочувствую. Искренне сочувствую. Жаль. А он-то, выходит, зря ехал сюда. Его не стали разубеждать.

Опять вежливо молчали. От услышанного старик чувствовал, что поднимается давление. Женщина тоже была бледна. Но постоянной, по-видимому, бледностью астенички. Несмотря на уже ощутимое утреннее тепло, – женщина была в шерстяной серой кофте. Руки её прятались в рукава кофты, как мыши. Равнодушием, бесцветностью своей – она Кропина уже раздражала. От раздёрнутых и затянутых за уши волос темя её походило на изломанный чертёж.

Кропину стало невмоготу. Кропин попросился на двор. Не в смысле этого самого. А в смысле погулять пока там, подышать свежим воздухом. Посмотреть цветы, хе-хе.

– Хорошо. Погуляйте, – разрешили ему. – В случае чего – я в доме… Я дочь Маргариты Ивановны… – Женщина помедлила, как бы оценивая Кропина: – Вероника Витальевна Калюжная…

Кропин разинул рот. Однако! Такой поворот сюжета! Выходит, дочь, родная дочь Витальки-шустряка! Когда же он успел? Неужели с неродившимся ребёнком законопатил Левину в лагерь?! Вот да-а. Кропин плюхнулся обратно на стул. Тем более что дочь Калюжного уже ушла. Однако ему не дали очухаться. С другого конца веранды, прямо на него, шла другая женщина. Женщина – в чём мать родила! Точно! Только полотенце на плече! Кропин чуть не упал со стула. Однако женщина прошла мимо. Не поздоровавшись! Ничего не сказав! Тяжелая сзади, как глина. Как озол! Да что же это такое! Публичный дом тут у них, что ли? Сердце в груди ухало, лупило.


С чемоданом Кропин ломился сквозь сад. Собачонок Бонифаций бежал рядом, подпрыгивал, играл. Однако было поздно удирать. От калитки к нему спешили люди. Во главе с самой Елизаветой Ивановной. Кропина окружили, повернули, безоговорочно повели назад. Были тут сын и дочь Елизаветы Ивановны, чьи-то жены, мужья, ещё кто-то. Собачонка будто поддавали ногой – летал как футбол. У крыльца встречающие разом расступились. И, как доверенное лицо их, к груди Кропина припала Елизавета Ивановна. Сорочка Кропина сразу стала заметно намокать. Бедная Маргарита! Бедная! Не дождалась вас, Дмитрий Алексеевич! Кропин тоже зашмыгал носом. Все свесили головы. (Бонифация куда-то упнули.) Однако скорбная минута кончилась, и Кропина потащили в дом. Он победно поглядывал на Веронику Калюжную, которая вышла всё же на крыльцо. Стояла и запрятывала в рукава свои мышиные лапки.


Кропину нужно было звонить в Москву Саше Новосёлову, чтобы тот срочно, телеграфом, выслал денег. Причём звонить конфиденциально, с почты, с переговорного пункта, который нужно ещё найти… Когда получит деньги так же быстро купить обратный билет (Кропин хотел уехать на другой же день). И ещё… Да мало ли чего ещё нужно было сделать Кропину! В конце концов разобраться с бумагами Левиной! На это ведь тоже нужно время. Однако его сразу усадили за стол, завтракать. Усадили одного, в доме. В большущей комнате. Можно сказать, в зале, с громадной люстрой над столом. (Вообще, сколько в этом доме комнат? Идя за всеми длинным коридором, – Кропин сосчитать не смог.) Дмитрий Алексеевич давился какой-то едой, торопливо докладывал Елизавете Ивановне, что крышки для консервирования купил, привёз. Елизавета Ивановна, сидящая охранницей рядом, в смущении и в восхищении одновременно всплескивала руками. Остальные с умилением смотрели. Опять же, сколько в этом доме людей? Люди у стола всё время менялись – одни уходили куда-то, зато приходили другие и вставали на их места. Елизавета Ивановна каждого представляла. Сутуло, как крокодил, Кропин вскакивал. Точно давился бараном. Отдавал правую руку. Снова падал на стул. Знакомиться начали выводить детей. По одному и группками. Кропин и им кивал. Ёлочке (Эле, внучке Елизаветы Ивановны) успел даже сделать кривое дупло. В смысле, улыбку. Люстра грозилась сорваться. Прямо Кропину на голову. Размером была с хороший куст винограда. Старался не смотреть. Пригибался, орудовал вилкой. Точно стремился наесться до гибели. У него деликатно спросили, взял ли он с собой купальные принадлежности, плавки. Это ещё зачем? – вскинул бровь пенсионер. Сейчас мы повезём вас в «Голубой залив», будем все там отдыхать и купаться. Всё было предопределено заранее. Сопротивляться, протестовать бесполезно. Уже через десять минут на двух «Волгах» – поехали. С детьми из окон и лающим Бонифацием.

На кладбище, куда Кропина посчитали обязательным завезти… он совершенно не узнал Маргариту Левину. С фотографии на стеле смотрела совсем незнакомая худая женщина. И самое главное – с кудрями как табун. Глаз не видать! Да Левина ли это вообще? Вернее, та ли это Левина, с которой он работал до войны? У той же были прямые волосы? Причём в очень скромном виде на голове? А эта-то! Туда ли он попал?.. Парик. Всего лишь парик, Дмитрий Алексеевич. Последняя фотография. Почти облысела от облучений. Не мудрено не узнать… Елизавета Ивановна опять заплакала. Кропин положил свою граблю на подрагивающее её плечо. Точно соединился клеммой с плачущим аккумулятором. Смотрел на высокий высей берёз, задрав голову, полнясь слезами…

Пошли в печали с кладбища наружу, к машинам. Справа, с пологого бугра, тянулась в небо церковь. Вверху на занудном ветру потихоньку удерживали иссыхающий цинковый свет цинковые крестики её… В этой церкви бедную Маргариту и отпевали. Елизавета Ивановна опять стала сморкаться в платок. Она ведь верить стала в конце. Так были против все! Чтоб отпевать! И Вероника, и муж Николай, и сын Сашка, и мои детки туда же! Я настояла, я!.. Так курили на воздухе! Ни один внутрь не зашёл! Верите?.. Партийные. Вон они – спешат…

Впереди, чтоб быстрей смотаться с кладбища, тесно катился почти весь семейный клан умершей Левиной. Как с поводков бобики, рвались на стороны дети. Кропин пожалел свою спутницу. Смотрел на неё с сочувствием. Однако это не помешало ему сжимать зубы в машине. Уже на ходу. Бедро… бедро Елизаветы опять липло к нему. Липло будто ласта! Кропин старался отодвинуться, ужаться. Однако с другой стороны сын Елизаветы ноги держал вольно, раздвинуто. Точно имел грыжу. Или я… слона. Вдобавок Ёлочка, крупный упитанный ребёнок, с колен бабушки постоянно кидалась Кропину на грудь, вытягивала ручонку к окну: а вот мелькомбинат! А вон мост! А вон гора!..


