Вы здесь

Морской Ястреб. Одураченный Фортуной. Венецианская маска (сборник). Морской Ястреб (Рафаэль Сабатини, 1915,1923,1934)




Rafael Sabatini

VENETIAN MASQUE

First published in 1934


FORTUNE’S FOOL

First published in 1923


THE SEA HAWK

First published in 1915


Copyright © Action Medical Research, Cancer Research UK and Royal National Institute for the Blind


© В. Тирдатов (наследник), перевод, 2016

© Н. Тихонов (наследник), перевод, 2016

© Л. Высоцкий, перевод, 2016

© С. Григорьев, иллюстрации, 2016

© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2016

Издательство АЗБУКА®

Морской Ястреб




Вступление

Лорд Генри Год, который, как мы увидим в дальнейшем, был лично знаком с сэром Оливером Тресиллианом, без обиняков говорит о том, что сей джентльмен обладал вполне заурядной внешностью. Однако следует иметь в виду, что его светлость отличался склонностью к резким суждениям и его восприятие не всегда соответствовало истине. Например, он отзывается об Анне Клевской[1] как о самой некрасивой женщине, какую ему довелось видеть, тогда как, судя по его же писаниям, тот факт, что он вообще видел Анну Клевскую, представляется более чем сомнительным. Здесь я склонен заподозрить лорда Генри в рабском повторении широко распространенного мнения, которое приписывает падение Кромвеля[2] уродству невесты, добытой им для своего повелителя, обладавшего склонностями Синей Бороды.[3] Данному мнению я предпочитаю документ, оставленный кистью Гольбейна,[4] ибо он, изображая даму, которая ни в коей мере не заслуживает строгого приговора, вынесенного его светлостью, позволяет нам составить собственное суждение о ней. Мне хотелось бы верить, что лорд Генри подобным же образом ошибался и относительно сэра Оливера, в чем меня укрепляет словесный портрет, набросанный рукой его светлости: «Сэр Оливер был могучим малым, отлично сложенным, если исключить то, что руки его были слишком длинными, а ступни и ладони чересчур большими. У него было смуглое лицо, черные волосы, черная раздвоенная борода, большой нос с горбинкой и глубоко сидящие под густыми бровями глаза, удивительно светлые и на редкость жестокие. Голос его – а я не раз замечал, что в мужчине это является признаком истинной мужественности, – был громким, глубоким и резким. Он гораздо больше подходил – и, без сомнения, чаще использовался – для брани на корабельной палубе, нежели для вознесения хвалы Создателю».

Таков портрет, написанный его светлостью лордом Генри Годом, и вы без труда можете заметить, сколь сильно в нем отразилась упорная неприязнь автора к оригиналу. Дело в том, что его светлость был в известном смысле мизантропом, и это красноречиво явствует из его многочисленных писаний. Именно мизантропия побудила его, как и многих других, обратиться к сочинительству. Он берется за перо не столько для того, чтобы, как он заявляет, написать хронику своего времени, сколько с целью излить желчь, накопившуюся в нем с той поры, когда он впал в немилость. Посему милорд не склонен находить что-либо хорошее в окружавших его людях и в тех редких случаях, когда он упоминает кого-то из своих современников, делает это с единственной целью: выступить с инвективой в его адрес. В сущности, лорда Генри можно извинить. Он представлял собой одновременно человека дела и человека мысли – сочетание столь же редкое, сколь прискорбны его последствия. Как человек дела, он мог бы многого достичь, если бы сам же, как человек мысли, не погубил все в самом начале своей карьеры. Отличный моряк, он мог бы стать лорд-адмиралом Англии, не помешай тому его склонность к интригам. К счастью для него – поскольку в противном случае ему едва ли удалось бы сохранить голову на том месте, которое предназначила ей природа, – над ним вовремя сгустились тучи подозрения. Карьера лорда Генри оборвалась, но, поскольку подозрения в конце концов так и не подтвердились, ему причиталась определенная компенсация. Он был отстранен от командования и милостью королевы назначен наместником Корнуолла, в каковой должности, по общему убеждению, не мог натворить особых бед. Там, озлобленный крушением своих честолюбивых надежд и ведя сравнительно уединенный образ жизни, лорд Генри, как и многие другие в подобном положении, в поисках утешения обратился к перу. Он написал свою желчную, пристрастную, поверхностную «Историю лорда Генри Года: труды и дни» – чудо инсинуаций, искажений, заведомой лжи и эксцентричного правописания. В восемнадцати огромных томах in folio,[5] написанных мелким витиеватым почерком, лорд Генри излагает собственную версию того, что он называет «своим падением», и, при всей многословности исчерпав сей предмет в первых пяти из восемнадцати томов, приступает к изложению истории «дней», то есть тех событий, которые он имел возможность наблюдать в своем корнуоллском уединении. Значение его хроник как источника сведений по английской истории абсолютно ничтожно; именно по этой причине они остались в рукописи и пребывают в полном забвении. Однако для исследователя, который хочет проследить историю такого незаурядного человека, как сэр Оливер Тресиллиан, они поистине бесценны. Преследуя именно эту цель, я спешу признать, сколь многим я обязан хроникам лорда Генри. И действительно, без них было бы просто невозможно воссоздать картину жизни корнуоллского джентльмена, отступника, берберийского корсара, едва не ставшего пашой Алжира – или Аргира, как пишет его светлость, – если бы не события, речь о которых пойдет ниже.

Лорд Генри писал со знанием дела, и его рассказ отличается исчерпывающей полнотой и изобилует ценнейшими подробностями. Он являлся очевидцем многих событий и водил знакомство со многими, кто был связан с сэром Оливером. Это обстоятельство существенно обогатило его хроники. Помимо всего прочего, не было такой сплетни или такого обрывка слухов, ходивших по округе, которые он счел бы слишком тривиальными и не поведал потомству. И наконец, я склонен думать, что Джаспер Ли оказал его светлости немалую помощь, поведав о событиях, случившихся за пределами Англии, каковые, на мой взгляд, представляют собой наиболее интересную часть его повествования.

Р. С.

Часть первая

Сэр Оливер Тресиллиан

Глава 1

Торгаш

Сэр Оливер Тресиллиан отдыхал в величественной столовой своего прекрасного дома Пенарроу, которым он был обязан предприимчивости покойного отца, оставившего по себе сомнительную память во всей округе, а также мастерству и изобретательности итальянского строителя по имени Баньоло, лет за пятьдесят до описываемых событий прибывшего в Англию в качестве одного из помощников знаменитого Ториньяни.

Этот дом, отличавшийся поразительным, чисто итальянским изяществом, весьма необычным для заброшенного уголка Корнуолла, равно как и история его создания, заслуживает хотя бы нескольких слов.

Итальянец Баньоло, в ком талант истинного художника уживался со вздорным и необузданным нравом, во время ссоры в какой-то таверне в Саутворке имел несчастье убить человека. Спасаясь от последствий своей кровожадности, он бежал из города и добрался до самых отдаленных пределов Англии. При каких обстоятельствах он познакомился с Тресиллианом-старшим, я не знаю. Ясно одно: встреча эта оказалась для обоих как нельзя более кстати. Ралф Тресиллиан, по всей вероятности питавший неодолимое пристрастие к обществу всяческих негодяев, приютил беглеца. Чтобы отплатить за услугу, Баньоло предложил перестроить полудеревянный и к тому же полуразрушенный дом сэра Ралфа – Пенарроу. Получив согласие, Баньоло взялся за дело с увлечением истинного художника и возвел для своего покровителя резиденцию, которая для того грубого времени и глухого места явилась настоящим чудом изящества. Под наблюдением одаренного итальянца, достойного помощника мессера Ториньяни, вырос благородный двухэтажный особняк красного кирпича, полный света и солнца, льющихся в высокие окна с частыми переплетами, поднимавшиеся от фундамента до карнизов, и по всем фасадам украшенный пилястрами. Парадный вход располагался под балконом в выступавшем вперед крыле здания, увенчанном стройным фронтоном с колоннами. Все это частично скрывала зеленая мантия плюща. Над красной черепичной крышей вздымались массивные витые трубы.

Но истинной славой Пенарроу – точнее, нового Пенарроу, порожденного фантазией Баньоло, – был сад, разбитый на месте чащобы, которая некогда окружала дом, господствовавший над холмами мыса Пенарроу. В дело, начатое Баньоло, Природа и Время также внесли свою лепту. Баньоло разбил прекрасные эспланады и окружил изысканными балюстрадами три великолепные террасы, соединенные лестницами. Он соорудил фонтан и собственными руками изваял стоящего над ним гранитного фавна и дюжину мраморных нимф и лесных божеств, которые ослепительно белели среди густой зелени. Природа и Время устлали поляны бархатным ковром, превратили буксовые посадки в живописные густолиственные ограды, вытянули вверх пикообразные темные тополя, окончательно придавшие этим корнуоллским владениям сходство с пейзажем Италии.

Сэр Оливер отдыхал в столовой своего прекрасного дома и, созерцая только что описанную картину, залитую мягкими лучами сентябрьского солнца, находил, что она очень красива, а жизнь – очень хороша. Однако, пожалуй, еще не было человека, который разделял бы подобный взгляд на жизнь, не имея для оптимизма более веских причин, чем красота окружающей природы. У сэра Оливера таких причин было несколько. Во-первых, – хотя сам он, возможно, и не подозревал об этом – он обладал преимуществами молодости, богатства и хорошего пищеварения. Во-вторых, к своим двадцати пяти годам он уже успел стяжать славу в испанском Мэйне[6] и при недавнем разгроме Непобедимой армады,[7] за что был пожалован в рыцари самой королевой-девственницей.[8] Третьей, и последней, причиной блаженного настроения сэра Оливера – я приберег ее под конец, ибо считаю конец наиболее подходящим местом для главного, – было то, что Амур, который порой причиняет столько мук влюбленным, благосклонно отнесся к сэру Оливеру и позаботился о том, чтобы его ухаживания за леди Розамундой Годолфин приняли самый счастливый оборот.

Итак, сэр Оливер небрежно сидел в высоком резном кресле, его колет был расстегнут, длинные ноги вытянуты, и на губах, оттененных тонкой полоской черных усов, блуждала мечтательная улыбка. (Портрет, написанный лордом Генри, принадлежит более позднему периоду.) Был полдень, и наш джентльмен только что отобедал, о чем свидетельствовали стоявшие на столе блюда с остатками кушаний и полупустая бутылка. Он задумчиво курил длинную трубку, ибо уже успел пристраститься к этому недавно завезенному в Англию обычаю, и, предаваясь мечтам о даме своего сердца, благословлял судьбу, наделившую его титулом и славой, которые он мог сложить к ногам леди Розамунды.

Природа наделила сэра Оливера изрядной долей проницательности (по выражению милорда Генри, «он был хитер, как двадцать чертей»), а прилежное чтение принесло ему весьма обширные познания. Однако ни природный ум, ни благоприобретенные совершенства не открыли ему глаза на то, что из всех божеств, вершащих судьбы смертных, нет более ироничного и злокозненного существа, чем тот самый Амур, которому он сейчас курил фимиам из своей трубки. Древние прекрасно знали, что этот невинный с виду мальчуган на самом деле – коварный плут, и не доверяли ему. Сэр Оливер либо не знал мнения здравомыслящих древних, либо не предавал ему значения. Ему было суждено понять эту истину, лишь пройдя через суровые испытания. И сейчас, когда его светлые глаза мечтательно следили за игрой солнечных лучей на террасе, он и представить себе не мог, что тень, мелькнувшая за высоким окном, предвещала мрак, который уже начал сгущаться над его безоблачной жизнью.

Вслед за тенью показался и ее обладатель – особа высокого роста в нарядном платье и черной широкополой испанской шляпе, украшенной кроваво-красными перьями. Помахивая длинной, перевитой лентами тростью, посетитель проследовал мимо окон гордо и невозмутимо, как сама судьба.

Улыбка сошла с губ сэра Оливера. На его смуглом лице появилось выражение озабоченности, черные брови нахмурились, и между ними пролегла глубокая складка. Затем улыбка медленно вернулась на его уста, но не прежняя – добрая и мечтательная; теперь в ней чувствовались твердость и решительность. И хотя чело сэра Оливера разгладилось, от этой улыбки казалось, что в глазах у него горит насмешливый, хитрый и даже зловещий огонь.

Слуга сэра Оливера Николас доложил о приходе мастера Питера Годолфина, и названный джентльмен тут же вошел в столовую, опираясь на трость и держа в руке широкополую испанскую шляпу. Это был высокий, стройный молодой человек года на два – на три моложе сэра Оливера, с таким же, как у него, носом с горбинкой, который усиливал высокомерное выражение, застывшее на его красивом, гладко выбритом лице. Его каштановые волосы были несколько длиннее, чем того требовала тогдашняя мода, что же касается платья молодого джентльмена, то оно свидетельствовало о щегольстве, вполне простительном в его возрасте.

Сэр Оливер встал и с высоты своего роста поклонился, приветствуя гостя. Волна табачного дыма попала в горло франтоватого посетителя, он закашлялся, и на его лице появилась гримаса неудовольствия.

– Я вижу, – произнес он, кашляя, – вы уже приобрели эту отвратительную привычку.

– Я знавал и более отвратительные, – сдержанно заметил сэр Оливер.

– Нимало не сомневаюсь, – ответствовал мастер Годолфин, недвусмысленно давая понять о своем настроении и цели визита.

В намерения сэра Оливера вовсе не входило облегчить задачу мастера Годолфина, и потому он сдержал себя.

– Именно поэтому, – сказал он с иронией, – я надеюсь, что вы проявите снисходительность к моим недостаткам. Ник, стул для мастера Годолфина и еще один бокал! Добро пожаловать в Пенарроу.

По бледному лицу младшего из собеседников скользнула усмешка.

– Вы крайне любезны, сэр. Боюсь, я не сумею отплатить вам тем же.

– У вас будет достаточно времени, прежде чем я попрошу вас.

– Попросите? Чего?

– Вашего гостеприимства, – уточнил сэр Оливер.

– Именно об этом я и пришел говорить с вами.

– Не угодно ли вам сесть? – предложил сэр Оливер, показывая на стул, принесенный Николасом, и жестом отпуская слугу.

Мастер Годолфин оставил приглашение сэра Оливера без внимания.

– Я слышал, – сказал он, – что вчера вы приезжали в Годолфин-Корт.

Он помедлил и, поскольку сэр Оливер молчал, глухо добавил:

– Я пришел сообщить вам, сэр, что мы были бы рады отказаться от чести, которой вы удостаиваете нас своими визитами.

При столь недвусмысленном оскорблении сэру Оливеру стоило немалого усилия сохранить самообладание, но его загорелое лицо побледнело.

– Вы, должно быть, понимаете, Питер, – произнес он, – что сказали слишком много для того, чтобы остановиться. – Он помолчал, внимательно глядя на посетителя. – Не знаю, говорила ли вам Розамунда, что она оказала мне честь, согласившись стать моей женой…

– Она еще ребенок и плохо разбирается в своих чувствах, – оборвал мастер Годолфин.

– Вам известна какая-нибудь серьезная причина, по которой она должна отказаться от своих чувств?

В голосе сэра Оливера прозвучал вызов. Мастер Годолфин сел и, положив ногу на ногу, водрузил шляпу на колено.

– Мне известна целая дюжина причин, – ответил он. – Но нет нужды приводить их. Будет достаточно, если я напомню вам, что Розамунде только семнадцать лет и что я и сэр Джон Киллигрю являемся ее опекунами. Ни сэр Джон, ни я никогда не признаем эту помолвку.

– Прекрасно! – прервал его сэр Оливер. – А кто просит вашего признания или признания сэра Джона? Розамунда, благодарение Богу, скоро станет совершеннолетней и сможет сама распоряжаться собой. Под венец мне не к спеху, а по природе – в чем вы, вероятно, только что убедились – я на редкость терпелив. Я подожду. – Он затянулся трубкой.

– Ваше ожидание ни к чему не приведет, сэр Оливер. И лучше бы вам понять это. Ни сэр Джон, ни я не изменим своего решения.

– Вот как! Прекрасно! Пришлите сюда сэра Джона, и пусть он поведает мне о своих намерениях, я же кое-что расскажу о своих. Передайте ему от меня, мастер Годолфин, что, если он возьмет на себя труд прибыть в Пенарроу, я сделаю с ним то, что уже давно следовало сделать палачу, – я собственными руками отрежу этому своднику его длинные уши.

– Ну а пока что, – раздраженно заявил мастер Годолфин, – не угодно ли вам на мне испробовать вашу пиратскую доблесть?

– На вас? – переспросил сэр Оливер и смерил мастера Годолфина ироничным взглядом. – Я, мой мальчик, не мясник и не потрошу цыплят. Кроме того, вы – брат своей сестры, а я вовсе не намерен множить препятствия, которых и без того хватает на моем пути.

