Вы здесь

Мрачная игра. Исповедь Создателя. КУКОЛ ДЕРГАЮТ ЗА НИТКИ (С. Ю. Саканский, 2012)

КУКОЛ ДЕРГАЮТ ЗА НИТКИ

Полина была из тех женщин, которые бурно цветут и рано вянут. Я встретил жирную, обрюзгшую, совсем чужую. Она шла вразвалку, и я не сразу узнал ее, отметив, что ко мне приближается что-то вроде утки. Кря-кря. Ну, иди же скорее сюда.

Мы остановились на расстоянии руки, словно упершись в стеклянную стену. Это не она, вдруг подумал я, просто очередной выверт реальности, образовавший в том же времени и месте другую, похожую женщину. У этой, ложной Полины, были темно-зеленые, почти черные глаза…

– Это ты? – спросила она.

– Не знаю, – сказал я, впадая в панику.

Это был призрак, муляж, восковая фигура, неизвестно что. Я точно помнил глаза Лины: серые, водянистые, порой голубые – в зависимости от цвета небес.

– Я бы выпила кофе.

– Идем в «Лиру».

– В жопу, как я уже сказала по телефону. Нет больше никакой «Лиры». Несчастный! Тебя не было вечность. Я даже с трудом тебя узнаю. Послушай, Сергеич, разве это ты?

– Конечно, нет. Не совсем. Клетки этого тела обновились процентов на семьдесят, если ты что-то помнишь из курса анатомии.

Мы пошли молча. Перейдя улицу Горького под землей, вошли в дверь кулинарии, где теперь расположилась кофейня. В помещении все еще пахло чем-то непоправимо капустным. Мне показалось, что я попал в какую-то западню.

– Что так смотришь – тоже не узнаешь?

– Нет, – признался я.

– Это хорошо. Не думала, что ты помнишь их цвет. Это контактные линзы, и они цветные. А ты, верно, подумал, что я вурдалачка, или тут замешаны пришельцы, или мы здесь все мутировали, пока тебя не было, так?

– Нет. Ничего такого я не подумал. Пойду, возьму кофе.

За прилавком сидела флегматичная уродка с большим чувственным ртом и огромными грудями, которые она уютно расположила среди разнообразного питейного стекла. Она улыбнулась так похотливо и кокетливо, что мне захотелось сотворить ей глокую смазь.

– Ну, выдохнула Лина, когда я поставил перед ней дымящуюся чашку, – рассказывай.

Эта неизменная фраза значила, что от меня требуется подробный отчет о моей жизни от встречи до встречи – полупрозрачный намек, своеобразный такт, от которого меня уже тошнило.

– Часть мебели мать продала, – сказал я, включаясь в игру, – часть переставила.

– Неужели?

– Да, представь. Платяной шкаф, который раньше стоял у южной стены, теперь перекочевал на северную. Книжный отодвинулся в противоположный угол, рядом с ним – кресло.

– А кровать?

– Кровать развернулась на девяносто градусов, боком к окну.

– Что ж, теперь утреннее солнце не будет светить тебе в глаза, и ты сможешь просыпаться, когда захочешь…

Мы помолчали. Я пригубил кофе, культивируя паузу.

– Хороший кофе? – спросила Полина.

– Понятия не имею. Возьми и попробуй сама.

– Послушай, Сергеич, перестань морочить мне голову. К чему, скажем, эта шутка с мебелью? Стоит, как и стояла, в том числе, и кровать, с которой у тебя связано столько приятных воспоминаний…

– Боюсь, что это не вполне моя шутка. Ну а ты, что ты можешь мне рассказать?

– Ганышев совсем не изменился, до самой последней клеточки, – сказала Лина, отпила из своей чашки и скорчила недовольную гримасу. Мне захотелось ее ударить.

– Ганышева, – сказал я, – больше не существует. Его расстреляли за шпионаж, подрывную активность, менаж, метранпаж и другое – все в рифму.

– Ганышев – неисправимый фразер.

– Кря-кря.

– Что?

– Так, привязалось.

И снова пауза. Надежды на то, что она заговорит первой, больше не оставалось.

– Когда и где? – резко спросил я.