Пресловутый «Голубой залив», о котором Кропину по дороге прожужжали уши, упал в гигантский полуцирк из гор и лесов по нему. Размерами впечатлял: противоположный берег еле угадывался вдали, а пансионатики по цирку справа казались детскими кубиками и спичечными коробками… Пологой дорогой стали спускаться вниз, и Кропин подумал, что сразу на пляж, однако не тут-то было! – его повезли в «домик». «Сначала в домик, дорогой Дмитрий Алексеевич, в домик, а уж потом на пляж». Длинными террасами машины снова пошли забираться вверх, теперь уже мимо хвойных и берёзовых лесов, перелесков, мимо пансионатов с фонтанами и млеющими в шезлонгах отдыхающими, мимо каких-то забегаловок вдоль дороги с пивными бочками при них. Постепенно всё это осталось позади, минут десять ехали как в пустоте, выбираясь почти на самый верх горы. К «домику», как опять сказали Кропину.

И увидел Кропин! Сосны были почти в пояс «домику»! Он стоял передней частью на сваях, казался трёхэтажным, победно скалился Кропину пастями двух уже раскрытых гаражей!.. Кропин тоже раскрыл рот. Все смеялись. Номер с «домиком» был, видимо, постоянным. Показывался не в первый раз. Как и положено, возле домика метался обязательный Перфилыч. Оказавшийся бельмастым бородатым кержаком из ближней деревни, всё лето живущий при домике в сторожке, как пёс в будке. Кропин подержал его руку, будто сваю.

После второго завтрака за столом под берёзой, у пустого пока что мангала, отправились, наконец, на пляж Пионерский. Скрывая купальники, женщины усаживались в машину в легких летучих халатах, мужчины лезли в плавках, дети тоже, Кропин как был – в брюках и рубашке с коротким рукавом. Чуть не забыли прыгающего в высокой траве за бабочками Бонифация. Однако прибежал. Влетел в машину с разгону. Бомбочкой. Сразу тронулись. При доме остался, понятное дело, Перфилыч.

В машине, спускаясь всё той же дорогой, Кропин даже забыл про «бедро». Ставший как-то значительно крупнее всех, как идол, он сидел заторможенный, с большими пустыми глазами… Это сколько же стоит этот домик на сваях с двумя гаражами и перфилычами? С шестью спальнями внутри… с кухней… с сауной… с бильярдной… с громадной столовой, откуда был выход на открытую веранду, где он, Кропин, даже постоял, раскинув руки по перилам, и взглядом попытался охватить раскинувшийся перед ним пейзаж размером во весь мир?.. Вот так Левина Маргарита… Где же она работала? Вроде бы в райкоме. Или – в обкоме?.. Кропин внезапно вспомнил – она была Начальницей Торговли Всей Области… Об этом же ему ещё в Москве сказали, с гордостью сказали. И была – более двадцати лет!.. Господи! Чему тут удивляться? Вот дурень-то, честное слово! Громадный особняк в городе, «домик» у воды в горах, две «Волги»… да две ли? Гаражи!.. И это только на поверхности. Вот Левина-а… С другой стороны – как будут делить? Кропин поворачивал голову к весёлым наследникам. Как?..


Сколоченные из досок, прочерневшие от времени будки для переодевания – понизу просматривались. Имели вид загонов. Изредка там падали на песок мужские брюки или из трусиков переступали ноги женщин… Кропин благополучно переоделся. Вернее, разделся и надел только плавки.

Однако на самом пляже, на так называемом «Пионерском»… Кропин не знал куда смотреть. Кругом ходили по песку коричневые пляжницы почти в чем мать родила. Уже не в купальниках, не в трусиках даже, нет, уже в каких-то взрезах. И спереди, и сзади… Груди из кошелей на веревочках – натурально вываливались… Это всё девицы. А уж у мамаш, таскавших за собой капризных детей, – груди мотались как торбы… Чёрт знает что! Совсем, оказывается, отстал от жизни Кропин!

Он согбенно сидел среди семейства Левиных, охватив колени. И, походило, собрался сидеть так вечно. Ни о какой воде, ни о каком плавании и речи не шло. «Вы бы искупались, Дмитрий Алексеевич. Жарко ведь! Да и обгорите!» Платок у Елизаветы Ивановны был повязан лихо, по-пиратски… Сейчас, сказал Кропин.

Страшно, как лопастной, подбитый наконец-то вертолёт, Кропин носился вдоль берега по мелководью. Его тащило то в одну сторону, то уже в другую. «Лопастями» всюду расшугивал пузатую мелочь. (Что он делает?! Да он же с ума сошёл!) На берег выскочил, как из ледяной воды – минуты не прошло. (Вот этто лопастно-ой!) Плавки были явно велики ему. Длинный детский сачок истекал на песок водою. В сачке еле угадывалась пойманная, можно сказать, Кропиным рыбка. Мягко, но сильно, как молодой, Кропин припал на песок грудью. Рядом с голыми брюквами Елизаветы Ивановны. Как молодая, Елизавета Ивановна откинула лицо к солнцу, упершись в песок руками. Вы хорошо плаваете, Дмитрий Алексеевич. Очень хорошо. В чёрном плотном купальнике Елизавета Ивановна походила на очень крупную речную ракушку. Старых таких ракушек тут тоже хватало. Кругом или ракушки эти, или молодые взрезы. Другим тут нечего было делать. Это уж точно. Кропин старался смотреть по воде вдаль. Солнце трубило в залив вовсю. Будто китята с ездоками на горбах, носились, фонтанировали водные скутеры. Макались меж них головёнки купающихся. Вдали завис алый парус яхты. И, завершая пейзаж, ставя в нём жирную точку, картинно стоял на громадном валуне парень с торсом, завязав жопку узелком. Этакий капитан Грей без штанов.

Постоянно месили песок перед носом Кропина толстопятые пивники с ёмкостями. Ёлочка, та самая тихая Ёлочка (это в Москве) и её два братёныша всё время пруцкали ему на темя водой из большой клизмы. Со смехом убегали. Чтобы побыть хоть минуту одному, Кропин, извинившись, двинулся к лесу, который начинался метрах в пятидесяти от берега. («Ну вот, Ёлочка! Обидели дедушку Митю!») Солнце било в лоб. За кустарниковым подлеском, как в алтаре, горело в знойном иссыхающем сосняке. Вдруг точно понизу кто-то в лесу пролез. Испуганными метёлками промотались сосны. Снова. С другой стороны. И опять как от пролезающего кого-то затрепались верхушки сосен. И знойная тишина вновь упала в лес. Как будто ничего и не было только что… Кропин знал, что возле большой воды по берегам могут возникать такие явления. Видел подобное даже в Подмосковье. Неизвестно откуда в небольшом, ограниченном месте на удивление всем вдруг вылезали такие ветры-дуроломы. Точно из земли. Точно из могил Вавилы. С дикой силой своей. И бедокурили по берегам в лесах. И вновь – как в землю уходили… Кропин, постояв, повернул назад.

