3. Трудности определения загадки. Как мы отражаемся в предмете нашего познания, или О древнем чувстве сложности и новейшем редукционизме
…какие у нас сложились привычки, такого изложения мы и требуем.
Удовлетворительного понимания загадки до сих пор не существует; тем не менее мы можем погрузиться в историю этого понимания в надежде найти там по крайней мере плодотворные ходы мысли.
Интерес к голосам народов, возникший в рамках антропологической мысли пост-ренессансного времени, был вызван желанием услышать и понять не только классическую древность, но и дальние культуры, включая и развитые, и примитивные. В связи с созревшей охотой к собиранию попало в поле научных интересов и то, что было под ногами всегда. Собирание народного творчества, нараставшее с XVI по XVIII век, стало филологической дисциплиной фольклористикой в начале XIX века. Интерес к экзотическому продолжал оставаться мотивом к собиранию, так как оказалось, что экзотика может быть найдена рядом, а непонятным может быть и язык ближайшего окружения, своего народа. А так как филология имела своей почвой классическую античность, то и в фольклоре почтение вызывала его предполагаемая древность. Плодотворным было сознание дистанции вопреки физической близости. Филологическая традиция исследования народной загадки сложилась и завершилась в течение неполных ста лет – с середины XIX по середину ХХ века.
Хотя удовлетворительное общее понимание народной загадки как жанра так и не было достигнуто, тем не менее существует традиция ее изучения, опирающаяся на просвещенную интуицию, так что накопленные ею удачи и неудачи равно ценны. В этих обстоятельствах лучше всего начинать с прохождения заново пути, уже однажды проделанного, с тем чтобы его отрефлектировать, проинтегрировать его удачи и попытаться разглядеть то, что осталось недосмотренным.
Филологической школе в фольклористике удалось сделать много: во-первых, зарегистрировать целые устные традиции загадки, когда они были на пороге исчезновения; во-вторых, указать, осмыслить и обобщить отличительные особенности языка загадки; в-третьих, осуществить важные первые шаги в понимании особенной структуры загадки; и, в-четвертых, на этой основе выстроить структурную классификацию загадки для данной традиции.
Филологическая работа над загадкой в значительной мере была движима одним замечательным несоответствием. С одной стороны, она опиралась на приблизительное согласие фольклористов и этнографов в выделении народной загадки как особого жанра при всем многообразии его форм. Существование естественных источников, из которых все эти формы черпались, то есть устных народных традиций, позволяло обходиться без отчетливого понятия предмета. С другой же стороны, филологам свойственно обращаться к авторитету античной мысли; и тут они нашли замечательное умозрительное определение загадки, оставленное Аристотелем. Афинский философ охарактеризовал загадки (ед. ч. αἲνιγμα) как «хорошо составленные метафоры» (Риторика 3.2.1405b) и тем самым выделил определенный тип среди того, что называлось загадкой (αἲνιγμα и γρίφον). В другом месте Аристотель предложил более изощренное определение: «идея загадки та, что говоря о действительно существующем, соединяют вместе с тем совершенно невозможное. Посредством связи <общеупотребительных> слов достичь этого нельзя, а посредством метафоры возможно…» (Поэтика XXII [1458a]). Эти определения, данные как будто походя, чрезвычайно проницательны по сути и открывают весьма плодотворную перспективу. Аристотель не имел в виду народную загадку, он говорил о загадке поэтической, но, видимо, в то время литературная загадка еще не слишком разошлась с народной, таков приведенный им пример (мы рассмотрим его позднее), а главное, его определение в полной мере можно отнести и к загадке народной.[4] Оно дает понятие о ее отличительной жанровой особенности. Так по крайней мере отнеслась к мысли Аристотеля филологическая школа в фольклористике.