– На даче в Переделкино.

– Что? На той самой даче?

– Откуда мне знать? Там несколько сотен дач.

– Что произошло в Переделкино? – терпеливо спросил я.

– Сгорела какая-то дача. Она – вместе с ней.

– Я делаю вывод, что ты, по крайней мере, месяца три не видела нашего общего друга.

– Гораздо больше. Хомяк, видишь ли, стал новым русским, вышел в другие круги общения, ему теперь наплевать на таких как я. Да и мне, соответственно – по ветхозаветной морали – глубоко наплевать – его ли дача там сгорела или чья-нибудь еще.

– Так, – я ободряюще похлопал ее пухлую руку. – Продолжай.

– Ничего более. Я не видела ее целый год до того, а раньше – еще год. Люди, понимаешь, расстаются иногда. Последняя встреча была случайной. Она торговала газетами в метро. Мы поболтали несколько минут, пока не явилась ее подруга, какая-то Ника…

– Кто эта Ника?

– Почем я знаю? По виду – тоже аскалка.

– Есть ее телефон, адрес?

– Ты не на допросе.

– А где?

– Говоря откровенно, ты просто в жопе.

– Жопа – гораздо более целомудренное место, чем голова, – парировал я, сжимая кулаки.

Этот жест не ускользнул от моей внимательной наперсницы. Она беспокойно двинула по сторонам своими линзами. Увы – она помнила мои кулаки.

– Отлично, – сказал я, примиряюще показав ладони, любимым жестом гуру Махариши. – Тело опознали по какому-нибудь недогоревшему лоскутку. В саду под каштанами нашли голенище от шузов. А где зарыли уголь?

– Отвезли к бабушке в Киев, нетрудно догадаться.

– В запаянном цинке, как афганского героя. А через девять дней, в каминной трубе, Babulinka услышала протяжный, тоскливый вой. О доме Ашеров Эдгара пела арфа…

Полина внимательно посмотрела на меня.

– Зря ты развеселился, – сказала она. – Труп действительно опознали. За ту вечность, пока ты был в небытие, криминалистика ушла на октаву вперед. Я не знаю, была ли это дача Хомяка или какая другая, и не знаю также, с какого дьявола она оказалась там. Где найти Нику, я понятия не имею и ничем не могу помочь, даже если бы и захотела… Давай-ка закончим этот разговор, Ганышев, прошу тебя. Если хочешь, можем чего-нибудь взять и поехать ко мне. Надеюсь, за время своего космического путешествия ты не набрался звездной голубизны?

Я посмотрел ей прямо в глаза, минуя линзы, симулируя внутреннюю борьбу. Тоном самым серьезным, каким обычно выдаются отъявленные глупости, я произнес:

– Полина, он не полетит.

Это была остроумная шутка из одного древнего телефильма. На моем бывшем языке – нет, я не согласен.

Лина отшатнулась, словно я плеснул ей в лицо горячим кофе, плюс пропустил через ее тушку электрический ток: мышечная дрожь дошла до меня даже через столешницу.

Я не мог понять, почему мои слова привели ее в такой колоссальный ужас.

– Ты… – Полина не договорила, поспешно встала и вышла, оставив настежь открытую дверь.

Отказ провести с нею ночь не мог возбудить подобную реакцию – я слишком хорошо знал ее характер. Знаменитый самолет из сюрреалистического сновидения Нестора, хоть и напомнивший один из самых черных моментов наших отношений, был давно прощен и забыт – в той неожиданно трогательной переписке, которую я вел с нею, частично предавая Марину.

Невозмутимо допив свое кофе, я вышел на улицу и снова увидел эту женщину. Она втягивала дым сигареты, глядя исподлобья, словно ожидая порки.

– Ты думаешь, – услышал я, – что она торговала книгами теософского содержания? Такая опрятная, смуглая, в белом кокошнике? Она торговала порнухой. Да, да, что ты вылупился? Самой грязной и безобразной порнухой. Ты слышишь? Она умерла задолго до того, как умерла, она…

Я взял ее за плечи, развернул и легонько подтолкнул коленом под задницу.