Бесштанного капитана Грея на валуне уже не было. Вместо него валун густо облепили рыбаки. С длинными удилищами, – как усатые тараканы. Тесно махались удилищами вверху, точно думали только о том, как спихнуть лишних в воду… Кропин присел на одеяло возле своих. В голове пошумливало. Кропин чувствовал, что перегрелся. Солнце было как палач. У Кропина явно поднялось давление. Он был опять среди полуголых людей, опять среди надоедливых ребятишек. Всё так же месили песок полуголые девки, откидывая пятки назад, будто мочёные яблоки. У него что-то спрашивали. Он не слышал, не понимал. «Как правильно – «секс» или «сэкс», – спросил вдруг глухо. «Что, что вы сказали?» Ему заглядывали в глаза. Глаза старика роднились уже с круглыми антеннками марсианина. Словно бы синие нарождали всюду круги. «Что, что он спросил?» Не обращайте внимания. Не надо. Ничего. Это. Как его? Я – так. Пора нам, наверное. Жарко. К машине надо. К машинам. Лучше. Все сразу завозились, поднимаясь. Кропин пытался сворачивать одеяло. Кривоногий, тощий. В седых волосках по груди и плечам – как облезлый какой-то одуван. Или обдуван. «Искупайтесь ещё! На дорожку!» Однако старик норовил уже в будку. С брюками уже, с сандалиями.

Кропин прыгал на одной ноге, надевал носок. «Вы, наверное, перегрелись, Дмитрий Алексеевич?» – с беспокойством спрашивали у стриженной под барашка, раскардашной головы, прыгающей по верху будки, как в кукольном театре. «Зачем повезли его на пляж? Кто придумал? Старику же явно не по себе! Ведите его к машинам! Да побыстрее!» И его уже вели, заботливо окружая.

– Ничего, ничего. Я – в порядке. В порядке, – деревянно говорил старик.

В полном порядке! Они меня добьют. Домой я – не доеду…


Ночевал Кропин в «домике». В персональной спальне. Итальянские простыни были шершавы, точно в занозах. Всю ночь нарывались из тьмы и наглухо прятались во тьму хоры. Хора. Честный Перфилыч бегал, разгонял, ухал филином.

Утром в сопровождении Елизаветы Ивановны Кропина увезли в город.


Только после того, как позвонил в Москву Новосёлову (звонил с переговорного) и договорился о деньгах, вернулся в дом на Тохтарова. Получил от Вероники Калюжной папку С Документами. Засел над ними в кабинете Левиной.

Доносов было семнадцать. Отсылаемых Калюжным регулярно, каждый месяц. В каждом доносе по две-три страницы, отпечатанных на машинке. Сейчас раздельно взятых в скрепки. Глядя на выцветшие листки, избитые мелким неровным кеглем, Кропин никак не мог сначала понять, как Маргарита сумела достать эти бумаги. Как к ней они попали. Ведь Калюжный отсылал их с подписями, с датами. Не из Органов же они оказались у Левиной… Вдруг понял: да ведь это всё вторые экземпляры! Хитрюга Левина закладывала в каретку по два листа! С копиркой! Один (первый) Калюжному, второй (слепой) для себя! Утаивала от Витальки! Воровала! Самодовольный болван разгуливал по своей квартире руки за спину, диктовал, а скромненькая верная любовница знай пощёлкивала на машинке да на ус мотала. Как говорится, один пишем, два в уме. Вот так любовнички! Один упёк беременную подругу в лагеря (пусть там рожает, стерва!), а другая крепко запомнила всё. Да вот теперь и ужалит, отомстит!.. Правда, уже не своими руками…

Кропин всё перекладывал и перекладывал бумаги на столе. Точно душа его, душа въедливого канцеляриста, не терпела непорядка в них… Перед тем, как начать читать, в последний раз пустил взгляд по кабинету Левиной. По бывшему её кабинету.

В притемнённой комнате было, собственно, пусто. Из неё почти всё вынесли. Её явно подготовили уже для чего-то другого… Как прощаясь, утекали к скудному свету окна неснятые со стены фотографии под стеклом… Да-а, Левина… Бедняга…

Однако нужно приступать. Тем более что за дверью ждали, что-то бубнили, точно уже сердились на Кропина. Сердились, что он медлит…

Через десять минут Кропин дышал как насос, таращась вверх на усы, оставшиеся от оборванной люстры. Сил вернуть глаза на стол, на бумаги не было… Лучше повеситься ему сейчас там наверху, просто повеситься!..

Заставив себя прочитать всё… Троцкистский Подпевала Кропин вышел из кабинета Левиной. Лицо его пылало. Мне нужно побыть одному, сразу заявил ожидающим, отдавая папку. Извините. Поговорим потом. Глаза его не находили места, выкатывались как у коня. Я – в город!

Он шёл по парку. Но ничего не видел вокруг. Голова его словно была утыкана иголками. Как на глубинной психотерапии. Иголками с флажками: Шестёрка Кочерги!.. Скрытый Педераст!.. Любовник Кочерги Зинаиды! (это после «педераста»!)… Он И Зельгин!.. Полные Разложенцы!.. Пьянки!.. Карты!.. Был Связан С Ленинградской Группой!.. Разбил Бюст Товарища Сталина!.. Но не опасен!!! Легко нейтрализуем!.. Может быть использован!..

