Глава 2. Гаша
Они ушли из Киева пятого июля. Гаша впоследствии плохо помнила их путь от Поварской слободы до Горькой Воды. В памяти отложились странные и удручающие метаморфозы, произошедшие с ее матерью, Александрой Фоминичной, считавшейся в их семейном кругу записной модницей. Даже после того, как в 1940 году бесследно пропал отец, мама не рассталась с пристрастием к комфортной и благоустроенной жизни. Жизнь Александры Фоминичны заполняла суета: преподавание энтомологии в университете, летние практикумы со студентами, театральные премьеры, парикмахерская, портниха, косметический кабинет. Гашина старшая сестра Евгения называла это буржуазными привычками, а сама Александра Фоминична – достойным дамы и полезным для общества времяпрепровождением. Александра Фоминична, несмотря ни на что, продолжала верить в человеческую порядочность, здравый смысл и трудолюбие.
– У меня три ангела хранителя, – говорила она Гаше. – Они распростерли надо мной благоуханные крыла!
Евгения рано вышла замуж и отдалилась от ветреной матери и вечно занятой, замкнутой сестры. С рождением Лены и особенно Оли они и вовсе стали редко видеться.
Гаша с первого раза провалила экзамены в медицинский институт и устроилась работать в больницу санитаркой. В следующем, 1940 году решила поступать на вечернее отделение, и это ей удалось. Конечно, приходилось нелегко: днем пропахшая карболкой больничная лаборатория, вечером – лаборатория учебная, лекции, семинары. Гаша в семье считалась «гадким утенком» – высокая, угловатая, замкнутая.
– Она нашла себе достойное применение, – говорила о младшей дочери Александра Фоминична. – С такими внешними данными и складом ума ей не просто будет найти себе достойную пару. А так…
Это «так» поглощало Гашу целиком до тех пор, пока на Киев не упали первые бомбы.
Тем временем Александра Фоминична, казалось, и думать забыла и о дочерях, и о внучках. Как-то Гаша, между делами и занятиями, услышала краем уха, будто ее мать встречается с мужчиной, возраст которого ненамного превосходит года ее старшей сестры, Евгении. Они стали редко видеться и еще реже говорить друг с другом. Так продолжалось, пока в их город не пришла война. Александра Фоминична и ушла из Киева в платье из хорошего крепдешина неброской расцветки, в летней соломенной шляпке, в туфлях, сшитых на заказ хорошим киевским мастером. В дороге, на тяжелом, запруженном беженцами пути от киевских предместий к Запорожью, она сменила модельную обувь на кирзовые ботинки, а шелковое платье на простую, без притязаний на стиль одежку младшей дочери. Льняные юбка и блузка с гашиного плеча сидели на Александре Фоминичне, как на корове седло. Большая, ой большая выросла у нее дочка! Широкоплечая, костистая и… надежная. Но, с другой стороны, в таком гардеробе была и своя польза. Модные шмотки удалось в пути выменять на самое необходимое. Простая одежда, в прошлой ее жизни уместная лишь для работы на дачном огороде, позволила ей чувствовать себя комфортно в унылой, напуганной толпе, заполнившей в те дни дороги, ведущие на восток. Однако сама Александра Фоминична к унынию не имела таланта. Она не жаловалась, когда приходилось по нескольку километров тащить усталую Олю на руках. Она не выказывала страха, когда им приходилось искать убежища в покинутых, выгоревших селениях. Ее не пугали ужасы переправ, когда вздыбленная тяжелыми бомбами вода потоками обрушивалась на них. И внучки брали с нее пример, терпели, не поддавались усталости и страху.
– А голодать полезно, – говорила им бабушка. – Честно говоря, я поразилась, увидев тебя после долгой разлуки, Лена! На что это похоже? Щеки видно из-за спины! К чему готовила тебя твоя мать? Булочнику в жены? Совсем другое дело теперь.
И Лена сосредоточенно пережевывала подсохший мякиш сероватого хлеба, скупо смазанный волглым маслицем. И Оля безропотно ела пахнущую тиной рыбную похлебку, щедро подаренную им чужим, грязным дедком – простым рыбаком.
– Мы отбросили все наносное, лишнее, – говорила Александра Фоминична напуганным воем вражеских штурмовиков внучкам. – А вам, доченьки, в чем-то даже повезло. С малых лет узнаете цену жизни. Увидеть такое! Стать свидетелями исторических событий! Право слово, ради этого стоит жить! Мужчины и война! Два этих жизненных явления неразрывны! Скоро, скоро вы постигните суть этих слов, девочки мои!
Обгоняя их, скорым маршем пылили по дорогам Украины отступающие части Красной армии. И Гаша чаще стала видеть тревогу в материнских глазах.
– Жалко людей, все погибнут… – тихо приговаривала Александра Фоминична, прижимая к себе перепуганных девочек.
Но слова ее слышала одна лишь дочь. Грохот разрывов, плач, стоны раненых, рев перетруженных моторов висели над украинской степью тем страшным летом.
Александра Фоминична перестала храбриться девятнадцатого августа. Утро того дня они встретили неподалеку от Запорожья, куда так стремилась обе, и Гаша, и ее мать. С чего им в голову втемяшилась странная блажь, будто вражеские армии не дойдут до этих мест? Как назывался тот городишко? Александровка? Михайловка? Борисовка?
С вечера они никак не могли устроиться на ночлег. Хаты, риги, сараи, загоны для скота – все помещения, каждый квадратный метр жилого и нежилого пространства, прикрытый крышей, был занят людьми: раненые бойцы, беженцы, штабы отступающих или пытающихся обороняться войсковых подразделений, сутолока, вонь человеческих и лошадиных испражнений…
– Чистилище, – бормотала Гаша. – Это чистилище, мама!