Тут он наклонился над столом и заговорил другим тоном:

– Послушайте, Питер, в чем дело? Даже если вы считаете, что между нами есть какие-то серьезные разногласия, неужели мы не можем договориться и покончить с ними? И при чем здесь сэр Джон? Этот скряга вообще не стоит внимания. Иное дело вы. Вы – брат Розамунды. Бросьте ваши мнимые обиды. Будем откровенны и поговорим как друзья.

– Друзья? – снова усмехнулся гость. – Наши отцы подали нам хороший пример.

– Какое нам дело до отношений наших отцов? Тем более стыдно – быть соседями и постоянно враждовать друг с другом. Неужели мы последуем этому достойному сожаления примеру?

– Уж не хотите ли вы сказать, что во всем был виноват мой отец?! – едва сдерживая ярость, воскликнул мастер Годолфин.

– Я ничего не хочу сказать, мой мальчик. Я считаю, что им обоим должно было быть стыдно.

– Прекратите! Вы клевещете на усопшего!

– Значит – я клевещу на обоих, если вам угодно именно так расценивать мои слова. Но вы ошибаетесь. Я говорю, что они оба были виноваты и должны были бы признать это, случись им воскреснуть.

– В таком случае, сэр, ограничьтесь в ваших обвинениях своим любезным батюшкой, с которым не мог поладить ни один порядочный человек.

– Полегче, милостивый государь, полегче!

– Полегче? А с какой стати? Ралф Тресиллиан был позором всей округи. С легкой руки вашего беспутного родителя любая деревушка от Труро до Хелстона просто кишит здоровенными тресиллиановскими носами вроде вашего.

Глаза сэра Оливера сузились. Он улыбнулся:

– А как вам, позвольте спросить, удалось обзавестись именно таким носом?

Мастер Годолфин вскочил, опрокинув стул.

– Сэр, – вскричал он, – вы оскорбляете память моей матери!

Сэр Оливер рассмеялся:

– Не скрою, в ответ на ваши любезности по адресу моего отца я обошелся с ней несколько вольно.

Какое-то время мастер Годолфин в немой ярости смотрел на своего оскорбителя. Не в силах сдержать бешенства, он перегнулся через стол, поднял трость и, резким движением ударив сэра Оливера по плечу, выпрямился и величественно направился к двери. На полпути он остановился и произнес:

– Жду ваших друзей и сведений о длине вашей шпаги.

Сэр Оливер вновь рассмеялся.

– Едва ли я дам себе труд посылать их, – сказал он.

Мастер Годолфин круто повернулся и посмотрел сэру Оливеру в лицо:

– Что? Вы спокойно снесете оскорбление?

– У вас нет свидетелей. – Сэр Оливер пожал плечами.

– Но я всем расскажу, что ударил вас тростью!

– И все вас сочтут лжецом. Вам никто не поверит. – Он вновь изменил тон: – Послушайте, Питер, мы ведем себя недостойно. Признаюсь, я заслужил ваш удар. Память матери для человека дороже и священнее, чем память отца. Будем считать, что мы квиты. Так неужели мы не можем полюбовно договориться обо всем остальном? Что проку бесконечно вспоминать о нелепой ссоре наших отцов?

– Между нами стоит не только эта ссора. Я не потерплю, чтобы моя сестра стала женой пирата.

– Пирата? Боже милостивый! Я рад, что мы здесь одни и вас никто, кроме меня, не слышит. В награду за мои победы на море ее величество сама посвятила меня в рыцари, а раз так, то ваши слова граничат с государственной изменой. Поверьте, мой мальчик, все, что одобряет королева, вполне заслуживает одобрения мастера Питера Годолфина и даже его ментора, сэра Джона Киллигрю. Ведь вы говорите с его голоса, да и прислал вас сюда не кто иной, как он.

– Я не хожу ни в чьих посыльных, – горячо возразил молодой человек; он сознавал, что сэр Оливер прав, и от этого раздражение его только усилилось.

– Называть меня пиратом глупо. Хокинс,[9] с которым я ходил под одними парусами, был посвящен в рыцари еще раньше меня, и те, кто называет нас пиратами, оскорбляют саму королеву. Как видите, ваше обвинение просто несерьезно. Что еще вы имеете против меня? Здесь, в Корнуолле, я не хуже других. Розамунда оказывает мне честь своей любовью, я богат, а к тому времени, когда зазвонят свадебные колокола, стану еще богаче.

– Ваше богатство – это плоды морских разбоев, сокровища потопленных судов, золото от продажи рабов, захваченных в Африке и сбытых на плантации, это богатство вампира, упившегося кровью, кровью мертвецов.

– Так говорит сэр Джон? – глухим голосом спросил сэр Оливер.

– Так говорю я.

– Я слышу. Но я спрашиваю: кто преподнес вам этот замечательный урок? Ваш наставник сэр Джон? Разумеется, он. Кто же еще? Можете не отвечать. Им я еще займусь, а пока соблаговолите узнать истинную причину ненависти, которую питает ко мне благородный сэр Джон, и вы поймете, чего стоят прямота и честность этого джентльмена, друга вашего покойного отца и вашего бывшего опекуна.

– Я не стану слушать, что бы вы ни говорили о нем.

– О нет, вам придется выслушать меня хотя бы потому, что я был вынужден слушать то, что он говорит обо мне. Сэр Джон стремится получить разрешение на строительство в устье Фаля. Он надеется, что рядом с гаванью вырастет город, как раз вблизи от его собственного поместья Арвенак. Заявляя о своем бескорыстии, он представляет дело так, будто ратует за процветание Англии. При этом он ни словом не обмолвился о том, что земли в устье Фаля принадлежат именно ему, а значит, и заботится он прежде всего о процветании своего семейства. Я совершенно случайно встретил сэра Джона в Лондоне, когда он подавал свое дело на рассмотрение двора. Между тем мне самому вовсе не безразлична судьба Труро и Пенрина. Но в отличие от сэра Джона я не скрываю своих интересов. Если в Смитике начнется строительство, то он окажется в гораздо более выгодном положении, чем Труро и Пенрин, что настолько же не устраивает меня, насколько это выгодно сэру Джону. Я могу позволить себе быть откровенным, поэтому я все сказал ему и подал королеве контрпрошение. Момент для меня был благоприятный: я – один из моряков, разгромивших Непобедимую армаду, и отказать мне было нельзя. Так что сэр Джон как прибыл ко двору с пустыми руками, так и уехал ни с чем. Стоит ли удивляться, что он ненавидит меня? Называет меня пиратом, а то и того хуже. С его стороны вполне естественно представлять в ложном свете мои дела на море, ведь именно благодаря им у меня достало сил нарушить его планы. Своим оружием в борьбе со мной он выбрал клевету; мое же оружие иное, что я и докажу ему не далее как сегодня. Если вы не верите моим словам, поезжайте со мной и будьте свидетелем короткой беседы, которую я надеюсь иметь с этим скрягой.

– Вы забываете, – сказал мастер Годолфин, – что и мои земли лежат по соседству со Смитиком, так что тут затронуты и мои интересы.

– Силы небесные! – воскликнул сэр Оливер. – Наконец-то сквозь тучи праведного негодования дурной кровью Тресиллианов и моими пиратскими склонностями блеснул луч истины! Оказывается, вы тоже всего-навсего торгаш. Какой же я глупец, что поверил в вашу искренность и говорил с вами как с честным человеком! Если бы я знал, какое вы мелочное и ничтожное существо, то, клянусь, не стал бы попусту тратить время.

Тон и презрительное выражение на губах сэра Оливера подействовали на его собеседника словно пощечина.

– Эти слова… – начал было мастер Годолфин, но сэр Оливер прервал его:

– Самое малое, чего вы заслуживаете. Ник! – громко позвал он.

– Вы за них ответите, – огрызнулся посетитель.

– Так слушайте же, – сурово продолжал сэр Оливер. – Вы приходите в мой дом и несете всякий вздор о том, будто бы распутство моего покойного отца, его давняя ссора с вашим отцом, мои пиратские, как вы их называете, подвиги, да и самый образ моей жизни препятствуют моей женитьбе на вашей сестре, а на поверку выходит, что истинная причина, подогревающая вашу враждебность, – те несколько жалких фунтов годового дохода, что я помешал вам прикарманить. Вон из моего дома, и да простит вас Бог!

В эту минуту в столовую вошел Ник.

– Вы еще услышите обо мне, сэр Оливер, – произнес бледный от гнева мастер Годолфин. – Вам придется ответить за свои слова.

– Я не дерусь с… лавочниками, – вспыхнул сэр Оливер.

– Как вы смеете так называть меня?!

– И в самом деле, надо признаться, что этим я оскорбляю весьма достойное сословие. Ник, проводите мастера Годолфина.

Глава 2

Розамунда

Вскоре после ухода посетителя спокойствие вернулось к сэру Оливеру, и он принялся обдумывать свое положение. Однако через некоторое время им вновь овладела ярость. На этот раз причиной было сознание того, что, поддавшись гневу во время недавнего разговора, он еще больше увеличил преграду, стоящую между ним и Розамундой. Но тут направление мыслей сэра Оливера изменилось, и весь его гнев обратился на сэра Джона Киллигрю. Он рассчитается с ним, рассчитается немедленно! И небо будет ему свидетелем.

Сэр Оливер позвал Ника и приказал принести сапоги.

– Где мастер Лайонел? – спросил он, когда слуга вернулся.

– Он только что возвратился, сэр Оливер.

– Попросите его прийти сюда.

В столовую почти сразу же вошел сводный брат сэра Оливера, стройный юноша, очень похожий на свою мать – вторую жену беспутного Ралфа Тресиллиана. Телом он так же мало походил на старшего брата, как и душой. У него были золотистые волосы, синие глаза и девически нежное матово-бледное лицо. Фигура молодого человека отличалась юношеским изяществом – ему шел двадцать первый год, – и он был одет с изысканностью придворного щеголя.

– Этот щенок Годолфин приезжал навестить вас? – спросил мастер Лайонел, входя в столовую.

– Да, – прогремел сэр Оливер. – Он приезжал кое-что сказать мне и услышать кое-что от меня.

– Вот как! Я повстречался с ним перед самыми воротами, и он пропустил мимо ушей мое приветствие. Гнусный мерзавец!

– Вы разбираетесь в людях, Лал. – Сэр Оливер надел сапоги и встал. – Я еду в Арвенак обменяться парой любезностей с сэром Джоном.

Плотно сжатые губы и решительный вид сэра Оливера столь красноречиво говорили о его намерениях, что мастер Лайонел схватил его за руку:

– Но вы не собираетесь?..

– Да, мой мальчик.

И чтобы успокоить явно встревоженного брата, сэр Оливер нежно похлопал его по плечу.

– Сэр Джон, – объяснил он, – слишком болтлив. Я собираюсь научить его добродетели молчания.

– Но, Оливер, ведь будут неприятности.

– Да, у него. Тот, кто называет меня пиратом, работорговцем, убийцей и бог знает кем еще, должен быть готов к последствиям. Но вы задержались, Лал. Где вы были?

– Я далеко ездил. В Малпас.

– В Малпас? – Сэр Оливер прищурился – это была его привычка. – Я слышал краем уха, какой магнит влечет вас туда. Будьте осторожны, мой мальчик. Вы слишком часто ездите в Малпас.

– Что вы имеете в виду? – несколько холодно спросил Лайонел.

– Всего лишь то, что вы – сын своего отца. Не забывайте этого и постарайтесь не пойти по его стопам, дабы вас не постигла его участь. Достойный мастер Годолфин только что напомнил мне о неких слабостях сэра Ралфа. Прошу вас, не ездите в Малпас слишком часто. Вот все, что я хочу сказать.

Сэр Оливер одной рукой ласково обнял младшего брата за плечи: он нисколько не хотел обидеть юношу.

Когда сэр Оливер ушел, Лайонел сел обедать; Ник ему прислуживал. Однако ел молодой человек мало и за всю короткую трапезу ни разу не обратился к старому слуге. Он сидел, глубоко задумавшись, и мысленно следовал за братом, который, горя жаждой мщения, скакал в Арвенак… Сэр Джон – не какой-нибудь сопляк, а мужчина в полном расцвете сил, солдат и моряк. Если с Оливером что-нибудь случится… При этой мысли Лайонела охватила дрожь, и почти против воли он принялся прикидывать, какие последствия подобный исход имел бы для него самого. Он подумал, что для него все может измениться к лучшему. В ужасе он попытался отогнать столь недостойную мысль, но тщетно – она возвращалась вновь и вновь. Не в силах отделаться от нее, Лайонел стал размышлять над своим нынешним положением.

У него не было других средств, кроме содержания, выдаваемого братом.[10] Их беспутный отец умер, как обычно умирают люди такого склада, оставив своему наследнику кучу долгов и не раз перезаложенные имения. Даже Пенарроу был заложен, а деньги спущены на кутежи, карты и бесчисленные любовные увлечения сэра Ралфа Тресиллиана. После смерти отца Оливер продал доставшееся ему от матери небольшое имение в Хелстоне и вложил деньги в какое-то дело в Испании. Затем снарядил корабль, нанял команду и вместе с Хокинсом отплыл на одну из тех морских авантюр, которые сэр Джон Киллигрю не без основания называл пиратскими набегами. Он вернулся с богатой добычей пряностей и драгоценных камней, которой вполне хватило на то, чтобы выкупить родовые имения Тресиллианов. Вскоре Оливер вновь ушел в море и вернулся еще богаче. Тем временем Лайонел оставался дома и наслаждался покоем. Он любил покой. По природе он был ленив и обладал тем изощренным и расточительным вкусом, который столь часто сочетается с леностью души. Лайонел не был рожден для борьбы и труда и вовсе не стремился исправить этот досадный недостаток своего характера. Время от времени он задавался вопросом, что сулит ему будущее, когда Оливер женится, и начинал опасаться, как бы его жизнь не изменилась к худшему. Впрочем, опасения эти едва ли были серьезны: как и у большинства людей подобного склада, задумываться о будущем было не в его правилах. Когда мысли Лайонела все же принимали такое направление, он отгонял их, успокаивая себя тем, что, помимо всего прочего, Оливер любит его и никогда ни в чем ему не откажет. И он, без сомнения, был прав. Оливер был ему скорее отцом, нежели братом. Умирая от раны, нанесенной ему неким разгневанным супругом, их отец поручил Лайонела заботам старшего брата. В то время Оливеру было семнадцать лет, а Лайонелу – двенадцать. Но Оливер казался настолько старше своего возраста, что Ралф Тресиллиан, похоронивший двух жен, привык во всем полагаться на своего решительного, надежного и смышленого сына от первого брака.

Все это вспомнилось Лайонелу, когда, задумчиво сидя за столом, он тщетно пытался отогнать коварную и удивительно навязчивую мысль о том, что если дела в Арвенаке примут для его старшего брата неблагоприятный оборот, то ему самому это принесет немалую выгоду, поскольку все, чем он сейчас пользуется по доброте Оливера, будет принадлежать ему по праву. Казалось, сам дьявол нашептывал ему, что если Оливер умрет, то скорбь его не будет слишком долгой. Чтобы заглушить этот отвратительный внутренний голос, который его самого в минуты просветления приводил в ужас, он старался вызвать воспоминания о неизменной доброте и привязанности Оливера, старался думать о любви и заботе, которыми старший брат окружал его все эти годы. Он проклинал себя за то, что хоть на минуту позволил себе мысли, которым только что предавался.

Противоречивые чувства, терзавшие его душу, борьба совести с себялюбием привели Лайонела в такое возбуждение, что с криком «Vade retro, Satanas!»[11] он вскочил на ноги.

Старый Николас увидел, что юноша побледнел, а на лбу у него выступили капли пота.

– Мастер Лайонел! Мастер Лайонел! – воскликнул он, вглядываясь маленькими живыми глазками в лицо своего молодого господина. – Что случилось?

Лайонел вытер лоб.

– Сэр Оливер отправился в Арвенак, чтобы наказать… – начал он.

– Кого, сэр?

– Сэра Джона за клевету.

На обветренном лице Николаса появилась улыбка.

– Всего-то? Клянусь Девой Марией, давно пора. У сэра Джона слишком длинный язык.

Спокойствие старого слуги и свобода, с какой тот рассуждал о поступках своего господина, поразили Лайонела.

– Вы… вы не боитесь, Николас… – Он не закончил, но слуга понял, что́ имел в виду молодой человек, и заулыбался еще шире.

– Боюсь? Чепуха! Я никогда не боюсь за сэра Оливера. И вам не надо бояться. Он вернется домой, и за ужином у него будет волчий аппетит: после драки с ним всегда так.

Дальнейшие события этого дня подтвердили правоту старого слуги, лишь с той разницей, что сэру Оливеру не удалось исполнить обещание, данное мастеру Годолфину. Когда сэр Оливер бывал разгневан или считал себя оскорбленным, он становился безжалостен, как тигр. Он скакал в Арвенак, исполненный твердой решимости убить клеветника. Меньшее его бы не удовлетворило. Прибыв в прекрасный замок семейства Киллигрю, который высился над устьем Фаля и был укреплен по всем правилам фортификационного искусства, сэр Оливер узнал, что Питер Годолфин уже там. Из-за присутствия Питера слова сэра Оливера были более сдержанными, а обвинения менее резкими, нежели те, что он собирался высказать. Предъявляя счет сэру Джону, он хотел еще и оправдаться в глазах брата Розамунды, показать ему, сколь нелепа преднамеренная клевета, которую позволил себе сэр Джон.