Кропину не хватало воздуха. Он плюхнулся на скамью, хватаясь за грудь. Нет, домой он не доедет. Это точно. Кропин оказался прямо напротив пьедестала с несостоявшимся вождем из Ленинграда. Бронзовый вождь простирал руку над бывшим своим «соратником». Как осеняя его, как благословляя. Однако старик не видел этого, не понимал. Старик выхватывал белый платок и сдёргивал слезы. Точно торопливо устранял открывшуюся на лице течь. Господи, как могут ранить слова! Как могут ранить паскудные словёнки! Какая грязь! Педераст! Пьяница! Бабник! Какая гадость! Ведь это читали люди. Чужие люди. Ведь это читали… все Левины!.. Господи-и! Зачем он приехал сюда! Зачем он, старый осел, влез во всю эту грязь!.. Старик уже горько плакал, жгуче жалел и себя, и весь мир… Какой-то карапуз на велосипедике, подъехав, качал себя педалями на месте. Перед карапузом уливался слезами старый крокодил Гена… Карапуз умчался к матери…

Сколько горевал Кропин в парке, он не помнил. Его трогали за плечо, о чём-то спрашивали, потом уходили. В какой-то момент, перестав плакать, он крепко задумался. Как вошёл в ступор, в туман. И вдруг уснул. Обморочно. Разом. Запрокинув голову и раскрыв рот. «Ну вот, пожалуйста! Старый человек! Напился с утра!» Две женщины пожилого строгого вида обходили выкинутую на дорожку ногу, как оглоблю. «Срам! Честное слово!» Женщины всё оборачивались. На подрагивающих бледных ножках слегка задравшиеся крепдешинчики у них потрясывались, точно осыпались песочком…


Кропин пришёл в себя только на почте, когда получал Саши Новосёлова перевод. Однако внутренняя дрожь не проходила. Накатывала. Позвоночник ощущался растопыренной ёлкой, дрожащей всеми своими игрушками. Сильно дрожала и рука, когда заполнял бланк. С обмакнутым пером натурально выделывала кренделя. Как алкашу, её нужно было привязывать к шее. Эко её! – глядя на руку, удивлялся сосед за измазанным чернилами почтовым столом. Со своим пером в руке – как прилежный ученик. С похмелья, что ли, дед? Кое-как заполнил.

В городской железнодорожной кассе надеялся на вечерний какой-нибудь поезд. Но – нет. Только завтра. Утром. В девять. Пришлось взять…

Дрожь внутри прошла, однако душу саднило. Набегали слёзы. Чтобы как-то оттянуть возвращение, чтобы не идти в дом на Тохтарова… кружил по городу. В основном в центре. Садился в трамвай, ехал, снова выходил…

Шёл вдоль сквозящей ограды какого-то парка (не кировского). Ударяемые сквозь ветви солнцем, пряно отпаривали нескончаемые цветники. На широкой улице смотрел в небо кинотеатр с закинувшимся стеклом. Чёрные и мокрые, как лягушки, прыгали в фонтанчике ребятишки. Здесь тоже было полно цветов. Каких-то белых и очень крупных. Стоящих обезумевшим на жаре хлопком. Ещё цветы – как высеянный ураган. Как сплошные веснушки по клумбе. Однако немало в этом городе цветов. Присел на одну из скамей тут же, у кинотеатра.

И тоже как цветы шли мимо девушки. В летних легких платьях – точно в поджигаемых солнцем тюльпанах. Вспыхивали, обугливались и снова нарождались девичьи стройные ноги. Старуха с соседней лавки внимательно смотрела поверх очков… Сама попробовала встать, чтобы идти. Оттолкнулась от скамьи, взяв сумку. Повезла творожные рябые ноги… Кропин смотрел, потом тоже поднялся. Спотыкаясь, пошёл.

И только на улице Пролетарской к Кропину наконец-то вернулись его глаза пожизненного любознательного ротозея.

Зелёные и тяжёлые, везде над дорогой стояли тучи тополей. Город этот тонул в цветах и зелени буквально! Здесь же, на Пролетарской, долго смотрел на необычную девятиэтажку. Гипсовые лоджии её были проточены национальным орнаментом. Без разрыва орнамент струился по всем этажам подобно бороде правоверного мусульманина. Под «бородой» курили две казашки в мини-юбках. Скуластые как инопланетянки. Сигареты удерживали в пальцах независимо, фасонисто. К Кропину повернулись насурьмлённые глаза. «Ну, чего уставился? Старый козёл?» Кропин пошёл, как пошёл бы китаец на приподнятых каблуках – слегка подплясывая. Он догадался, откуда были эти девицы. Гостиница неподалеку протянулась как их картотека.

Неожиданно вывернул к переговорному пункту, где был уже утром. Как истукан, сидел с талоном в руках. Включены были только уши. Освобождаясь от всего, радостно кричал на весь переговорный пункт: «Яков Иванович! Дорогой! Здравствуй! Как ты там! Как здоровье! У меня всё в порядке! Завтра выезжаю! Четверо суток – и дома! Да-да! Саша Новосёлов деньги перевёл! Да, встретили! Лучше некуда! Всё расскажу! Ну, закругляюсь! Три минуты! Всё! Жму руку! Пока! До встречи!»

Воспрянувшая душа пела. Всё забыл Кропин! Люди улыбались ему, он улыбался людям. Он снова двигался куда-то, заходил в магазины, стоял на перекрёстках, поражаясь множеству машин. В тихие улицы шёл – как в высочайшие зелёные тоннели из деревьев, где солнце только чуть пятнало асфальт. Пил из автоматов воду. Снова выходил на солнце к оживленью широких улиц. Он, казалось, сроднился с этим городом, с его приветливыми людьми. Он заговаривал с аксакалами, сидящими на скамьях с обстоятельными серьёзными клюшками. Он дурачился с ребятишками у радужных фонтанов. В чудесном этом городе он был уже, казалось, постоянным жителем…

Однако через несколько часов он долго стоял напротив дома на Тохтарова, не решаясь перейти дорогу. В руках у него была курица в сетке. (Где собрался варить-то её?)

Над улицей, словно изнывая от зноя, погибали послеполуденные облака. Пирамидальные тополя покачивались как дамы, спутанные вечерними платьями до пят. По топольку у дома маслянисто принимались трепетать листочки… Кропин малодушно не шёл, маялся…

Курицу… курицу в сетке долго всучивал пугающейся старушонке. Старушонка понесла её, длиннопалую, сизую, в руке на отлёте, как балерину, оглядываясь, явно считая Кропина психом…

В дом проник как вор. Не встретив никого ни на веранде, ни в коридоре. Он хотел уже юркнуть в бывшую комнату Левиной… но увидел младенца… Возле дальнего окна, в осолнечненном пространстве ходил, рассматривал что-то на полу этот младенец лет полутора. Веющий золотистый султан волосиков на его макушке – носил солнце…

– Андрюша! – позвал откуда-то материнский голос. И Кропину мгновенно вспомнился другой Андрюша. Далекий сынишка Яши Кочерги. – Андрюша, где ты? Иди сюда!

Султан на голове мотнулся, заспешил вправо, в темноту, вскинув за собой золотистой пылью…

Не дав Кропину зареветь, откуда-то налетела Елизавета Ивановна. «Что такое! Дмитрий Алексеевич! Как вам не стыдно! Куда вы пропали!» Кропина опять вели. Как государственного преступника. Опять несколько человек. Откуда они берутся тут? Чуть не силой его втолкнули в какую-то комнату, где за столом сидел, можно сказать, следователь – Вероника Витальевна Калюжная. Она уже раскладывала перед собой, так сказать, «дело». Дело Кропина. Не глядя кивнула подследственному на стул. Ладно. Сел. Пусть. У Кропина спросили, как он отнёсся к прочитанному, к этим доносам. Которые вот надо раскладывать на столе. Искать в них сейчас самое, возможно, главное. Кропин удивился. «Как»! Что значит – «как»? Кропин начал заводиться. А как можно отнестись к грязным инсинуациям, поклёпам, к подлой клевете! «Как». Надо же!