Оля и Лена смертельно устали и постоянно усаживались в дорожную пыль. Подгонять их не было смысла – девочки выбились из сил, и Гаша взяла младшую на руки. Но как быть со старшей? Да и Александра Фоминична утомилась и примолкла.
В конце концов они притулились на краю дороги, у орудийного лафета. Расчет пушки-сорокопятки приютил их. Девочек уложили на телеге, между ящиков с боеприпасами. Женщины устроились у огня. Гаша устала, и сон не шел к ней. До наступления рассвета слушала она рассказы усатого лейтенанта о том, как их полку чудом удалось вырваться из киевского котла. О ковровых бомбардировках, о напитанной кровью земле, о незахороненных мертвецах, оставленных ими на произвол захватчиков. И о живых, чья участь была еще хуже.
– Там, под Киевом, остались моя сестра и ее муж… – тихо проговорила Гаша. – Наверное, и они уже мертвы… Я надеюсь…
Гаша смотрела на огонь. Сонное дыхание чужих людей, смертельно уставших мужчин, знакомое покашливание матери, песни цикад, возня скотины в недальнем хлеву, северный говорок незнакомого лейтенанта. Наконец, Гаша перестала слушать его, все звуки затихли, она уснула.
Земля задрожала, чахлый костерок вспыхнул последний раз, чтобы окончательно погаснуть. Гул наполнил небо, излился на изнуренную землю, проник в нее, и земля застонала. Артиллеристы, спавшие вокруг костра, даже не пошевелились.
– Что это? – Александра Фоминична открыла глаза.
– Плотину взорвали, – ответил лейтенант. – Днепрогэсу хана… Шли бы вы, бабы, далее. Тем более что и дети при вас. Слышите гул?
– Слышишь, дочка?.. – всполошилась Александра Фоминична.
– Я давно твержу тебе: это не шутки, мама, – устало ответила Гаша. – Буди девочек. Нам надо найти пристанище и хоть пару деньков передохнуть. Иначе…
– Бегите, – настаивал лейтенант. – Запорожье отдадут, даже если мы тут ляжем все до одного. Если б не так, плотину бы не взорвали.
– Нам нужен перерыв, – настаивала Гаша. – Иначе мы поляжем вместе с вами.
Хатка стояла на отшибе, под уклоном пологого холма, среди торчащих, подобно кладбищенским обелискам, закопченных труб. Свежевыбеленная, недавно накрытая толстым слоем соломы, она радовала глаз синей росписью вокруг окон. Цветочный орнамент вился вычурными вензелями. На изогнутых ветвях щебетали хохлатые птицы, над причудливыми, ажурными соцветиями вились синие пчелы. Синие подсолнухи, синие маки на неровной, свежевыбеленной поверхности стены. Дверь, наличники и оконные переплеты также были выкрашены в радостный голубой цвет. Гаша насчитала три окна. Вокруг третьего роспись не закончена, неизвестный художник успел расписать стену лишь справа от окна. Над недокрашенными столбиками крыльца нависали ветви старой яблони. Ее широкая, густая крона осеняла половину двора. Ветви, усеянные зарумянившимися яблочками, лежали на соломенной крыше. Хутор выгорел дотла, окрестные поля и огороды были перепаханы авиационными бомбами. А хатка стояла как ни в чем не бывало, целехонькая, ухоженная, пустая.
– Останемся здесь, Глафира! – прошептала Олька. – Смотри, бабушка сейчас упадет.
– Не упадет… – рассеянно огрызнулась Гаша.
Малышка сидела на гашиных плечах. Она осунулась в дороге, смуглое ее личико стало прозрачным, ручки истончились, но для Гаши сейчас и такая ноша казалась слишком тяжела.
Гаша уже взялась рукой за калитку, уже потянула ее на себя, когда из-за хаты, с той стороны, где за хлевом начинался перепаханный разрывами мин огород, явился пацаненок. Его большую голову покрывал сальный картуз с обломанным козырьком. Паренек нес в руках грабельки на толстом черенке. Только теперь Гаша заметила, что земля под яблоней вспахана, изрыта так, словно в ней ковырялись полчища кротов. Паренек принялся ровнять земельку граблями и утаптывать босыми ногами. Гаша рассеянно смотрела на его тонкие лодыжки, торчащие из-под сильно заношенных и нечистых порток.
– Это девушка, – едва слышно проговорила Александра Фоминична.
– Эй, милая! – позвала Гаша. – Дай хоть воды для девочек!
Паренек поднял голову. Из-под обломанного козырька картуза выскочила длинная, светлая прядь.
– Ты – девочка! – проговорила Леночка. – Как тебя зовут? Галочка? Марусенька? Меня зовут Леночкой, а это моя сестра, моя бабушка и моя тетя.
– Яринка, – был ответ. – Так мене папка и мамка звали.
У Гаши в голове мутилось от усталости. Полуголодная, легкая, будто перышко Олька затихла, престала ерзать, жаловаться на жажду.
Александра Фоминична трудно дышала, опираясь на плетень.
– Мы можем помочь. Все сделаем, о чем ни попросишь, – заверила Яринку Гаша. – Вот только бы передохнуть немного. Ты не возражаешь? Мы бы спросили разрешения и у твоих родителей, если б могли их повидать…
– Вси повмыралы. И матир, и сестра, и брат. Я поховала их тут[8], – Яринка указала рукой на землю у себя под ногами.
– Как закопала? – Гаша заметила, как ее мать покачнулась. – Сама?
– А хто ж. – глаза девушки округлились. – Не залишати ж их так…[9]
– И у тебя больше никого нет? – осторожно спросила Гаша.
