С.В. Куликов
Три России в революции 1917 года: взгляд историка
Настанет год, России черный год,
Когда царей корона упадет;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных, мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать;
И станет глад сей бедный край терзать…
Русская революция 1917 г. глазами русских людей – такой подзаголовок можно было бы дать предлагаемому вниманию читателей сборнику дневников, которые вели современники революции – люди самых разных социальных положений: художник А.Н. Бенуа, историки Ю.В. Готье и М.М. Богословский, гимназист Д.В. Фибих, сельская учительница З.А. Денисьевская, прапорщик К.В. Ананьев, писатель В.Г. Короленко, студентка Е.И. Лакиер, служащий пароходства Н.П. Окунев. При всей разнице их жизненных судеб их объединило одно – то, что в течение 1917 г. они, как и российские граждане, не оставившие дневников, прожили последовательно в трех Россиях – Царской, Демократической и Советской, причем Царскую Россию от Демократической отделила Февральская революция, Демократическую Россию от Советской – Октябрьская революция. Лозунгом первой России была «Родина», второй – «Революция и Родина», третьей – «Революция», поскольку вторая Россия стала детищем национальной Февральской революции, а третья Россия – интернациональной Октябрьской революции. Вряд ли корректно закономерности, свойственные для России одного периода, автоматически переносить на Россию другого периода, поскольку исторический процесс хотя и непрерывен, универсален, но вместе с тем эта непрерывность обуславливается его прерывностью, дискретностью – целое создается из частей. Впрочем, неизгладимую печать на историю всего 1917 г. наложило участие всех трех Россий в Первой мировой войне, которая считается едва ли не главной причиной крушения Царской России. Так ли это на самом деле?
Выступая 14 августа 1917 г. на Государственном совещании в Москве, Верховный главнокомандующий генерал Л.Г. Корнилов открыто признал: «В наследие от старого режима свободная Россия получила армию, в организации которой, конечно, были крупные недочеты. Но тем не менее эта армия была боеспособной, стойкой и готовой к самопожертвованиям»[1]. На том же совещании 15 августа бывший Верховный главнокомандующий генерал М.В. Алексеев удостоверил: «В руки новой власти поступила армия, которая способна была выполнять и дальше свой долг и наряду с союзниками вести многострадальную Россию к скорейшему окончанию войны»[2]. Наконец, председатель Центрального военно-промышленного комитета, бывший военный и морской министр Временного правительства А.И. Гучков тогда заявил, подразумевая канун Февральской революции, что «судьба войны за последние месяцы до революции повернулась в благоприятную сторону» для России, поскольку ее «армия почувствовала себя снабженной и в боевом, и в интендантском отношении так обильно, как никогда»[3]. Вряд ли у Корнилова, принципиального республиканца, Алексеева, более всех генералов содействовавшего победе революции, и Гучкова, ставшего одним из вождей Февральской революции, имелись основания для приукрашивания военных перспектив низложенного старого порядка. Вместе с тем перечисленные персонажи, в силу своего служебного положения, обладали эксклюзивной информацией, а потому игнорировать их выводы было бы по меньшей мере неверно. Очевидно, что к началу Февральской революции Царская Россия войну выигрывала и, вне всякого сомнения, принадлежала к числу стран, являвшихся потенциальными победительницами. Совсем иная картина наблюдается с Демократической Россией: Временное правительство, тщетно пытаясь усидеть на двух стульях – продолжения войны и углубления революции, вело страну к поражению. Наконец, Советская Россия, отдав окончательное предпочтение углублению революции, а не продолжению войны, оформила свое поражение в войне. В свою очередь, мнимое поражение Царской России объясняют неспособностью императорского правительства обеспечить армию вооружением и боеприпасами, что также неверно. Даже советский историк П.В. Волобуев признавал: «После мировой войны в стране остались горы оружия, и не только на складах, но и у населения. Красная армия, например, вплоть до середины 1919 г. снабжалась в основном из запасов военного времени»[4]. На упомянутом выше Государственном совещании (август 1917 г.) один из лидеров Кадетской партии Ф.И. Родичев заверил: «У нас есть все материальное, что нужно для победы: миллионы людей, миллионы пар ног и рук, снаряжение и вооружение, орудия, данные нам союзниками, ружья и снаряды»[5]. А вот еще более авторитетное мнение представителя промышленных организаций Н.Ф. фон Дитмара, заявившего, что «армия снабжалась преимущественно в наибольшем числе именно русскими заводами», и к апрелю 1917 г. «доставка в армию со стороны русских заводов по степени соблюдения сроков и исполнения норм оставила далеко за собой заграничные заводы»[6]. Как представляется, до Февральской революции военная промышленность России работала эффективно, хотя и можно говорить о разной степени эффективности применительно к ее разным отраслям и периодам функционирования, однако после Февраля все пошло насмарку. Л.Г. Корнилов сообщил: «В настоящее время производительность наших заводов, работающих на оборону, понизилась до такой степени, что теперь в крупных цифрах производство главнейших потребностей армии, по сравнению с цифрами периода с октября 1916 г. по январь 1917 г., понизилось таким образом: орудий – на 60 %, снарядов – на 60 %». «В настоящее время, – констатировал далее Верховный главнокомандующий, – производительность наших заводов, работающих по авиации, понизилась почти на 80 %»[7]. Таким образом, об эффективности военной промышленности Демократической России и Советской России, в отличие от Царской России, говорить, очевидно, не приходится.
Еще одну причину падения Царской России видят обыкновенно в том, что императорское правительство не решило продовольственный вопрос, а потому накануне Февральской революции Петроград якобы оказался на грани голода. Но до Февраля 1917 г. проблема состояла не в производстве хлебов, а в их распределении посредством перевозок, прежде всего, по железным дорогам, которые так или иначе, но со своей задачей справлялись удовлетворительно. Представитель Всероссийского союза инженеров и техников путей сообщения А.Н. Фролов говорил на Государственном совещании: «До революции в железнодорожном транспорте царила рутина. Совершалось много ошибок, делались глупости, но, невзирая на это, работа железных дорог непрерывно во время войны росла, количество перевозок непрерывно возрастало»[8]. Ситуация изменилась, естественно, в худшую сторону только после Февральской революции, так что представитель Совета частных железных дорог Н.Д. Байдак в августе 1917 г., имея в виду Временное правительство, заявил: «Нет сомнений, что данное правительством в первые дни переворота направление привело железные дороги к разрухе»[9]. «После революции, – вторил Байдаку Фролов, – работа железных дорог непрерывно падает, и в июле месяце, в это легчайшее время для железнодорожного движения, работа железных дорог была меньше, чем в январе, когда половина наших железных дорог была засыпана снегом»[10].
Развал железнодорожного транспорта начался не в Царской России, а в Демократической России и усугубился в Советской России, сопровождаясь наступлением настоящего голода. Сам министр-председатель Временного правительства А.Ф. Керенский в августе 1917 г. публично говорил про «голодающие города» и «все более и более расстраивающийся транспорт»[11], а представитель Всероссийской сельскохозяйственной палаты и сельскохозяйственных обществ К.Н. Капацинский заявил: «У нас с момента революции, надо сказать правду, не было Министерства земледелия, а было и есть Министерство политической подготовки страны к проведению аграрной реформы. Сельское же хозяйство совершенно забыто, и приходится вести ломку земельного строя не при нормальных условиях, а при кризисе сельского хозяйства всей страны, когда вместо полей явились какие-то площади пустырей»у. Наблюдавшееся после Февраля 1917 г. вторжение политики в экономику привело к тому, что проблематичный характер обрело не только распределение, но и само производство хлеба. Почему же рождались мифы, подобные рассмотренным выше?
Главная причина – настоящая пропасть, которая к 1917 г. лежала, на ментальном уровне, между оппозиционной интеллигенцией, стремившейся к власти и ради ее достижения не гнушавшейся сознательной дискредитацией императорского правительства, и народом, сохранявшим, по крайней мере в своем большинстве, верность историческим устоям, и эту-то верность оппозиционеры и стремились ослабить. Подразумевая вождей Февральской революции, швейцарец и республиканец П. Жильяр, наставник сына Николая II Алексея Николаевича, отмечал: «Забыли, что Россия состоит не только из пятнадцати-двадцати миллионов людей, созревших для парламентарного строя, но заключает в себе также от ста двадцати до ста тридцати миллионов крестьян, по большей части необразованных и несознательных, для которых царь оставался Помазанником Божиим, тем, кого Господь избрал для направления судеб великой России. Привыкнув с самого раннего детства слышать поминание царя на ектениях и в самые торжественные минуты литургии, мужик естественно приписывал ему в своей мистически настроенной душе почти Божественные свойства… Русская революция должна была ринуться в пустоту, образовавшуюся вследствие крушения царской власти, с той потребностью безусловного и стремлением к крайностям, которые присущи славянской природе, с такой бурной силой, что никакая форма правления не могла бы ее остановить; таким образом ей предстояло докатиться до полного политического и религиозного нигилизма, до анархии»[12]. Пропасть между интеллигенцией и народом усугублялась разницей в настроениях между столицами, прежде всего – Петроградом, настроенным оппозиционно и даже революционно, и провинцией, разделявшей по преимуществу патриархальные настроения.