Тогда, так же гуляя взглядом по столу, ему начали втолковывать, что он должен сделать с бумагами по приезду в Москву. Куда пойти, кому отдать. Чувствовались большие знания в этих вопросах у Вероники Калюжной. Однако одновременно с этим, сначала подспудно, как-то со стороны, а потом и явно она стала протаскивать мысль, что Кропин должен действовать один. («Понимаете, один!») От своего имени. Никого из них не упоминать, никого не впутывать в это грязное дело… «Это как же! – несказанно удивился Кропин. Вы инициаторы всего, и вы – в стороне? И-интересно». Кропин уже шёл пятнами, рвал ворот рубашки. И подследственный, и следователь тут же начали городить каждый свою правду. На Кропина откровенно смотрела стерва с бледным острым носом:

– Да поймите вы, поймите! (Глупый старик!) У каждого из нас положение в городе! Авторитет! Добытые немалыми усилиями, честным трудом! (Ой ли!) Мы не можем допустить, чтобы всё это рухнуло в одночасье! Ведь начнут таскать, выяснять! Всплывёт имя Маргариты Ивановны! Что мы им ответим?! Мы не можем этого допустить! Вы понимаете? Понимаете?!.

– Ага-а! У вас, значит, авторитет, авторитеты! А нам, значит, с Кочергой терять нечего! Нам, значит, можно в помоях купаться! Да кто затеял-то это всё?! Кто?! Я что, с неба сюда упал?! Я вас звал в Москву к себе, звал?! – Голова старика, стриженная под барашка, уже тряслась, точно звенела бубенчиками: – Звал?!

– Да говорят же вам (глупый старик!) – мы ничего не знали! (Ой ли! А может, не хотели знать?) Маргарита Ивановна скрывала всё! Сама, сама хотела это дело… провернуть. А тут болезнь. Вот и вспомнила вас. Лучшего своего друга…

У Кропина отпала челюсть от «лучшего друга». Кропин хотел призвать в свидетели саму Маргариту Ивановну. С портрета в кучерявом багете. Однако не дотянув до красного угла самую малость, та в портрете еле угадывалась в густых красках. Как будто болела там корью или золотухой. И ничего ни подтвердить, ни опровергнуть насчет «друга» явно не могла.

Зато в книжном шкафу, за стеклом, всё было зримо. Тут уж не придерёшься. Не-ет. Полное сизое нечитаемое собрание сочинений! Все пятьдесят пять томов! Тут уж всё на месте. И мелконький черепный автор при своем собрании. Да не просто в одном экземпляре, а модненькой ныне горкой. Как же – не в Тмутаракани живём!

– Вы чем-то недовольны?

– Ничего. Не обращайте внимания. Я – так.

Собственно, разговор был закончен.

– И всё же, Дмитрий Алексеевич, мы надеемся на вас. Думаю, вы нас не подведёте. (Да где уж! Всё на себя! Железно! Кремень!)

Женщина устала от разговора. Глаза женщины были как бледные чирьи. Стоя женщина складывала бумаги в папку, чтобы передать её Кропину.

Неожиданно Кропин спросил:

– Может быть, похоронить это всё? Забыть, сжечь, выкинуть? А, Вероника Витальевна?.. Он ведь вам отец… Не жалко вам его?..

– Он негодяй… Он сломал жизнь мамы… Он должен ответить… – впервые по-человечески сказала женщина. Глаза её начали краснеть от слёз.

В свою очередь, Кропину сразу захотелось въедливо вопросить: а кто, собственно, была её мама в тридцатые годы? Маргарита Ивановна Левина? Кто? Разве это не она была глазами и ушами своего любовника, Витальки-шустряка? Не она ли прежде всего стучала на своих коллег? А уж потом вдвоём кропали они подлые эти доносы? Не она ли их печатала, в конце концов?!

Приняв папку и завязывая тесёмки на ней, о многом хотелось спросить Кропину у этой женщины про её маму, про их с мамой прямо-таки загубленную жизнь в этом городе! Когда шёл к двери, в спину неожиданно прилетело приглашение. На день рождения. Брату Александру – тридцать пять. Ждём вас к столу, Дмитрий Алексеевич. Кропин сказал, что у него нет подарка. Да и хотелось бы побыть перед дорогой одному. Вы уж извините…

– Напрасно. Будут интересные люди. Колоритные.... – Калюжная была прежней. С бледными глазами. Добавила загадочно: – Есть возможность увидеть современные нравы провинции…

Кропин пожал плечами, не сказав ни да ни нет.

В пустом кабинете Левиной ему уже была поставлена и застелена кровать на ночь. Сидя на ней, решил твердо, что ни на какие дни рождения не пойдёт. Хватит ему приключений! Однако как всегда налетела Елизавета Ивановна. А уйти от нее можно было… только ракетой. Пробив потолок. Поэтому, толком даже не отдохнув, Кропин как миленький сидел в семь часов на веранде. Куда, как в накопитель, в предбанник, уже прибывали гости, а Бонифаций, со всеми здороваясь, высоко подпрыгивал большой шайкой блох.

От непоборимой застенчивости Кропин сидел на стуле в совершенно дикой позе – в позе виолончелиста. Причем виолончелиста без виолончели. То есть с широко расставленными ногами и занесенной правой рукой. Казалось, вот сейчас вдарит смычком, заиграет, но нет – железно молчит, ни звука.

Не иначе как с коллегами, «виолончелиста» подвели знакомиться с двумя актёрами. Из местного драмтеатра. Большеголовые, плечистые, те на диване сидели уж очень как-то артистично, небрежно – набросав впереди себя изломанных своих ног. Холёные руки Кропину отдавали утомлённо, вяло. Как гинекологи после работы. Кропин подхватывал, держал, называл себя. Вроде даже один раз шаркнул ножкой. С почтением отошёл. Да-а, господа…

Позвали, наконец, к столу. Все оживились, задвигались, потянулись к раскрытой двери. Некоторые заспешили. И больше всех, теряя лицо, наши актёры. Хорошо потирали руки, стремились первыми ворваться в зал.