– Е, як же не бути? – отозвалась девушка. – Еще брат Григорий. Але вин пишов до Киева, коли на нас впали перши бомби. Вин там и воюе. Був батько, тильки не знаю, де вин зараз…[10]
– Наверное, надо еще камушки сверху положить, чтобы курочки не расклевали или собачка… – вставила свое слово Леночка. – Мы поможем тебе, а ты пусти нас…
– Смиливи яки! Видно, нимци не сильно ще понапугалы. Ступайте на двир, та стережиться мин…[11]
В хате было чисто прибрано, пахло свежим молоком и кровью. Гаша заметила на чисто выскобленном полу кровавое пятно. Рядом стоял таз, полный кровавых бинтов.
– Брату ногу миною выдирвало. Я його ликувала, але даремно. Все одно помер…[12] – пояснила Яринка.
Гаша не помнила, как провалилась в сон. В ушах набатом гремели разрывы тяжелых бомб. Она падала в днепровскую воду, коричневая муть застилала ей глаза, а в уши лез неумолчный грохот разрывов. И толчея, и давка на мостах, и сосущий голод, и неотвязная тревога, и постоянные поиски питьевой воды и пищи. А ей так хотелось еще хоть раз увидеть мать в длинном платье из тяжелого шелка, в шляпке с вуалеткой на изящно уложенных волосах, веселую и беспечную. Услышать «Дунайские волны» в исполнении Киевского симфонического оркестра, но вместо этого она слышала вопли тонущих людей под оглушительный аккомпанемент разрывов.
На рассвете ее разбудили голоса. Гаша открыла глаза и увидела спину Александры Фоминичны, прикрытую потемневшей от пыли нижней сорочкой, ее темную косу без следов седины.
– Идить до Гиркой води. Там можна сховатися, – говорила Яринка. – Там моя ридня: бабка и дидка, та ище титка Клава.
– Там твой дедушка, Яринка? – уточнила Леночка.
– Надежда – моя бабка, та Уля – моя пробабка, та дидку, та Клава…
– Полон двор народу! На что мы им? – вздохнула Александра Фоминична.
– Они добры люди, примут, – заверила Яринка. – Вид мене привет донесете…
– Может быть, и ты с нами? – осторожно спросила Гаша, поднимаясь.
– Не-е… – Яринка опустила глаза. – Мене за хатой доглядать. А мож кто и вернется, та хоть мене застанут…
Гаша спросонья уставилась на Яринку. Хозяйка хаты оказалась чудо как хороша. Яринка сменила замызганную мужскую рубаху и порты на длинную, до пят, расшитую по вороту сорочку, ладно облегавшую ее стройное тело. Светлые, вьющиеся кольцами волосы обрамляли свежее личико. Черты лица тонкие, острые, глаза ореховые, добрые, разумные, с искоркой задора. Как же смогла она пережить столькие беды, не утратив этой искорки? Гаша вздохнула и почувствовала, как легкая рука матери легла на ее руку.
– Тебе нельзя тут оставаться одной. Слишком уж ты красива, – проговорила Александра Фоминична, словно услышав мысли дочери.
– Ви теж гарна, пани. Але ви ж не бойтеся[13], – возразила Яринка и, немного поколебавшись, добавила: – У мене зброя… бомба. Идите, а я буду з нимцями воювати![14]
– Милая!.. – Александра Фоминична всплеснула руками.
Внезапно Гаша почувствовала странную тревогу. Страх мертвой хваткой вцепился в горло, мешая дышать.
– Что это? – прохрипела Гаша.
– Це снаряд летить. Не бійся. Він мимо…[15] – заверила ее Яринка.
Взрыв грянул внезапно. Стены хаты дрогнули, с потолка им на головы посыпалась соломенная труха. Олька и Леночка полезли под кровать. Гаша вскочила:
– Мама, мама! – она металась по горнице, собирая их жалкие пожитки. – Собирайся, мама! Сколько нам пути до Горькой Воды, Яриночка? Сколько?
– До зализяки треба добигти… тут недалеко… там паровоз… так врятуетеся…[16] – Яринка быстро напялила портки, сунула ноги в огромные разношенные сапоги, прикрыла голову засаленным картузом.
– Леночка, сбегай-ка к дороге… – Гаша не успела договорить, как племяшки уж и след простыл.
Леночка вернулась скоро. И платьице ее, и тугие косы покрывала дорожная пыль, но на запыленном лице сияла счастливая улыбка.
– Зачем ты сняла платок? – возмутилась Александра Фоминична. – Ну скажи на милость, как мы теперь промоем твои волосы? Где нам взять мыло?
В ответ Леночка протянула ей свой бывший с утра таким белым платочек из хлопковой ткани. Он оказался завязан узлом и полон теплой еще вареной картошкой.
– Солдаты дали, – счастливо проговорила Леночка. – Не наши солдаты, а немецкие. Они добрые, не страшные совсем. Песни поют, веселые…
– Они видели, куда ты пошла? – спросила Гаша, хватая Леночку за плечи.
– Конечно, видели, Глафира! А ты что, драться задумала?
– Какие еще солдаты? – всплеснула руками Александра Фоминична.
– Немцы, бабушка! – повторила Леночка. – Авагандр в железных касках…
– Авангард… – задумчиво поправила ее Гаша. – А кто же тогда стреляет на той стороне Днепра?
– Смертники, – в один голос проговорили Яринка и Лена.
– Нет, у меня это не укладывается в голове! – проговорила Александра Фоминична.
– Вот и убежали… – вздохнула Гаша.