Однако сэр Джон – ведь для поединка требуется равное участие двух сторон – сполна внес свою лепту, и ссора стала неизбежной. Его ненависть к «пирату из Пенарроу» – а именно так он называл сэра Оливера – была столь велика, что сей достойный дворянин горел не меньшим желанием вступить в бой, чем его посетитель.

Для поединка они выбрали уединенное место в парке, окружавшем замок, и сэр Джон – худощавый бледный джентльмен лет тридцати – со шпагой в одной руке и кинжалом в другой набросился на сэра Оливера с яростью, не уступавшей ярости его изустных нападений. И все же его горячность принесла ему мало пользы. Сэр Оливер предпринял эту поездку с определенной целью, а останавливаться на полпути было не в его правилах.

Через три минуты все было кончено. Сэр Оливер тщательно вытирал клинок своей шпаги, а его хрипящий противник лежал на траве, поддерживаемый смертельно бледным мастером Годолфином и испуганным грумом, который присутствовал на поединке в качестве свидетеля.

Сэр Оливер вложил шпагу и кинжал в ножны, надел колет и, подойдя к поверженному противнику, внимательно посмотрел на него. Он был недоволен собой.

– Думаю, я лишь на время заставил его замолчать, – сказал он. – Но надеюсь, этот урок принесет свои плоды и отучит сэра Джона лгать. По крайней мере, в отношении меня.

– Вы глумитесь над побежденным, – злобно проговорил мастер Годолфин.

– Боже упаси! – серьезно сказал сэр Оливер. – Поверьте, у меня и в мыслях этого не было. Я лишь сожалею – сожалею, что не довел дело до конца. Я пришлю помощь из замка. Всего доброго, мастер Питер.

Возвращаясь из Арвенака, сэр Оливер, прежде чем отправиться домой, завернул в Пенрин. У ворот Годолфин-Корта он остановился. Замок стоял на самом высоком месте мыса Трефузис, над дорогой в Каррик. Сэр Оливер повернул коня и через старые ворота въехал на мощенный галькой двор. Он спешился и приказал доложить о себе леди Розамунде.

Он нашел ее в будуаре – светлой комнате с наружной башенкой в восточной части дома. Из окон будуара открывался чудесный вид на узкую полоску воды и поросшие лесом склоны. Розамунда сидела у окна с книгой на коленях. Когда сэр Оливер появился в дверях, она вскочила с чуть слышным радостным восклицанием и смотрела, как он идет через комнату. Глаза юной леди сверкали, щеки покрылись ярким румянцем.

К чему описывать ее? Едва ли в Англии был хоть один поэт, который не воспел бы красоту и прелесть Розамунды Годолфин, оставшись равнодушным к ореолу славы, осиявшему ее благодаря сэру Оливеру; отрывки этих творений многие до сих пор хранят в памяти. Она была шатенкой, как брат, и отличалась прекрасным ростом, хотя из-за девической стройности фигуры казалась слишком хрупкой.

Сэр Оливер обнял ее за гибкую талию чуть повыше пышных фижм и подвел к стулу. Сам он устроился рядом на подоконнике.

– Вы привязаны к сэру Джону Киллигрю… – произнес наш джентльмен, и по тону его было довольно трудно определить, что это – утверждение или вопрос.

– О, конечно. Он был нашим опекуном до совершеннолетия брата.

Сэр Оливер нахмурился:

– В этом вся сложность. Я едва не убил его.

Розамунда отпрянула от него и откинулась на спинку стула. Увидев ее побледневшее лицо и ужас в глазах, он поспешил объяснить причины, побудившие его к столь решительному поступку, и коротко рассказал о клевете, которую распространял сэр Джон в отместку за то, что ему не удалось получить разрешение на строительство в Смитике.

– Сперва я не обращал на это внимания, – продолжал сэр Оливер. – Я знал, что обо мне ходят всякие слухи, но презирал их, равно как и того, кто их распускает. Но он пошел еще дальше, Роз: он натравил на меня вашего брата, разбудив дремавшую вражду, которая при жизни моего отца разделяла наши дома. Сегодня Питер приходил ко мне с явным намерением затеять ссору. Он говорил со мной тоном, на который до сих пор никто не отваживался.

При этих словах Розамунда вскрикнула, ибо они напугали ее еще больше. Сэр Оливер улыбнулся:

– Неужели вы полагаете, что я способен причинить Питеру хоть какой-нибудь вред? Это ваш брат, и для меня его особа священна. Он приходил сообщить мне, что помолвка между вами и мною невозможна, запретил мне впредь приезжать в Годолфин-Корт, в лицо обозвал меня пиратом, вампиром и оскорбил память моего отца. Я убедился, что источник клеветы – Киллигрю, и сразу отправился в Арвенак, чтобы навсегда покончить с ним, но не совсем преуспел в своем намерении. Как видите, Роз, я с вами откровенен. Возможно, сэр Джон останется жить, тогда, надеюсь, урок пойдет ему на пользу. Я не откладывая пришел к вам, – заключил он, – чтобы обо всем случившемся вы узнали от меня, а не от того, кто хочет меня очернить.

– Вы… вы имеете в виду сэра Питера? – воскликнула она.

– Увы! – вздохнул сэр Оливер.

Розамунда сидела неподвижно, глядя прямо перед собой и как бы не замечая сэра Оливера. Наконец она заговорила.

– Я не разбираюсь в мужчинах, – грустно сказала она. – Да и где было научиться этому девушке, которая всю жизнь провела в уединении. Мне говорили, что вы – человек необузданный и страстный, что у вас много врагов, что вы легко поддаетесь гневу и с беспощадной жестокостью преследуете своих противников.

– Значит, вы тоже слушаете сэра Джона, – пробормотал он и усмехнулся.

– Обо всем этом мне говорили, – продолжала Розамунда, будто не слыша его, – но я отказывалась верить, потому что отдала вам свое сердце. И вот сегодня… Что же вы подтвердили сегодня?

– Свое терпение, – коротко ответил сэр Оливер.

– Терпение? – как эхо, повторила она, и на ее губах мелькнула усмешка. – Вы просто издеваетесь надо мной.

Он вновь принялся объяснять:

– Я уже сказал вам, что позволял себе сэр Джон. Многое из того, что он предпринимал с целью лишить меня доброго имени, мне уже давно было известно. Но я отвечал ему молчаливым презрением. Разве такое поведение подтверждает слухи о моей жестокости? О чем же оно говорит, как не о долготерпении? Даже тогда, когда в своей мелочной торгашеской злобе он стремится отнять у меня счастье всей моей жизни и подсылает ко мне вашего брата, я опять-таки сохраняю выдержку. Понимая, что ваш брат всего лишь орудие, я отправляюсь к тому, кто использует его в своих целях. Зная о вашей привязанности к сэру Джону, я прощал ему столько, сколько не простил бы ни один благородный человек в Англии.

Розамунда по-прежнему избегала его взгляда; она еще не оправилась от ужасного известия, что человек, которого она любит, обагрил свои руки кровью одного из самых дорогих ей людей. Видя это, сэр Оливер бросился на колени и взял в ладони тонкие пальцы возлюбленной. Та не отняла руки.

– Роз, – в его низком голосе звучала мольба, – выбросьте из головы все, что вам наговорили раньше. Подумайте над тем, что рассказал вам я. Представьте себе, что к вам приходит мой брат Лайонел и, обладая определенной властью и правами, заявляет, что вы никогда не станете моей женой, клянется помешать нашему браку, поскольку считает вас женщиной, недостойной носить мое имя. Добавьте к этому, что он оскорбляет память вашего покойного отца. Что бы вы ему ответили? Говорите, Роз! Будьте честны перед собой и предо мною. Представьте себя на моем месте и признайтесь откровенно – можете ли вы осуждать меня за мой поступок? Неужели вы поступили бы иначе?

Розамунда всматривалась в обращенное к ней лицо сэра Оливера, молившее о беспристрастном приговоре. Вдруг в ее глазах засветилась тревога. Она положила руки ему на плечи и заглянула прямо в глаза:

– Нол, поклянитесь, что все было именно так, как вы говорите, что вы ничего не прибавили и не изменили в свою пользу.

– Неужели вам нужна моя клятва? – спросил он, и она заметила, как опечалилось его лицо.

– Если бы это было так, я бы вас не любила. Мне необходимо знать, что вы сами уверены в правдивости своих слов. Поделитесь со мной своей уверенностью: она придаст мне сил вынести все, что теперь будут говорить об этой истории.

– Бог мне свидетель – я сказал чистую правду! – торжественно ответил сэр Оливер.

Склонив голову ему на плечо, Розамунда тихо заплакала.

– Теперь, – сказала она, – я знаю, что вы поступили правильно, и уверена – ни один честный человек не мог бы поступить иначе. Мне нужно верить вам, Нол, ведь без этой веры мне нечего ждать, не на что надеяться. Подобно огню, вы захватили лучшее, что во мне есть, и, превратив в пепел, храните в своем сердце. Потому-то я и уверена в вашей правоте.

– И так будет всегда, дорогая, – пылко прошептал он. – Да и как может быть иначе, раз вы самим Небом посланы утвердить меня на этом пути!

– И вы будете терпеливы с Питером? – ласково спросила Розамунда.

– Клянусь вам, ему не удастся вывести меня из себя, – ответил сэр Оливер. – А знаете, ведь он сегодня ударил меня.

– Ударил? Вы об этом не говорили!

– У меня была ссора не с ним, а с приславшим его негодяем. Над ударом Питера я только посмеялся.

– У него доброе сердце, Нол, – продолжала она, – и со временем он полюбит вас. Вы тоже поймете, что он заслуживает вашей любви.

– Он уже заслужил ее тем, что любит вас.

– А вы не измените вашего отношения, пока нам придется ждать друг друга?

– Обещаю, что нет, дорогая. А пока я постараюсь избегать встреч с ним и, дабы не случилось какой-нибудь беды, подчинюсь его запрещению приезжать в Годолфин-Корт. Менее чем через год вы станете совершеннолетней, и никто не посмеет запретить вам бывать, где вы пожелаете. Что значит год, когда есть надежда!

Розамунда провела рукой по его лицу.

– Со мной вы всегда так нежны, Нол, – ласково прошептала она, – что просто не верится, когда говорят о вашей жестокости.

– А вы не слушайте, – ответил он. – Возможно, я и бывал жесток, но вы исцелили меня. Мужчина, который любит вас, обязательно должен быть нежным.

Он поцеловал ее и встал.

– Ну а теперь, – сказал он, – мне лучше уйти. Завтра утром я буду гулять на берегу, и если у вас возникнет такое же желание…

Леди Розамунда рассмеялась и тоже встала.

– Я приду, милый Нол.

– После того, что произошло, пожалуй, так будет лучше, – улыбаясь, сказал сэр Оливер и простился.

Она дошла с ним до лестницы и, пока сэр Оливер спускался, взглядом, исполненным гордости, провожала статную фигуру своего возлюбленного.

Глава 3

Кузница

Предусмотрительность сэра Оливера, первым рассказавшего Розамунде о печальных событиях, не замедлила подтвердиться. Возвратясь домой, мастер Годолфин сразу отправился к сестре. Страх за сэра Джона, жалость к нему, замешательство, которое он всегда испытывал перед сэром Оливером, и гнев, подогреваемый всем этим, привели его в то расположение духа, при котором он бывал особенно склонен к резкости и бахвальству.

– Мадам, – отрывисто объявил он, – сэр Джон умирает.

Ответ, последовавший на это сообщение, ошеломил Питера и ни в коей мере не способствовал успокоению его возбужденных чувств.

– Знаю, – сказала Розамунда, – и считаю, что он вполне заслужил это. Тому, кто распускает клевету, надо быть готовым к расплате…

Довольно долго он стоял молча, бросая на сестру яростные взгляды, после чего разразился проклятиями, обвинениями в противоестественных чувствах и наконец объявил, что «грязная собака Тресиллиан» околдовал ее.

– Слава богу, – ответила Розамунда, – Оливер был здесь до вас и рассказал мне, как все произошло.

Но тут напускное спокойствие и гнев, которыми она встретила обвинения брата, покинули Розамунду.

– Ах, Питер, Питер! – с болью воскликнула она. – Я надеюсь, что сэр Джон поправится. Я потрясена этим ужасным событием, но прошу тебя, будь справедлив! Сэр Оливер рассказал мне, что ему пришлось вынести.

– В таком случае ему придется вынести кое-что похуже. Как Бог свят! Если вы думаете, что его поступок останется безнаказанным…

Розамунда бросилась на грудь к брату, умоляя его прекратить ссору. Она говорила о своей любви к сэру Оливеру, о том, что решила стать его женой, какие бы препятствия ей ни пришлось преодолеть. Подобные речи едва ли могли изменить к лучшему состояние духа, в котором пребывал Питер. И все же любовь, что всегда связывала брата и сестру крепкими узами, сделала свое дело: мастер Годолфин наконец смилостивился и пообещал оставить это дело, если сэру Джону будет суждено выздороветь. Но если сэр Джон умрет – что, вероятнее всего, и случится, – то долг чести призывает его искать отмщения за деяние, коему он сам в немалой степени способствовал.

– Я, как в открытой книге, читаю в душе этого человека, – с бахвальством зеленого юнца заявил Питер. – Он коварен, как сам дьявол. Но меня ему не провести. Он целил в меня. Киллигрю был только средством. Он хочет, чтобы вы принадлежали ему, Розамунда, и поэтому – о чем он прямо мне и заявил – не может иметь дела лично со мною, как бы я ни вызывал его на это. Я даже ударил его. За это он мог бы убить меня, но он знал, что моя смерть от его руки воздвигнет непреодолимое препятствие между ним и вами. О, он хитер, как все дьяволы преисподней! Поэтому, чтобы смыть позор нанесенного мною оскорбления, он сваливает вину на Киллигрю и решает убить его, так как полагает, что это послужит мне предупреждением. Но если Киллигрю умрет…

И мастер Годолфин продолжал в том же духе, то и дело сбиваясь и перескакивая с одной мысли на другую.

Розамунда слушала брата, и ее любящее сердце испытывало все большие страдания при виде того, как разгорается непримиримая вражда двух самых дорогих для нее существ. Она понимала, что, если один из них падет от руки другого, она никогда не сможет поднять глаза на оставшегося в живых.

Наконец, вспомнив о клятве сэра Оливера и его обещании, чего бы это ему ни стоило, не покушаться на жизнь ее брата, она немного успокоилась. Она верила Оливеру, полагалась на его слово и ту редкостную силу, что позволила ему ступить на стезю, которую осмелился бы выбрать далеко не каждый. От этих размышлений она стала гордиться сэром Оливером еще сильнее и возблагодарила Бога, пославшего ей возлюбленного, который во всех отношениях был великаном среди людей.

Однако сэр Джон Киллигрю не умер. В течение семи дней душа его в любую минуту могла проститься с этим миром и воспарить в мир лучший, но на исходе седьмого дня он начал выздоравливать. К октябрю он уже выезжал из дому. Утратив добрую половину своего веса, бледный и осунувшийся, он являл собой подобие тени.

Один из первых визитов он нанес в Годолфин-Корт, куда приехал по просьбе Питера поговорить с Розамундой относительно ее помолвки.

Брат и сестра были вверены заботам сэра Джона их покойным отцом, и он достойно исполнял обязанности опекуна до совершеннолетия Питера. Он любил Розамунду с пылкостью влюбленного, смягченной истинно отцовским чувством, граничащим с обожанием. Хладнокровно все обдумав и очистив душу от недостойного предубеждения против Оливера Тресиллиана, сэр Джон тем не менее чувствовал, что слишком многое в этом человеке вызывает его неприязнь, и потому сама мысль видеть Розамунду его женой была для него нестерпима.

Вот почему, оправившись от раны, он и счел своим долгом отправиться в Годолфин-Корт с увещеваниями, о которых его просил Питер. Памятуя о былом предубеждении, он проявил в разговоре с Розамундой известную осторожность и не слишком упорствовал в доводах.

– Но, сэр Джон, – возразила она, – если каждого мужчину проклинать за грехи его предков, то где же вы найдете мне мужа, который заслужил бы ваше одобрение?

– Его отец… – начал сэр Джон.

– Говорите о нем, а не о его отце, – прервала Розамунда.

– Именно это я и делаю, – ответил он, пытаясь выиграть время и собраться с мыслями. Всякий раз, когда Розамунда перебивала его и просила не уклоняться от темы, сэр Джон лишался своих лучших аргументов. – Достаточно уже и того, что он унаследовал многие порочные черты своего отца. Мы видим это по той жизни, что он ведет. Возможно, что он унаследовал и что-нибудь похуже, – время покажет.