А Кропин большую столовую просто не узнал! Если вчера виноградный куст с потолка казался зелёным, то сейчас он сиял, был полностью белым, точно засыпанный снегом. Кропин толокся со всеми, чувствовал чью-то направляющую руку, но из-за яркой, прямо-таки дворцовой этой люстры (люстры из дворца!), плохо различал, что под ней на столе, не воспринимал по-настоящему всего великолепия блюд. За стол его вставили прямо посередине. Он сел. В дальнейшем не мог вспомнить, что ел и пил за этим столом – белый свет люстры и белоснежная скатерть просто оглушили его. Ему начинало казаться, что он на приёме в царском дворце екатерининской эпохи. Кругом одни только оголённые бюсты женщин и раззолоченные камзолы мужчин… Словом, чёртов этот свет, сверкание люстры надолго выбили Кропина из колеи, заморочил голову.

К действительности его вернул чуть не под руки приведённый старикан. Который был посажен прямо напротив. Неживой уже. С голой костяной головой. Сосед Кропина, выцеливая вилкой кружок колбасы, тихо гундливо поведал: «Транквилизаторами мозги вымыл. Угу. Пачками жрёт. Блоками. Угу». Оказалось – муж Елизаветы Ивановны! Официально представленный, Кропин приподнялся. С намереньем пожать через стол руку. Старикан даже не шелохнулся. Кропин сел, не зная куда глядеть. «Придурок, – опять точно в сторону поведал сосед, всё выцеливая. – Угу. Транквилизаторы». Кропину подсунули судок с горой салата. Углублённо брал на тарелочку, найдя занятие. Хорошо хоть руку не протянул. Удержал в последний момент. Была б картина. Хвалил салат. Вкусно, очень вкусно! благодарю вас! Обильно забулькало в его фужер. Подвигнул себя с большим протестом. Да так, что фужер опрокинул. Всеобщий смех! Вскрики! Кропин схватил солонку, сумасшедше зафонтанировал солью. По разлитому вину. Сейчас, сейчас, ради бога извините! Его удерживали за руки, останавливали. А он всё вытряхивал, солил. Усадили, наконец, беднягу, отобрав соль. Смеялись, хлопали по плечу. Да ерунда! Что – скатерть! Кропин кивал, как артист после исполненного номера, благодарил. Опять с полным фужером вина, непонятно кем и когда подсунутым.

Точно постоянная, узаконенная в этом доме нищая, гордо вышла перед всеми певица-бард с гитарой наперевес. В вечернем платье с длинным разрезом по бедру, худая. Парень при ней, тоже с гитарой – как смирившийся пожизненный воздыхатель. Все сразу захлопали. Нина! Рысюкова! Просим! Однако певица резко вскинула руку: тихо! тишина! «Для нашего дорогого именинника, Александра Николаевича Белостокова, прозвучит его любимый романс!» И она ударила по струнам (воздыхатель тоже) и страстно запела у именинника за спиной: «От-цвели-и уж давно-о хризантемы эв саду-у-у…» Именинник сидел под раскатами гитар и пением, потупив голову. Точно подконвойный. Это был лысеющий блондин в очках. Гренок. Золотисто поджаренный гренок. Жена преданно трогала его руку. По окончании романса он привстал, и Рысюкова чуть не отвернула ему голову в поцелуе. Все ужасно захлопали. «Ещё, ещё! Нина! Пой!» Именинник упал на место, а певица продолжила свой мини-концерт. Теперь уже пела свое, бардовское. И каждый раз ей бурно хлопали. Два актера лупили лапами вверху. Браво, Нина, браво! «Из театра! Она тоже из театра! – радовался сосед Кропина.– Б…. – каких свет не видывал! Одна шайка! Все трое из театра! На халяву сюда! Ага! Маргарита подкармливала! Шмотки, продукты, машины вне очереди! Ага!» – всё кричал во всеобщем гвалте Кропину сосед…

Однако гитары чуть погодя куда-то исчезли. Певица Рысюкова уже приклонялась, целовалась почти со всеми, а её гитарист скромненько сидел перед большой штрафной рюмкой водки. Певица упала рядом, схватила его штрафную, крикнула за именинника тост и хлопнула! Воздыхатель глазом даже не успел моргнуть. Бойкая дамочка, подумал Кропин, в общем-то, концертом довольный.

Но когда подали жаркое, поверх застолья вдруг вынырнул похабный анекдот. И рассказывала его эта самая певичка. Эта Рысюкова. Называла всё своими именами. Причём проделывала это с весёлой, роковой какой-то наивностью кобелька, который постоянно, прямо посреди людей, оседлывает своих сучек… Кропин замер. А бабёнка продолжала всё выше и выше, что называется, задирать подол. Это был, видимо, постоянный, накатанный номер артистки для этого дома. Этакий смакуемый всеми матерщинный эксгибиционистский акт. И все приглашающе смеялись. Заглядывали Кропину в глаза. Мол, как? Что скажешь? Здорово? Однако Кропин сидел красный, злой, не знал куда смотреть…

Не унимался, постоянно нашёптывал сосед. И тоже всё нехорошее, отвратное об окружающих. «Вон ту видите? Третью с краю? Угу. Муж-импотент. Сама пациентка сексопатолога. Угу. Он обучает ее оргазму. Сестра есть. Вон. Угу. Эта – нимфоманка. Точнее – спортивный мессалинизм. Коллекционирование партнеров. Угу. Записываются ею в специальную тетрадь. Как бы её книга отзывов о них. Поговаривают, уже перевалило за двести. Партнеров. Днем разгуливает по дому голая. Угу. Вы ещё не удосужились зрить?» Кропин удосужился, вчера, утром, однако вскричал:

– Да вы-то – кто?! Вы-то кто здесь?!

– Брат. Вон того. Угу.

«Вон тот» был хозяин дома. Муж умершей Левиной. Отец именинника. Ещё недавно вдовец безутешный… сейчас изучающий у себя под мышками двух, сказать так, племянниц. Двух весёлых куколок…

– Зачем же вы тогда мне всё это рассказываете? – зло недоумевал Кропин. – Зачем?!

– А-а! – хитро засмеялся сосед. Длинноголовый, лысый. Он казался пьяненьким. Однако тут же, точно ударив себя по затылку, объяснил всё чётко, трезво: – Обидно, уважаемый. Обидно. В таких семьях всегда так: на одного гения – сотня придурков. Угу. Присосавшихся придурков. И сосут они его. Сосут. Пока не высосут. Так и произошло. Угу.

– И кто же… этот гений?

– В могиле который. Вернее, которая. В могиле. Которую вы – не застали. Угу. А остальные вот, перед вами. Веселятся. Угу.

– Чего же теперь с ними станет? – строго спросил Кропин. Тоже слегка подкосевший.

– А ничего. Половину пересажают. Остальные – по миру. Угу.