Воспроизводя свои впечатления о настроении петроградского истеблишмента в конце 1916 г., тогдашний минский губернатор князь В.А. Друцкой-Соколинский, находившийся в это время в столице, вспоминал: «Все роптали, все сетовали, все негодовали, и, главное, все сплетничали, и все злословили. Меня, как свежего человека, поразило то обстоятельство, что в петербургском обществе конца 1916 г. исчезли совершенно сдерживающие начала, исчезли те верхи, которые до сего времени считались недоступными, не подлежащими критике. Мне думается, что к этому времени все нравственные пределы и границы были утеряны». Подтверждение приведенному выводу Друцкой видел в том, что его друг, директор Департамента общих дел МВД П.П. Стремоухов, ответил князю на вопрос «о настроениях „сфер“, о настроении общества и настроении вообще», указав на портрет Александры Федоровны: «Эта дрянь всех нас губит!»[13] Уже в эмиграции Стремоухов подверг полному переосмыслению свое мнение о царице и солидаризировался с Друцким по вопросу о причинах падения монархии. «Ближайшие родственники, знать, главное командование и общество, – подчеркивал Стремоухов в 1924 г., имея в виду ситуацию кануна Февральской революции, – рубили с каким-то наивным ожесточением тот сук, на котором они сидели»[14].
Опровергая мнение, что «движение, которое обрисовывалось в начале февраля 1917 года, было по происхождению народным», Жильяр утверждал: «Этого вовсе не было, и в нем участвовали только правящие классы; широкие массы оставались безучастными. Монархия была свергнута вовсе не поднявшимся из глубины бурным валом, как об этом говорили; наоборот, ее крушение подняло такую страшную волну, которая поглотила Россию и едва не затопила соседние государства»[15]. Вот как описал флигель-адъютант Николая II А.А. Мордвинов состоявшуюся утром 28 февраля 1917 г., на некой железнодорожной станции, встречу царского поезда офицерами и солдатами находившегося на ней пехотного полка: «Мы проезжали замедленным ходом какую-то небольшую станцию, на которой стоял встречный поезд с эшелоном направлявшегося на фронт пехотного полка. Им, видимо, было уже известно о проходе императорского поезда: часть людей с оркестром стояла, выстроенная, на платформе, часть выскакивала из теплушек и пристраивалась к остальным, часть густой толпой бежала около наших вагонов, заглядывая в окна и сопровождая поезд. Его величество встал из-за стола и подошел к окну. Звуки гимна и громовое „ура“, почти такой же искренней силы, как я слышал на последнем смотру запасных в Петрограде, раздались с платформы при виде Государя и невольно наполнили меня вновь чувством надежды и веры в нашу великую военную семью и благоразумие русского народа»[16].
Проезжая 1 марта Старую Руссу, Николай II мог убедиться лично, что революционное движение захватило пока что только Петроград и его окрестности. «Огромная толпа заполняла всю станцию, – вспоминал придворный историограф, генерал Д.Н. Дубенский, находившийся в свитском поезде. – Около часовни, которая имеется на платформе, сгруппировались монахини местного монастыря. Все смотрели с большим вниманием на наш поезд, снимали шапки, кланялись. Настроение глубоко сочувственное к царю, поезд которого только что прошел Руссу, и я сам слышал, как монахини и другие говорили: „Слава Богу, удалось хотя в окошко увидать Батюшку-Царя, а то ведь некоторые никогда не видали его“. Всюду господствовал полный порядок и оживление. Местной полиции, кроме двух-трех урядников, станционных жандармов, исправника, никого и не было на станции. Я не знаю, было ли уже известно всему народу о создании „Временного правительства[17], но железнодорожная администрация из телеграммы Бубликова должна была знать о переменах и распоряжениях Государственной думы, тем не менее все было по-прежнему, и внимание к поезду особого назначения полное». «Невольно думалось, – отмечал Д.Н. Дубенский, – об этой разнице в отношении к царю среди простого народа в глубине провинции, здесь в Старой Руссе, и теми революционными массами Петрограда с солдатскими бунтами, благодаря которым государь принужден вернуться с своего пути на Царское Село»[18]. И такая ситуация наблюдалась за один день до 2 марта 1917 г., когда Николай II «по воле народа» отрекся от престола! Жильяр совершенно справедливо подчеркивал: «Распространение революционного движения ограничивалось Петроградом и ближайшими окрестностями. И, несмотря на пропаганду, престиж царя был еще значителен в армии и не тронут среди крестьян»[19]. Почему же, однако, революция вспыхнула, хотя бы только первоначально в одном Петрограде?
Причинами Февральской революции были не реальные события, а мифы, которые муссировались оппозиционерами и революционерами, охватили коллективное сознание, прежде всего правящей элиты, и приняли формы классического массового психоза. Главным из этих мифов явилась «легенда о сепаратном мире», согласно которой императрица Александра Федоровна, как немка по крови, вдохновляе мая «старцем» Г.Е. Распутиным (убитым в ночь с 16 на 17 декабря 1916 г.), а затем – почитателем «старца», министром внутренних дел А.Д. Протопоповым, вольно или невольно стремилась к измене союзникам России по Антанте и заключению сепаратного мира с Германией. Правые и левые, верхи и низы верили, что раз Николай II, как «безвольный человек», полностью подчиняется Александре Федоровне, то ради победы над Германией необходимо, как минимум, низложить императора и его супругу.
Один из лидеров Партии народных социалистов, историк С.П. Мельгунов непосредственно после победы Февральской революции полагал, что Николая II отличало «моральное и умственное убожество», Александра же Федоровна вообще являлась «отчасти психически ненормальной». «В истории, – заключал Мельгунов как известный историк, – на царствовании Николая II впредь будут останавливаться только для того, чтобы показать на примере один из наиболее ярких моментов уродства царизма»[20]. Только в эмиграции Мельгунов, оставаясь республиканцем и социалистом, но опираясь на анализ неизвестных ранее документов, ревизовал собственные представления о деятельности Николая II в период Первой мировой войны и накануне Февральской революции. «У царя, – подчеркивал Мельгунов, – в годы войны, очевидно, не было отталкивания от Думы, которая становилась на пути его самодержавия»[21]. Комментируя утверждение о том, что во время войны и перед революцией Николай II «абсолютно не отдавал себе отчета в роковом значении разыгрывающихся событий», историк констатировал: «Это мало соответствовало действительности». По мнению Мельгунова, «во время войны вступить на путь „решительной борьбы“ с общественностью» монарху мешало «глубоко разложенное в нем патриотическое чувство»[22]. «Несомненно, – опровергал историк еще один миф – о Г.Е. Распутине, – сильно преувеличено и представление о совершенно исключительном политическом влиянии находившегося при дворе, Друга“». Хлесткую фразу одного из лидеров оппозиции В.И. Гурко, высказанную им публично в сентябре 1915 г., о необходимости «власти с хлыстом, но не такой власти, которая сама находится под хлыстом» (Г.Е. Распутина подозревали, помимо германофильства, еще и в хлыстовстве), Мельгунов отнес «к обычным демагогическим приемам общественной агитации»[23]. Наконец, имея в виду «концепцию» о стремлении Николая II и Александры Федоровны к сепаратному миру, Мельгунов отмечал, что «последующее» с «убедительностью и отчетливостью показало всю необоснованность всей этой концепции»[24].
Позднее, в годы Второй мировой войны, историк создал монументальную трилогию «Царь и революция», первый том которой специально посвятил развенчанию «легенды о сепаратном мире». «По отношению к царю и царице, – писал С.П. Мельгунов, – дореволюционная легенда должна быть отнесена к числу грубых и сугубо несправедливых клевет, демагогически использованных в свое время в политической борьбе с режимом»[25]. «Оклеветанная тень погибшей императрицы, – патетически восклицал Мельгунов, – требует исторической правды», поскольку «в тяжелую годину испытаний и она, и сам царь Николай II с непреклонной волей шли по пути достижения достойного для страны окончания войны»[26]. Более того, 2 марта 1917 г. ради создания условий для победоносного окончания войны Николай II отказался от борьбы с изменниками в лице руководителей армии во главе с генералом М.В. Алексеевым, хотя они, вопреки военной присяге, поддержали требование председателя Государственной думы М.В. Родзянко, одного из вождей Февраля, об отречении самодержца от престола. Во избежание гражданской войны, которая могла отдалить победу России над Германией, Николай II пожертвовал собой как истинный святой на троне – «положил живот за други своя» и отрекся от престола в пользу брата, великого князя Михаила Александровича, причем в Манифесте об отречении призвал всех верноподданных подчиниться революционному Временному правительству. Вот почему в поддержку отрекшегося монарха не возникло массового контрреволюционного движения – принять участие в нем означало для монархистов игнорирование воли Николая II, выраженной недвусмысленно и публично.
Конец Царской России предопределялся не столько военно-политическими или экономическими причинами, сколько обстоятельствами более высокого, так сказать, философского порядка, а точнее – законами социальной физики, тем, что любой государственный режим когда-нибудь умирает, при этом он может находиться на пике своего развития и функционировать эффективнее, чем когда-либо. Смертельная болезнь или смерть от кирпича, упавшего с крыши, поражает совершенный организм точно так же, как и несовершенный. Гений уходит из этого мира подобно бездарности, поскольку… «ничто не вечно под луной». Фраза эта, при всей своей прозаичности, тем не менее сохраняет актуальность и при решении вопроса о причинах Февральской революции.