– Вам треба йти. Треба поспишати! Ольга, збирайся! – голос Яринки сделался твердым.
– Так мы погубим детей…
– Оставь, мама! Мы должны сделать все возможное, чтобы не остаться под немцем! Яринка, ты с нами? Решайся!
– Я залишаюся… Идите до Гиркой Води. Та не затримуйтесь![17]
Они подхватились. Гаша рывком посадила Ольку себе на плечи. Яринка зачем-то натянула драный, пропахший хлевом жупан. Хозяюшка быстренько порылась в запечье, достала нечто, завернутое в грязную холстинку, сунула под полу жупана. Гаша присматривала за ней краем глаза, но не слишком-то внимательно. Где-то наверху, по вершине пологого холма, там, где по-над селением пробегало шоссе, уже рычали двигатели танков.
– Кто такие? – машинист свесился из окна тепловоза.
Его лицо казалось клетчато-полосатым, чумазым и смешным от копоти и пыли. Седые брови да пышные, сивые усы его непрестанно шевелились, усиливая комический эффект. Леночка засмеялась.
– Беженцы… тикают до дому! Возьми их, Миколайчик, – проговорила Яринка.
– Ишь какие смешливые беженцы! А что, если Ганс уж перекрыл дорогу, а? И мне яйца оттяпают, и красотулек твоих порешат. Сидите уж. Авось и немцы – люди!
– Ах, какие интимности! – фыркнула Александра Фоминична. – Оттяпают – не велика потеря. Главное – голову не потерять!
– Ах, Миколайчик, завжди «авось» да «небось»![18] – глаза Яринки сверкнули из-под обломанного козырька.
– Как тебя звать, краля? – машинист подмигнул Александре Фоминичне, усмехнулся. Белые зубы на его чумазом лице фарфорово блеснули.
Невдалеке за их спинами что-то глухо зарокотало.
– Баба Саша ее зовут! – что есть мочи крикнула Олька. – Деда! Возьми нас к себе! Там, за станцией танки!
Олька, сидя на гашиных плечах, оказалась выше всех на голову. Что уж видела она там, за железобетонным забором, отделявшим платформы станции от улиц развороченного взрывами городишки? Наверное, и вправду там были танки, потому что проследив за взглядом девчонки, Миколайчик забеспокоился.
– Давай! Лезь! – скомандовал он, открывая дверцу кабины машиниста.
Гаша сорвала Ольку с загривка и вбросила в кабину, следом затолкали Леночку и ее бабушку. Потом Гаша передала Александре Фоминичне их нехитрые пожитки и, наконец, полезла в кабину сама.
За недели пути Гаша привыкла различать эти звуки среди прочих: утробный рокот и лязг. Но вот к виду танков никак не могла привыкнуть. Не укладывалось у нее в голове, что это изрыгающее смерть чудовище могло быть творением человеческих рук и управляться человеком. Танк въехал на железнодорожную насыпь и остановился на путях, преграждая путь на запад.
Яринка заволновалась. Она достала из-под полы жупана сверток, извлекла из грязного кулька бутылку зеленоватого стекла. Миколайчик дернул за рычаг, и паровоз принял с места, да так резко, что Гаша чуть не вывалилась наружу.
– Держитесь, бабы! – голос Миколайчика походил на скрежет паровозных механизмов.
Тепловоз набирал скорость, а Гаша, высунувшись наружу, смотрела назад. В белых облаках пара она узрела Яринку. Хрупкая фигурка в просторном жупане двигалась в сторону танка. Девчонка почти не таясь подбиралась все ближе к стальной громадине. Бутылку зеленого стекла она сжимала обеими руками. Паровоз оглушительно громыхал на стыках, выпуская из-под себя снопы белого пара. А танк отвернул орудийное дуло в противоположную сторону, словно не желая видеть их постыдного бегства. Расстояние между тепловозом и танком росло, и Гаша потеряла Яринку из вида…
Гаша осела на теплый пол, прижалась боком к ногам машиниста.
– Ишь! – захохотал Миколайчик. – А ты, несмотря что молодая, будешь попроще, чем твоя мамка.
Гаша посторонилась.
– Да, ладно! Притуляйся, девка! Ты теперь еще долго будешь за все в ответе… Так что притуляйся, раз такой случай!
– Помолись со мной, Леночка, – попросила Гаша племянницу.
– О чем?
– О Яриночке… Чтобы смерть ей легкой была…
Гаша слышала звук взрыва, видела испуганные глаза матери, подобно ей самой смотревшей назад из окошка кабины. Миколайчик тоже обернулся назад, посмотрел, перекрестился, проговорил печально:
– Эх, с одной бутылки-зажигалки столько шума! И как это девка ухитрилась? Наверное, в самый бензобак подарочек метнула…
– У нее было три бутылки, – шмыгнув носом, поправила Миколайчика Леночка. – Я сама считала: три!
И она для верности показала машинисту три чумазых, с обломанными ногтями пальца.
Гаша едва не потеряла их на станции Кутейниково.
Еще на полдороги к этой несчастной станции к паровозу Миколайчика прицепили длинный эшелон, полный беженцами и ранеными красноармейцами. Скорбный путь в неизвестность: утраты, страх, боль, гноище. Потерявшие близких и кров, утратившие надежду люди, много людей, тысячи пока еще живых. А в небе над железной дорогой вражеские штурмовики, а по обочинам дороги иной мир. Ни воинских частей, ни боев, ни бомбежек. Хмурые поселяне смотрели на эшелон с опасливым недоумением. Чужие, ставшие в одночасье инородцами, оборванные, голодные, подорванные ужасом войны люди на своих плечах принесли войну в их мирные дома. Да минет нас чаша сия!