– Иными словами, – пошутила она с предельно серьезным выражением лица, – мне надо подождать, пока сэр Оливер не умрет от старости, и я смогу убедиться, что у него нет грехов, мешающих быть достойным супругом.

– Нет-нет, – воскликнул он, – боже упаси! Вы все переворачиваете с ног на голову.

– О нет, сэр Джон, именно вы этим занимаетесь. Я всего лишь ваше зеркало.

Сэр Джон заерзал на стуле и уступил.

– Пусть будет так, – раздраженно ответил он. – Поговорим о тех недостатках сэра Оливера, которые он уже успел проявить. – И сэр Джон принялся перечислять их.

– Но все это не более чем ваше суждение о сэре Оливере: всего лишь то, что вы о нем думаете.

– Так думает весь свет.

– Но ведь я выхожу замуж на основании того, что я сама думаю о своем избраннике, а не того, что думают о нем другие. И по-моему, вы изображаете его в слишком мрачном свете. Я не нахожу в сэре Оливере тех качеств, что вы ему приписываете.

– Но именно чтобы избавить вас от такого открытия, я и умоляю вас не выходить за него.

– И все же, если я не выйду за Оливера, то никогда не сделаю никакого открытия, а значит, буду любить его и мечтать о том, чтобы стать его женой. Неужели именно так должна пройти вся моя жизнь?

Розамунда рассмеялась и, подойдя к сэру Джону, обняла его с нежностью любящей дочери. За те десять лет, что прошли со смерти ее отца, она каждый день видела своего опекуна; подобное обращение с ним вошло у нее в привычку и заставляло его время от времени чувствовать себя человеком весьма преклонного возраста.

– Ах, к чему эта сердитая складка? – воскликнула она и провела пальцем по бровям сэра Джона. – Вы обезоружены, и не чем-нибудь, а женским умом. Неужели вам это не нравится?

– Я обезоружен женским своенравием и свойственным женщинам упрямым нежеланием видеть то, чего они не хотят видеть.

– Вам нечего показать мне, сэр Джон.

– Нечего? Разве то, о чем я говорил вам, – ничто?

– Слова – это не дела, суждения – не факты. В чем только вы его не обвиняете, но, когда я спрашиваю вас про факты, на которых строится ваше отношение, вы только одно и отвечаете: он виновен потому, что виновен. Ваши побуждения, возможно, и благородны, но логика далеко не безупречна. – И Розамунда рассмеялась, заметив удивление и замешательство, написанные на лице сэра Джона. – Прошу вас, будьте честным и беспристрастным судьей, назовите мне хотя бы один поступок сэра Оливера – хоть что-нибудь, в чем вы совершенно уверены, – который убедил бы меня в справедливости вашего мнения о нем. Я жду, сэр Джон.

Сэр Джон поднял голову и взглянул на Розамунду. Тут он наконец не выдержал и улыбнулся.

– Плутовка! – воскликнул он. – Если когда-нибудь сэр Оливер предстанет перед судом, я не пожелаю ему лучшего адвоката, чем вы.

Знал ли он, что сулит им будущее? Что настанет день, когда он вспомнит эти слова?

– А я не пожелаю ему судьи справедливее вас.

Что после этого оставалось делать бедняге, как не подчиниться приговору Розамунды и не отправиться без промедления к сэру Оливеру улаживать ссору?

Признание вины и извинения были принесены со всею возможной учтивостью и приняты с неменьшей учтивостью и великодушием. Однако, когда речь зашла о Розамунде, чувство долга, коим сэр Джон неизменно руководствовался в отношении этой юной леди, не позволило ему проявить такое же великодушие. Он заявил, что, несмотря ни на что, не считает сэра Оливера подходящей партией для Розамунды и, дабы тот не заблуждался относительно смысла начала их разговора, просит его не рассматривать все сказанное как согласие на их союз.

– Но, – добавил сэр Джон, – это не значит, что я выступаю как его противник. Я не одобряю его и отхожу в сторону. До совершеннолетия Розамунды ее брат не даст вам своего согласия. Ну а когда она станет совершеннолетней, вопрос о ее замужестве уже не будет касаться ни его, ни меня.

– Надеюсь, – ответил сэр Оливер, – мастер Годолфин придет к столь же благоразумному решению, что и вы. Хотя, в сущности, его решение не имеет значения. Как бы то ни было, благодарю вас, сэр Джон, за откровенность. Я рад, что, не имея возможности видеть в вас друга, по крайней мере не должен причислять вас к своим врагам.

Итак, сэр Джон проиграл сражение и был вынужден занять позицию стороннего наблюдателя. Однако это обстоятельство отнюдь не укротило затаенную злобу мастера Годолфина, напротив – с каждым днем она разгоралась все сильней, и вскоре наступил день, когда для нее обнаружился новый повод, о существовании которого сэр Оливер даже не подозревал.

Сэр Оливер знал, что его брат Лайонел почти ежедневно ездит в Малпас, и причины этих поездок не были для него тайной. Он знал, что одна дама, живущая в этом местечке, содержит у себя некое подобие двора для деревенских щеголей Труро, Пенрина и Хелстона, и был наслышан о сомнительной репутации, которой она пользуется в городе, что и послужило причиной ее удаления в деревню. Желая предостеречь брата, сэр Оливер открыл ему кое-какие интимные и достаточно неприглядные истины относительно этой особы. И вот здесь-то впервые в жизни братья чуть было не поссорились.

С тех пор Оливер никогда не касался этой темы. Он знал, что Лайонел при всей своей природной вялости иногда проявляет странное упорство, к тому же неплохое знание человеческой природы подсказывало Оливеру, что его вмешательство в дела подобного свойства не только не достигнет желаемого результата, но и приведет к охлаждению в их отношениях. Ему оставалось лишь пожать плечами и замолчать. Он никогда больше не заговаривал ни о Малпасе, ни о царившей там волшебнице.

Тем временем на смену осени пришла зима, и с наступлением штормовой погоды встречи Оливера и Розамунды стали совсем редки. Розамунда не хотела, чтобы он приезжал в Годолфин-Корт, да и сам Оливер почитал за лучшее воздержаться от визитов, дабы не рисковать ссорой с хозяином, отказавшим ему от дома. Теперь сэр Оливер редко видел мастера Годолфина; когда же им доводилось случайно встретиться, оба джентльмена обменивались весьма скупыми приветствиями.

Сэр Оливер пребывал в самом счастливом расположении духа, и от внимания соседей не укрылось, насколько любезнее стала его речь и как прояснилось лицо, на котором они привыкли читать высокомерие и угрозу. Он ждал своего счастья и смотрел в будущее с уверенностью, какая дарована одним лишь бессмертным.

Терпение – вот все, что от него требовалось. И он не только не роптал на судьбу, пославшую ему это испытание, но, уповая на близкое вознаграждение, с радостью переносил его. Год близился к концу, и еще до наступления следующей зимы в Пенарроу появится молодая хозяйка, в чем сэр Оливер так же не сомневался, как и в неотвратимости смены времен года. Однако, несмотря на безграничную уверенность в будущем счастье и терпение, с которым он ожидал его, бывали минуты, когда в душу его закрадывалось смутное предчувствие притаившейся опасности и беды. Когда он пробовал разобраться в своих неясных переживаниях и найти им разумное объяснение, то неизменно приходил к выводу, что их порождает сама чрезмерность счастья, словно для того, чтобы несколько унять радостное биение его сердца.

Однажды, за неделю до Рождества, ему случилось по какому-то незначительному делу отправиться в Хелстон. Три дня на всем побережье бушевала вьюга, и не покидавший своего дома владелец Пенарроу предавался досужим размышлениям о том, какой по счету снежный вихрь заметает его владения. На четвертый день ураган истощил силы, небо очистилось от туч и окрестности, одетые снежным покровом, заискрились в ослепительных лучах солнца. Сэр Оливер приказал подать коня и по скрипящему под копытами снегу выехал из Пенарроу. Он быстро закончил дела и уже в полдень был на пути к дому, как вдруг заметил, что его конь потерял подкову. Он спрыгнул с коня и, взяв его под уздцы, пошел через залитую солнцем долину между Пенденнисом и Арвенаком, напевая на ходу. Так он дошел до кузницы в Смитике. Около кузницы собралось несколько рыбаков и крестьян, так как за отсутствием поблизости таверны кузница служила местом встреч окрестных жителей. Кроме крестьян и странствующего купца с груженными товарами лошадьми, здесь же стояли сэр Эндрю Флэк, пастор из Пенрина, и мастер Грегори Бейн, судья из Труро. Сэр Оливер хорошо знал их обоих и, ожидая, пока не подкуют его коня, вступил с ними в дружескую беседу. В тот день все, начиная с потери подковы и кончая встречей с названными джентльменами, складывалось крайне неудачно, так как в то самое время, когда сэр Оливер стоял около кузницы, на дороге, ведущей из Арвенака, показался мастер Годолфин.

Как рассказывали впоследствии сэр Эндрю и мастер Бейн, по виду Питера можно было заключить, что он возвращался с попойки, – так раскраснелось его лицо, так ярко горели глаза, так глухо звучал голос, так дико и глупо было все, что он говорил. Вероятно, они не ошибались в этом предположении, ибо мастер Годолфин, как, впрочем, и сэр Джон Киллигрю, имел слабость к канарскому.[12] Питер был из тех людей, что во хмелю особенно скандальны, или, выражаясь иначе, пропустив несколько бокалов и отпустив вожжи, он становился совершенно неуправляем. Стоило молодому человеку увидеть сэра Оливера, как его природный норов взыграл и пришел в то состояние, о котором я говорил, причем не исключено, что присутствие пастора и судьи еще больше раззадорило его. Вполне возможно, в затуманенном сознании Питера всплыло воспоминание о том, как он ударил сэра Оливера, а тот посмеялся над ним и заявил, что этому никто не поверит.

Подскакав к стоявшей около кузницы группе, мастер Годолфин так резко осадил коня, что бедное животное почти село на задние ноги, однако сам наездник удержался в седле. Затем по снегу, превратившемуся около кузницы в сплошное месиво, он подъехал к дверям и злобно посмотрел на сэра Оливера.

– Я возвращаюсь из Арвенака, – без всякой на то необходимости сообщил Питер. – Мы говорили о вас.

– Более достойный предмет для беседы вы, конечно, не могли найти, – улыбаясь, заметил сэр Оливер, но в его суровом взгляде мелькнуло беспокойство, хотя опасался он отнюдь не за себя.

– Вы правы, черт побери! Вы и ваш распутный родитель – весьма захватывающая тема.

– Сэр, – заметил сэр Оливер, – в свое время я уже выразил вам сожаление в связи с отсутствием у вашей матушки того, что называется женской порядочностью.

Эти слова вырвались у сэра Оливера в порыве гнева от нанесенного ему неслыханного оскорбления, под воздействием слепой ярости, мгновенно охватившей его при виде раскрасневшегося и ухмыляющегося Питера. Ответ еще не успел слететь с его губ, как он уже раскаялся в нем, и раскаяние его было тем более сильнее, чем громче звучал хохот, которым крестьяне встретили его тираду. В эту минуту Оливер отдал бы половину состояния, лишь бы вернуть свои слова назад.

Лицо мастера Годолфина мгновенно изменилось, будто с него спала маска. Из пунцового оно сделалось мертвенно-серым; глаза Питера сверкали, рот нервно подергивался. Какое-то время он пожирал своего врага взглядом, затем приподнялся на стременах и взмахнул хлыстом.

– Собака! – прорычал он. – Собака!

И его хлыст прорезал на смуглом лице сэра Оливера ярко-красную борозду.

С криками ужаса и гнева все, кто присутствовал при этой сцене, включая пастора и судью, бросились между ними. На сэра Оливера было страшно смотреть, а во всей округе не было человека, не знавшего, что задевать его опасно.

– Стыдитесь, мастер Годолфин! – воскликнул пастор. – Если ваш поступок приведет к беде, я расскажу о вашем возмутительном нападении. Ступайте прочь!

– Идите вы к черту, сэр, – глухим голосом ответил мастер Годолфин. – Я не позволю этому ублюдку порочить имя моей матери. Клянусь Богом, я не остановлюсь на этом. Или он пришлет ко мне своих секундантов, или я при каждой встрече буду награждать его ударом хлыста, как норовистую лошадь. Слышите, сэр Оливер?

Сэр Оливер не ответил.

– Вы слышите? – проревел Питер. – На этот раз здесь нет сэра Джона, и вам не на кого свалить нашу ссору. Приезжайте прямо ко мне, и удар хлыста воздаст вам по заслугам: тот, что вы только что получили, – всего лишь задаток.

И, глухо рассмеявшись, он с такой яростью вонзил шпоры, что его конь чуть не опрокинул судью и пастора.

– Эй вы, пьяный дурак, – крикнул ему вдогонку сэр Оливер, – подождите меня, и вам уже не придется сидеть в седле!

В ярости сэр Оливер приказал вывести коня и поспешил отделаться от пастора и мастера Бейна, пытавшихся удержать и успокоить его. Он вскочил в седло и пустился в погоню за Питером.

Пастор взглянул на судью, но тот лишь плотно сжал губы и пожал плечами.

– Юнец пьян, – покачав седой головой, произнес сэр Эндрю, – он не в том состоянии, чтобы предстать пред Создателем.

– Но, по-видимому, весьма стремится к этому, – ответил мастер Бейн, судья. – Едва ли я еще услышу про эту историю.

Судья заглянул в кузницу. Мехи стояли без дела, а кузнец, покрытый копотью и облаченный в кожаный передник, прислонясь к косяку, слушал рассказ крестьян о случившемся.

– Клянусь честью! – произнес мастер Бейн, очевидно бывший большим охотником до аналогий. – Место выбрано на редкость удачно. Сегодня здесь выковали шпагу; чтобы закалить ее – понадобится кровь.

Глава 4

Посредник

Пастор выказал намерение отправиться за сэром Оливером и предложил судье присоединиться к нему. Но судья, посмотрев на кончик своего длинного носа, заметил, что, по его мнению, подобный шаг ни к чему не приведет, что все Тресиллианы крайне необузданны и кровожадны и что под горячую руку любого представителя этого семейства лучше не попадаться. Сэр Эндрю, который не отличался излишней отвагой, нашел, что слова судьи не лишены известной доли здравого смысла, и, вспомнив, что ему хватает и собственных неприятностей из-за сварливости его супруги, решил не усложнять себе жизнь чужими заботами. Мастер Годолфин и сэр Оливер, заявил судья, сами затеяли эту свару и, бога ради, пусть сами ее и улаживают, а если, выясняя свои отношения, они случайно перережут друг другу глотки, то округа избавится от пары не в меру буйных забияк. Торговец объявил их безумцами, чьи повадки недоступны пониманию здравомыслящего горожанина. Остальным – рыбакам и крестьянам – не на чем было пускаться в погоню, даже если бы у них и возникло такое желание.

Итак, все разошлись, чтобы разнести весть о бурной ссоре и пророчество о неминуемом кровопролитии. Подобное предсказание основывалось исключительно на том, что свидетели ссоры слишком хорошо знали, как скор на расправу сэр Оливер. Но в этом-то они как раз и ошибались.

Пустив коня в галоп, сэр Оливер поскакал по дороге вдоль реки Пенрин и вслед за мастером Годолфином промчался через мост, ведущий в городок того же названия. В сердце сэра Оливера горела жажда кровавого мщения. Все, кто видел его бешеную скачку и успел разглядеть бледное от ярости лицо, изуродованное красным шрамом, говорили, что его можно было принять за дьявола.

Он въехал в Пенрин, когда солнце уже зашло и сумерки, постепенно сгущаясь, переходили в ночь. По-видимому, колючий морозный воздух несколько охладил сэра Оливера, поскольку, оказавшись на противоположном берегу реки, он придержал неистовый бег коня и постарался привести в порядок сумбур гневных мыслей, мелькавших в его голове. Он вспомнил клятву, которую три месяца назад дал Розамунде. Это подействовало на сэра Оливера словно удар в грудь и заставило изменить прежнее намерение, в результате чего конь, несший нашего джентльмена, перешел с галопа на иноходь. Сэр Оливер похолодел при одной мысли о том, насколько близко он оказался к крушению всех своих надежд на счастье. Что значит удар хлыста какого-то мальчишки, если ответ на него может разбить всю жизнь? Даже если его назовут трусом, уклонившимся от мести обидчику, какое это имеет значение? Более того, тот, кто осмелится на такое обвинение, на себе самом сможет убедиться в его лживости.

Сэр Оливер поднял глаза к темно-сапфировому куполу небес, на которых морозным блеском сияла одинокая звезда, и всем сердцем возблагодарил Бога за то, что ему не удалось нагнать Питера Годолфина в тот момент, когда душа его была одержима безумием.