Временное правительство первого состава, «однородно-буржуазное», состояло из либералов, ориентировавшихся на «ценности западной демократии», однако на ценности чисто доктринальные, не реализованные в полной мере к 1917 г. ни в одной стране тогдашнего так называемого цивилизованного мира. В отличие от западных либералов, российские либералы отличались максимализмом, являясь не прагматиками, как первые, а доктринерами, а потому, добившись 3 марта 1917 г. от великого князя Михаила Александровича отказа от восприятия верховной власти, они взяли курс на Учредительное собрание, избираемое на основе всеобщего, прямого, равного и тайного избирательного права, не существовавшего тогда даже в республиках[27]. «Пусть рушится мир, но торжествует программа моей партии», – был девиз этих доктринеров, и именно здесь и кроется одна из главных причин их поражения. Когда 3 марта 1917 г. новые властители России пришли к великому князю Михаилу Александровичу, только министр иностранных дел П.Н. Милюков, как историк, еще помнивший уроки истории, выступал за немедленное воцарение великого князя, для чего у Милюкова имелись веские основания.
Даже 3 марта 1917 г. «еще не было наличности такого большого народного движения, которое не поддается никакой логике, увлекая народ в пропасть и неизвестность. Революция, – по наблюдениям П. Жильяра, – была делом исключительно петроградского населения, большинство которого без колебания стало бы на сторону нового монарха, если бы Временное правительство и Дума подали ему в этом пример. Армия, еще хорошо дисциплинированная, представляла значительную силу; что же касается большинства народа, то оно не ведало даже о том, что что-нибудь случилось. Желание закрепить за собою власть и страх, который внушали крайние левые, привели к тому, что была упущена эта последняя возможность предотвратить катастрофу». «Исчезновение царя, – отмечал Жильяр, – оставило в душе народной огромный пробел, который она была не в силах заполнить. Сбитый с толку и не знающий, на что решиться в поисках идеала и верований, способных заменить ему то, что он утратил, народ находил вокруг себя лишь полную пустоту. Чтобы закончить дело разрушения, Германии оставалось лишь напустить на Россию Ленина и его сторонников, широко снабдив их золотом»[28]. Крушению Временного правительства, олицетворявшего Демократическую Россию, способствовала, помимо крайнего доктринерства революционных министров, и их полная некомпетентность именно в делах управления государством, да еще таким колоссальным, как Россия, находившимся к тому же в состоянии беспримерной внешней войны.
«Большинство общественных ставленников, – указывал В.И. Гурко, – оказалось в нравственном отношении на уровне наихудших из их непосредственных бюрократических предшественников, а как администраторы-техники они были неизмеримо ниже их»[29]. Даже участники Февральской революции пальму первенства отдавали министрам императорского правительства. Барон Б.Э. Нольде, сам прошедший отличную бюрократическую школу, «с особенной любовью язвил» над министром-председателем Временного правительства князем Г.Е. Львовым, тем же П.Н. Милюковым и другими членами Временного правительства по поводу того, что для них «искусство быть министром – книга за семью печатями»[30]. Описывая свои ощущения от Временного правительства первого состава, профессор Ю.В. Ломоносов отмечал: «Ну, какой министр финансов Терещенко, милый благовоспитанный юноша, всегда безукоризненно одетый, служивший по балетной части и пользовавшийся головокружительным успехом у корифеек. Но что он финансам, что ему финансы? А Некрасов, кадет, идеалист… Профессор статики сооружений без трудов. Знакомый с путями сообщения по студенческим запискам и по Думе… Разве его можно сравнить с[Войновским-]Кригером?.. Наконец, Шингарев, бесспорно умный человек, но он по образованию врач, а в Думе занимался финансами. При чем же земледелие и землеустройство? Ведь тот же Кривошеин его за пояс заткнет… Нет, нехорошо»[31].
Нелицеприятная характеристика, данная революционным министрам активным участником Февральской революции, полностью соотносится с оценками, данными профессиональными бюрократами.
По воспоминаниям Г.Н. Михайловского, на посту министра финансов М.И. Терещенко «всегда ошибался в цифрах, говоря о миллионах вместо миллиардов, никак не умея приспособиться к финансам государства, все же превышавшим его миллионное состояние»[32]. Вспоминая о деятельности Терещенко на посту министра иностранных дел, В.Б. Лопухин писал: «Голова его была менее всего занята ведомственными вопросами. Он плохо вникал в них. Сосредоточил свою стремительную суетливость и болтовню преимущественно на вопросах общей политики Временного правительства в целом»[33]. Министр путей сообщения Н.В. Некрасов немедленно по получении своего поста возложил «бремя технического руководства» на «одного молодого инженера», а сам «с искусством специалиста» начал ухаживать за дочерью видного кадета Д.С. Зернова[34]. Министр земледелия А.И. Шингарев, даже по признанию своего единомышленника и друга В.Д. Набокова, мог претендовать «не на государственный, а на губернский или уездный масштаб»[35]. По наблюдениям же выдающегося ученого-аграрника русского датчанина К.А. Кофода, Шингарев не имел «ни малейшего понятия» о сельском хозяйстве[36]. Если столь несостоятельными в качестве министров оказались деятели Временного правительства первого состава, все же обладавшие некоторыми представлениями о государственной деятельности благодаря работе в Думе, то их ближайшие преемники, к Думе не причастные, проявили еще большую несостоятельность. По мнению одного из кадетских лидеров А.В. Тырковой, деятельность министров Временного правительства доказала, что «оппозиция не была подготовлена к руководству государством»[37].
Точка зрения Тырковой полностью соотносится с выводом В.Б. Лопухина о том, что в результате Февральской революции к власти пришли общественные деятели, принадлежавшие, в своем большинстве, к числу «наименее стойких» элементов «отживавшего поместного дворянства». По наблюдениям Лопухина, «лучшая молодежь помещичьего класса», оканчивая вузы, поступала на государственную, гражданскую или военную, службу, между тем как «худший отпрыск помещичьего класса», еле оканчивавший гимназию, проникал в земство, делая более легкую карьеру по местному и дворянскому самоуправлению[38]. В свою очередь, это мнение соотносится с точкой зрения В.И. Гурко, считавшего, что в Царской России «служба правительственная поглощала почти без остатка все, что было лучшего в стране, как в смысле умственном, так и нравственном»[39]. В развитие сделанного им вывода Лопухин писал о феномене «преобладавших в земствах никудышников и лодырей», которые, как правило, и пополняли прослойку «земских людей», образуя общественную контрэлиту. Именно они становились председателями и членами уездных и губернских земских управ, уездными и губернскими предводителями дворянства, а после 1907 г. – депутатами Государственной думы и выборными членами Государственного совета[40]. В том, что в Феврале 1917 г. именно эти люди пришли к власти, Лопухин видел главную причину падения Временного правительства.
Государственное младенчество министров Демократической России привело к водворению в ней не свободы, а анархии, нараставшей также вследствие принципиального отказа Временного правительства от использования силы для борьбы с противниками слева, группировавшимися в Петроградском совете рабочих и солдатских депутатов и его Исполнительном комитете, который появился в начале Февральской революции и самозванно провозгласил себя высшим органом социальной демократии. После возвращения из эмиграции, с разрешения Временного правительства и вопреки мнению союзников России по Антанте, В.И. Ленина и его ближайших соратников начинается постепенное усиление влияния большевизма, пользовавшегося финансовой поддержкой Германии, не только в Петроградском, но и в местных Советах депутатов. Объявив о необходимости немедленного заключения мира с Германией и превращения войны внешней в войну внутреннюю, гражданскую, первую репетицию ее развязывания большевики предприняли уже 20 апреля, когда была опубликована нота П.Н. Милюкова, обращенная к державам Антанты, о готовности России довести войну до победного конца. В этот день к Мариинскому дворцу, резиденции Временного правительства, подошли вооруженные демонстрации с лозунгами: «Долой Милюкова!», «Милюков в отставку!», но уже вечером там же появились демонстрации с другими лозунгами: «Доверие Милюкову!», «Да здравствует Временное правительство!».
«В ночь на 21 апреля многотысячная толпа наполнила площадь перед Мариинским дворцом с выражениями сочувствия мне, – вспоминал сам Милюков. – Меня вызвали из заседания на балкон, чтобы ответить на приветствия. Одна фраза из моего взволнованного обращения повторялась в публике. „Видя плакаты с надписями: «Долой Милюкова!» – говорил я, – я не боялся за Милюкова. Я боялся за Россию“. Я указывал на вред дискредитирования власти, на невозможность заменить эту власть другой, более авторитетной и более способной – довести страну до создания нового демократического строя»[41]. В то время единомышленник П.Н. Милюкова, военный и морской министр А.И. Гучков болел, а потому заседания Временного правительства происходили в Доме военного министра. «Я, – писал начальник Канцелярии Совета министров В.Д. Набоков, – помню бурный день, начавшийся появлением войск на площади Мариинского дворца и закончившийся беспрерывным митингом перед домом Военного министерства и горячими овациями по адресу Милюкова и Гучкова. В тот день еще чувствовалась большая моральная сила Временного правительства, остававшаяся – увы! – совершенно неиспользованной»[42]. Действительно, вместо того, чтобы опереться на народную поддержку, Временное правительство не столько по причине давления Исполкома Петросовета, сколько в силу интриг лидера левого крыла Временного правительства, министра юстиции А.Ф. Керенского, в качестве заместителя председателя Исполкома – «заложника демократии» в этом правительстве, решило пожертвовать П.Н. Милюковым и А.И. Гучковым.