– Иди с миром, – благодушно сказал я, – и благодари бога, что я не перепутал твою жопу с твоей головой.

* * *

Ночь была мучительной. Меня терзали какие-то навязчивые мелодии, психоделические тексты, в голову лезли всякие бредовые версии, одна состязалась с другой своей нелепостью. Нет, она не могла умереть, бросив меня одного на этой долгой и ветреной дороге, в темноте, во сне… Но я с необыкновенной ясностью представлял, как ее тело – то, что от него осталось – запаянное в металлический ящик, двигалось из Москвы в Киев, и эта реальность была неумолима. И я – не могу лучше это выразить – чувствовал, что Марины больше нет в этом мире, то есть, вообще больше нет нигде, потому что никакого другого мира не существует. Непонятно почему, но я ощущал это. В скором времени я убедился в том, что предчувствие не обмануло меня, что все мои надежды напрасны, но то, что произошло в действительности, оказалось гораздо страшнее, чем я мог себе вообразить.

Так всегда в полусне, когда слабеет сознание, детали бытия раздуваются, и само существование оборачивается кошмаром, и вот уже очищенный, вытянутый, словно эссенция, предстает перед глазами и ужас будущей смерти, и страх оставшейся жизни.

Ночь звучала гулким, мистическим эхом отражений: звуки, рожденные где-то внизу на бульваре – лай брошенной собаки, сцуг автомобильной двери, синусоидальный путь пьяного – шли сквозь меня подобно какой-то эмиссии, и так же, от катода к аноду, двигался сквозь мой позвоночник расстроенный лифт. Чьи-то чудовищные аморфные лица заглядывали в мое лицо, в разрыве туч показалась и спряталась луна, как бы подмигнув, кот медленно приоткрыл дверь, вошел и поскребся лапами о косяк, вдруг кто-то потянул с меня одеяло…

Мать стояла подле кровати, совершенно голая, бледная в свете, тянувшемся из прихожей. Я глянул на часы – четыре утра. Мать погладила свое тело от колен до груди и посмотрела на меня, улыбаясь.

– Хороша? – спросила она чужим, утробным голосом.

Я сел на кровати, стараясь не глядеть в ее сторону. Наивно было полагать, что это кончилось, но все же я не ожидал, что это произойдет так скоро.

– Разве ты больше не хочешь меня, Леонид?

Я встал и, стараясь не смотреть в ее мутные глаза, несколько раз ударил ее по щекам. Потом взял за локти и бережно потянул назад, в ее комнату. По пути она проснулась. Я подал ей халат.

– Какая глупость, – сказала она. – Знаешь, я не лгала. Со мной действительно, ничего такого не случалось за все эти годы.

– Еще бы, – подумал я.

Иногда мне казалось, что она лишь делает вид, что не помнит своих припадков, и меня бросало в дрожь. Однако, врачи утверждали, что сознание возвращается к ней лишь в момент пробуждения, когда она обнаруживает себя где-нибудь посредине комнаты, вполне уверенная, что подвержена самому обыкновенному лунатизму.

Ее припадки повторялись примерно раз в год. Когда это произошло впервые – мне тогда было лет пятнадцать – я чуть было сам не сошел с ума. Чтобы ее не посадили в дурку, мне пришлось заявить, что припадки прекратились. С годами я научился с этим бороться.

Она назвала меня Леонидом, словно действительно существовал какой-то Леонид… Последним был, вроде бы, Иосиф. Понятия не имею, откуда она брала имена.

* * *

На какое-то время мне снова удалось провалиться в сон, и проснулся я часов в одиннадцать, как ни странно, с довольно свежей головой. Меня переполняла и придавала мне силы какая-то безотчетная ненависть, чувство, не имевшее ни конкретной точки приложения, ни даже какого-нибудь вектора своей направленности.

Лежа в постели, я вспомнил об одной, казалось бы, незначительной детали. На фоне моего общего состояния, существуя где-то на заднем плане в скобках, сегодня она стала не на шутку беспокоить меня. Несколько минут я разглядывал мебель в моей комнате. Мать могла иметь любое внутреннее представление об окружающем мире, и это было понятно, но Полина?