Примерно в миле от Пенрина он свернул на дорогу, что начиналась у речной переправы и, взбегая вверх, огибала уступ холма, и направился к дому, едва касаясь поводьев. Оливер редко выбирал эту дорогу. Обычно он предпочитал кружной путь через Трефузис-Пойнт, чтобы хоть издали взглянуть на стены дома, где обитала Розамунда, и бросить взгляд на ее окно. Однако в тот вечер он решил избрать самый короткий и, следовательно, наиболее безопасный путь. Проезжая мимо Годолфин-Корта, он мог снова встретить Питера, а памятуя о своем недавнем гневе, сэр Оливер видел в нем достаточно красноречивое предупреждение не только не стремиться к таким встречам, но во избежание худших бед всеми силами уклоняться от них. И предупреждение это было так убедительно, а страх перед собственной необузданностью, доказательством которой служили недавние события, так велик, что сэр Оливер решил на следующий же день уехать из Пенарроу. Все равно куда, но уехать. Можно было поехать в Лондон и даже отправиться в плавание – хотя не так давно, после настойчивых просьб Розамунды, ему пришлось навсегда отказаться от этой мысли. И все же он должен уехать, должен – на то время, пока Розамунда не станет его женой, – как можно больше увеличить расстояние, отделяющее его от Питера Годолфина. Девять месяцев изгнания! Ну что же, ничего страшного. Лучше изгнание, чем постоянная угроза быть вовлеченным в какую-нибудь историю, исход которой может обречь его на вечную разлуку с Розамундой. Он напишет ей письмо, и она, узнав о сегодняшних событиях, поймет и одобрит его выбор.

Когда сэр Оливер подъезжал к Пенарроу, он уже окончательно утвердился в своем решении. От этого, равно как и от уверенности в том, что подобные действия послужат надежной гарантией будущего счастья, настроение его значительно улучшилось.

Сэр Оливер сам отвел коня в стойло. У него было два конюха, но одного он отпустил на Рождество к родителям в Девон, второму же приказал лечь в постель. Малый простудился, а сэр Оливер всегда заботился о своих слугах.

Войдя в столовую, сэр Оливер увидел, что стол уже накрыт к ужину, а в огромном камине ярко горит огонь, наполняя просторную комнату приятным теплом и отбрасывая красноватые отсветы на трофейное оружие, гобелены и портреты усопших Тресиллианов, украшавшие стены. Услышав шаги хозяина, в комнату вошел старый Николас и поставил на стол высокий канделябр.

– Вы задержались, сэр Оливер, – сказал слуга, – да и мастера Лайонела нет дома.

Что-то ворча и хмурясь, сэр Оливер пытался разбить ногой полено в камине, и оно шипело под его влажным каблуком. Вспомнив Малпас и про себя проклиная легкомыслие Лайонела, он молча снял плащ и кинул его на дубовый сундук у стены, на котором уже лежала шляпа. Затем он сел на стул, и Николас принялся стягивать с него сапоги. Когда с этим делом было покончено, сэр Оливер приказал подавать ужин.

– Мастер Лайонел скоро вернется, – сказал он, – принесите мне что-нибудь выпить. Сейчас мне это нужнее всего.

– Я сварил глинтвейн из канарского, – объявил Николас, – в такой морозный вечер, как сегодня, сэр Оливер, для ужина лучшего и пожелать нельзя.

Слуга удалился и вскоре вернулся, неся кружку из просмоленной кожи, над которой клубился ароматный пар. Хозяин сидел в той же позе и хмуро смотрел в огонь. Все еще думая о брате и Малпасе, он был настолько поглощен этими мыслями, что на какое-то время забыл о своих собственных делах. Кому, как не ему, следовало бы вмешаться и постараться вразумить брата, размышлял он, это его долг. Наконец он встал и направился к столу. Здесь он вспомнил о заболевшем конюхе и спросил о нем Николаса. Узнав, что больному не лучше, он взял чашку и налил в нее дымящегося глинтвейна.

– Отнесите ему, – сказал он. – Это лучшее лекарство при его болезни.

Со двора донесся стук копыт.

– Вот наконец и мастер Лайонел, – сказал слуга.

– Да, это, без сомнения, он, – согласился сэр Оливер. – Вы можете идти. Здесь есть все, что ему понадобится.

Сэр Оливер хотел удалить Николаса из столовой до того, как появится Лайонел, поскольку был твердо намерен отчитать брата за его глупые выходки. По зрелом размышлении сэр Оливер пришел к заключению о необходимости такого выговора, тем более настоятельной в связи с его скорым отъездом из Пенарроу. Старший брат решил не щадить младшего для его же блага.

Сэр Оливер залпом выпил глинтвейн, и, когда он ставил кружку на стол, снаружи послышались шаги Лайонела. Затем дверь распахнулась, и Лайонел остановился на пороге, в смятении глядя на брата.

– Итак… – начал сэр Оливер, оборачиваясь к брату, и тут же замолк. Картина, представшая его взору, остановила готовые сорваться с его губ упреки; более того – он мгновенно забыл о них. – Лайонел! – задыхаясь, крикнул сэр Оливер, вскакивая.

Лайонел, шатаясь, вошел в комнату, закрыл за собой дверь и задвинул один из болтов. Потом, прислонясь к двери спиной, обратил к брату лицо. Он был смертельно бледен, и под глазами у него расплылись большие темные круги. Правую руку без перчатки он прижимал к боку; рука была залита кровью, которая просачивалась между пальцами, капала на пол. На правой стороне желтого колета расползлось темное пятно, происхождение которого не представляло загадки для сэра Оливера.

– Боже мой! – воскликнул он, подбегая к брату. – Что случилось, Лал? Кто это сделал?

– Питер Годолфин, – со странной усмешкой ответил Лайонел.

Ни слова не произнес на это сэр Оливер, лишь заскрежетал зубами и с такой силой сжал кулаки, что ногти вонзились в ладони. Затем, обняв юношу, который после Розамунды был самым дорогим для него существом, помог ему подойти к огню. Лайонел упал на стул, где только что сидел сэр Оливер.

– Какая у вас рана, мой мальчик? Клинок вошел глубоко? – почти с ужасом спросил он.

– Пустяки, рана поверхностная. Но я потерял очень много крови. Думал, что истеку кровью, прежде чем доберусь до дому.

С поспешностью, выдававшей его страх, Оливер выхватил кинжал, разрезал колет и рубашку и обнажил белое тело юноши. Быстро осмотрев его, сэр Оливер вздохнул свободней.

– Вы – сущий ребенок, Лал, – с облегчением сказал он. – Разве можно продолжать путь, даже не подумав остановить кровь, и из-за пустячной раны так много ее потерять, даром что это испорченная кровь Тресиллианов. – И после пережитого ужаса облегчение его было столь велико, что он рассмеялся. – Посидите здесь, пока я позову Николаса помочь мне перевязать вашу рану.

– Нет! Нет! – с испугом воскликнул юноша и схватил брата за рукав. – Ник не должен ничего знать. Никто не должен знать, иначе я погиб.

Сэр Оливер с изумлением посмотрел на брата. На губах Лайонела вновь появилась странная судорожная усмешка, и на этот раз в ней читался явный испуг.

– Я с лихвой отплатил за то, что получил. К этому часу мастер Годолфин стал таким же холодным, как снег, на котором я его оставил.

Увидев внезапно застывший взгляд и на глазах бледнеющее лицо брата, Лайонел почувствовал, что ему становится не по себе. Почти бессознательно разглядывал он темно-розовый шрам, разгоравшийся тем ярче, чем бледнее становилось лицо сэра Оливера. Но, будучи слишком занят собой, он даже не подумал выяснить, откуда взялся этот шрам.

– Что вы хотите сказать? – наконец глухо спросил сэр Оливер.

Взгляд сэра Оливера становился все страшнее; и Лайонел, не в состоянии более выдержать его, опустил глаза.

– Он это заслужил, – почти огрызнулся Лайонел в ответ на упрек, читавшийся в каждом мускуле статной фигуры сэра Оливера. – Я предупреждал его не попадаться мне на дороге. Но нынче вечером… Мне кажется, им овладело безумие. Он оскорбил меня, Нол. Он говорил такое, что не в человеческих силах было стерпеть, и… – Он пожал плечами и замолчал.

– Ну, полно, – тихо сказал сэр Оливер. – Прежде всего займемся вашей раной.

– Не зовите Ника, – быстро проговорил Лайонел с мольбой в голосе. – Как вы не понимаете, Нол? – И в ответ на вопросительный взгляд брата объяснил: – Неужели вы не поняли, что мы дрались почти в полной темноте и без свидетелей? Это… – он глотнул воздуха, – это назовут убийством, хотя у нас был поединок. Если узнают, что именно я… – Он задрожал, в его глазах, обращенных на брата, появилось что-то дикое, рот подергивался.

– Понимаю, – произнес сэр Оливер, которому наконец все стало ясно, и горько добавил: – Вы безумец!

– У меня не было выбора, – с жаром возразил Лайонел. – Он пошел на меня с обнаженной шпагой. Право, мне кажется, он был пьян. Я предупредил его, что ждет того из нас, кто останется в живых, но он заявил, чтобы я не утруждал себя опасениями на его счет. Он наговорил столько гнусностей обо мне, о вас и обо всех, кто когда-либо носил наше имя… Он ударил меня шпагой плашмя и пригрозил заколоть на месте, если я не стану защищаться. Разве у меня был какой-нибудь выбор? Я не хотел убивать его! Бог мне свидетель, не хотел, Нол!

Не говоря ни слова, сэр Оливер подошел к столику, на котором стоял таз с кувшином, налил воды и так же молча вернулся к брату, чтобы перевязать ему рану.

После истории, рассказанной Лайонелом, никто не мог бы обвинить его в случившемся, тем более сэр Оливер. Чтобы понять это, ему достаточно было воскресить в памяти свое собственное состояние во время погони за Питером, вспомнить, что только ради Розамунды – точнее, ради своего будущего счастья – он обуздал тогда свой яростный порыв.

Промыв рану брата, сэр Оливер достал из шкафа чистую скатерть и кинжалом разрезал ее на несколько полос. Он расщипал одну из них и, чтобы остановить кровотечение, крестом наложил корпию на рану – шпага прошла через грудные мускулы, едва задев ребра. Затем он приступил к перевязке, проявляя в этом деле ловкость и искусство, приобретенные в морских походах.

Закончив, сэр Оливер открыл окно и выплеснул в него розовую от крови воду, после чего собрал куски скатерти, которыми промакивал рану, и вместе с прочими свидетельствами только что проведенной операции бросил их в огонь. Он ясно видел серьезность положения и считал, что даже Николас, чья преданность не вызывала у него сомнений, не должен ничего знать. Малейший риск был недопустим. Лайонел прав в своих опасениях: поединок без свидетелей, каким бы честным он ни был, рассматривается законом как убийство.

Наказав Лайонелу завернуться в плащ, сэр Оливер отодвинул засов и пошел наверх, чтобы найти для брата свежую рубашку и колет. На площадке он встретил Николаса, спускавшегося по лестнице, и задержал его разговором о больном груме, проявляя, по крайней мере внешне, полное спокойствие. Затем, чтобы избавиться от слуги на время, которое потребуется для поисков всего необходимого, он под предлогом какого-то мелкого поручения отослал его наверх.

Вернувшись в столовую, сэр Оливер помог брату одеться, стараясь возможно меньше беспокоить его из опасения сдвинуть повязку и вызвать новое кровотечение, затем, подобрав окровавленные колет, жилет и рубашку, бросил их в камин, где уже догорали остатки разрезанной на куски скатерти.

Через несколько минут Николас, войдя в столовую, увидел обоих братьев спокойно сидящими за столом. Если бы он мог как следует рассмотреть Лайонела, то непременно бы заметил, что, помимо непривычной бледности, покрывавшей его лицо, весь облик молодого человека как-то неуловимо изменился. Но он ничего не заметил: Лайонел сидел спиной к двери, и не успел Николас пройти несколько шагов, как сэр Оливер отослал его, заявив, что им ничего не надо.

Николас удалился, и братья вновь остались одни.

Лайонел едва притронулся к еде. Его мучила жажда, и он выпил бы весь глинтвейн, если бы Оливер из опасения, что у брата разовьется лихорадка, не остановил его и не заставил пить одну лишь воду. За все время умеренной трапезы – у обоих братьев не было аппетита – никто из них не проронил ни слова. Наконец сэр Оливер встал из-за стола и медленными, тяжелыми шагами, выдававшими его состояние, направился к камину. Он подбросил в огонь несколько сухих поленьев, взял с высокой каминной полки свинцовую банку с табаком, задумчиво набил трубку и, вытащив короткими щипцами уголек из камина, раскурил ее. Затем он вернулся к столу и, остановившись около Лайонела, прервал затянувшееся молчание.

– Что послужило причиной вашей ссоры? – угрюмо спросил он.

Лайонел вздрогнул и слегка отпрянул.

– Право, не знаю, – ответил он и уставился на катышек хлеба, который нервно разминал между большим и указательным пальцем.

– Неправда, Лал.

– Что?

– Это неправда. Вам не провести меня. Вы сами сказали, что предупреждали Питера Годолфина не стоять у вас на дороге. Что за дорогу вы имели в виду?

Лайонел поставил локти на стол и сжал голову руками. Ослабевший, измученный нравственно и физически, молодой человек уже другими глазами смотрел на увлечение, повлекшее за собой столь трагические последствия. У него не было сил отказать брату в том единственном, о чем он просил, – в доверии. Напротив, ему казалось, что, доверившись Оливеру, он найдет в нем покровителя и защитника.

– Во всем виновата эта распутница из Малпаса, – признался Лайонел.

Глаза сэра Оливера сверкнули.

– Я считал, что она совсем другая. Я был глупцом, глупцом! – Юноша разрыдался. – Я думал, она любит меня, и хотел жениться на ней. Клянусь Богом, хотел!

Сэр Оливер тихо выругался.

– Я верил ей. Я думал, она чистая и добрая. Я… – Лайонел остановился. – Впрочем, кто я такой, чтобы даже сейчас обвинять ее! Ведь это он, подлая собака Годолфин, развратил ее. Пока он не появился, у нас все шло хорошо. А потом…

– Понятно, – спокойно заметил сэр Оливер. – Полагаю, вам есть за что благодарить Питера, раз именно он открыл вам глаза на эту потаскуху. Мне следовало предупредить вас, мой мальчик. Но… Наверное, я плохо старался.

– Нет, это не так!

– А я говорю – так, и если я говорю, Лайонел, вы должны мне верить. Я бы не стал порочить репутацию женщины, не будь на то причин. И вам следует это знать.

Лайонел поднял глаза на брата.

– Боже мой! – воскликнул он. – Я просто не знаю, чему верить. Меня, как куклу, дергают то в одну, то в другую сторону.

– Оставьте все сомнения и верьте мне, – сурово сказал сэр Оливер и, улыбнувшись, добавил: – Так вот каким развлечениям втайне предавался добродетельный мастер Годолфин! М-да… О, людское лицемерие! Поистине бездонны твои глубины!

И сэр Оливер от души рассмеялся, вспомнив все, что мастер Годолфин, строя из себя истового анахорета, говорил про Ралфа Тресиллиана. Вдруг его смех оборвался.

– А она не догадается? – мрачно спросил он. – Я говорю о шлюхе из Малпаса. Она не догадается, что это ваших рук дело?

– Догадается?.. Она? – переспросил молодой человек. – Сегодня, чтобы поиздеваться надо мной, она стала вспоминать Годолфина, и тогда я пообещал ей немедленно разыскать этого мерзавца и свести с ним счеты. Я скакал в Годолфин-Корт, когда настиг его в парке.

– В таком случае, сказав, что он первым напал на вас, вы еще раз солгали мне.

– Он и напал первым, – поспешно возразил Лайонел, – я и опомниться не успел, как он уже соскочил с коня и набросился на меня с бешенством дворовой собаки. Он так же был готов к схватке и стремился к ней, как и я.

– Тем не менее эта особа из Малпаса знает достаточно, и если она расскажет…

– Нет! – воскликнул Лайонел. – Она не посмеет, ради своей репутации не посмеет.

– Пожалуй, вы правы, – согласился сэр Оливер. – Она действительно не посмеет; на то, если подумать, есть еще одна причина. Все хорошо знают репутацию этой особы и настолько ненавидят ее, что, если станет известно, что она была поводом вашего поединка, по отношению к ней примут меры, о которых уже давно поговаривают. Вы уверены, что вас никто не видел?

– Никто.

Куря трубку, сэр Оливер ходил взад и вперед по комнате.

– Тогда, думаю, все устроится, – наконец сказал он. – Вам надо лечь в кровать. Я отнесу вас в вашу комнату.

Сэр Оливер поднял брата на руки и, как младенца, отнес наверх. Он подождал, пока Лайонел не задремал, затем спустился в столовую, закрыл дверь и придвинул к камину массивный дубовый стул. Так он просидел у огня далеко за полночь, куря трубку и предаваясь невеселым мыслям.