– Я чувствую себя узницей передвижного зверинца, – говорила дочери Александра Фоминична.
Они добывали еду, выменивая ее на носильные вещи и украшения Александры Фоминичны. С каждым днем их без того скудный багаж становился все легче. В эшелоне участились случаи воровства, и Александра Фоминична увязала свои драгоценности в носовой платок. Узелок хранила на груди. Они недоедали, часто терпели жажду и нужду. А тут еще и Олька расхворалась.
На станции Кутейниково Гаша выбежала за водой. На предыдущих станциях эшелон стоял подолгу, и они маялись от страха, поглядывая из окон на небеса, прислушиваясь к звукам. Боялись бомбежки. По эшелону ходили слухи о налетах. Говорили, будто люфтваффе без зазрения бомбит составы с красными крестами на крышах.
Перед колонкой собралась очередь. Воду набирали с запасом. Гаша присела в сторонке и даже задремала. Ее разбудил стук буферов. На платформу с востока, со стороны Ростова, втянулся воинский эшелон. Гаша смотрела на переполненные теплушки, на мужчин в ватниках и ушанках. Зимнее обмундирование. Строгие, озабоченные лица. Окрики командиров. Прибывший состав загородил собой эшелон беженцев, и Гаша не заметила, как тот тронулся.
Дальнейшее стерлось у нее из памяти. Она помнила только ужас и руки незнакомого, пожилого солдата. Поначалу он стирал слезы с ее щек, приговаривая:
– Ну зачем же так убиваться-то! Погоди, сердечко-то лопнет. Смотри-ка, милая, воду-то разлила! Нешто слезами решила ведерко наполнить?
Потом он ходил за ней с ведром полным воды, пытаясь зачем-то взять за руку, поправляя на плече ремень винтовки.
Гаша нашла их в здании вокзала, возле заколоченного листом фанеры окошка кассы. Мать сидела на полу, подложив под себя их скудные пожитки. Оля спала у нее на коленях. Леночка вся в слезах, стояла рядом, тревожно всматриваясь в лица проходящих мимо людей.
– Я знала, что ты придешь сюда, – проговорила Александра Фоминична, открывая глаза.
Гаша окончательно растерялась.
– Зачем вы сошли с поезда?
– А как же иначе? – мать устало провела рукой по глазам. – Мне не справиться с ними без тебя. Если даже и суждено… так лучше вместе. Я не могу потерять и тебя.
Гаша в изумлении смотрела в покрасневшие, подернутые усталостью глаза матери, и сердце ее сжималось от жалости и любви. Ах, мама! Где твои шелковые платья, где твои юные поклонники, шляпки, духи и вуалетки? Ах, бедная, бедная мама!
Они побрели по замерзшей грязи к окраине Кутейникова. Угрюмая женщина указала им на проселок, ведущий к Горькой Воде. Сказала коротко:
– Да тут недалеко, может, и добредете, а может, и подвезет кто…
Проселок выбегал из селения в степь. На Ольку намотали все имевшееся в наличии тряпье и снова посадили Гаше на шею.
– Не знаю, мама, правильно ли мы поступаем, – проговорила Гаша. – В степи холодно. Может быть, стоило бы дождаться следующего состава?
– Если решила делать – не сомневайся, если сомневаешься – не делай…
– Я не сомневаюсь, мама…
Гаше запомнился хутор: стайка желтеньких огоньков посреди холодной степи. Они долго стучали в запертые ворота. Наконец им открыли. Женщина с обвисшим лицом с чадящей керосиновой лампой в руках посмотрела на них равнодушно.
– Не пущу. И не просите. Знаю ваши слова наперед: дети больны, еды нет, крова нет.
– Мы устали… – Леночка едва не плакала. Гаша и Александра Фоминична молчали.
– Учите детей клянчить, – обвисшее лицо женщины исказила злая гримаса. – А сами на плечах немца тащите. Коли не смогли отбиться, не смогли родину защитить, должны были все поумирать. Ступайте прочь. Авось господь вас с миром приберет.
И она захлопнула ворота.
– Ну и что! – шмыгнула носом Леночка. – А я и не устала. И есть не хочу! И еще погуляю. А ты, Олька?
Но сестра не ответила ей. У Оли зуб на зуб не попадал, ее бил озноб. Гаша бросила под забор узелок с бельишком, взяла девочку на руки, прикрыла полой пальто. Ах, как исхудала Оля в пути! Словно ссохлась, словно и ростом уменьшилась.
– Ничего, – проговорила Гаша. – Я в Кутейниково спрашивала дорогу. Тут осталось километров тридцать, не больше. Как-нибудь дойдем. Горькая Вода не хутор. Горькая Вода – село. Там кто-нибудь да пустит.
Пустая, степная дорога вела их от хутора к хутору. В одном из домов их пустили на ночлег и даже покормили, взяв в уплату за доброту серьги Александры Фоминичны. В другом доме они улеглись ночевать прямо на полу. Гаше плохо спалось. Она смотрела на оклеенный газетными листами потолок. Читала старые заголовки о трудовых победах, об успехах РККА в боевой и политической подготовке. А под газетными листами, издавая непрерывный шелест, бродили клопы. Утром и Леночка, и Олька оказались изрядно покусаны.