Итак, уже два человека утверждали, что мебель осталась на прежнем месте, хотя я, понятно, не мог забыть свою прежнюю обстановку.

Я вспомнил один детектив, который пользовался наибольшей популярностью в моей библиотечке, пока его не заиграл парнишка из охраны. Там две женщины, лесбиянки, договорившись между собой, устроили герою спектакль, чтобы свести его с ума и отделаться от него… Я представил, как моя дорогая матушка, на пару с Полиной, тужась, двигают мебель… Это было немыслимо, не имело никакого мотива, но было вполне возможным, хотя бы по той простой причине, что я уже никому ни в чем не доверяю в жизни, никому и ни во что не верю… Одно я знал наверняка: мебель в моей комнате была передвинута, хотя обе женщины утверждали обратное … Стоп! Какое, в таком случае, имеет к этому отношение злосчастная труба? Я вспомнил свое сомнамбулическое паломничество к кирпичному заводу и понял, что поразило меня тогда. На данном бетонном основании стояло и могло стоять только две металлических трубы, и не было места для третьей, следовательно, никто никогда не сносил этой третьей трубы, следовательно, третьей трубы попросту никогда не было.

Nothing's gonna change my world…

– Мам, – вкрадчиво спросил я за завтраком, – вон там на горизонте, две заводские трубы, видишь? Мне кажется, там раньше была и третья. Ее что – снесли?

Мать посмотрела в окошко, потом – на меня.

– В порядке перестройки, – добавил я.

– Не помню, – сказала мать, равнодушно поведя плечами. – Я не приглядывалась никогда. В этой стране, вообще, нет ни одного приличного вида из окна.

– Так, – подумал я. – Интересно, кто в этом мире сошел с ума: мебель в моей комнате, моя сумасшедшая мать, трубы на горизонте, или же – я сам?

Я опять подумал о галлюцинациях, которые посещали меня последние несколько лет. Когда это началось и как? Может, причина была в моем юношеском увлечении наркотиками? Я не мог вспомнить никакого события, никакого толчка, с которого это началось. Одно оставалось ясным: галлюцинации были моим личным делом, значит, виноваты были не мебель, не труба, не компьютер, так же дающий неверные показания, а я сам. То, чего я всю жизнь боялся, оказывается, уже произошло – незаметно, тайно, исподволь…

Я ушел в свою комнату, бросился на кровать, закурил. Мои руки дрожали. Итак, это произошло со мной. Сдаться врачам? Покончить с собой? Но ведь я и так, оказывается, уже давно живу с этим, почему бы не попробовать дальше? Зачем? Ответ прост: надо найти Марину или ее следы. Надо или убедиться в том, что ее действительно нет, или… В тот день мне опять стало казаться, что она жива, что произошло какое-то недоразумение, что возможно еще какое-то чудо…

Последний способ, который остался у тебя, чтобы доказать мне свое существование, или, имея в виду то, что я иногда действительно думаю, что ты есть, – доказать твою добрую волю, продемонстрировать твой сусальный лик – это оживить ее!

Вдруг меня посетила простейшая мысль. Что, если все эти так называемые припадки матери есть мои личные припадки, то есть, на самом деле – все это мои собственные галлюцинации?

* * *

Прекрасно понимая, что рефлексия имеет какой-то смысл, я все же был уверен, что мне необходимо действовать.

Проще всего было позвонить Хомяку и спросить, не сгорела ли дача, и если да, то… Но я не мог представить, как буду разговаривать с человеком, с которым мы около двадцати лет дружили и в один, как говорится. прекрасный день, стали смертельными врагами, навроде Печорина с Грушницким. С тех пор его для меня не существовало, и надеюсь, что это взаимно…

Тем не менее, я позвонил ему, но мне ответил грубый незнакомый голос, я даже не разобрал толком, мужской или женский. Я повторил и меня опять обложили. Вероятно, изменился номер. Мать говорила, что в городе открылось несколько новых станций и часть телефонов переключили. Я решил поехать в Переделкино, чтобы увидеть своими глазами эту сгоревшую дачу, тогда, может быть, не надо было и вовсе встречаться с Хомяком. В конце концов, Лина права: в поселке несколько тысяч дачных участков, а теория вероятностей… Хотя шестое чувство (Седьмое? Одиннадцатое?) подсказывало мне, что драма разыгралась в одном единственно возможном месте… Я слишком хорошо помнил, как однажды, оглянувшись на это двухэтажное, псевдорусской резьбой украшенное строение, отчаянно его возненавидел и невнятным шепотом произнес: чтоб ты сгорело! Опять меня обуял ужас: кто и зачем исполнил еще одно мое бредовое желание?