Данное Аристотелем определение загадки стимулировало мысль филологов XIX – первой половины XX века и в то же время оказалось в конфликте с эмпирическим знанием, с опытом собирания и классификации загадки. Как только появились обширные собрания собственно народной загадки, стало ясно, что аристотелево определение приложимо лишь к некоторой, меньшей части зарегистрированных текстов, а большая часть, несмотря на явное материальное родство с ними, избегает такого соответствия. Вот, к примеру, в собрании Д. С. Садовникова «Загадки русского народа» загадки о топоре:
С1. Лицом к стене, / А спиной к избе;
С2. Лежит красавица / лицом в подлавицу;
С5. В лес идет – блеснет, / И из лесу – блеснет;
С6. Мужик идет по лесу, / Зеркало за поясом.
В этих загадках наблюдается разная степень затрудненности сочетания двух признаков, но только С6 более или менее приближается к определению Аристотеля, а остальные ничего невозможного, постулированного философом в качестве неотъемлемого компонента загадки, не включают. Между тем все эти загадки взяты из активной традиции, записаны в одних и тех же условиях и обнаруживают между собой семейное сходство.
Как тут быть? Научный подход требует определения предмета. Но как получить определение загадки, которое бы соответствовало ее реальности во всей ее разнообразной полноте? Эта проблема давала филологической школе плодотворные исследовательские импульсы, и результаты оказались значительными.
Но с наступлением второй половины ХХ века в гуманитарном знании произошла смена научной парадигмы, и изучение загадки стало осуществляться под знаком этнологии, антропологии и лингвистики, подчинивших свое мышление дисциплине универсальных структуралистических теорий, которые родились из гипертрофии структуральной лингвистики.[5] Даже в работах собственно лингвистов филологическая традиция прервалась. Отчасти это произошло оттого, что филологическая работа, казалось, успешно завершилась приемлемым решением поставленной ею себе сложной задачи классификации загадки. Эта практическая задача замаскировала внутреннюю жизнь филологической традиции и ее аналитические достижения для взгляда извне, из нового бравого теоретического мира. Изучение загадки началось сначала, как будто до того ничего и не было.[6] Если уж Язык и Искусство, Культура и Общество сдались на милость Общей Теории, то куда уж было деваться маленькой загадке? Разновидности Теории стали проецироваться на загадку в стремлении доказать свою приложимость и в этой области, колонизировать и этот предмет. На этом пути понимание загадки скорее деградировало, чем продвинулось хоть на шаг. Хуже всего то, что загадка по теряла свою загадочность. К ней стали подходить с какой-либо очевидной стороны, которую можно подвергнуть теоретической обработке.
Подводя итог взрыву структуралистских подходов к загадке в 60-е – 70-е годы ХХ века и рассмотрев множество новейших ее экспликаций, Дэвид Эванс (David Evans), не ставя себе целью выход за рамки структурализма, все же должен был прийти к выводу, что они «не сообщают нам ничего нового о загадке» (Эванс 1976: 169). Еще один лингвист, исследователь персидской и арабской загадки Чарльз Т. Скотт (Charles T. Scott), высказал такое мнение: адекватное определение загадки никогда не было сформулировано, и все, что мы имеем, это та или иная «основанная на эмпирических фактах и интуитивно выведенная» характеристика, имеющая силу только в определенном ограниченном контексте (Скотт 1969: 131). Признание этого состояния и резон для примирения с ним предложила Эли Конгас-Маранда (Eli Köngäs Maranda), которая в 1970ые годы была чемпионом в изучении загадки. Она адресовала сотоварищам упрек в настойчивом и бесплодном стремлении дать невозможное определение загадки (Маранда 1971: 191). Во вводной статье к собранному ею выпуску «Journal of American Folklore», целиком посвященному структуральным исследованиям народной загадки, она сочла достаточной для исследовательской работы молчаливую ссылку на «общее согласие в отношении того, что понимается под данным жанровым термином» (Маранда 1976: 132). По ее мнению, представление об особенной и компактной форме, даже без недостижимого точного определения этих характеристик, дает исследователю лучшие эмпирические ориентиры, чем грубое определение загадки в качестве вопросно-ответной формы (там же: 129). С этим нельзя не согласиться. Но лишь до некоторой степени. Следует иметь в виду, что намерением