Кропин задумался. Однако один за другим следовали тосты. Тосты-команды. Несколько растянутые в начале. Но, как сельские бичи, стегающие в конце. После чего все стадо вскакивало и начинался большой перезвон бокалов и рюмок над столом. (Один, правда, не вскакивал. Был как-то отдельно от всех. Рюмка у него, стремясь ко рту, сильно трепалась. Вроде геликоптера.) И снова звучали тосты-команды (славили всех подряд, даже Кропина), и опять все вскакивали и ужасно озорничали над столом, умудряясь бокалы и рюмки как-то не разбивать. (Рюмка у алкаша уже летала. Свободная, без привязи.) Но постепенно перезвон бокалов становился умеренным, без вскакиваний, доверительным. Уже между соседями, как бы следуя через раз. (Рюмка перед алкашом бездействовала. Как внезапное развившееся его косоглазие.)

Гулянка, как и все гулянки в мире, казалось, теряла направленность, контроль, но кем-то, наверное, всё же управлялась. К пианино на вертящийся стульчик стала усаживаться полная гладкая дама. С усиками. Как у тюленя. Раскрыла ноты и пошла хлопать руками по клавишам. Все сразу подхватили, запели. Дама-тюлень поворачивалась к поющим, сама пела, усики её чёрно лоснились, руки хлопали ещё пуще, и одобренные таким вниманием, вдохновлённые им, все начали орать что есть мочи, и Кропин громче всех:


…Для т-тебя! для т-тебя! для т-тебя!

Самым лучшим мне хочется б-быть!


После пения, долго отходя от него, Кропин только отирался платком. (Зачем, собственно, орал?) Неожиданно увидел Веронику Калюжную. (Что за чертовщина! Не было же ее за столом!) Вероника склонялась к имениннику, что-то ему говорила. Даже гладила по голове. Гладила его гренок! (Вот это да-а!) С большим ухом Кропин разом придвинулся к соседу. Сосед с готовностью забубнил: «Змея. Подколодная. Угу. Подмяла в университете всю кафедру марксизма-ленинизма. Хотя сама только с кандидатской. Но – в фаворитках у Башибузука. Угу. Все пляшут под её дудку. Здесь, в доме, бьётся насмерть с отчимом. Угу. Как ни странно, любит Сашку. Именинника. Сводного брата. Вместе с матерью женила его. И в карьере тащит. Директор ЖБЗ. Хотя дундук, каких свет не видывал. Угу».

Ничего не подозревая, «дундук» блаженно улыбался, свесив гренок, пока сестра продвигалась дальше. «Теперь смотрите, смотрите, – где сядет!» – толкал сосед. Калюжная села прямо напротив своего отчима. «Племянницы» засмущались, в неуверенности начали освобождаться от рук «дяди». Однако Вероника посидела немного, поваляла еду вилкой – и ушла. Точно не найдя в ней, еде, ничего интересного. Бокал с вином тоже остался нетронутым. Отчим нервно похохатывал, освобождаясь от напряжения. С большими скулами походил на седло. (Однако Достоевский бы явно отдыхал в этом доме.) Кропин старался не смотреть на мужа Левиной. На неутешного вдовца. Тот же, наоборот, – как давно разоблачённый, более того, при Левиной отсидевший весь срок в этом доме от звонка до звонка, – всё время что-то кричал Кропину с конца стола. Всё пытался узнать, как там наша столица, не провалилась ли ещё в тартарары. А, товарищ Кропин? Лоснящееся «седло» его потрясывалось от смеха.

На всеобщем пьяном фоне резко выделялся своей трезвостью крупный мужчина с курдючным свисшим лицом. Национал. Всё человек имел, через всё прошёл. Пухлой, вялой рукой отводил лезущие к нему рюмки, ничего не ел. Казался серьёзно больным… Наконец тяжело поднялся, никому тут не нужный, лишний. Устало похлопался с вскочившим хозяином по-национальному, с двух сторон. (Отвалившиеся от вдовца девки чуть не попадали со стульев.) Ему что-то пошептали. Умными глазами смотрел на Кропина. Издали кивнул. («Бывший предрайисполкома. Угу. Друг Левиной. Соратник. Рак последней стадии. Скоро встретятся. Угу».) Потом вышел. Как отряхнулся от провожающих.

– После восьмидесяти человек словно выходит в пустую степь. (Что за чёрт! Это заговорил старикан с костяной головой! Муж Елизаветы Ивановны! И говорил, ни к кому не обращаясь, для себя! Как сомнамбула!) Он остается в ней один. Его сверстники, родные умерли. Он один в степи. Он ушёл дальше, далеко вперёд от остальных. Он бессмертен…

Костяного сразу начали выдёргивать из-за стола. Им же похороненные племенники. Повели. Костяной протестно щёлкался в дверях, как кегля в кегельбане. Елизавета Ивановна (жена) – даже бровью не повела. Елизавета Ивановна давно и неотрывно смотрела на Кропина. Мечтающе, подпершись рукой. Точно влажные миражи, глаза её были растерзанны от любви и чёрной краски… Кропин смутился. Но тут ударила на всю мощь музыка из магнитофона. И все обезумели. Выскакивали из-за стола. Хватали друг дружку в обхватку и пихались как бочки. Какая-то беременная молодая женщина, до безобразия обтянутая спортивным трико, выделывала прямыми ногами. Как стригла ими впереди себя. На белой майке, на большом животе было написано по-английски: this is sport! И беременная всё сучила прямыми ногами, подкидывая живот этот с надписью как дом.

Два актёра прыгали высоко и крупно. С поднятыми руками. Будто в баскетбол играли. Будто закидывали мячи в корзину. Пригнувшись, откидывая ноги назад, устремлялась к ним певица Рысюкова. С ужатой заднюшкой, как с ёрзающей домброй. Сосед Кропина вдруг кинул себя на стол и закричал: «Ж-жарь, Нинка-а! Ж-жарь!!» Длинная головёнка его чуть ли не колотилась об стол: «Жги, Рысюкова-а! Ж-жги-и! Мать-перемать!» У Кропин начали вытаращиваться глаза, соседа он не узнавал.

В какой-то момент Кропин почувствовал, что сам опьянел. Что он, Кропин – пьяный. Да, пьяный. И крепко. Но с опьянением, как ни странно, всё происходящее стало видеться резче. Казалось нереальным, перевёрнутым с ног на голову, но резко чётким. Так бывает, если находишься в перевёрнутой зеркальной операционной. Кропин хотел залить всё слезами и не смог. Поцелуй подкравшейся сзади Елизаветы Ивановны был тянуч, как пульпа. Как сырая резина. На стуле Кропин колотился и руками, и ногами. Резко восстал. Пора кончать эту лавочку. Эту козу-ностру. Да! Пора кончать! Хватит. Пожировали, гады. Пора. Что я говорю? Говорю, что пора. Хватит. Пожировали. Прошу не трогать! Я сам! Без рук! Я сам дружинник! Не сметь!..