В Переделкино все было на месте: нигде не выросло ни одной столетней сосны, Рождественскую церковь слегка подновили, но это было вполне естественно… Все было на месте, кроме дачи Хомяка.

Посередине участка возвышалась бесформенная, чуть припорошенная снегом груда из обгорелых брусьев, досок, немыслимо погнутых водопроводных труб.

Но что-то было не так… Я потоптался на месте, прошел вдоль забора, не сводя глаз с пожарища.

Останки дачи находились метрах в двадцати от того места, где они должны были быть. Безумие…

Я перелез через забор. На сей раз реальность оказалась права, милосердна: обломки действительно были перенесены и свалены пожарными, фундамент же был на прежнем месте. Вероятно, здесь велось следствие по поводу… Слово труп, неизбежное в этой ситуации, вызвало волну отвращения.

Что-то привлекло меня в самом эпицентре развалин. Я приблизился. Это была огромных размеров, тускло блестевшая гитарообразная вещь, и несколько секунд я не мог определить ее происхождение. Присмотревшись, я понял, что передо мной ничто иное, как деформированная высокой температурой медная дека рояля, поставленная на попа и столь похожая на могильный обелиск.

– Я пепел посетил, – вдруг пришло мне на ум начало строки, и я автоматически продолжил:

– Я пепел посетил, ну да, чужой, но родственное что-то в нем маячит… Хоть мы разделены такой межой. Нет, никаких алмазов он не прячет… – но у меня, не было ни времени, ни желания сочинять дальше.

Я пошел в сторону сарая, чей профиль угадывался вдали среди сосен. У колодца остановился, поднял крышку и заглянул внутрь. Далеко внизу, в зыбком квадрате инобытия, из-за какого-то уж совсем немыслимого края, высунулся по плечи и невыразительно посмотрел на меня мой двойник. Он слегка покачивался, значит, по линии сейчас шел тяжелый поезд. Я вдруг представил, что где-то там, в глубине этой дрожащей земной коры, существует и ждет меня отраженный мир, где, подобно отвратительной TV-рекламе, которую я видел недавно, все танцует – бутылочки, рюмочки, мордочки, туда-сюда – живет необугленный дом, хлопают на сквозняке форточки, щелкают дверные запоры, шумит чайник, готовый отдать порцию утреннего счастья, и скрипят половицы под ее ногами… И если сейчас, зажмурившись и прижав руки к груди, перевалиться через сруб, выйти в новую зыбкую реальность, сразу покончив с этим сюжетом?

Нет, это всего лишь гнусная, мучительная, ледяная смерть – с переломанными ребрами, в черной, хотя и кристально чистой воде.

Помню, как ребенком я спускался туда по влажной веревке, чтобы увидеть звезду… Увы – это оказалось чьей-то мрачной шуткой, задуманной для того, чтобы убить в пространстве и времени несколько сотен любознательных детей. Тогда я испытал жуткое одиночество под землей, одиночество и оторванность, грубую реальность смерти, – несмотря на то, что сверху были отчетливо слышны голоса моих друзей, и появлялись в квадрате неба их темные торсы.

Я нагнулся и потрогал бревно, за которым был тайник. Там мы с Хомяком прятали – последовательно, от возраста – рогатки, сигареты, вино… Я попробовал сдвинуть половинку бревна, но она не поддавалась, обледенелая. Если бы кто-то неведомый, услужливый, подошел ко мне и шепнул на ухо: горячо! Почему мне не пришло в голову, что я прикасаюсь ладонью к той самой тайне? Ведь и Марина знала о существовании этой дверцы…

Я двинулся дальше, по щиколотку утопая в неглубоком снегу – холодно, холодно! Внезапно какой-то предмет привлек мое внимание. Я увидел прибитый к развилке сосны кусок ржавого железа, вернее – в форме трапеции Лобачевского – развертку старого ведра.