Конгас-Маранды было отнюдь не традиционные собирание и классификация загадок, а достижение аналитического и обобщающего описания загадки с позиций универсальных теорий языка, культуры и общества, которые известны под общим именем структурализма. Если интуитивное представление о жанре естественно для тех, кто стоял на почве собирания, классификации и морфологического описания загадки, то для представителя теоретического подхода оно парадоксально: если уж исходить из общей теории, то ты целиком зависишь от своего понимания предмета, которое ты закладываешь в теоретическую машину для переработки. Сознание этого обстоятельства отсутствует в гиперструктуралистических школах. В основу исследования загадки по выбору исследователя кладется та или иная очевидность: вопросно-ответная форма, неполнота описания, частичное соответствие описания разгадке, амбивалентность отношения загадки и разгадки, – которая подвергается аналитической экспликации в соответствии с той или иной структуральной теорией, лингвистической или антропологической. Результатом являются только теоретические фикции, которые к предмету могут быть приложены, но в суть его не проникают.
Как же совместить проницательное представление Аристотеля о загадке с эмпирическим фактом несогласованности с ним большой массы зарегистрированного материала? И можно ли вообще выработать отчетливое представление о хаотическом мире народной загадки? Когда филологическая парадигма сменилась структуралистической, эти вопросы получили новый, обостренный отклик. Филологи не заостряли противоречия, ценя импульсы, поступающие с обеих его сторон. Но теоретически последовательная гиперструктуралистическая позиция должна была раньше или позже увидеть вызов. Ответить на него взялись Роберт Жорж и Алан Дандес (Robert A. Georges A. and Alan Dundes). В совместной статье они сделали героическую попытку вывести всеохватывающее структурное определение загадки на все случаи ее странной протеической жизни.[7] Новейшее лингвистическое мышление подсказало этим авторам логический вывод, что ключом к жанру должен быть общий знаменатель для всех текстов всей области народной загадки. В духе господствовавшей в ту пору крайней формы структурализма, которая опиралась на логический редукционизм, они выбрали наиболее прямой путь к цели. Их опорная идея – рассмотреть все поле загадки как собрание вариантов некоторых инвариантов, причем инварианты должны быть извлечены на уровне минимальных форм загадки.
Чтобы дать структурное определение загадки, необходимо прежде всего выделить минимальную единицу анализа, Мы предлагаем здесь назвать такую минимальную единицу описательным элементом, в чем следуем за Петшем и Тэйлором. Описательный элемент состоит из темы (topic) и комментария. Тема – это очевидный референт, то есть объект или предмет предполагаемый описанием. Комментарий – это утверждение о теме, обычно касающийся формы, функции и действия темы. (Жорж и Дандес 1963: 113)
Введя далее представление об оппозиции между описательными элементами и заметив, что эта оппозиция может либо иметь место, либо отсутствовать, Жорж и Дандес различают две категории загадки: оппозиционную и неоппозиционную, причем неоппозиционная, собственно минимальная, в свою очередь может быть буквальной или метафорической. В результате они приходят к следующему определению:
Народная загадка – это традиционное словесно е выражение, содержащее один или более описательный элемент, пара которых может находиться в оппозиции: референт элементов должен быть разгадан. (Там же: 113, повтор 116)
Прежде всего необходима поправка: Петш и Тэйлор, упомянутые Жоржем и Дандесом, никогда не придерживались редукционистстических взглядов (это станет ясно, когда мы перейдем к их взглядам). И все же Жорж и Дандес, действительно, дали определение, под которое подходит любая загадка из обширного собрания Арчера Тэйлора, или любого другого. Казалось бы, крупное достижение. Вот только определение это говорит о загадке столько же, сколько общий знаменатель, найденный при сравнении Рембрандта и Джэксона Поллока, может что-либо сказать об искусстве живописи; правда, он может сказать нечто о Поллоке но не о Рембрандте, Учелло или Рублеве. Жорж и Дандес по сути действовали как последовательные позитивисты: они пытались построить понимание сложного феномена на выделении его атомов и их комбинаторике. Это нередко бывает с подданными Теории, поскольку их идеал – физические науки.