…Глухая торцовая стена девятиэтажки была шершава на ощупь, чёрно уходила вверх. Нужно было лезть по ней Кропину к беззвёздному, сажному небу. Таков был дан Кропину приказ. Не выполнить его – нельзя. Невозможно. Кропин подходил к стене, раскидывал по ней руки. Словно пытался обнять всю. Примериваясь, смотрел по стене вверх. Нет, невозможно забраться по ней. Начинал плакать, сглатывая колом торчащий, поскрипывающий кадык.

Стена вдруг разошлась. Сама. На метр-полтора. Светящаяся, ударила вверх щель. Кропин отпрянул, отбежал от стены.

Открывшись, симметрично уходя в небо, один над одним сидели на унитазах люди на всех этажах. При общей толстой трубе. Все со спущенными штанами, белозадые. Почему-то в буденовках…

С болью в сердце, всей душой стремясь снизу к ним, Кропин спросил их:

– Где же ваши кони, Красные Дьяволята? Почему вы не на конях? Где вы их потеряли, Красные Дьяволята?

Люди при общей трубе не ответили. Не обернулись и не посмотрели на Кропина. Кто-то их них тихо скомандовал:

– Внимание… Рысью… марш!

И они разом дёрнули цепочки. Каждый свою.

Труба страшно зашумела, обрушивая всё своё содержимое на Кропина…

Кропин подкинулся в кровати, задыхаясь.

В комнате Левиной на полу испарялась лужа луны. Фотографии висели по стене как слизни… Кропин опрокинулся на подушку.


Ранним утром, со страшным запором, он являл собой крокодила, который сидит на своем хвосте.

– Ы-ы-ы-ы-а-а-а! – пропадал он. – Пррроклятье!..

Кое-как исполнил всё – и вода рухнула в унитаз бурными, долго не смолкающими аплодисментами. Чёрт бы их задрал совсем!..

После утреннего чая, чая формального, быстрого, почти без слов, прощание в коридоре было таким же скомканным и торопливым. Все словно стремились поскорее избавиться друг от друга (не только от Кропина) и разбежаться по комнатам. Надменная Вероника только кивнула и первой ушла. Впрочем, Бонифаций и Елизавета Ивановна провожали Кропина до ворот и на улицу. Весёлый собачонок прыгал, ударялся о чемодан, норовил допрыгнуть до лица. Елизавета Ивановна плакала, просила писать. За воротами Кропин надолго обнял затрясшуюся женщину…

В машине племянники подталкивали его, подмигивали. Как приз за мужское геройство, поставили ему на колени громадную корзину, укутанную белым. Что это ещё такое! Уже на ходу Кропин стремился избавиться от корзины. Племянники не давали. Как гусей, ловили кропинские руки, держали. Машина скрылась за углом. Бонифаций подбежал к забору, сделал акробата, расписался: всё! уехал!


По перрону быстро шёл с племянниками к восьмому вагону. И здесь были цветы! Синие цветы, расстеленные ковром. Как пышная синяя плесень. Ещё клумба. Теперь цветы рыжие. Точно большая, пряная изжога, лезущая из Кропина. И, наконец, как громаднейший вывернутый цветник уже всего города – кучевые облака над составом. Да-а, такое не забудешь. Не-ет. На всю жизнь наелся цветов. Кропин жал руки. Кропин уже лез с чемоданом в вагон. Как бы случайно, корзину – оставил. На перроне. Племянники не дали смухлевать – толкали корзину наверх снизу. Уже на ходу поезда. В купе сидел – как торговец. На коленях – корзина. Ему посоветовали поставить её пока на пол. Сейчас, сказал он и полез с корзиной из купе. Поезд уже вовсю шёл. Мелькали за окнами пакгаузы, козловые краны, взмывали и падали провода. С корзиной на руке Кропин двигался по проходу вагона.

– Дед, что несёшь? Пирожки, газировку? А ну-ка посмотрим!..

– Нет, нет! Нет пирожков! Ничего нет!

В тамбуре подёргал наружную дверь. Уже закрытую. Точно не веря, что её закрыли. Ч-чёрт! Между вагонами, как в наколачивающем грохот гофрированном баяне, смотрел на ёрзающие под ногами железные пластины. Нигде не было ни дыры, ни даже щели. Это ясно. Дальше пошёл. Через следующий вагон.

– Дед, заходи сюда! Чего принёс?

– Ничего нет, ничего! Принесу!

Неожиданно вышел к вагону-ресторану. В тамбур перед ним. Кинулся мимо жара кухни к раскрытой двери с решёткой до пояса…

– Куда?! Назад! – Его ухватили за хвост пиджака.

Отпрянул. Корзина на руке.

– Куда полез?! Выпадешь!

– Хотел посмотреть…

Пошёл от решетки. Пошёл не туда.

– Ресторан закрыт!.. И вообще – ты кто такой? – Плотный повар в грязно-белой куртке придвинулся. С ним придвинулся ещё один. Такой же бело-грязный. С добавлением ножа в руку. Первый уже объяснял второму: – Ты смотри! Со станции! Конкурент! А?

– Нет, нет!.. Я… я частное лицо… Извините…

Мимо подставленных глаз поваров Кропин с корзиной протискивался. Так циркач лезет через ящик с острейшими ножами.

– И-ишь ты, деловой! «Частное лицо»! Мы тебе покажем! – неслось вслед.

В своем вагоне, уже пройдя туалет, увидел, как оттуда вышла девочка с полотенцем. Разом остановился. Девочка прошла мимо. Тогда, оглядываясь, втиснулся с корзиной в туалет. Заперся. С трудом стаскивал, сталкивал раму со стеклом. Совал в открывшееся окно корзину. Корзина, гадина, никак не вылезала наружу. Ручка мешала! Начал остервенело выворачивать, ломать ручку. Оплетённая лозой ручка была вделана на совесть. Вывернул-таки! Вытолкнул, наконец, всё наружу. Корзина ухнула под откос, ударилась несколько раз о землю, закувыркалась и, не теряя ни грамма содержимого, улетела в кусты. С большим облегчением Кропин вымыл руки. Когда вышел – в проходе вагона уже металась женщина. Полная, перепуганная, совалась ко всем:

– Вы видели? вы видели, товарищи! Сейчас выкинули чемодан! Из туалета! Украли, выпотрошили и выкинули!.. Товарищ, вы видели? – Кропина схватили за рукав.

– Нет! – сразу выкрикнул Кропин. – Ничего не видел! Вам показалось!

Протискивался по вагону, ужимался, обходя выскакивающих с длинными шеями пассажиров.

В купе вытирал пот с лица.

– Товарищ, – тронули его за колено, – вы нигде не оставили свою корзину? Не помните? С вами же корзина была? Где она?

На него смотрели улыбающиеся лица.

– Да что вам всем далась она? А? Чужая она, чужая! Отдал, отнёс! Понимаете? А?..