Это была мишень для упражнений в стрельбе, пробитая в нескольких местах. Кучность оставляла желать лучшего. Несколько секунд я тупо смотрел на это – что-то показалось мне странным, знакомым… Хомяк никогда бы не стал палить в бесформенную железку, этот этап мы прошли с ним еще в детстве. Тогда – кто?

Я добрел до сарая или, как жеманно называли его родители моего друга, флигеля. Ключ был на месте – естественно, под стрехой. Я отпер дверь и вошел. Сарай был все тот же. Все та же дрянь красовалась на стенах: ужасающие африканские маски – трофеи загранкомандировок, гравюры в деревянных рамках, мотки веревки…

Одно меня смутило: зачем, спрашивается, надо было менять картинки – на даче, тем более, в сарае? Я задумчиво, словно в музее, уставился на одну из них. Это была репродукция Милле. Сутулый человек в соломенной панамке сопровождает плуг, на горизонте – роща. Прежде на этом месте, кажется, в той же самой раме было другое изображение: стог сена и спутанный вол – того же автора, с той же мелкой, точно рассыпанная горсть зерна, подписью в углу… Было бы понятным, если кому-то надоел колхозный пейзаж, и он решил заменить его, скажем, на мари… на Айвазовского… Но менять Милле на Милле?

Странная мысль впервые пришла мне в голову. Возможна ли вообще подобная форма безумия: избирательная память на предметы, которые я, якобы, видел в прошлом, какие-то совершенно бессмысленные галлюцинации, вроде этих пресловутых Милле?

Что если мир действительно изменился, и я попал в какую-то другую реальность, в лучших традициях ненаучной фантастики, почему-то при этом оставшись самим собой? Окружающий мир обернулся кошмаром, хоть не являл ни призраков, ни голливудских чудовищ, не истекал реками крови. Это был спокойный, уверенный кошмар деталей. Медленно, вкрадчиво, по одной – они входили в мою жизнь, настаивая на безумии.

Подумав так, я захохотал в голос, запрокинув голову. Я даже хлопнул себя по коленям. Я уже давно так искренно не смеялся. Ну да, непременно – вот сейчас распахнется дверь, и на пороге материализуется пришелец, вампир, мой двойник, Марина, или что-то в этом роде. Я, конечно, не всегда и не полностью отрицаю некую инфернальность бытия – существование каких-то посторонних сил очевидно, доказано многолетним опытом моих собственных наблюдений, – но не до такой же степени!

Внезапно сзади раздался шорох. Я оглянулся. В дверном проеме стояла женщина. Она тревожно смотрела на меня.

– Здравствуйте, – улыбнулся я, не сразу узнав профессоршу с соседней дачи.

– Здравствуйте, – ответила она бесцветным голосом.

– Я думал найти здесь Гену, но…

– А как же вы вошли?

– Все знают, где лежит ключ.

Она вздохнула и перевела взгляд на гравюру, которую я только что рассматривал.

– Вы похожи на посетителя музея, молодой человек.

Внезапная догадка осенила меня.

– Разве вы меня не узнаете?

Женщина пожала плечами.

– Я – Рома, старый друг Геннадия, Рома Ганышев.

– Что-то не припоминаю.

– Посмотрите на меня внимательно, неужели я так изменился, Жанна Михайловна?

Услышав собственное имя, она успокоилась.

– Извините, здесь бывает так много людей… Вы ведь школьный друг Гены, да?

Она не узнавала меня. Эти слова были лишь любезностью мягкого, никогда не имевшего своего мнения человека. Когда-то давно я хорошо знал ее. Тогда это была женщина сорока с лишним лет, немногим младше моей матери, милая, соблазнительная. Сейчас передо мной стояли развалины. От города, некогда процветавшего, остались одни фундаменты. И она никогда в жизни не знала и не видела меня.

– Их никого не было со времен пожара, – сказала она.

– С первого ноября?