После своей вынужденной отставки в письме А.А. Лодыженскому, начальнику Канцелярии по гражданскому управлению при Ставке Верховного главнокомандующего, Милюков, уже как лидер Кадетской партии, откровенно писал о причинах и последствиях Февральской революции:
«В ответ на поставленные Вами вопросы, как я смотрю на совершенный нами переворот, я хочу сказать… того, что случилось, мы, конечно, не хотели… Мы полагали, что власть сосредоточится и останется в руках первого кабинета, что громадную разруху в армии остановим быстро, если не своими руками, то руками союзников добьемся победы над Германией, поплатимся за свержение царя лишь некоторой отсрочкой этой победы. Надо сознаться, что некоторые, даже из нашей партии, указывали нам на возможность того, что произошло потом, да и мы сами не без некоторой тревоги следили за ходом организации рабочих масс и пропаганды в армии… Что же делать, ошиблись в 1905 году в одну сторону, теперь опять, но в другую. Тогда не оценили сил правых, теперь не предусмотрели ловкости и бессовестности социалистов. Результаты Вы видите сами.
Само собой разумеется, что вожаки Совета рабочих депутатов ведут нас к поражению, финансовому и экономическому краху вполне сознательно. Возмутительная постановка вопроса о мире без аннексий и контрибуций, помимо полной своей бессмысленности, уже теперь в корне испортила отношения наши с союзниками, подорвала наш кредит. Конечно, это не было сюрпризом для его изобретателей. Не буду излагать Вам, зачем все это нужно было, кратко скажу, что здесь играли роль частью сознательная измена, частью желание половить рыбу в мутной воде, частью страсть к популярности. Конечно, мы должны признать, что нравственная ответственность лежит на нас.
Вы знаете, что твердое решение воспользоваться войной для производства переворота было принято нами вскоре после начала войны, Вы знаете также, что наша армия должна была перейти в наступление, результаты коего в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство и вызвали бы в стране взрыв патриотизма и ликования. Вы понимаете теперь, почему я в последнюю минуту колебался дать свое согласие на производство переворота, понимаете также, каково должно быть мое внутреннее состояние в настоящее время. История проклянет вождей, так называемых пролетариев, но проклянет и нас, вызвавших бурю.
Что же делать теперь, спросите Вы. Не знаю, т. е. внутри мы все знаем, что спасение России – в возвращении к монархии, знаем, что все события последних двух месяцев явно доказывают, что народ не способен был принять свободу, что масса населения, не участвующая в митингах и съездах, настроена монархически, что многие и многие, голосующие за республику, делают это из страха. Все это ясно, но признать этого мы не можем. Признание есть крах всего дела, всей нашей жизни, крах всего мировоззрения, которого мы являемся представителями.
Признать не можем, противодействовать не можем, соединиться не можем с теми правыми и подчиниться тем правым, с которыми долго и с таким успехом боролись, тоже не можем. Вот все, что я могу сейчас сказать»[43].
Так откровенно думал проигравший, но победителю – А.Ф. Керенскому – все представлялось пока что гораздо проще. После Апрельского кризиса, получив портфели военного и морского министров, он укрепил свои позиции в первом коалиционном, «буржуазно-социалистическом», Временном правительстве – в него вошли как «министры-капиталисты», так и «министры-социалисты», опиравшиеся на Совет рабочих и солдатских депутатов. В июне, по инициативе Керенского, началось неудачное наступление русской армии, против которого агитировали большевики. В самом начале июля соратники Керенского пошли на уступки Центральной раде в Киеве и согласились на автономизацию Украины, против чего выступили кадеты, а затем последовало июльское выступление большевиков в Петрограде, подавленное военными властями столицы. Все это закончилось образованием второго коалиционного Временного правительства во главе с Керенским. Наконец, в конце августа 1917 г., в связи с неудавшейся попыткой Верховного главнокомандующего генерала Л.Г. Корнилова оторвать Керенского от Совета рабочих и солдатских депутатов и разогнать это учреждение, последовал очередной политический кризис, который закончился взятием на себя Керенским верховного главнокомандования и сохранением за ним председательства в третьем коалиционном Временном правительстве, низложенном 25 октября 1917 г. в ходе Октябрьской революции.
Примат политической целесообразности над функциональной проявился в чудовищной кадровой нестабильности, затронувшей Временное правительство в еще большей степени, чем императорское с его знаменитой «министерской чехардой», поскольку Временное правительство еще 3 марта 1917 г. лишило себя незыблемой опоры сверху в виде монархической власти, и так и не нашло подобной опоры внизу, у Совета рабочих и солдатских депутатов. Если с июля 1914 г. по февраль 1917 г., т. е. за 31 месяц, министрами перебывали 39 человек[44], то с марта по октябрь 1917 г., за 8 месяцев, – 42 человека[45]. Следовательно, при Временном правительстве на высшем уровне исполнительной власти текучесть кадров возросла в 5 раз! «Министерская чехарда последних месяцев царского режима, – констатировал В.Б. Лопухин, – бледнеет перед свистопляскою „министров“ (с позволения сказать) Временного правительства. Проносилась лавина политических акробатов. Сколько их? Куда их гонит? Министром было легче сделаться в эти дни, чем помощником столоначальника. Лезли и пролезали в министры, правда, на самые короткие сроки, из многочисленных и разнообразных питомников „политических деятелей“ того удивительного времени все, кому только было не лень. Временное правительство обратилось в проходной двор, в ярмарку, в огромном большинстве тщеславных, но сугубо немощных бездарностей. Как редки были исключения! Да и они? Если можно было признать за кем относительные таланты, то в какой угодно области, только не государственного управления. Немудрено, что немного сохранилось в памяти имен этих пытавшихся засорить собою историю политических банкротов»[46]. Указанные обстоятельства быстро погружали утлую ладью Временного правительства в пучину беспросветной анархии.
От политики перейдем к финансам, так как именно они являются нервом не только экономической, но и политической жизни. Демократическая Россия, это воплощение кустарной государственности, пустила по ветру все финансовые достижения Царской России и, принося в жертву развития революции оборону государства, точнее – само государство, вела страну к финансовому краху. Для того, чтобы лучше понять это, необходимо сравнить то, чего достигли министры Царской России, с тем, что натворили вожди Демократической России. С июля 1914 г. до июля 1917 г. расходы по Военному фонду выросли с 2546 до 37 841 млн руб., в 15 раз, однако с июля 1914 г. по декабрь 1916 г. они составили 27 188 млн руб. (72 %), а только за 6 месяцев 1917 г. – 10 653 млн руб. (28 %), иными словами – выросли в 2,5 раза. Ежедневные военные расходы в 1916 г. составили 42 млн руб., увеличившись на 16 млн руб., за 6 месяцев 1917 г. – 59 млн руб., повысившись на 17,2 млн руб., больше, чем за весь предыдущий год! Это явление компетентный экономист Г.Д. Дементьев напрямую связывал «с происшедшей революцией и с предъявлением исключительных требований демократическими массами»[47]. Что касается обыкновенного (ординарного) бюджета, то только его сверхсметные расходы с марта по октябрь 1917 г. составили 974,5 млн руб., увеличившись более чем в 3 раза по сравнению со всем предыдущим 1916 г.[48]
«Ни в один период российской истории, – признавал Н.В. Некрасов, на тот момент министр финансов, на заседании Государственного совещания 12 августа 1917 г., – ни одно царское правительство не было столь расточительно – я не касаюсь мотивов этой расточительности, – ни одно не было столь щедро в своих расходах, как правительство революционной России». Впрочем, отметив, что «новый революционный строй обходится Государственному казначейству гораздо дороже, чем обходился старый строй», Некрасов назвал и причину этого – те социальные эксперименты, которыми стали заниматься дорвавшиеся до власти лидеры левых, социалистических партий. В частности, заявленные ими годовые расходы на организацию продовольственных комитетов должны были составить 500 млн руб., земельных комитетов – 140 млн и т. д.[49]Какие же источники доходов использовало Временное правительство?
По сравнению с 1916 г. в 1917-м доля налоговых поступлений понизилась с 22,2 до 12,1 %, приблизительно в 2 раза[50], хотя в марте – октябре 1917 г. Временное правительство получило от повышения только прямых и косвенных налогов на 295 млн руб. больше, чем императорское – за тот же период предыдущего года[51]. Отмеченное понижение произошло, прежде всего, потому, что в 1917 г., сравнительно с 1916 г., доля доходов от выпуска бумажных денег выросла с 19,7 до 42,9 %, в 2 раза[52]. Временное правительство увеличивало эмиссионное право Государственного банка 4 марта – на 2 млрд руб., 15 мая – на 2 млрд и 11 июля – на 2 млрд, всего – на 6 млрд руб. Если императорскому правительству для увеличения упомянутого права на 6200 млн руб. понадобились два с половиной года войны, то Временному правительству, для увеличения на меньшую сумму в 6 млрд, – лишь 5 месяцев[53] С марта по октябрь 1917 г. было выпущено бумажных денег почти столько же (7340 млн руб.), сколько их выпустили за все предыдущее время войны (8317 млн руб.). После победы Февральской революции каждый месяц в обращение поступала сумма приблизительно в 4 раза большая, чем за месяц войны до революции (1048 млн руб. против 264 млн руб.). Если с июля 1914 г. до марта 1917 г. бумажные деньги покрывали приблизительно 30 % всех военных расходов, то с марта по сентябрь 1917 г. – почти 80 %[54] . Таким образом, усиленная денежная эмиссия стала для Временного правительства, в отличие от императорского, главным источником покрытия расходов.