Следующую ночь, отчаявшись найти пристанище под крышей, они с немалым комфортом провели в копне сена. Гаша развела жиденький костерок, кое-как вскипятила пару стаканов воды, напоила Ольку теплым, и та уснула мертвым сном. Они жались друг к дружке, вдыхали пряный, сдобренный морозной свежестью аромат, и Гаша почти не чувствовала холода. Она слушала, как где-то совсем неподалеку в соломе возится, попискивая, мышиная семья, припоминала строчки из «Евгения Онегина», проговаривала шепотом любимые места, прижимая к груди и животу пылающее тело Ольки. А мир вокруг был так тих, словно и война умерла, словно они все, вместе с этой вот, приютившей их копной, и с полем, и с небом, усеянным звездами, теперь лежат в одной, огромной, братской могиле. В предрассветных сумерках голос матери показался Гаше тихим, робким, будто писк мышиной самки.
– Еще одна такая ночь, и мы потеряем Ольку, – проговорила Александра Фоминична…
Невеликое расстояние от Кутейникова до Горькой Воды с больной Олей на руках преодолели в три дня.
Вечером третьего дня, с вершины пологого холма они увидели колокольню храма. Беленькие дома, огороженные, по местному обычаю плетнями, гнездились вокруг него, будто грибы вокруг осины. Кривые улички сбегали к подножию холма, где в зарослях ивняка пряталось русло неширокой, сонной речки.
Леночка, словно обретя второе дыхание, бросилась вперед. Александра Фоминична и Гаша с Олей на руках поспешили следом. Возле околицы, там, где промерзший проселок вбегал в село, Гаша приметила паренька-калеку. Он нес на левом плече снопушку соломы, правой опираясь на высокий костыль.
– Это Горькая Вода? – спросила Леночка у парня.
– Горькая, – отозвался тот. – Горше не бывает.
– Мы ищем Серафима Петрована, – сказала Гаша. – С нами больной ребенок…
– В Горькой Воде все дети больные, – отозвался парень. – Вишь, молодуха, и я калека с малолетства.
– Значит, Петрована ты не знаешь? – спросила Гаша, теряя надежу.
– А вы ступайте ко храму, – паренек глумливо улыбнулся. – В позапрежние времена там бродягам подавали…
Они подошли к храму. Гаша остановилась. Подняла голову к небесам, ловя губами редкие снежинки, дважды проговорила «Отче наш» и снова пустилась в путь по лабиринту грязных, пустых уличек. Александра Фоминична рука об руку с Леночкой тащились следом за ней. Скоро они окончательно выбилась из сил.
– Сядем здесь, передохнем, – проговорила Александра Фоминична, указывая на оставленный кем-то под плетнем сноп соломы. – Может быть, твой добрый боженька и поможет нам…
Гаша баюкала Ольку, прикладывалась губами к ее огненному лбу. Звала ласково по имени, но девочка уже не слышала ее. Сухой, горячечный жар сжигал ее тельце, время от времени она принималась плакать, и тогда Гаша прикладывала ладонь к ее губам. Она слышала голос матери, тихо беседовавшей с кем-то. Наверное, Александра Фоминична пыталась успокоить встревоженную Леночку. Но что проку в утешениях, если над ними ночь, под ними схваченная морозом земля, а вокруг ни огонька в окошке, ни милосердия, ни надежды?
Внезапно яркий свет ослепил ее. Остро запахло керосином. Яркий фитилек лампы выхватывал из ночного мрака синие и алые пятна. Васильки, маки, длинная шелковая бахрома. Женщина в цветастой шали поверх синего, стеганого ватника стояла перед ней. Керосиновая лампа бросала светлые блики на ее одежду и лицо, показавшееся Гаше удивительно красивым и странно знакомым. Женщина заговорила, и звуки ее речи напомнили Гаше церковные песнопения. Гаша попыталась припомнить слова псалма, но они, вот досада, не шли на ум. Незнакомка склонилась к ней, протянула руку, пытаясь отвернуть полу пальто.
– Что там у тебя, милая? – расслышала наконец Гаша.
– Кто вы? – всполошилась она, и женщина что-то ответила ей. Но Гаша не смогла разобрать ни слова. Тельце Оленьки, ломкое и обжигающее, сотрясал озноб.
– Моя девочка больна, моя девочка больна! – твердила Гаша. – Нам бы немного хлеба и теплого молока.
– Все есть, – отвечала ей женщина. – И хлеб, и молоко пока есть.
– Кто вы? – снова спросила Гаша.
– Да ты сама-то не больна ли, девушка?
Гаша вздрогнула, ощутив у себя на лбу ее сухую, шершавую ладонь.
– Я – Надежда Пименовна, но ты называй меня просто Надеждой.
Следом за Надеждой Пименовной из темноты возник высокий хромой старик в длинном овчинном тулупе и высокой, казачьей папахе. Он, ни слова не говоря, вынул Оленьку из гашиных рук и будто котенка сунул под полу тулупа. Скомандовал:
– Пойдем…
И Гаша повиновалась.
– Тут со мной еще одна девочка, моя племянница, и моя мама…
– Так собирай свое стадо, пастушка, – отозвался старик.
Они долго и, казалось, бесцельно бродили по темным переулкам, сопровождаемые лаем дворовых псов. Странные, едва различимые тени шныряли в подворотнях.
Воротина скрипнула, и они ступили в широкий двор, со всех сторон обнесенный высоким плетнем. Где-то в темноте похрюкивал поросенок, и сонно переговаривались куры.
В сенях их встретила большая, под стать самой Гаше, женщина, как две капли воды похожая на старика.
– Это Клавдия Серафимовна, – серьезно сказал старик. – Она добра, как ее мать, и красива, как я.
Они вошли в большую чистую горницу. Справа большая белая печь, слева, за занавеской, – вход в спаленку, напротив входа, в углу – Богоматерь в богатом окладе, в центре горницы, под окнами стол и скамья, в левом дальнем углу большая кровать, при входе – сундук, покрытый вышитой кошмой. Богато.