– Ну нет. Несколькими днями позже, когда нашли трупы.

– Трупы? – сказал я. – Сколько трупов?

– Два – мужчина и женщина.

– Как вы сказали? Мужчина?

– Ну, не совсем. Можно ли назвать мужчиной обугленный труп?

– Почему бы и нет? Почему бы не совокупляться с обугленным трупом? – подумал я, придя в бешенство, но все же сумев сохранить бесстрастный голос:

– А эта женщина – кто она?

– Какая-то второсортная певица, либо танцовщица – не знаю. Вся эта история довольно грязная. Взломали замок, залезли, барабанили на рояле, словом – резвились дня два. Я сначала подумала: Гена с друзьями. Мне еще показалось странным, что он не заглянул к нам… Потом я услышала пальбу. Ночью загорелась дача.

– Ну да, – сказал я, – они палили в мишень, из мелкашки.

И тут меня пошатнуло, будто бы кто-то невидимый толкнул меня в грудь. Из мелкашки ли? Я отчетливо вспомнил мишень. Отверстия были от крупнокалиберных пуль, выпущенных из настоящего оружия. Целая улица глупостей, которую я так тщательно выстроил за последние полчаса, стремительно закружилась возле меня, навроде Penny Lane.

– Я уж не знаю, из чего они палили и зачем, – сказал Жанна, не заметив моего кружения. – Помню, я считала. Выстрелов было ровно семь. Не правда ли, это что-то мистическое?

– Несомненно, – сказал я с ненавистью. – Могу ли я от вас позвонить?

Она поколебалась, все еще предполагая во мне бандита.

– Пройдемте, – наконец решилась она.

Я запер сарай, положил ключ на место, стараясь сделать это правильно, небрежно. Пальцы мои дрожали.

Мы прошли сквозь внутреннюю калитку, соединяющую два соседних участка, и поднялись по ступенькам дома Жанны.

Увидев через мое плечо, как я кручу телефонный диск, она усмехнулась:

– Вы набираете не то. Это старый номер. Они ведь разменялись с родителями, разве вы не знали?

– Меня давно не было в Москве.

– Это заметно. Ваш черноморский загар…

Я недослушал, поскольку произошло соединение, и в трубке возник чей-то неприятный голос. Я спросил Гену.

– Я тебя слушаю, – произнес тот же голос. – Как раз сегодня вспоминал тебя, хотя, честно говоря… Никак не ожидал твоего звонка.

Это оказался Хомяк, и он сразу узнал меня. Он не стал скрывать своего удивления.

– Нам надо увидеться, – без предисловий сказал я.

Он помолчал. Где-то в глубине его квартиры тихо звучал Because Леннона. Это привело меня в ярость, вызвало каскад воспоминаний: именно под этот аккомпанемент я бы с величайшим удовольствием раздробил череп моему бывшему другу.

– Хорошо, – холодно произнес он. – Приезжай. Записывай адрес. Только… Через два часа мне надо будет свалить по делу.

Его голос неузнаваемо изменился за эти годы, в чем не было бы ничего удивительного, если бы голос не показался мне знакомым, причем как-то странно, навязчиво знакомым, вроде бормотания радиоточки. Это был голос какого-то другого человека, которого я, несомненно, знал, но никак не мог вспомнить. Я ощутил легкий укол страха, как всегда бывает, если сталкиваешься с чем-то необъяснимым.

Положив трубку, я быстро двинулся к выходу.

– Не хотите ли чаю? – предложила Жанна.

– Спасибо, – возразил я, продолжая свой путь.

– Сейчас перерыв в электричках. К чему вам мерзнуть на платформе?

Она сделала шаг ко мне. Ее лицо стало кокетливым, еще более гадким. Похоже, она боялась упустить случай, которых в ее жизни осталось уже немного. Ее слишком уж пышный бюст показался мне подозрительным, и я понял, что там, под накладной упругостью лифчика болтаются жалкие старческие груди.

– Я возьму такси, – сказал я.

Ее взгляд потух.

– Дорогое удовольствие по нынешним временам.

– Скорее, дорогая необходимость.