По наблюдениям Г.Д. Дементьева, количество бумажных денег резко возросло «в связи с революционным временем и с проявившимся стремлением демократических масс, пользуясь своей сплоченностью и силой, требовать улучшения своего материального положения за счет казны, владельцев частных предприятий и пр.»[55]. Галопирующая инфляция привела к резкому обесценению рубля и обвальному падению его заграничного курса: за 7 месяцев нахождения у власти Временного правительства курс рубля в Лондоне и Париже, равнявшийся к марту 1917 г. 68 и 75 % от довоенного уровня, понизился, соответственно, на 45 и 43 % до 23 и 32 %[56] и продолжал понижаться, свидетельствуя о наступлении финансового краха.
Компенсировать последствия инфляции могли бы внутренние займы, но в 1917 г., по сравнению с 1916 г., доля расходов, покрываемых ими, упала с 33,3 до 13,7 %[57], что свидетельствовало «о неудачной в целом политике Временного правительства в области государственных ценных бумаг»[58]. Неудачу инициированных этим правительством внутренних займов, прежде всего – «Займа Свободы», экономист А.И. Буковецкий объяснял тем, что оно «непопулярно ни в правых, ни в левых кругах»[59]. В 1917 г., сравнительно с 1916 г., доля расходов, покрываемых внешними займами, возросла с 24,8 до 31,3 %[60]. Казалось бы, хотя бы в этой сфере Временное правительство превзошло царское. Действительно, к ноябрю 1917 г. военные долги России союзникам составляли 7223 млн руб. (по довоенному курсу), из них 5189 млн задолжало императорское правительство и 2034 млн руб. – Временное правительство. С июля 1914 г. по октябрь 1917 г. от Англии Россия получила 70,6 % займов, от Франции – 18,5, от США – 6,4, от Японии 3,2 и от Италии – 1,3 %[61]. Однако английское правительство не только отказалось от подписания финансового соглашения с Временным правительством на основании Меморандума 25 января (7 февраля) 1917 г., но и с 1 апреля вообще прекратило предоставление ему ежемесячных кредитов[62]. Подобное поведение объяснялось тем, что Временное правительство потеряло доверие англичан менее чем через месяц после своего образования.
В правительственной декларации от 27 марта 1917 г., содержавшей указание на то, что целью России в войне не является «насильственный захват чужих территорий»[63], Лондон увидел готовность партнера заключить «мир без аннексий». Между тем, телеграфировал временный поверенный России в Англии К.Д. Набоков министру иностранных дел П.Н. Милюкову, «ни Англия, ни Франция, ни Италия не могут принять этого принципа и отказаться от сохранения за собой земель, уже завоеванных, или тех, которые они хотят оставить за собой по мирному договору»[64]. Из-за прекращения кредитования Англией Временного правительства вся русская наличность английской валюты к началу июля была полностью исчерпана[65]. Те 187 млн долл., которые предоставили Временному правительству США, не могли закрыть образовавшуюся брешь[66]. В результате по линии внешних займов с марта по октябрь 1917 г. Временное правительство получило на 1 млрд руб. меньше, чем царское правительство за тот же период 1916 г.[67], так что и здесь новые правители России доказали свою несостоятельность.
Последствием роста внутренних и внешних займов Временного правительства явился рост государственного долга: к 1 января 1917 г. он составил 33 581 млн руб., к 1 июля 1917 г. – 43 906 млн, а к 1 января 1918 г. (по расчетам специалистов) должен был составить 60 млрд руб.[68], почти в 2 раза больше, чем 1 января 1917 г.! Таким образом, именно Февральская революция, а не предыдущая деятельность императорского правительства стала главной причиной полного финансового расстройства, в которое впала Россия под властью, а скорее – безвластием, Временного правительства, что публично признавали даже его деятели. Н.В. Некрасов на заседании Государственного совещания 12 августа 1917 г. заявил совершенно однозначно: «Граждане, сейчас чрезвычайно распространено мнение о том, что революция была тем фактором, который повлиял особенно пагубным образом на финансовое хозяйство России. И я скажу, что в этом утверждении есть доля истины. Объективный язык цифр говорит нам, что, даже учитывая весь рост неблагоприятных обстоятельств, который накопился к моменту революции, учитывая все те неблагоприятные обстоятельства, которые сложились и которые произвели то, что в математике именуется возведением в степень, что все эти факторы не объясняют еще того финансового бедствия, при котором мы присутствуем, если не учесть влияния революции и тех особых обстоятельств, которые были ею созданы. Деятели революции должны в этом отношении смотреть правде прямо в глаза»[69].
Однажды А.И. Шингарев, являвшийся в мае – июле 1917 г. министром финансов, обратился к П.Л. Барку, последнему министру финансов императорского правительства, с вопросом: «Что делать?» Маститый финансист ответил, что «пока будут заниматься спасением революции, вместо того, чтобы спасать Россию, никакие меры не приведут к ограждению нашего рубля от падения»[70]. Правоту П.Л. Барка подтвердил тот же Некрасов, открыто признавший 12 августа, намекая на разорительность начавшегося после падения монархии социального экспериментаторства, что «расходование средств, которое было до сих пор, нам не по карману». «Мне нечего говорить вам, – обращался он к участникам Государственного совещания, – что такого рода расходы
Государственное казначейство выдержать не может и что им должен быть положен предел»[71]. Пони мая, что Февральская революция со всеми ее утопическими экспериментами, да еще в период войны, является, особенно для России, слишком дорогим удовольствием, деятели Временного правительства, однако, предпочитали не воплощать этого понимания в дела. В результате, после победы в Петрограде 25 октября 1917 г. Октябрьской революции, на смену Демократической России пришла Советская Россия, причем если вожди первой были умеренными утопистами, то вожди второй – радикальными утопистами, жестоко отрубавшими все, что полностью не помещалось на прокрустовом ложе их незамысловатых социальных теорий.
До сих пор еще распространено мнение, будто Совет народных комиссаров во главе с В.И. Лениным немедленно после захвата власти эффективно решил два важнейших вопроса – о мире и о земле. Действительно, по инициативе В.И. Ленина 26 октября 1917 г. II Всероссийский съезд Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов принял Декрет о мире, чему способствовали причины как внутреннего, так и внешнего порядка. Одним из итогов деятельности Временного правительства стала полная потеря русской армией боеспособности, что поставило на повестку дня вопрос о выходе России из войны. С другой стороны, в установлении мира на Восточном фронте была крайне заинтересована Германия, которая, прямо и косвенно, в известной степени содействовала приходу к власти большевистского правительства, чьи внешнеполитические интересы, на тот момент, полностью совпали с интересами Германии. «Совершенно определенно заявляю вам, – показывал следователю Н.А. Соколову знаменитый разоблачитель провокаторов В.Л. Бурцев в августе 1920 г., подразумевая большевиков, – что самый переворот 25 октября 1917 г., свергнувший власть Временного правительства и установивший власть Советов, был совершен немцами через их агентов, на их деньги и по их указаниям. Собственная позиция немцев в этом вопросе совершенно ясна. Не боясь сами развития у себя русского большевизма благодаря их высокому общему культурному уровню, немцы прибегли в 1917 г. к этому средству как к способу развала России, выводя ее из рядов борющихся с ними врагов»[72]. Это не значит, что большевики были «немецкими шпионами», это значит только то, что, и здесь необходимо повториться, в октябре 1917-го цели большевиков и немцев полностью совпали, чем и воспользовался, вдохновляемый дьявольским макиавеллизмом, «вождь мирового пролетариата».