Как заметил Ч. Т. Скотт, данное Жоржем и Дандесом определение структурной единицы загадки в качестве темы-и-комментария применимо и к пословице; то, что специфично для загадки, – загадочность – оказывается вне их определения, которое, таким образом, цели не достигает (Скотт 1965: 19). И действительно, логический формализм – средство не достаточное для определения загадки; элементарный уровень рассмотрения текста не касается специфичности полного высказывания. Специфика загадки – в постройке ее целого, так сказать, на уровне организма, а не в элементарных единицах, которые общи разнотипным текстам. Нахождение уровня, на котором исследуемый феномен функционирует своим специфическим и уникальным образом, представляет собой фундаментальную задачу всякого анализа культурных феноменов, если он намерен быть имманентным, а не демонстрацией лояльности победившей теории.[8]
Не забудем о том обстоятельстве, что работа Жоржа и Дандеса интересна тем, что на путь редукционизма их толкнула не только их слепая приверженность гиперструктуралистическому универсализму. Это был отклик на реальную проблему: в любом достаточно большом собрании загадок можно найти, во-первых, наряду со сложными загадками чрезвычайно элементарные тексты, во-вторых, описания неметафорического характера, то есть такие, которые под определение Аристотеля не попадают и, следовательно, аристотелев а загадка выглядит частным случаем; следовательно, настоящее определение загадки должно быть шире, то есть… мельче. И тут мы оказываемся на уровне, где специфичность загадки уже не просматривается. Это реальный парадокс, он указывает на подлинную проблему.
И все-таки именно Аристотель схватил нечто особенное в природе загадки, а Жорж и Дандес его потеряли, стремясь объять все и все почтить равно. Аристотель смотрит на загадку аристократически-избирательно, а Жорж и Дандес, создают демократическую республику загадки, в которой каждый индивид имеет равные права, но при этом гражданские права ее членов урезаны до элементарных плебейских функций.
Упомянутая критика Жоржа и Дандеса была сделана Скоттом на пути к его собственному структуральному определению загадки. Он стремится избежать формального редукционизма и с этой целью выбирает лингвистическую теорию, в которой внимание уделяется семантике и целостному плану. Выбирает он свежую в то время общую лингвистическую теорию Кеннета Пайка (Kenneth Pike). Обращаясь к семантическому, или семиологическому, аспекту загадки, Скотт удачно выбирает фокус: его внимание сосредоточено на действительно симптоматической черте загадки – на неполном смысловом соответствии между описанием/вопросом и разгадкой/ответом. Он называет эту черту загадки «частично затемненным семантическим соответствием» («partially obscured semantic fit») (Скотт 1965: 74). Эта особенность хороша тем, что позволяет – по некотором размышлении – обнаружить перекличку с мыслью Аристотеля, указавшего на некоторую инконгруэнтность в основе загадки. Но эту возможность Скотт упустил. Он прямо приступил к анализу отмеченной им особенности. Общая теория и на этот раз сослужила плохую службу. Скотт с порога прибег к популярной в целом ряде гиперструктуралистских концепций языка идее инварианта-с-вариантами. Пайк описывает поле языковых смыслов по аналогии с фонологической концепцией: посредством представления о семантических (смысловых) различительных чертах, или семах, которые получают представительство в различных вариациях, или аллосемах. Соответственно, Скотт определяет описательную часть загадки как пучок аллосем, варьирующих некоторую семантическую черту, представленную в ответе. У Пайка он находит компактную логику для описания неполного соответствия между так определенными ответом и вопросом: оно хорошо описывается в виде пучка логических вариантов некоторого инварианта. Формально-логически это верно, но объяснения загадки, увы, не дает: мы получаем лишь пустой формализм, проекцию теории на наш предмет, которая демонстрирует теорию, но ничего не говорит о предмете по существу. Ведь загадка открыто бросает вызов логике. Пренебречь ее странностями – значит проглядеть ее.