Хозяйка легким, молодым движением скинула платок и ватник, схватила девочек, раздела, осмотрела внимательно обеих.
– Не беспокойтесь, – устало проговорила Александра Фоминична, присаживаясь на скамью. – Завшиветь не успели. Убереглись. Красные пятна – это клоповьи укусы. У маленькой жар, но это не тиф…
Последние слова замерли на ее устах, она повалилась на бок, на скамью, закуталась поплотнее в пальто и уснула.
– Ну и пусть, не трогайте ее, – проговорила Надежда Пименовна.
А Клавдия уже тащила из сеней ведра с горячей водой.
В горнице в запечье жила старуха с волосами белее печной золы, с ясными фиалковыми очами и молчаливым нравом. Дед Серафим называл старуху сестрой Иулианией, жена деда называла ее Юлкой, а их дочь и вовсе никак старуху не называла, хотя и относилась к ней, как к собственному дитяти. Старуха плохо ходила, плохо видела, мало разговаривала и подолгу молилась. В хорошую погоду Клавдия выносила старуху на двор, где та, беззвучно шевеля губами, безошибочно оборачивалась в сторону церковных куполов. Олька и Леночка спали с бабкой в запечном тепле, заплетали ее серые волосы в косы, растирали розовыми ручонками ее покрытые коричневыми старческими пятнами ладони. Бабка что-то нашептывала в Олькино ушко, и у той на лбу выступала испарина, и жар спадал, и губки розовели. Так текла их запечная жизнь несколько спокойных дней и ночей.
За время, проведенное в тепле, под крышей пропахшего ржаной опарой дома, Гаша отошла. Неотвязная тревога за жизнь Ольки отпустила ее, и она разговорилась: рассказала хозяевам о бомбежка Киева, о бегстве, о Запорожье, о Яринке и Миколайчике, о том, как отстала от эшелона, об их блужданиях по степи.
Александра Фоминична тоже потихоньку воскресала. Она нашла в себе силы для простого труда: и дрова пыталась колоть, и таскала, напевая арию Розины, воду из колодца, и топила баню, и полоскала длинные свои волосы в пижмовом отваре. Хозяин, Серафим Феофанович, и в глаза, и за глаза величал ее или барынькой, или Шурочкой, но смотрел с шутливым неодобрением.
– Вот только имена я забыла, – вздыхала Гаша. – Помню лишь название вашего села – Горькая Вода. А имен не помню…
– Каких имен? – спрашивала хозяйка.
– Имен родичей доброй Яринки, той девушки, что спасла нас…
Гаша заметила, как нахмурились, как переглянулись хозяйка и ее дочь.
– Пусть остаются, – тихо проговорила Иулиания за печью.
– Пусть, – подтвердила Клавдия, а Надежда ничего не сказала, только склонила седеющую голову.
Покой закончился ранним утром. Гаша проснулась вместе с курами до света и так лежала без сна, вперив взгляд в темный потолок. За печкой похрапывала Иулиания, Олька перестала хрипеть и лишь изредка покашливала, Леночки и вовсе не было слышно. Гаша знала, что в эту пору хозяйка и ее дочь уже на ногах, хлопочут на скотном дворе. Неугомонная Александра Фоминична наверняка вместе с ними. Гаша решила про себя: вот сосчитаю до пятиста и тоже поднимусь. Но на второй сотне стала отвлекаться, сон подкрался к ней и положил тяжелую ладонь на веки. Сон был обут в тяжелые, подкованные железом сапоги, у него оказалось не менее шести ног и он, подобно ее матери, не мог долго оставаться на месте. Так и стучал, так и притоптывал всеми своими ногами, возился, чем-то поскрипывал, терся боком о беленую стену дома.
– Wir müssen zusammenarbeiten, Mann. Haben zu helfen…[19] – молвил сон тихим голосом.
– Was können, сироты, wir für Sie tun? Wir Bauern, Pahari…[20] – был ответ.
Услышав слово «сироты», Гаша проснулась, но сон не уходил. На улице, под окном хаты продолжалась едва слышная бормотня и возня. Гаша замерла, вся обратившись в слух.
Говорили двое человек, одним из которых был их хозяин, Серафим Феофанович. Вторым собеседником оказался человек Гаше неизвестный. Да и кого она могла знать в Горькой Воде? Прожив в селе не более недели, она толком и со двора-то не выходила. Гаша взмокла от напряжения, силясь вникнуть в смысл фраз, произносимых на чужом языке. Ах как важно было в этот момент понять каждую фразу, вникнуть в смысл, верно угадать подтекст! И Гаше это удалось. Она припомнила и слова, и грамматику немецкого языка, изучение которого забросила пару лет назад за ненадобностью. Совсем скоро Гаша испытала странное удовлетворение, осознав, что говорит на этом языке намного лучше и деда Серафима, и его собеседника. Для обоих собеседников немецкий язык был чужим.
– Не притворяйся бедным, старик! Нам надо прожить бок о бок, пока война не кончится. Мы тоже здесь не по своей воле. Мы не хотим убивать крестьян. Мы воюем только с солдатами. Нам дело надо делать.
– Дело? – Гаше почудилось, будто Серафим усмехается. Вот смелый старик!
– Да. Дело. В селе будет развернут большой госпиталь. Нужны санитары, прислуга…
– Возьмите меня в сторожа…
– Старый шутник! – сказал третий голос, до сей поры молчавший. Но Гаша знала твердо – гостей трое, и все они в тяжелой армейской обуви. Она чуяла запах табачного дыма, чужой запах. Хозяин курил другой табак – отвратительно воняющий самосад. А гость курил табак хороший, прянопахучий, заграничный. Запах дыма напомнил Гаше аромат отцовских папирос.