В Декрете о мире, написанном В.И. Лениным, «рабочее и крестьянское правительство» предлагало «всем воюющим народам и их правительствам начать немедленно переговоры о справедливом демократическом мире», под которым подразумевался мир «без аннексий и контрибуций». Вместе с тем, советское правительство заявляло, что «отнюдь не считает вышеуказанных условий мира ультимативными», иными словами – соглашалось рассмотреть «и всякие другие условия мира». Таким образом, отказ от аннексий и контрибуций в Декрете о мире не являлся принципиальным. Тайную дипломатию советское правительство «отменяло», выражая «твердое намерение вести все переговоры совершенно открыто перед всем народом, приступая немедленно к полному опубликованию тайных договоров, подтвержденных или заключенных правительством помещиков и капиталистов с февраля по 25 октября 1917 г.». Однако в Декрете о мире подчеркивалось особо: «Все содержание этих тайных договоров, поскольку оно направлено, как это в большинстве случаев бывало, к доставлению выгод и привилегий русским помещикам и капиталистам, к удержанию или увеличению аннексий великороссов, правительство объявляет безусловно и немедленно отмененным»[73]. Очевидно, что вопрос о несправедливости аннексий, сделанных НЕ в пользу великороссов Германией и Австро-Венгрией, оккупировавших во время Первой мировой войны западные территории Российской империи, перед В.И. Лениным даже не вставал, как и вопрос о том, насколько ущемление прав великороссов соответствовало принципу равноправия национальностей и вытекавшему из него праву наций на самоопределение. Все эти вопросы большевики передавали на усмотрение сапога кайзеровского солдата…
Далее в Декрете о мире «правительствам и народам всех стран» предлагалось «немедленно заключить перемирие» «не меньше как на три месяца, т. е. на такой срок, в течение которого вполне возможно как завершение переговоров о мире с участием представителей всех без изъятия народностей или наций, втянутых в войну или вынужденных к участию в ней, так равно и созыв полномочных собраний народных представителей всех стран для окончательного утверждения условий мира». Если реализация приведенного пункта была невозможна просто технически, то последний пункт имел явно провокационный характер, фактически призывая пролетариев воевавших стран к гражданской войне против своих правительств. «Обращаясь с этим предложением мира к правительствам и народам всех воюющих стран, – говорилось в последнем пункте Декрета о мире, – Временное рабочее и крестьянское правительство России обращается также в особенности к сознательным рабочим трех самых передовых наций человечества и самых крупных участвующих в настоящей войне государств – Англии, Франции и Германии». В Декрете о мире выражалась надежда, что «рабочие названных стран поймут лежащие на них теперь задачи освобождения человечества от ужасов войны и ее последствий» и «всесторонней решительной и беззаветно энергичной деятельностью своей помогут нам успешно довести до конца дело мира и вместе с тем дело освобождения трудящихся и эксплуатируемых масс населения от всякого рабства и всякой эксплуатации»[74]. Следовательно, уже в Декрете о мире была заложена двойственность, отличавшая последующую советскую внешнюю политику на протяжении всей ее истории: с одной стороны, поддержание дипломатических отношений с «буржуазными государствами», с другой – экспорт социалистических революций в указанные государства путем использования их коммунистических партий, экспорт, который продолжался вплоть до 1991 г.
По причине своего чисто декларативного, даже демагогического, характера какого-либо существенного влияния на международные отношения конца 1917 г. Декрет о мире не оказал. Его единственным реальным итогом были начавшиеся 20 ноября 1917 г. сепаратные переговоры советского правительства с Германией и ее союзниками, закончившиеся подписанием 3 марта 1918 г. Брестского (по признанию В.И. Ленина – «похабного») мира, согласно которому Россия потеряла территорию размером около 1 000 000 квадратных километров и обязалась выплатить контрибуцию в 6 000 000 000 марок. От подписания Брестского мира до Ноябрьской революции 1918 г. в Германии советское правительство выплатило одной германской стороне около 584 000 000 марок золотом и бумажными денежными знаками в счет погашения довоенной задолженности и ущерба, понесенного германскими собственниками в годы Первой мировой войны[75]. Таким образом, основные требования
Декрета о мире – мир без аннексий и контрибуций – были не реализованы, и прежде всего по отношению к России. «Нам обещали немедленный мир, демократический мир, заключенный народами через головы своих правительств, – говорилось в Декларации состоявшегося 13 марта 1918 г. Чрезвычайного собрания уполномоченных фабрик и заводов Петрограда. – А на деле нам дали постыдную капитуляцию перед германскими империалистами. Нам дали мир, наносящий сильнейший удар всему рабочему Интернационалу и поражающий насмерть русское рабочее движение. Нам дали мир, закрепляющий распад России и делающий ее добычей иностранного капитала, мир, разрушающий нашу промышленность и позорно предающий интересы всех народностей, доверившихся русской революции»[76].
Большевики не выполнили и обещание об «отмене тайной дипломатии». «Нам дали мир, при котором мы не знаем даже точных границ своего рабства, – отмечалось в уже цитированной Декларации, – потому что большевистская власть, столько кричавшая против тайной дипломатии, сама практикует худший сорт дипломатической тайны и, уже покидая Петроград, до сих пор не сообщает полного и точного текста всех условий мира, самовольно распоряжаясь судьбами народа, государства, революции»[77]. Через два дня, 15 марта 1918 г., на следующем Чрезвычайном собрании уполномоченных фабрик и заводов Петрограда, была принята резолюция, которая подчеркивала: «За спиной народа, за спиной рабочего класса совершаются тайные сделки с германскими хищниками»[78]. Можно согласиться, что Брестский мир явился троянским конем, подготовленным большевиками для Вильгельма II, но, с другой стороны, внутриполитическое положение большевиков и после капитуляции кайзеровской Германии во многом зависело именно от немцев, которые после Ноябрьской революции 1918 г. и денонсации «похабного мира», однако, так и не вернули Советской России выплаченную ею контрибуцию. Вместе с тем Декрет о мире, точнее, его непосредственные результаты, способствовал реализации провозглашенной еще в начале Первой мировой войны доктрины В.И. Ленина о превращении войны «империалистической» в войну гражданскую, которая, с ее миллионами погибших, стоила России в несколько раз дороже, чем Первая мировая.
Декрет о земле, также принятый 26 октября 1917 г. на заседании II Всероссийского съезда Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, вообще являлся просто плагиатом, поскольку его окончательный проект В.И. Ленин составил, используя Примерный наказ, подготовленный эсеровской редакцией «Известий Всероссийского Совета крестьянских депутатов» на основе 242 местных крестьянских наказов и опубликованный там же 19 и 20 августа 1917 г. (в № 88 и 89). Согласно Декрету о земле, помещичья собственность на землю отменялась немедленно и без всякого выкупа, а помещичьи имения и «все земли удельные, монастырские, церковные, со всем их живым и мертвым инвентарем, усадебными постройками и всеми принадлежностями» переходили в распоряжение волостных земельных комитетов и уездных Советов крестьянских депутатов. Одновременно, в связи с провозглашением в Декрете о земле социализации крестьянской земли, права частной собственности на землю полностью лишались не только помещики, но и крестьяне[79]. Реально Декрет о земле, ставший верхом политической демагогии, имел исключительно агитационное значение и экономически был абсолютно нецелесообразным.
Еще 19 мая 1906 г., на заседании I Государственной думы, главноуправляющий землеустройством и земледелием (т. е. министр земледелия) А.С. Стишинский сообщил, подразумевая пахотные угодья, что количество частновладельческих (помещичьих) земель равнялось 33 000 000 дес., казенных – 4 000 000, удельных – 1 800 000, церковных – менее 2 000 000, всего – 41 000 000[80]. За период с 1 января 1905 г. по 1 января 1915 г. дворянское землевладение в целом сократилось с 49 768 200 дес. до 38 985 100 дес., т. е. на 10 783 100 дес., отойдя преимущественно, через Крестьянский поземельный банк, тому же крестьянству[81]. Однако, даже если, применительно к 1906 г., сопоставить 41 000 000 дес. с пространством удобной надельной (крестьянской) земли, исчислявшейся в 112 000 000 дес., окажется, что отчуждение всех помещичьих, казенных, удельных и церковных земель и передача их крестьянам увеличили бы крестьянское землевладение на 35 %, т. е. в незначительной степени. Если же иметь в виду, что в среднем надушу мужского пола в 1906 г. приходилось по 2,66 дес. пахотной земли, прини мая в расчет соотношение пространства пахотных и иного рода удобных угодий в составе надельных земель, то прибавление отчужденной земли увеличило бы крестьянское землевладение в среднем на одну десятину на душу мужского пола[82].
Прогнозы А.С. Стишинского полностью оправдались, поскольку в результате распределения земель сельскохозяйственного назначения на территории Европейской России в 1919 г. крестьянское землевладение возросло: на 2,6 % (Северный район), 43,6 (Северо-Западный), 34,4 (Западный), 14,9 (Центрально-Промышленный), 32,5 (Центрально-Земледельческий), 47 % (Поволжский), всего (без Пермской и Уфимской губерний) – на 29,8 %. По уточненным данным от 15 апреля 1922 г., площадь удобной крестьянской земли в среднем увеличилась на 4 %[83]. Передача крестьянам помещичьих и казенных земель полностью лишила их заработка от этих земель, который в 1906 г. равнялся 450 000 000 руб. в год, и привела к понижению урожайности отчужденных земель, которая, по разным оценкам, была выше урожайности крестьянских земель на 15–25 %. Между тем уменьшение урожайности земли на 20 % угрожало сокращением производства хлеба на 150 000 000 пудов[84]. Поскольку помещичьи хозяйства, в отличие от крестьянских, работавших, прежде всего, на себя, работали на рынок и являлись основными поставщиками товарного хлеба, поступавшего в города и обеспечивавшего хлебный экспорт, ликвидация помещичьей земли привела к оттоку хлеба из городов и наступлению в них голода, более страшного, чем в блокадном Ленинграде, и унесшего в 1918 и 1919 гг. миллионы жизней. «Нам обещали хлеб, – говорилось в Декларации состоявшегося уже 13 марта 1918 г. Чрезвычайного собрания уполномоченных фабрик и заводов Петрограда. – А на деле нам дали небывалый голод»[85].