Он сказал Лайонелу, что все обойдется. И действительно, все обойдется… для Лайонела. Но каково ему самому хранить в душе такую тайну? Не будь убитый братом Розамунды, ему и дела не было бы до всей этой истории. Подавленность сэра Оливера объяснялась, надо признаться, отнюдь не гибелью мастера Годолфина. Питер вполне заслужил подобный конец, каковой, как нам известно, мог наступить гораздо раньше от руки самого сэра Оливера, если бы Розамунда не была его сестрой. Весь ужас создавшегося положения заключался в том, что ее родной брат пал от руки его брата. После Оливера Розамунда больше всех на этом свете любила Питера; как и для Оливера – Лайонел был самым дорогим после Розамунды существом. Оливеру была близка и понятна боль Розамунды: он переживал ее и сострадал ей, чувствуя свою сопричастность со всем, чем жила его возлюбленная.

Наконец он встал, проклиная в душе распутницу из Малпаса, из-за которой на его и без того нелегком пути встало еще одно серьезное препятствие. Он стоял в задумчивости, облокотясь о каминную доску, поставив ногу на чугунную собачью голову у края решетки.

Ему оставалось только одно – молча нести бремя тайны, храня ее ото всех, даже от Розамунды. При мысли о необходимости обманывать возлюбленную сердце сэра Оливера обливалось кровью. Но выбора не было: иначе он навсегда потеряет ее, а это было выше его сил.

Итак, приняв решение, сэр Оливер взял свечу и отправился спать.

Глава 5

Защитник

На следующее утро, когда братья сидели за завтраком, разговляясь после поста предыдущего дня, старый Николас сообщил им новость, о которой уже говорила вся округа.

Лайонел еще далеко не оправился от раны, и ему следовало день-другой оставаться в постели, однако, опасаясь вызвать подозрения, он не решился на это. Из-за ранения и потери крови его слегка лихорадило, тем не менее он скорее радовался, чем огорчался данному обстоятельству, поскольку благодаря ему яркий румянец горел на его щеках, которые иначе могли бы показаться слишком бледными.

Вот почему в час, когда неспешное солнце того памятного декабря только начинало свой путь по небосклону, Лайонел, опираясь на руку брата, спустился к завтраку, состоявшему из сельдей и небольшой кружки пива.

Дрожа от волнения, смертельно бледный Николас бросился к столу, за которым сидели братья, и, задыхаясь, сообщил им ужасную новость. Сэр Оливер и Лайонел весьма правдоподобно изобразили испуг, смятение и недоверие. Но худшее в рассказе Николаса было впереди.

– И говорят, – в голосе старого слуги звучал гнев, смешанный со страхом, – говорят, что это вы, сэр Оливер, убили его.

– Я?! – Сэр Оливер в изумлении уставился на старика. И тут его словно озарило. И как же он раньше не подумал, что у многих в этих краях имеется достаточно причин для такого заключения. Иначе и быть не может. – Где вы слышали эту гнусную ложь? – спросил он.

Однако он был слишком взволнован, чтобы дождаться ответа. Да и какое это имеет значение; конечно, обвинение уже у всех на устах. Единственное, что еще можно предпринять, – поскорее прибегнуть к способу, однажды испытанному им при подобных обстоятельствах, – отправиться к Розамунде и постараться опередить тех, кто станет обвинять его перед ней. И дай бог, чтобы не было слишком поздно.

Поспешно натянув сапоги и надев шляпу, сэр Оливер бросился в конюшню, вскочил на коня и напрямик, через луга, поскакал в Годолфин-Корт, расположенный примерно в миле от Пенарроу.

До самого Годолфин-Корта Оливер не встретил ни души. Въезжая во двор замка, он услышал нестройный гул взволнованных голосов. При его появлении голоса смолкли, и наступила полная тишина, зловещая и враждебная.

Слуги – их было человек двенадцать-тринадцать, – сбившись в кучу, внимательно разглядывали прибывшего, и во взгляде каждого из них попеременно отражались изумление, любопытство и, наконец, сдерживаемый гнев.

Сэр Оливер спрыгнул на землю и ждал, когда один из трех грумов, которых он заметил среди слуг, примет у него поводья.

– Эй, вы! – крикнул он, видя, что никто из них не шелохнулся. – Здесь что, нет слуг? Сюда, бездельник, и возьми моего коня.

Грум, к которому были обращены эти слова, стоял в нерешительности, затем под повелительным взглядом сэра Оливера не спеша исполнил его приказание. По толпе пробежал ропот, но наш джентльмен взглянул столь выразительно, что все языки смолкли. В наступившей тишине сэр Оливер взбежал по ступеням и вошел в устланный камышом холл. Едва он скрылся за дверью, как гул голосов снова возобновился, и теперь в нем звучала явная враждебность. В холле сэр Оливер оказался лицом к лицу со слугой, который отпрянул от него с тем же выражением, что было у слуг во дворе. Сердце сэра Оливера упало: он понял, что его опередили.

– Где твоя госпожа? – спросил он.

– Я… я доложу ей о вашем приходе, сэр Оливер, – запинаясь, ответил слуга и вышел.

Сэр Оливер остался один, он ждал, постукивая хлыстом по сапогам, лицо его было бледно, между бровями пролегла глубокая складка. Вскоре слуга возвратился, закрыв за собой дверь:

– Леди Розамунда просит вас уйти, она не желает вас видеть.

Какое-то мгновение сэр Оливер вглядывался в лицо слуги, хотя, вероятнее всего, так только казалось, ибо едва ли он вообще его видел, затем, не говоря ни слова, решительно направился к двери, из которой тот вышел. Слуга преградил ему путь:

– Сэр Оливер, госпожа не желает вас видеть.

– Прочь с дороги! – в ярости загремел сэр Оливер и, поскольку малый, твердо решив до конца выполнить свой долг, не сходил с места, схватил его за грудки, отшвырнул в сторону и вошел в дверь.

Розамунда стояла посреди комнаты. По странной иронии судьбы она, словно невеста, была одета во все белое, однако белизна ее наряда уступала белизне лица. Не отрываясь смотрела она на незваного гостя, и глаза ее, подобно двум черным звездам, горели торжественным, завораживающим огнем. Ее губы приоткрылись, но слов для Оливера у нее не было. Заметив ужас, застывший в ее глазах, он забыл свою былую решимость и, сделав несколько шагов, остановился.

– Я вижу, – наконец произнес он, – до вас уже дошли слухи, которые гуляют по округе. Это очень плохо. Я вижу также, что вы поверили им. И это гораздо хуже.

Розамунда – этот ребенок, которого лишь два дня назад он прижимал к своему сердцу, читая в ее глазах веру и обожание, – смотрела на него с холодной ненавистью.

– Розамунда! – воскликнул он, делая шаг в ее сторону. – Я пришел сказать вам, что это ложь.

– Уйдите, – проговорила она голосом, от которого сэра Оливера бросило в дрожь.

– Уйти? – не понимая, повторил он. – Вы просите меня уйти? Вы не выслушаете меня?

– Я уже не раз выслушивала вас и отказывалась слушать тех, кто знает вас лучше меня, не обращая внимания на их предупреждения. Нам больше не о чем говорить. Я молю Бога, чтобы вас схватили и повесили.

Губы сэра Оливера побледнели; впервые в жизни он ощутил страх и почувствовал, как дрожат его ноги.

– Пусть меня повесят. Раз вы верите клевете, я с радостью приму смерть. Для меня не может быть боли страшнее той, что вы мне причиняете. Уж если ваша вера в меня столь непрочна, что первый же слух, дошедший до вас, может рассеять ее, то веревка палача мне не страшна: она ничего не отнимет у меня.

Розамунда презрительно улыбнулась:

– Это больше, чем слухи, и ваши лживые уверения здесь не помогут.

– Мои лживые уверения? – воскликнул сэр Оливер. – Розамунда, клянусь честью, я не виновен в смерти Питера. Пусть Бог поразит меня на этом самом месте, если я лгу.

– По-видимому, – раздался за его спиной резкий голос, – вы так же мало боитесь Бога, как и людей.

Сэр Оливер круто повернулся и увидел сэра Джона Киллигрю, который только что вошел в комнату.

– Итак, – с расстановкой произнес сэр Оливер, и в его глазах сверкнул мрачный огонь, – это ваша работа. – И он показал на Розамунду, давая понять, что именно он имеет в виду.

– Моя работа? – переспросил сэр Джон. Он закрыл дверь и сделал несколько шагов в сторону Оливера. – Сэр, ваша наглость и бесстыдство переходят все границы. Вы…

– Довольно! – перебил его сэр Оливер и в бешенстве ударил огромным кулаком по столу.

– Наконец-то ваша кровь заговорила в вас. Вы являетесь в дом покойного, в тот самый дом, который вы ввергли в пучину скорби и слез…

– Довольно, говорю я! Иначе здесь действительно произойдет убийство!

Голос сэра Оливера походил на раскаты грома. Его вид был столь ужасен, что, при всей своей смелости, сэр Джон попятился. Однако сэр Оливер тотчас овладел собой и повернулся к Розамунде.

– Простите меня, – сказал он. – Я просто обезумел от мучений, которые доставляет мне несправедливость вашего обвинения. Я не любил вашего брата, это правда. Но я не изменил данной вам клятве. Я улыбался, принимая его удары. Не далее как вчера он при людях оскорбил меня и ударил по лицу хлыстом: след от удара еще заметен. Только лицемер и лжец может заявлять, что после подобного оскорбления у меня не было оснований убить его. И все же одной мысли о вас, Розамунда, о том, что он ваш брат, было достаточно, чтобы я смирил свой гнев. И вот теперь, когда в результате какой-то ужасной случайности он погиб, меня объявляют его убийцей, и вы этому верите. Так вот какова награда за мое терпение и заботу о вас!

– Ей ничего другого не остается, – сухо сказал Киллигрю.

– Сэр Джон, – воскликнул Оливер, – прошу вас не вмешиваться! Обвиняя меня в смерти Питера, вы расписываетесь в собственной глупости, а полагаться на советы глупца всегда считалось делом весьма ненадежным. Допустим, я действительно стремился получить у него удовлетворение за оскорбление. Так, боже мой, неужели вы настолько плохо знаете людей, и прежде всего меня самого, что думаете, будто я мог проделать это втайне ото всех и тем самым накинуть петлю себе на шею? Прекрасное мщение, как Бог свят! Разве так я поступил с вами, когда вы дали слишком большую волю своему языку, в чем сами потом признались? Силы небесные, посмотрите здраво на это, подумайте, возможно ли то, о чем вы говорите! Вы – более грозный противник, чем несчастный Питер Годолфин, и тем не менее я, по своему обыкновению, прямо и открыто потребовал у вас удовлетворения. Когда в вашем парке мы замеряли шпаги, то делали это при свидетелях. Мы соблюли все правила, чтобы оставшегося в живых не привлекли к суду. Вы хорошо знаете, как я владею оружием. Если бы мне была нужна жизнь Питера, неужели я стал бы хитрить? Я бы открыто вызвал его на поединок и с легкостью разделался с ним в свое удовольствие, ничем не рискуя и не опасаясь ничьих упреков.

Киллигрю задумался. В словах сэра Оливера звучала холодная логика, а рыцарь из Арвенака был далеко не глуп. Однако, пока он, нахмурившись, размышлял над последней тирадой сэра Оливера, Розамунда ответила за него:

– Вы говорите, вас никто бы не упрекнул?

Тот, к кому были обращены эти слова, обернулся к ней, почувствовав внезапное смущение: он уловил ход ее мыслей.

– Вы хотите сказать, – медленно проговорил он, и в голосе его звучал нежный упрек, – что я настолько низок и лжив, что тайно мог свершить то, что не осмелился бы свершить открыто? Вы это имеете в виду? Розамунда! Мне стыдно за вас. Как вы можете так думать о человеке, которого… которого, по вашему же признанию, вы любили?

При этих словах холодность Розамунды как рукой сняло. Горький упрек, прозвучавший в них, привел ее в такой гнев, что на некоторое время она забыла о своем горе.

– Гнусный лжец! – крикнула она. – Есть люди, которые слышали, как вы поклялись убить Питера. Мне слово в слово передали вашу клятву. Кровавый след на снегу ведет от того места, где его нашли, прямо к вашим дверям. Что вы скажете на это? Или вы все еще будете отпираться?

Кровь отхлынула от лица сэра Оливера, руки его безжизненно повисли, глаза тревожно расширились.

– Следы… крови? – бессмысленно пробормотал он.

– Что вы на это скажете? – вмешался в разговор сэр Джон.

Напоминание о кровавом следе, ведущем в Пенарроу, заставило его отбросить все сомнения.

Вопрос Киллигрю вернул сэру Оливеру мужество, которое он было утратил после слов Розамунды.

– Я не могу объяснить этого, – твердо ответил он. – Но если вы говорите об этом, значит так оно и есть. Но разве это доказывает, что именно я убил Питера? Разве это дает право женщине, которая любила меня, считать меня убийцей или и того хуже?

Он замолчал и, повернувшись к Розамунде, бросил на нее полный укора взгляд.

Она сидела на стуле, слегка раскачиваясь и то сплетая, то расплетая пальцы. Невыразимое страдание отражалось на ее лице.

– Быть может, сэр, вы предложите какое-нибудь иное объяснение этому факту? – спросил сэр Джон, и в голосе его послышалась неуверенность.

– Боже милостивый! Даже в вашем голосе звучит сомнение, а у нее его нет! Когда-то вы были моим врагом, да и теперь не питаете ко мне особого расположения, и тем не менее вы готовы усомниться в моей виновности. Но в сердце женщины, которая… любила меня, сомнениям места нет!

– Сэр Оливер, – ответила Розамунда, – своим поступком вы разбили мне сердце. И все же, зная обстоятельства, побудившие вас к нему, полагаю, я могла бы простить вас, хоть и не стала бы вашей женой. Повторяю, я могла бы простить ваше деяние, если бы не та низость, с которой вы его отрицаете.

Смертельно бледный Оливер посмотрел на Розамунду, затем повернулся и пошел к двери. У самого порога он задержался.

– Мне понятен смысл ваших слов, – проговорил он. – Вы желаете, чтобы я предстал пред судом как убийца вашего брата. – Он рассмеялся. – Кто предъявит мне обвинение перед судьями? Уж не вы ли, сэр Джон?

– Если леди Розамунда пожелает того, – ответил Киллигрю.

– Ну что ж, да будет так! Но не думайте, что я позволю отправить себя на виселицу на основании жалких улик, каковые представляются вполне достаточными этой леди. Если мой обвинитель, кем бы он ни был, намерен ссылаться на следы крови, ведущие к моему дому, и на несколько резких слов, что вырвались у меня в пылу гнева, я готов предстать пред судом. Но судом этим будет поединок с моим обвинителем. Это мое право, и я воспользуюсь им до конца. Вы не догадываетесь, какой приговор вынесет Божий суд? Я торжественно воззову к Всевышнему, чтобы Он рассудил меня с тем, кто выйдет сразиться со мной. Если я виновен в смерти Питера, Господь иссушит мою руку.

– Я сама буду вашим обвинителем, – бесстрастно произнесла Розамунда, – и если вы желаете, то можете на мне доказать свои права и зарезать меня, как зарезали моего брата.

– Да простит вас Господь, Розамунда, – сказал сэр Оливер и вышел.

Сэр Оливер возвратился домой; в душе его царил ад. Он не знал, что ждет его в будущем, но его гнев против Розамунды был столь велик, что в сердце его не оставалось места отчаянию. Им не удастся повесить его. Чего бы это ему ни стоило, он будет сражаться, но Лайонел не должен пострадать. Об этом он позаботится. Мысль о Лайонеле несколько изменила его настроение. С какой легкостью мог бы он отмести все их обвинения, заставить Розамунду склонить гордую голову и молить о прощении. Для этого достаточно одного слова, но он боялся произнести его, ибо оно могло стоить жизни брату.

Когда в ночной тиши сэр Оливер лежал без сна и уже более спокойно обдумывал события минувшего дня, они предстали перед ним в несколько ином свете. Он перебирал улики, которые привели Розамунду к ее заключению, и ему пришлось признать, что у нее были на то все основания. Если Розамунда и несправедлива к нему, то он еще более несправедлив к ней. Годами его враги – а своим высокомерием он приобрел их немало – старались внушить ей самое неблагоприятное мнение о нем, но она любила его и не обращала на них внимания, отчего ее отношения с братом стали весьма напряженными. И вот сейчас все это обрушилось на нее. Раскаяние тоже сыграло свою роль, и она окончательно поверила, что именно он убил Питера. Наверное, ей даже кажется, что упрямство и безоглядная любовь к человеку, которого ненавидел брат, в каком-то смысле делают и ее соучастницей убийства.

Теперь сэр Оливер многое понял и уже не столь строго судил Розамунду. Он понимал, что надо быть существом высшего порядка, а не просто человеком, чтобы испытывать иные чувства, нежели те, которые она переживала сейчас; что поскольку наши реакции следует оценивать по степени порождающих их душевных переживаний, то сейчас она должна так же страстно ненавидеть его, как прежде любила.

На его долю выпал тяжкий крест, но ради Лайонела он должен безропотно нести его. Он не мог принести брата в жертву собственному эгоизму из-за поступка, в котором сам не считал его виновным. Допускать подобные мысли было бы низостью с его стороны.