В действительной жизни языка текучая стихия смысла не поддается формальной логике, если она ей не подчинена намерением говорящего. Предполагать формально-логическое намерение носителей фольклорного сознания и подчинять фольклорные тексты редуктивной логической модели неуместно. Концепция Пайка представляет смысловые отношения по типу черного ящика, то есть так, что имеется нечто на входе и есть нечто на выходе, а затем между первым и вторым прокладываются наиболее экономичные абстрактные, формально-логические связи, которые и принимаются за реальный механизм действия. Но реальному высказыванию совсем не обязательно подчиняться формальной логике и экономичным отношениям. Реальное высказывание может идти самыми неэкономичными путями.[9] Пайк имеет дело с теоретическими фикциями, полезными в специальных и узких практических целях, но реальность языка никак не объясняющими. Для того, чтобы понять реальность высказывания, нужен имманентный его анализ, формальной логикой заранее не связанный. В результате Скотт ушел не далеко от Жоржа и Дандеса. Хорошее начинание его провалилось в виду того, что он разделяет ту систему предрассудков, которую можно назвать гиперредукционизмом, введенным в лингвистику Ноумом Чомским (Noam Chomsky): реальные пути языка мыслятся по типу логической машины. Чомскианский редукционизм, как и варианты концепции Пайка, пригодились для конструирования искусственного разума (artificial intelligence) в языковых одеждах (отсюда все их медали), но для понимания реальной жизни языка они непригодны.[10]
Итак, Аристотель схватывает загадку в качестве проблематичного и внутренне сложного феномена, но его сеть имеет настолько крупную ячейку, что большáя, даже бóльшая часть текстов загадки, зарегистрированных в собраниях фольклористов и этнологов, не дотягивает до его определения и проваливается сквозь его сеть. Вместе с тем, попытка Жоржа и Дандеса поправить ситуацию путем ориентации на простейшие формы народной загадки и определения общего знаменателя для всех ее форм достигает охвата всего без исключения, найденного в сборниках загадок, ценой потери специфики жанра. Начало теоретической мысли о загадке и современное состоянии этой мысли не стыкуются. Это похоже на тупик, но как раз сформулировав его, мы оказываемся перед лицом кардинального познавательного парадокса загадки, который послужит путеводной звездой для дальнейшего анализа.
Проницательное определение, данное Аристотелем, следует считать теоретическим, но не в популярном сегодня смысле, подразумевающем некую заданную в аксиоматическом виде концепцию и соответствующую ей программу анализа, а в подлинном и первоначальном смысле: в смысле умного (интеллектуального) созерцания бытия предмета и схватывания его сущности. Вместе с тем подведение данных некоторой сложной специфической области под некоторую готовую общую теорию, чем занимаются гиперструктуралисты, вообще нельзя считать теоретическим актом – это акт механический. Он имеет утилитарную ценность: с его помощью можно строить машины (в рамках проекта «artificial intelligence, искусственный интеллект»); он относится к области технологии, не познания.
В мире загадки мы будем постоянно иметь дело с парадоксами, которые являются самыми надежными вехами в исследовании культурных феноменов как потому, что культура вообще представляет собой область схождения того, что не изоморфно – мира и разума, так и потому, что парадоксы символически отмечают для нас критические пороги нашего понимания.