Ликвидация помещичьего землевладения, сводившаяся, как правило, к разгрому имений, привела и к общему понижению культурного уровня деревни. «Господа народные комиссары, – писал А.М. Горький, – совершенно не понимают того факта, что когда они возглашают лозунги „социальной“ революции, духовно и физически измученный народ переводит эти лозунги на свой язык несколькими краткими словами: „Громи, грабь, разрушай…“ И разрушают редкие гнезда сельскохозяйственной культуры в России, <…> разрушают все и всюду»[86]. Характеризуя «явления сельской анархии», ставшие следствием реализации Декрета о земле, выдающийся экономист А.Д. Билимович отмечал: «В первую голову они коснулись помещичьих хозяйств, но это было лишь начало. События потекли дальше. Началось отнимание земли у зажиточных крестьян, хуторян, отрубщиков, купивших землю через Крестьянский банк; стали расхищать и разорять их хозяйства. Провозглашение социализации земли уничтожало даже крестьянскую земельную собственность. Вместе с этим встала во весь свой рост задача раздела между крестьянами объявленной „принадлежащей всему народу“ даровой земли. В связи со всем этим сельская анархия начала отливаться в тяжелые междоусобицы среди крестьян. Выступили на сцену „комитеты бедноты“. Эти комитеты, состоящие в значительной мере из уголовного сельского и пришлого городского элемента, терроризовали все мало-мальски хозяйственное в деревне. Началась уравнительная душевая нарезка всей помещичьей и крестьянской земли по целым волостям. При этом, так как из городов вследствие голода бежало в деревню много рабочего люда, в некоторых местах на душу пришлись совершенно ничтожные клочки земли… Благодаря всему этому ожидания крестьян, связанные с переделом помещичьих земель, оказались несбывшимися. И крестьяне с недоумением говорят, что „земля куда-то провалилась“. Разочарование и раздражение крестьян увеличили отряды вооруженных рабочих и красноармейцев, посылаемых в деревни для реквизиции продовольствия»[87]. На самом деле с треском провалилась демагогическая программа Декрета о земле, что привело к восстановлению уже в 1918–1919 гг., в колхозах и совхозах, крепостного права, но возведенного в энную степень.
«Наконец, – подчеркивал А.Д. Билимович, – чашу терпения переполнило образование советских коммунистических хозяйств. Когда, несмотря на посылку отрядов, нельзя было получить продовольствие от крестьян, то советские власти во многих местах стали отнимать обратно у крестьян захваченные ими помещичьи земли. На этих землях восстановлено прежнее крупное хозяйство. Только заведование ими вверено особым комиссарам или городским пролетарским кооперативам. Продукты из этих хозяйств идут либо продовольственным комитетам, либо указанным кооперативам. Ради обслуживания этих хозяйств на крестьян наложена трудовая повинность. В большинстве случаев за этот подневольный труд ничего не платят. Так же ведутся хозяйства, обслуживающие сахарные заводы. Таким образом, свободнейший в мире социалистический строй, оправдывая предсказания о „грядущем рабстве“, возродил в самой страшной форме, с применением жесточайших расстрелов, былую „барщину“»[88]. Достигнув определенных целей как агитационное средство, Декрет о земле вверг сельское хозяйство России в состояние невиданного упадка, выйти из которого в период так называемого «военного коммунизма» советская власть безуспешно пыталась, используя, вместо рыночного регулирования, меры внеэкономического принуждения. Только в 1921 г., с введением НЭПа, после того, как в 1920 г. благодаря крестьянским восстаниям почва под ногами большевистского правительства загорелась почти во всех губерниях Советской России, крестьянство получило некоторую, хотя и относительную, передышку.
Антинародная внешняя и внутренняя политика Совета народных комиссаров и лично В.И. Ленина с первого момента появления их у власти вызвала неприятие со стороны подавляющего большинства населения, по причине чего уже 27 октября 1917 г. вспыхнула Всероссийская политическая забастовка служащих государственных, общественных и частных учреждений, объявленная Союзом союзов служащих государственных учреждений г. Петрограда (Союзом союзов) – профессионально-политической организацией столичного чиновничества, которая возникла после Февральской революции и объединяла союзы служащих всех министерств и ведомств, находившихся в столице. Чиновник Минфина С.К. Бельгард записал 28 октября 1917 г., что «во всех министерствах служащие прекратили занятия»[89]. «Весь старый персонал Министерства труда (насчитывавший несколько сот человек. – С.К.) бастовал, – вспоминал наркомтруда А.Г. Шляпников. – В других министерствах картина была та же»[90]. Массовости Всероссийской политической забастовки способствовало то, что еще в 1897 г. чиновничество в России насчитывало 435 818 чел. Стачечные комитеты союзов отдельных министерств и ведомств руководили личным составом не только своих столичных, но и всех провинциальных учреждений.
Во Всероссийской политической забастовке приняли также участие весь дипломатический и консульский корпус России и ее военные представители за границей, служащие как государственных учреждений Петрограда, провинции и зарубежья, так и органов земства и городского самоуправления, в которых осенью 1917 г. работали от 250 000 до 500 000 чел. «Не только мелкобуржуазная контрреволюционная братия, – вспоминал один из руководителей НКВД М.Я. Лацис, – но и матерые волки самодержавия окапывались именно в этих органах, и отсюда происходили вылазки на советскую власть»[91]. Во Всероссийской политической забастовке участвовали преподаватели вузов и студенты, поскольку, подчеркивал сотрудник Наркомпроса
В. Полянский, «саботирующая советскую власть профессура прикрывалась автономией, мечтала превратить высшую школу в места пропаганды против советской власти, коммунизма и марксизма»[92]. К Всероссийской политической забастовке присоединились и преподаватели средних и начальных учебных заведений, как государственных, так и частных, которых объединял Всероссийский учительский союз, насчитывавший от 150 до 200 000 членов, т. е. большую часть российского учительства, к лету 1918 г. включавшего в себя около 300 000 педагогов[93]. Кроме служащих государственных и общественных учреждений Всероссийскую политическую забастовку поддержали и служащие частных учреждений, прежде всего – финансовых и торгово-промышленных предприятий. Только в Петрограде уже в первые дни забастовки в ней участвовали 20 000 конторщиков, 10 000 банковских служащих и 3000 приказчиков.
Всероссийская политическая забастовка действительно приняла всероссийский характер как в количественном (до 1 000 000 участников), так и в территориальном отношении (вся Россия и зарубежье) и в конце 1917 – начале 1918 г. представляла собой главную угрозу большевистскому режиму. Один из руководителей забастовки князь Л.В. Урусов записал 1 ноября 1917 г.: «Большевики вовсе не являются хозяевами положения, и, очень удачно захватившие в руки власть, они встретили такое принципиальное осуждение своему поступку и такое единодушное пассивное сопротивление в городе[Петрограде] и отсутствие поддержки по всей России, в подавляющем числе случаев не пошедшей за большевиками, что им оказывается не под силу удержать эту власть и ею начать пользоваться»[94]. «Самым больным в этот период явлением для советской власти, – характеризовал чекист Я.Х. Петерс конец 1917 – начало 1918 г., – была стачка интеллигенции – саботаж, который охватил не только Питер, но и всю страну. Бороться с этим явлением было чрезвычайно трудно»[95]. Хотя большевики и захватили власть, но они не имели аппарата власти, что превращало их пребывание у власти в фикцию. «Бездействие административного аппарата, – отмечал журнал «Трибуна государственных служащих», – более опасно для господства большевиков, чем все выступления юнкеров и Керенского. Керенского можно арестовать, юнкеров можно расстрелять из пушек, но са мая хорошая пушка не может заменить плохой пишущей машинки, и самый храбрый матрос – скромного писца из какого-нибудь департамента. Без государственного механизма, без аппарата власти вся деятельность нового правительства похожа на машину без приводных ремней: вертеться – вертится, но работы не производит»[96].
Помимо государственных средств, другим источником финансирования Всероссийской политической забастовки стал созданный уже в ее начале Забастовочный фонд при Финансовой комиссии ЦК Союза союзов, который пополнялся за счет общественных и частных пожертвований, поступавших как от обычных обывателей, так и от представителей крупного банковского и торгово-промышленного бизнеса. В результате обысков у «лиц, организующих саботаж» Всероссийская чрезвычайная комиссия обнаружила «подписные листы, на которых были десятки тысяч пожертвований со стороны отдельных буржуев в пользу саботировавшей интеллигенции»[97]. По свидетельству Г.Н. Михайловского, «у Нобеля было собрано сразу 90 тыс. руб.»[98]. Апофеозом Всероссийской политической забастовки стало состоявшееся 22 ноября 1917 г. Общее собрание Правительствующего Сената, насчитывавшее до 300 чел., которое вынесло единогласное решение «о непризнании Совета народных комиссаров»[99]. После упразднения Петроградского Военно-революционного комитета борьба с Всероссийской политической забастовкой перешла к специально учрежденной для этого 7 декабря 1917 г. Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем (Чека) во главе с Ф.Э. Дзержинским.