– Как и этот коньяк, – она кивнула на стеклянную дверцу буфета, впрочем, уже без всякой надежды.

– Поверьте мне, – сказал я, – это очень дешевый коньяк.

Выходя, я еще раз посмотрел в сторону дачи. Развалины, руины… Жанна стояла в дверях и, вероятно, смотрела мне вслед. Я не оглянулся. Оглядываясь, мы видим лишь руины.

* * *

По пути на трассу я попытался переварить эту случайную встречу. Почему я с такой легкостью расписался в собственном безумии? Только что передо мной красовалась Жанна, о которой я мог бы сказать то же самое. Ведь это не я забыл ее и как бы впервые увидел, а она – меня, хотя мы знали друг друга около двадцати лет, и она не могла не помнить – если уж я так сильно изменился – моего имени, фамилии… Тогда кто же из нас – сумасшедший?

Начнем по порядку. Матушка всегда была больна, она действительно могла забыть, что переставила мебель… Мара и компьютер. Почему Мара была всю жизнь лучшей и единственной подругой матери – не потому ли, что их связывало родство диагнозов? И станет ли нормальный человек – Хомяк или кто-то из его родственников – тщательно подгоняя, высунув от усердия язык, вставлять в рамку вместо одной репродукции Жана Милле – другую, причем, того же бездарного автора? Теперь – Полина. Она, несомненно, была в гостях у матери уже после перестановки, и ее вздорная, пустая башка вполне могла принять новое за старое.

Выходит, что безумие сидит не внутри меня, а свободно разгуливает снаружи, и я просто-напросто принял чужое безумие за свое. Будь я действительно сумасшедшим, то, прежде всего, обвинил бы в сумасшествии окружающих.

Это надо было проверить как можно скорее, и случай не заставил себя ждать. Первая же машина, которой я сделал стоп, затормозила, приветливо подмигнув. За рулем была женщина. На мой вопрос о плате она снисходительно рассмеялась: ей не нужны были мои гроши, если существовал некто, способный ее содержать, или же она зарабатывала сама, проституируя – все это не волновало меня, равно как и действительность со своими новыми деталями – придорожными ларьками, яркими вывесками, какими-то многоступенчатыми недостроенными виллами – детская книга, которая зашелестела снаружи, сливаясь в единый огненный поток, едва мы понеслись по шоссе. Baby, you can drive my car…

– Послушайте, любезнейшая, не знаю вашего имени… – начал я.

– Агния, – представилась эта пародия на кинозвезду.

– Роман, – ответно представился я.

– Бульварный? – пошутила она.

– Не совсем. На первый взгляд, оно конечно, того: сюжет и все такое прочее, но если приглядеться… – я вдруг отчетливо вспомнил свое вчерашнее сентиментальное путешествие бульварным кольцом, когда я мысленно здоровался со всеми памятниками на своем пути…

– Вы понимаете, Агния, – сказал я с мягким акцентом, – я приезжий, из Киевской области, и плохо знаю ваш гарный город. Скажите пожалуйста, где у вас в Москве памятник, к примеру, моему соотечественнику, Николаю Василичу Гоголю?

– На Гоголевском бульваре, естественно.

– Да уж, что может быть естественней… А памятник Климент Аркадичу Тимирязеву?

– Кажется, у Никитских ворот.

Агния коротко глянула на меня, в тот миг, как я так же коротко глянул на встречный КАМАЗ. Векторы скорости, разумеется, складываются, а за рулем сидит сумасшедшая, спокойно держащая сто десять по зимней трассе. Безумие выражалось, конечно, не в скорости – в конце концов, это могла быть какая-нибудь матерая гонщица автораллей, шумахерша, – а в том, что она сказала о памятниках.

Итак, они все сошли с ума, пока меня не было с ними. Или же я, излучая какую-то неизвестную энергию, притягиваю исключительно безумцев, как бы, двигаясь по смешанному лесу, иду от березы к березе… Но это уже из области фантастики, хотя в первой версии нет ничего фантастического – вдруг это какой-то вирус или что-то еще. Ведь взялся же откуда-то из Африки… Господи, как трудно в моем горле этому слову – Африка…

Конец ознакомительного фрагмента.