– Охрану будет нести рота СС, – проговорил первый гость.
– Серьезное дело, – отозвался хозяин.
– То-то! Подумай, старик. Режима коммунистов больше нет. Вернутся старые порядки. Есть шанс хорошо прожить и при гансах…
– Есть… – согласился хозяин. – Санитарки, уборщицы, прачки, поварихи…
– …Истопники, конюхи, – продолжил второй гость. – Подумай, старик. Хороший паек гарантирован!
Гаша соскочила со скамьи. Сердечко ее бешено колотилось. Накинув на плечи платок, она пробежала через горницу в двери. Печь уже начала остывать, в хате стало холодновато, но Гаша не чуяла холода. Прикрывшись с головой одеялом, она выскочила в сени, прямо в объятия Александры Фоминичны.
– Вот в чем неудобство сельской жизни: нужник на дворе. Но это лучше, чем вовсе обходиться без нужника, как в том советской властью проклятом эшелоне…
Гаша прижалась к матери всем телом, горячо зашептала в ухо:
– Там люди, чужие люди!
– Да, мы с Наденькой видели их. Трое с ружьями, в военной форме…
– Они говорят по-немецки, мама? Это немцы? Но наш-то хозяин…
– Они говорят на немецком языке, Глафира. Но… – Александра Фоминична умолкла. Гаша снова почувствовала дурнотную усталость. Немцы! Все-таки враги настигли их! В ноздри навязчиво лез мерзкий запах пижмы. Ах, мама, мама! Кому теперь есть дело до твоих кос?
– Они коверкают слова, – проговорила Александра Фоминична. – Немецкий такой же чужой для них язык, как для деда Серафима.
– Они толковали о госпитале, мама! Им нужна рабочая сила. Мыть полы, стирать, выгребать дерьмо из нужников. Обещали за это паек.
– О, Серафим наш – добрый человек. Он конечно же обещал помочь. А как же иначе? – Александра Фоминична тяжело вздохнула. – Я тебе не сказала вчера… Мы ходили с Наденькой в лавку… Глядь, а их целое село. Странная форма у Венгерского корпуса. Ни на наших, ни на немцев не похожа.
– Венгерский корпус… венгерский корпус, – твердила Гаша, блуждая впотьмах по горнице.
Она заглянула в запечье, проведать девочек. Те спали. Гаша потянулась через них, заглянула в лицо Иулиании. Старуха лежала на боку, раскинув по подушке седую косу. Глаза ее были открыты, по лицу блуждала тень обычной ее печальной улыбки.
– Спите, бабушка. Ночь еще не кончилась, – прошептала Гаша.
– Христос с тобой, – отозвалась та. – Не отвергай и не будешь отвергнута.
К вечеру присутствие в селе вражеских войск сделалось явным. Вооруженные люди в чужой форме сновали повсюду, заходили на каждый двор с автоматами наизготовку. Гаша ежилась под их прилипчивыми взглядами, перевязывала платок, стараясь прикрыть лицо.
Командир части немецким языком практически не владел, он часто захаживал на двор Серафима Феофановича, о чем-то подолгу беседовал с ним на венгерском языке. Александра Фоминична и Гаша украдкой рассматривали лычки и шитье на его мундире, пытаясь угадать воинское звание. Наконец, посоветовавшись с Клавдией, сошлись на подполковнике.
– А батюшка твой, Клава, – поинтересовалась Александра Фоминична, – разве начальником был на селе?
– Коли он был бы начальником, венгерцы его уж поставили бы к стенке. Но батя хороший мужик, проходимистый. Когда я родилась, он есаулом был. А потом, когда все станичное начальство поубивали, батя как-то устроился в колхоз писарем. Мы-то выжили, а вот мои старшие братья… Их нет…
Гаша настороженно посматривала на Александру Фоминичну, но та смолчала. Да и Леночка все время путалась под ногами – не поговоришь. Гаша целый день старалась, как могла, не упускать мать из вида, не давать ей возможности вступать с хозяином в ненужные, откровенные разговоры. Но все старания ее оказались напрасными. Александра Фоминична принялась за деда Серафима вечером, перед отходом ко сну.
– Вы владеете немецким языком? – строго спросила она.
– Овладел в империалистическую, – ответил дед Серафим.
– Я тоже…
Щеки Александры Фоминичны зарделись. Хозяин усмехнулся:
– Знаю, знаю, о чем ты думаешь, барынька.
– Раз уж вы осмелились перейти на личности, я тоже скажу…
– Мама! – Гаша умоляюще сложила руки. – Олька больна, а ты!.. Эти люди приютили нас…
– Пусть барынька говорит, – дед Серафим широко улыбнулся. – Давно живу на свете, много всяких слов слышал. А может, и так станется, что от твоей Шурочки новые слова узнаю.
– А вы, вы… – Александра Фоминична сникла под строгим взглядом дочери.
– Это не немцы. Ночью родная Красная армия ушла за Дон. Ростов пал. Это всего лишь навсего венгерские части. Такие ж хлебопахари и огородники, как мы, грешные. У меня еще цел поросенок и дюжина кур. Еще корова пока жива. Но война – прожорливая тварь. И мне вас не прокормить.
Гаша застыла.
– Но ты не бойся, пастушка. Я тебя к венгерцам определю на грязную работу. Скажу, что вы – родня жены из Борисовки. Тем более что лжи в этом не так уж много. Они дадут паек. Советую работать исправно. Будешь разумна – сбережешь детей, будешь дурой – героиней, защитницей отечества сделаешься. На твой, на ученый, взгляд, барынька, какая участь ядреней?
Александра Фоминична молчала, уперев взор в чисто вымытый пол…