Лишь после разгона большевиками 6 января 1918 г. Учредительного собрания, на которое забастовщики возлагали большие надежды, в феврале того же года Всероссийская политическая забастовка стала постепенно свертываться, однако некоторые государственные, общественные и частные учреждения продолжали бастовать и дальше. Всероссийская политическая забастовка создала ситуацию, которая компрометировала большевистское правительство, особенно в Петрограде, поскольку, придя к власти, в течение полугода (октябрь 1917 г. – март 1918 г.) Совнарком фактически оставался лишенным аппарата власти, причем не только в столице, но и на местах, не говоря о зарубежье. Эту проблему не смогла решить замена профессиональных служащих активистами ВКП(б) и случайными людьми. «По большей части, – сообщал французский офицер Ж. Садуль своему другу А. Тома 18 января 1918 г., – кадры подбираются из заслуживающих полного доверия, но авторитарных и неподготовленных партийцев. Вокруг них в большинстве административных органов собрались молодые, буржуазного происхождения, живого, даже слишком живого, ума карьеристы и деляги, у которых, похоже, нет другого ясного идеала, кроме как поскорее набить себе карманы»[100]. Всероссийская политическая забастовка стала одной из причин переезда Совнаркома в Москву, где легче было приступить к формированию нового аппарата власти, состоящего из абсолютно лояльных служащих. Позднее к ним прибавились гражданские «спецы», пошедшие служить исключительно на нейтральные должности во исполнение резолюции ЦК Союза союзов. Только в апреле 1918 г., т. е. после переезда советского правительства в Москву, В.И. Ленин констатировал, что «теперь мы саботаж сломили»[101]. Впрочем, выступая в июне на Всероссийском съезде учителей-интернационалистов, который заседал также в Москве, В.И. Ленин признал, что до сих пор «главная масса интеллигенции старой России оказывается прямым противником советской власти»[102]. Всероссийская политическая забастовка была наиболее длительной и масштабной (в пространственном и количественном смысле) в истории России и стала первым этапом Белого движения.
Росту неприятия большевизма и постепенной реабилитации монархии содействовало сравнение внутриполитических реалий Царской России, с ее либеральным режимом, и Советской России, с ее диктатурой одного класса (пролетариата, составлявшего меньшинство населения) и одной партии – ВКП(б), которая противопоставила себя всем остальным партиям. «Живем темнее, чем при Романовых, – записала 10 февраля 1918 г. А.В. Тыркова. – Газеты закрыты. За каждое слово грозят смертью»[103]. «Мы, – вспоминала Тыркова уже в эмиграции, – уверяли себя и других, что мы задыхаемся в тисках самодержавия. На самом деле в нас играла вольность, мы были свободны телом и духом. Многого нам не позволяли говорить вслух. Но никто не заставлял нас говорить то, что мы не думали. Мы не знали страха, этой унизительной, разрушительной, повальной болезни XX в., посеянной коммунистами. Нашу свободу мы оценили только тогда, когда большевики закрепостили всю Россию. В царские времена мы ее не сознавали»[104]. «Большевистские порядки, – подчеркивал сенатор С.В. Завадский, – разумеется, заставляют и царское время признавать временем свободы»[105]. Перед «коммунистической деспотией, – писал российско-американский социолог Н.С. Тимашев, – самодержавие начинает казаться царством свободы и справедливости»[106]. Характеризуя царское правительство, К.А. Кофод удостоверял: «Много плохого говорилось и писалось о нем, но на основании опыта моего многолетнего общения со всеми слоями тогдашнего общества могу сказать, что это правительство было гораздо лучше, чем его репутация… Надо сказать, что население[Российской империи] в целом никоим образом не было порабощено; в старой России жили свободно как в отношении разговоров, так и в отношении периодических изданий. Царскую Россию можно считать раем по сравнению с любой другой европейской диктаторской страной, появившейся между двумя мировыми войнами». Либеральный характер политического режима монархии
Николая II Кофод объяснял тем, что «царское правительство, каким бы абсолютистским оно ни считалось, в большой степени учитывало настроение общественности»[107]. Особенно впечатляющей была разница между карательной политикой, практиковавшейся в Царской России и в Советской России.
«Чрезвычайка, – заключал правый кадет П.Г. Виноградов, – намного превзошла свой образец – старую „Охранку“»[108]. Левому кадету (и принципиальному республиканцу) князю В.А. Оболенскому режим, существовавший в августе 1906 г. – апреле 1907 г., т. е. во время действия введенных в ответ на усиление революционного террора военно-полевых судов, казался «сравнительно мягким». «Едва ли я ошибусь, – отмечал Оболенский, – если определю число казненных за весь период революции 1904–1906 гг. в несколько сот человек. Что значат такие цифры по сравнению с количеством казней, производившихся в России после Октябрьской революции!»[109] Более того, в памяти республиканцев, потрясенных масштабностью большевистского террора, Николай II полностью избавился от прозвища «Кровавый». «Теперь, после ужасов большевистского террора, – восклицал А.Ф. Керенский, – трудно даже представить, что Николай II, сидя на престоле, казался чудовищем, прозванным – подумать только! – Николаем Кровавым. Какая ирония звучит теперь в этих словах!» Керенский был вполне убежден, что красный террор вынуждает нас или вынудит в скором будущем пересмотреть вопрос о личной ответственности Николая II за несчастья и катастрофы во время его царствования. «По крайней мере, я, – признавался бывший сторонник цареубийства, – уже не вижу в нем „бесчеловечного зверя“, каким он еще недавно казался. В любом случае сегодня лучше представляются человеческие аспекты его действий, выясняется, что он боролся с терроризмом без всякой личной злобы… Безусловно, все казни, совершавшиеся при старом режиме, обращаются в ничто по сравнению с потоками крови, пролитыми большевиками»[110].
Более того, зверское убийство большевиками в июле 1918 г. Николая II и его семьи создало предпосылки для их канонизации. Так, в номере за 31 мая 1922 г. кадетской газеты «Руль», издававшейся в Берлине, со слов эмигранта, тайно посетившего Тамбовскую губернию, сообщалось, что в народе о Николае II «говорят как о мученике»[111]. В сообщениях подобного рода сказывалось изменение отношения к последнему монарху со стороны лидеров кадетов. Один из них, церковный историк вполне либеральных взглядов А.В. Карташев, заметил в октябре 1921 г., что у Николая II «имеются налицо все условия для того, чтобы в будущем быть канонизированным как святому»[112]. Святость венценосцев полностью признавали и более левые деятели, в частности тот же Керенский, отмечавший, что «по пути на Голгофу» царь и царица «обрели в глазах всего света новое величие – духовное величие мученической гибели»[113].
Реалии Советской России окончательно развеяли популярный у дореволюционной интеллигенции миф, согласно которому самодержавие будто бы препятствовало нормальному развитию страны, а потому и подлежало свержению. Понадобилось пережить 1917-й и его последствия, чтобы понять: Романовы, вплоть до Николая II, были сознательными и активными поборниками модернизации и прогресса во всех их основных аспектах – политическом, социальном, экономическом и культурном. П.Б. Струве писал в октябре 1923 г.: «Просто исторически непререкаемо, что в „деяниях“ русской монархии, начиная от Елизаветы, отменившей внутренние таможенные пошлины, через Екатерину, покончившую с частными монополиями, через Александра II, установившего земское самоуправление, создавшего правильное судоустройство и судопроизводство и, казалось, навсегда и с корнем изгнавшего из суда всякую тень взяточничества, что в этих деяниях гораздо больше от здравых и прогрессивных начал Французской революции, чем во всей Русской революции». Выступая в пользу «возврата к оправдавшей себя истории многих столетий и отречения, полного духовного отречения, от опровергшей себя истории одного шестилетия», т. е. периода большевистского господства, Струве подчеркивал: «Я понимаю, что иностранцы, даже самые благожелательные к русскому народу, могут верить в легенду о „царизме“ как злом гении русского народа. Но ни один русский человек, если он знает факты и способен их оценивать, не может уже верить в эту легенду. Русская революция ее окончательно опровергла»[114]. Струве проповедовал возвращение не только к «истории многих столетий», но и к классическому российскому либерализму, самый выдающийся идеолог которого, Б.Н. Чичерин, полагал: история романовской монархии «доказывает яснее дня, что самодержавие может вести народ громадными шагами на пути гражданственности и просвещения»[115]. «Самодержавие при всех недостатках, – подытоживал В.А. Маклаков, – было бесконечно лучше, чем революция. Оно, кроме того, оказалось способным исправиться и даже само перейти к конституции»[116]. Революция 1917 г. явилась побочным продуктом реформаторского процесса, ознаменовавшего период 1906–1917 гг., когда в России существовала конституционная монархия.
Если для западной цивилизации, которая изобрела революцию в современном смысле слова (вспомним Великую французскую революцию 1789 г.), это изобретение действительно стало «локомотивом истории», способствуя развитию Запада, то для российской цивилизации революция если и была локомотивом, то устремленным не вперед, а назад, не к созиданию, а к разрушению. На Западе революция изменяла, сохраняя, в России – изменяла, уничтожая, и здесь, видимо, и проявляется одно из кардинальных отличий между обеими цивилизациями. Конечно, говоря словами А.Н. Радищева, революция 1917 г. была «путешествием из Петербурга в Москву», но по дороге не прямой, а окольной, через… Владивосток! То, что можно было получить быстро и с наименьшими издержками, революция 1917 г. обеспечила медленно и с наибольшими издержками, не только материальными (восстановимыми), но, главное, человеческими (невосстановимыми). Стоила ли революция 1917 г. в своем углублении многомиллионных людских потерь, положенных на ее алтарь? Ответ на этот вопрос дают авторы публикуемых здесь дневников, которые являются не только посланиями к нам, но и предупреждением о том, как опасно забывать уроки прошлого…