Но если Оливер и не допускал подобных мыслей, то о Лайонеле этого нельзя было сказать. Страх лишил его сна и настолько усилил лихорадку, что за два дня, прошедшие после ужасного события, он стал похож на привидение. Похудевший, с ввалившимися глазами, бродил Лайонел по дому. Сэр Оливер старался всячески ободрить его.

Тем временем в Пенарроу пришли вести, от которых страхи молодого человека возросли. Судьям в Труро уже сообщили о гибели мастера Годолфина и подали формальное обвинение с именем убийцы. Однако они отказались предпринять какие бы то ни было действия, объяснив свой отказ тем, что один из них, а именно мастер Грегори Бейн, был свидетелем оскорбления, нанесенного Питером сэру Оливеру. Мастер Бейн заявил, что, каковы бы ни были последствия для Питера Годолфина, они вполне заслуженны, ибо тот сам навлек их на себя, вследствие чего совесть честного человека не позволяет ему как судье выдать констеблю предписание об аресте сэра Оливера.

Нашему джентльмену эту новость сообщил другой свидетель сцены у кузницы – пастор; духовный сан предписывал ему нести людям мир и слово Божие, и тем не менее он полностью поддерживал решение судьи. По крайней мере так он сказал.

Сэр Оливер поблагодарил пастора, присовокупив, что ему приятно видеть в нем, равно как и в мастере Бейне, своих сторонников; что же касается всего остального, то он заявил о своей непричастности к смерти Питера, сколь ни серьезны выдвинутые против него улики.

Еще через два дня сэр Оливер узнал, что отношение мастера Бейна к поступившему иску привело в возбуждение всю округу. И тогда, пригласив с собой пастора, он отправился в Труро с тем, чтобы представить судье некое доказательство, о котором он не счел нужным говорить Розамунде и сэру Джону Киллигрю.

– Мастер Бейн, – начал сэр Оливер, когда они втроем заперлись в кабинете судьи, – я слышал о справедливом и беспристрастном решении, которое вы вынесли по известному вам делу. Я приехал поблагодарить за него и выразить свое восхищение вашим мужеством.

Мастер Бейн поклонился со степенностью, приличествующей судье. Сама природа создала этого джентльмена для его поприща.

– Но, – продолжал сэр Оливер, – поскольку я не могу допустить, чтобы ваш поступок возымел неприятные последствия, то хочу представить доказательства того, что ваши действия более оправданны, нежели вы думаете. Мастер Бейн, я не убивал мастера Годолфина.

– Не убивали? – в изумлении ахнул судья.

– О, уверяю вас, это не уловка. Посудите сами: как я уже сказал, у меня есть доказательство, и я намерен предъявить его вам, пока это еще возможно. Покамест я не желаю обнародовать его, мастер Бейн, но хочу, чтобы вы составили соответствующий документ, который в будущем сможет удовлетворить суд, если делу дадут дальнейший ход, что не исключено.

Это был ловкий маневр. Ведь доказательства вины были не на Оливере, а на Лайонеле, и время скоро сотрет их. Но если то, что он собирался показать судье, хранить некоторое время в тайне, то впоследствии искать это единственное доказательство где бы то ни было будет поздно.

– Уверяю вас, сэр Оливер, что если после того, что произошло, вы и убили его, то единственное обвинение, которое я мог бы предъявить вам, это то, что вы наказали грубого и высокомерного наглеца.

– Знаю, сэр. Но я не убивал его. Одна из улик против меня, точнее, самая главная улика – кровавый след, ведший от трупа Годолфина к дверям моего дома.

Слова сэра Оливера явно заинтересовали собеседников. Пастор не мигая смотрел на него.

– Из этого логически и, как мне кажется, неизбежно вытекает, что во время схватки убийца был ранен. Поскольку жертва не могла оставить следов, то они принадлежат убийце. Мы знаем, что он действительно был ранен, так как на шпаге Годолфина нашли кровь. А теперь, мастер Бейн, и вы, сэр Эндрю, прошу вас, будьте свидетелями, что на моем теле нет ни единой свежей царапины. Сейчас я разденусь и предстану перед вами таким же нагим, как в тот день, когда я имел несчастье явиться в этот мир, и вы во всем убедитесь. Затем, мастер Бейн, я попрошу вас составить упомянутый мною документ. – И сэр Оливер снял колет. – Но поскольку я не хочу потрафлять обвиняющей меня деревенщине – иначе подумают, будто я боюсь, – то должен просить вас, джентльмены, сохранить это дело между нами, пока события не потребуют предать его гласности.

Предложение сэра Оливера показалось судье и пастору вполне здравым, но, даже принимая его, они все еще пребывали во власти сомнений. Каково же было изумление обоих джентльменов, когда, окончив осмотр, они обнаружили, что все их сомнения развеялись. Мастер Бейн сразу составил, подписал и скрепил печатью требуемый документ, а сэр Эндрю засвидетельствовал его своей подписью и печатью.

Домой сэр Оливер возвращался в приподнятом настроении: пергамент, выданный судьей, мог сослужить ему верную службу в будущем. Придет время, и он покажет его сэру Джону Киллигрю и Розамунде. Возможно, еще не все потеряно.

Глава 6

Джаспер Ли

Если наступившее Рождество принесло скорбь в Годолфин-Корт, то не более веселым было оно и в Пенарроу.

Сэр Оливер стал угрюм и молчалив. Он часами сидел у камина, устремив взгляд в огонь, вновь и вновь перебирая в памяти все подробности последней встречи с Розамундой. Он то негодовал на нее за легкость, с какой она поверила в его виновность, то почти прощал свою возлюбленную, с грустью вспоминая, сколь серьезны были представленные против него улики.

Сводный брат сэра Оливера тихо бродил по дому, стараясь никому не попадаться на глаза, и не решался нарушить его задумчивое уединение. Он хорошо знал, какие невеселые мысли тревожат брата: ему было известно, что произошло в Годолфин-Корте и что Розамунда навсегда отказала Оливеру. Сердце Лайонела обливалось кровью при мысли о том, что свою тяжелую ношу он переложил на плечи брата.

Душевные муки Лайонела были столь велики, что однажды вечером он не выдержал и, войдя в полутемную столовую, единственным освещением которой служил огонь, пылавший в камине, заговорил с Оливером.

– Нол, – начал Лайонел, подходя к брату и кладя руку ему на плечо, – может быть, лучше рассказать правду?

Сэр Оливер поднял голову и нахмурился:

– Вы с ума сошли! Правда приведет вас на виселицу, Лал.

– Может быть, и не приведет. Во всяком случае, ваши страдания страшнее любой виселицы. Всю неделю я наблюдал за вами и знаю, какую боль вы испытываете. Это несправедливо. Лучше сказать всю правду.

Сэр Оливер грустно усмехнулся и взял брата за руку:

– Такое предложение говорит о вашем благородстве, Лал.

– Оно не идет ни в какое сравнение с вашим благородством – ведь вы безвинно страдаете за поступок, который совершил я, а не вы.

– Пустое! – Сэр Оливер нетерпеливо пожал плечами и посмотрел на пылавший в камине огонь. – По крайней мере, я в любую минуту могу прекратить эти страдания.

Последняя фраза Оливера прозвучала так резко и цинично, что Лайонел похолодел. Довольно долго он стоял молча, обдумывая ее смысл и стараясь разгадать скрытую в ней загадку. Он даже подумал напрямик просить брата объяснить, что тот имел в виду, но ему не хватило мужества. Он боялся услышать от Оливера подтверждение своей страшной догадки.

Вскоре Лайонел покинул брата и отправился спать. С того вечера слова сэра Оливера «я в любую минуту могу прекратить эти страдания» неотступно преследовали молодого человека. В нем росло убеждение, что брата поддерживает сознание того, что он может легко оправдаться, – достаточно назвать имя истинного убийцы. Именно так, по его мнению, следовало понимать фразу Оливера. Лайонел не допускал мысли, что Оливер заговорит, напротив, он был абсолютно уверен, что тот не собирается облегчить свое положение подобным способом. Однако Оливер может и передумать. Тяжкая ноша, принятая им на себя, может стать ему не по силам, страсть к Розамунде – слишком настойчивой, страдание при мысли, что она считает его убийцей брата, – слишком невыносимым. Лайонел содрогался, думая о том, какие последствия это может иметь для него. Страх заставил его заглянуть в собственную душу, и он понял, насколько неискренним было его предложение рассказать правду, – понял, что сделал его под влиянием минутного порыва, в котором, в случае согласия Оливера, стал бы горько раскаиваться. И у него невольно мелькнула мысль: ведь если сам он испытал прилив чувств, способных предательски извратить его истинные стремления, то разве другие не подвержены тому же? Разве Оливер не может пасть жертвой такой душевной бури, не может решить на пределе отчаяния, что его ноша слишком тяжела, и сбросить ее?

Лайонел старался убедить себя, что его брат – человек сильной воли и никогда не теряет самообладания. И тут же возражал себе, что прошлое не является гарантией будущего; выносливости даже самого сильного человека положен предел, и отнюдь не исключено, что настоящий случай – как раз тот самый, когда выносливость Оливера иссякнет. Что будет с ним, если это случится? Ответ на этот вопрос рисовал картину, задумываться над которой у Лайонела не было сил. Если бы он сразу сказал всю правду, то опасность предстать пред судом и понести самое страшное наказание из всех, предусмотренных законом, была бы не столь велика. По свежим следам его рассказ о случившемся выслушали бы с должным вниманием, так как все считали его человеком чести, чье слово имеет определенный вес. Теперь же ему никто не поверит. Из-за долгого молчания и того, что он позволил несправедливо обвинить брата, его признают бесчестным трусом и объяснят его действия отсутствием доводов для защиты. Мало того, что его безоговорочно осудят, но осудят с позором. Все порядочные люди станут презирать его, и никто не прольет над ним ни одной слезы.

Так Лайонел пришел к страшному заключению, что, пытаясь выгородить себя, он еще больше запутался. Если Оливер заговорит – он погиб. И вновь перед ним встал навязчивый вопрос: можно ли быть уверенным в молчании Оливера?

Поначалу такие опасения лишь изредка посещали Лайонела, но вскоре стали неотступно преследовать его днем и ночью. Его лихорадка прошла, рана полностью зажила, но постоянный страх доводил его до изнеможения и покрывал бледностью его прежде румяные щеки. В глазах молодого человека постоянно светился тайный ужас, терзавший его душу. Он стал нервным, вскакивал от малейшего шума, и не оставляющее его недоверие к брату время от времени изливалось в приступах беспричинной раздражительности.

Однажды днем Лайонел зашел в столовую, ставшую любимым прибежищем сэра Оливера в Пенарроу, и увидел, что тот сидит у камина, подперев подбородок рукой и задумчиво глядя в огонь. В последние дни подобное времяпрепровождение вошло у сэра Оливера в привычку и настолько раздражало его сводного брата, что тот стал воспринимать его как молчаливый упрек.

– Что вы, как старая баба, вечно сидите у огня? – грубо спросил Лайонел, давая выход накопившемуся раздражению.

Сэр Оливер с легким удивлением посмотрел на брата, после чего перевел взгляд на высокие окна.

– На дворе дождь, – ответил он.

– С каких это пор дождь стал удерживать вас у камина? Да и при чем здесь дождь, вы и в хорошую погоду никуда не выезжаете!

– А к чему? – все так же спокойно спросил сэр Оливер. – Неужели вы полагаете, что мне приятно видеть, как при встрече со мной люди опускают глаза, и слышать проклятия у себя за спиной?

– Ха! – резко воскликнул Лайонел, и его запавшие глаза блеснули. – Так вот в чем дело! Вы добровольно предложили мне свою защиту, а теперь меня же и упрекаете.

– Упрекаю? – переспросил ошеломленный сэр Оливер.

– В каждом вашем слове звучит упрек. Неужели вы думаете, что я не догадываюсь об их истинном смысле?

Сэр Оливер медленно поднялся с кресла.

– Эх, Лал. – Он покачал головой и улыбнулся. – Рана помутила ваш рассудок, мой мальчик. В чем же я упрекаю вас? Что за скрытый смысл вам слышится в моих словах? Если вы хорошенько подумаете, то поймете, что выезжать из дому в моем теперешнем настроении – значит нарываться на новые ссоры. Я не потерплю косых взглядов и перешептываний. Вот и все.

Он подошел к брату и, протянув руки, положил ладони ему на плечи. Под пристальным взглядом сэра Оливера Лайонел покраснел и опустил голову.

– Милый мой глупец, – продолжал Оливер, – что на вас нашло? Вы бледны и так похудели, что просто на себя не похожи. Я кое-что придумал. Я снаряжу корабль, и мы с вами отплывем к моим старым охотничьим угодьям. Там нас ждет настоящая жизнь. Она вернет вам, а возможно, и мне былую силу и жизнерадостность. Что вы на это скажете?

Лайонел поднял на брата глаза и немного оживился. И тут ему на ум пришла столь гнусная мысль, что, устыдившись ее, он вновь залился краской. Но мысль эта оказалась упрямой. Если он уплывет с Оливером, то его сочтут соучастником в преступлении брата. Лайонел знал, что многие соседи уверены, будто из-за истории с Питером Годолфином в их отношениях с Оливером появилась враждебность. В самых различных местах ему не раз доводилось выслушивать глухие намеки, но он никогда не опровергал их. Его бледность и изможденный вид как бы подтверждали мнение, согласно которому грех старшего брата тяжким грузом лежит на душе младшего. Лайонела всегда считали мягким и приветливым молодым человеком и видели в нем во всех отношениях полную противоположность сэру Оливеру, который – по всеобщему убеждению, – дав волю своему свирепому нраву, всячески третирует юношу, потому что тот не может простить ему преступления. В результате симпатии всей округи к Лайонелу еще больше возросли, и каждый стремился выразить ему свое расположение. Итак, если он согласится на предложение Оливера, то, без сомнения, лишится всех своих преимуществ.

Он прекрасно понимал, сколь презренны подобные мысли, и ненавидел себя за то, что позволил им овладеть собой. Но, несмотря на все старания, он не мог избавиться от их власти.

Заметив колебания брата и ошибочно истолковав их, сэр Оливер подвел его к камину и усадил в кресло.

– Послушайте, – сказал он, опускаясь в кресло напротив Лайонела, – на рейде ниже Смитика стоит отличное судно. Вы наверняка видели. Его хозяин – отчаянный авантюрист по имени Джаспер Ли. Днем его всегда можно застать в пивной в Пеникумвике. Я давно знаком с ним. Мы можем купить его вместе с его судном. Он готов на любое отчаянное предприятие – ему безразлично, пускать ли ко дну испанцев или торговать рабами: за хорошую цену он продаст не только тело, но и душу. Так что корабль и шкипер у нас имеются, а об остальном – команде, снаряжении и оружии – я позабочусь; и в конце марта мы сможем увидеть, как мыс Лизард скроется у нас за кормой. Вы согласны, Лал? Право, так будет гораздо лучше, чем хандрить в этой мрачной дыре.

– Я… я подумаю, – ответил Лайонел таким равнодушным тоном, что весь энтузиазм сэра Оливера тут же остыл, и он уже не заговаривал о предполагаемом путешествии.

Однако Лайонел не забыл о предложении брата. С одной стороны, оно отталкивало его, зато с другой – привлекало почти против воли. У него даже появилась привычка ежедневно наведываться в Пеникумвик, где он свел знакомство с дерзким, покрытым шрамами искателем приключений, о котором говорил сэр Оливер. Слушая диковинные рассказы этого малого о его похождениях в дальних морях, Лайонел иногда думал, что многие из них слишком диковинны, чтобы стать правдивыми.

Но однажды, в самом начале марта, мастер Джаспер Ли поведал Лайонелу нечто такое, что заставило его мигом утратить всякий интерес к подвигам славного капитана в испанских водах. Молодой человек уже собрался уезжать, и моряк вышел следом за ним во двор маленького трактира.

– Одно слово по секрету, мастер Тресиллиан, – попросил шкипер, стоя у стремени Лайонела, который уже вскочил в седло. – Вам известно, что здесь замышляют против вашего брата?

– Против моего брата?

– Оно самое. За убийство Питера Годолфина на прошлое Рождество. Видя, что судьи не собираются принимать никаких мер, кое-кто из здешних послал прошение наместнику Корнуолла, чтобы тот приказал им выдать ордер на арест сэра Оливера по обвинению в убийстве. Но судьи отказались подчиниться приказу его светлости. Они ответили, что получили свою должность от самой королевы, а коли так, то и ответ будут держать только перед ее величеством. И я слыхал, что теперь отправлено прошение королеве в Лондон: ее просят приказать судьям исполнить свой долг или отказаться от должности.

Лайонел судорожно вздохнул и, не отвечая, смотрел на моряка расширившимися от ужаса глазами.

Джаспер приложил к носу палец, и в его взгляде мелькнуло лукавство.

– Я решил предупредить вас, сэр, чтобы вы попросили сэра Оливера поостеречься. Он – отличный моряк, а отличных моряков не так уж много.

Лайонел достал из кармана кошелек и, не взглянув на его содержимое и пробормотав благодарность, бросил шкиперу, который, казалось, только того и ждал.

Домой Лайонел возвращался не помня себя от страха. Свершилось, думал он, меч занесен, и теперь Оливеру наконец придется рассказать правду. В Пенарроу его ждал новый удар: старик Николас сообщил ему, что сэр Оливер уехал в Годолфин-Корт. Движимый страхом, Лайонел подумал, что брат, узнав о случившемся, решил действовать немедленно. Ему и в голову не пришло, что тот мог отправиться в Годолфин-Корт по другому делу.

Однако опасения Лайонела были напрасны. Не в силах далее выносить подобное положение вещей, сэр Оливер отправился к Розамунде с намерением предъявить ей доказательство своей невиновности, каковым он благоразумно обзавелся. Теперь он уже мог прибегнуть к нему, не подвергая опасности своего сводного брата. Но путешествие не увенчалось успехом – Розамунда решительно отказалась принять его. Не помогло и то, что, против обыкновения, он поступился своей гордостью, упросил слугу вернуться к госпоже и передать ей, что у него к ней дело, не терпящее отлагательства, – ему все равно было отказано.

Уязвленный в своих чувствах, сэр Оливер вернулся в Пенарроу, где и нашел брата, который в мучительном нетерпении ждал его возвращения.

– Ну, – встретил его Лайонел, – что вы теперь собираетесь делать?

Сэр Оливер исподлобья взглянул на брата и нахмурился в ответ на какие-то одному ему ведомые мысли.

– Теперь? О чем вы говорите? – спросил он.

– Разве вы ничего не слышали? – И Лайонел рассказал Оливеру последнюю новость.

Когда он закончил, сэр Оливер довольно долго смотрел на него, затем сжал губы и ударил себя по лбу.

– Так вот в чем дело! – воскликнул он. – Уж не потому ли она и не захотела видеть меня? Возможно, она подумала, что я приезжал умолять ее о прощении. Неужели она могла так подумать? Неужели? – Он подошел к камину и в сердцах разбросал сапогом поленья. – Как это недостойно ее! И тем не менее она поступила именно так. Она…

– Так что же вы собираетесь делать? – настаивал Лайонел, не в силах удержаться от вопроса, занимавшего все его мысли.

– Что я собираюсь делать? – бросил сэр Оливер через плечо. – Клянусь Богом, я проколю этот мыльный пузырь. Я испорчу им обедню и покрою их позором.

В его голосе звучало такое раздражение и такой гнев, что Лайонел отпрянул, полагая, будто ярость брата обращена именно на него. От внезапного приступа страха ноги его ослабели, и он опустился на стул. Ему казалось, что все его мрачные предчувствия подтвердились. Брат, который всегда хвалился своей любовью к нему, не выдержал и сдался. Вместе с тем это было столь не похоже на Оливера, что в душе Лайонела продолжала теплиться слабая надежда.

– Вы… вы все расскажете им? – дрогнувшим голосом спросил он.

Сэр Оливер повернулся и внимательно посмотрел на брата.

– Ради всего святого, Лал, что у вас на уме? – немного резко спросил он. – Все расскажу им? Ну разумеется. Но не более того, что относится лично ко мне. Надеюсь, вы не полагаете, что я укажу на вас как на истинного виновника гибели Питера? Или вы считаете меня способным на это?

– Разве есть другой выход?

После того как сэр Оливер все объяснил ему, Лайонел почувствовал облегчение. Но ненадолго. Минутное размышление пробудило в нем новые опасения. Ведь если Оливер докажет свою невиновность, то подозрение обязательно падет на него. Страх заставлял Лайонела во много раз преувеличивать риск, в действительности настолько ничтожный, что о нем и говорить не стоило, но он представлялся ему неизбежной и грозной опасностью. Если сэр Оливер, думал молодой человек, представит доказательства того, что следы крови, ведущие к их дому, оставлены не им, то все неизбежно заключат, что это была кровь его младшего брата. Так что сэр Оливер с равным успехом мог бы сказать всю правду, поскольку после его объяснения добраться до нее будет не столь уж трудно. Именно так рассуждал объятый страхом Лайонел, считая себя безвозвратно погибшим.

Если бы он обратился со своими сомнениями к брату или хотя бы сумел заглушить их доводами рассудка, то обязательно понял бы, насколько далеко они завели его. Оливер объяснил бы ему это и доказал, что раз отпадает обвинение против него самого, то выдвигать новое обвинение уже поздно, что на Лайонела никогда не падало и не могло пасть и тени подозрения. Но у него не хватило смелости поведать брату свои страхи. В душе Лайонел стыдился их и ругал себя за малодушие. Он прекрасно понимал, насколько отвратителен его эгоизм, но побороть его он, как всегда, не мог. Короче говоря, себя он любил гораздо сильнее, нежели брата или даже двадцать братьев.

Март близился к концу, и погода стояла на редкость ветреная. Но она не помешала Лайонелу на следующий день вновь очутиться в том же трактире в Пеникумвике в обществе Джаспера Ли. Лайонел придумал выход, который казался ему единственно возможным в его положении. Накануне вечером брат упомянул, что собирается поехать со своими доказательствами к Киллигрю, раз Розамунда отказалась принять его. Киллигрю устроит их встречу, и, как сказал Оливер, она на коленях будет умолять его о прощении за несправедливость и жестокость к нему. Лайонел знал, что Киллигрю в отъезде и его ожидают к Пасхе, до которой осталась неделя. Таким образом, для осуществления задуманного у него было совсем мало времени. Он проклинал себя за свой план и вместе с тем держался его со всем упрямством слабого человека.

И все же, сидя в тесном трактире за простым струганым столом напротив Джаспера Ли, Лайонел чувствовал, что ему не хватает мужества напрямик выложить свое дело. Вместо обычного пива, подогретого с пряностями, они пили херес, по предложению Лайонела смешав его с изрядным количеством коньяка. Тем не менее молодому человеку пришлось выпить добрую пинту этого напитка, прежде чем он обрел достаточно мужества, чтобы заговорить о своем гнусном деле. В его голове звучали слова, сказанные братом, когда тот впервые упомянул имя Джаспера Ли: «За хорошую цену он продаст не только тело, но и душу». Тех денег, что Лайонел имел при себе, было вполне достаточно, но то были деньги сэра Оливера, которыми он щедро снабжал сводного брата. И именно на эти деньги он собирался погубить Оливера! В душе Лайонел называл себя грязной презренной собакой и посылал проклятья гнусному дьяволу, лукаво нашептавшему план, который он сейчас собирался осуществить. Лайонел хорошо знал себя и потому проклинал и ненавидел. Он то давал себе клятву проявить силу и отказаться от своего низкого намерения, чем бы это ему ни грозило, то дрожал при одной мысли о неизбежных последствиях такого решения.

Неожиданно шкипер прервал молчание и вкрадчиво произнес несколько слов, от которых страхи Лайонела разгорелись новым огнем, развеявшим все колебания.

– Вы передали сэру Оливеру мое предупреждение? – спросил Джаспер Ли, понизив голос, чтобы его не услышал трактирщик, возившийся за тонкой перегородкой.

Мастер Лайонел кивнул, нервно теребя пальцами серьгу в ухе и отводя взгляд от грубого, заросшего лица, которое он рассматривал, предаваясь своим размышлениям.

– Передал, – ответил он. – Но сэр Оливер упрям. Он не двинется с места.

– Не двинется с места? – Капитан погладил густую рыжую бороду и по-моряцки круто выругался. – Если он останется здесь, то не миновать ему качаться на виселице.

– Да, если останется, – подтвердил Лайонел.

Во рту у него пересохло, сердце гулко стучало, хотя его удары и смягчались некоторым притуплением чувств, вызванным спиртным. Он произнес эти слова таким загадочным тоном, что темные глаза моряка с нескрываемым любопытством уставились на него из-под густых выгоревших бровей. Вдруг мастер Лайонел порывисто встал со стула.

– Пройдемся, капитан, – сказал он.

Глаза капитана сузились. Он сообразил, что наклевывается дело: слишком уж странным выглядело поведение молодого джентльмена. Он залпом проглотил остаток вина, со стуком поставил кружку на стол и поднялся.

– К вашим услугам, мастер Тресиллиан.

Выйдя из трактира, молодой человек отвязал поводья от железного кольца и, ведя коня под уздцы, пошел по дороге, что вилась вдоль устья в сторону Смитика.

Резкий северный ветер взбивал пену на гребнях волн; ослепительная синева неба резала глаза; ярко светило солнце. Был отлив, и подводная скала у самого входа в гавань вздымала над поверхностью воды свою черную вершину. В кабельтове[13] от нее покачивалось судно с убранными парусами. То была «Ласточка», принадлежавшая Джасперу Ли.

Лайонел шел впереди. Он был задумчиво-мрачен, и его все еще терзали сомнения. Колебания молодого человека не ускользнули от хитрого моряка, и, стремясь развеять их ради выгодной сделки, возможность которой подсказывало его чутье, он решил прийти на помощь.

– Мне кажется, вы хотите сделать мне какое-то предложение, – лукаво сказал он. – Выкладывайте, сэр, ведь нет человека, который услужил бы вам с большей готовностью, чем я.

– Дело в том, мастер Ли, – начал Лайонел, искоса взглянув на своего спутника, – что я оказался в затруднительном положении.

– Со мной такое случалось нередко, – рассмеялся капитан, – но всякий раз я находил выход. Расскажите, в чем сложность вашего положения, и, даст бог, я пособлю вам, как пособил бы самому себе.

– Что ж, возможно, это не лишено смысла, – проговорил Лайонел. – Как вы сказали, моего брата наверняка повесят, если он не покинет здешних мест. Если дело дойдет до суда – он погиб. Но тогда я тоже погиб, потому что позорная смерть одного из членов семьи бросает тень бесчестья и на остальных.

– Вы правы, – согласился моряк, давая понять Лайонелу, что ждет продолжения.

– Я бы очень хотел избавить его от подобного конца, – продолжал Лайонел, проклиная коварного дьявола, подсказавшего ему весьма правдоподобный предлог для злодейского замысла. – Я бы очень хотел избавить его от петли, и вместе с тем моя совесть восстает против того, чтобы он избежал наказания. Клянусь вам, мастер Ли, совершенное им убийство – трусливое, подлое убийство – приводит меня в содрогание!

– Ага, – буркнул капитан и, дабы столь зловещее восклицание не насторожило его благородного спутника, добавил: – Вы правы. Иначе и быть не может.

Мастер Лайонел остановился и в упор посмотрел на шкипера. Они были совсем одни, любой заговорщик мог позавидовать уединенности этого места. За спиной молодого человека тянулся пустынный берег, впереди высились бурые скалы, которые, казалось, пытались дотянуться вершинами до лесистых холмов Арвенака.

– Я буду вполне откровенен с вами, мастер Ли, – продолжал Лайонел, – Питер Годолфин был моим другом. Сэр Оливер мне всего лишь сводный брат. Я бы дорого заплатил тому, кто сумел бы тайно похитить сэра Оливера, тем самым избавив его от грозящей ему участи. Но это надо сделать так, чтобы он ни в коей мере не избежал заслуженного наказания.

Лайонелу казалось почти невероятным, что его язык с такой легкостью произносит те самые слова, которые в душе его вызывают глубокое отвращение.

На лице капитана появилось зловещее выражение. Он поднял палец и приложил его к бархатному колету молодого человека там, где билось его лживое сердце.

– Я в вашем распоряжении, – сказал он. – Но риск слишком велик. Вы, кажется, сказали, что дорого заплатили бы…

– Вы сами назначите цену, – поспешно проговорил Лайонел. Глаза его лихорадочно блестели, щеки покрывала бледность.

– О, не беспокойтесь, за этим дело не станет, – ответил капитан. – Я отлично знаю, что именно вам нужно. Что, если я свезу его на заморские плантации? Там не хватает работников как раз с такими мускулами, как у него.

В тихом голосе капитана звучала неуверенность, он боялся, что предложил нечто большее, чем хочет его предполагаемый наниматель.

– Он может вернуться оттуда, – таков был ответ, который развеял все сомнения капитана на этот счет.

– Тогда что вы скажете о берберийских пиратах? Им всегда нужны рабы, и с ними можно столковаться, хоть и платят они сущие гроши. Мне еще не приходилось слышать, чтобы вернулся хоть один из тех, кого они посадили на свои галеры.[14] Я поторговывал с ними, обменивая живой товар на пряности, восточные ковры и всякое такое.

– Ужасная участь! – тяжело дыша, проговорил Лайонел.

Капитан погладил бороду.

– Зато здесь вы не проиграете, и, кроме всего прочего, это не так ужасно, как болтаться на виселице, да и для родственников бедолаги позора куда меньше. Вы окажете услугу и сэру Оливеру, и самому себе.

– Да, вы правы! – почти с яростью воскликнул Лайонел. – А какова цена?

Моряк задумался, переминаясь на коротких крепких ногах.

– Сто фунтов? – неуверенно спросил он.

– Идет, сто так сто.

По торопливости, с какой прозвучали эти слова, капитан понял, что явно продешевил и, следовательно, должен исправить ошибку.

– То есть сто фунтов для меня, – не спеша поправился он. – Затем команде придется заплатить за молчание и подмогу. Это еще по меньшей мере сто фунтов.

Мастер Лайонел на минуту задумался.

– Это больше, чем я могу сразу достать. Вот что: вы получите сто пятьдесят фунтов деньгами и драгоценностей на остальные пятьдесят. Обещаю вам, вы не прогадаете. Когда вы придете ко мне и скажете, что все устроено, как мы договорились, я сполна расплачусь с вами.

Итак, сделка состоялась. Обсуждая с мастером Ли подробности предприятия, Лайонел понял, что взял в союзники человека, который прекрасно знает свое дело. Вся помощь, о которой просил Лайонела шкипер, сводилась к тому, что он заманит брата в условленное место поближе к берегу. Там его будут ждать наготове люди шкипера со шлюпкой, а об остальном мастер Ли сам позаботится.

Лайонел тут же придумал подходящее место. Он повернулся и показал на мыс Трефузис и залитую солнцем громаду Годолфин-Корта:

– Вон там, на мысу, куда падает тень замка. Завтра в восемь вечера, когда не будет луны. Я устрою так, что он придет.

– Положитесь на меня, – заверил мастер Ли. – А деньги?

– Как только вы благополучно доставите его на корабль, приходите в Пенарроу, – ответил Лайонел, из чего можно сделать вывод, что он все-таки не очень доверял мастеру Ли и решил дождаться завершения их предприятия.

Шкипер чувствовал себя вполне удовлетворенным. Ведь если молодой джентльмен не расплатится с ним, то всегда можно вернуть сэра Оливера на берег.

На этом они расстались. Мастер Лайонел вскочил в седло и ускакал, мастер Ли сложил ладони рупором и окликнул свое судно.

Пока авантюрист стоял у реки в ожидании лодки, на его грубом лице блуждала улыбка. Доведись мастеру Лайонелу увидеть эту улыбку, то, возможно, он задумался бы, насколько безопасно входить в сговор с негодяем, который верен своему слову лишь тогда, когда ему это выгодно. В предложенной авантюре мастер Ли видел прекрасную возможность изменить союзнику к немалой для себя выгоде. Совести у него, разумеется, не было, но, как все негодяи, он любил побить еще большего негодяя его же оружием. Как ловко, как вдохновенно обведет он мастера Лайонела вокруг пальца… И, предаваясь этим приятным размышлениям, мастер Джаспер Ли довольно посмеивался.

Глава 7

Западня

На другой день мастер Лайонел с утра уехал из Пенарроу под тем предлогом, что ему необходимо сделать кое-какие покупки в Труро. Вернулся он около половины восьмого и, войдя в холл, сразу же увидел сэра Оливера.

– У меня есть для вас поручение из Годолфин-Корта, – сообщил он и заметил, что старший брат изменился в лице и застыл на месте. – У ворот меня встретил какой-то мальчишка и попросил передать вам, что леди Розамунда желает немедленно поговорить с вами.

Сердце в груди сэра Оливера замерло, затем бешено забилось. Она зовет его! Возможно, она смягчилась после вчерашнего. Наконец-то она согласилась встретиться с ним!

– Да благословит тебя Господь за добрую весть! – Голос сэра Оливера дрожал от волнения. – Я сейчас же еду к ней. – И он бросился к двери.

Нетерпение нашего джентльмена было столь велико, что он даже не подумал сходить за пергаментом – своим надежным защитником. Оплошность эта оказалась для него роковой.

Бледный как смерть Лайонел, отступив в тень, молча наблюдал за братом. Ему казалось, что он задохнется. Когда сэр Оливер скрылся за дверью, Лайонел сорвался с места и бросился за ним. Совесть молодого человека возмутилась против злодейского замысла. Но страх заглушил его мгновенный порыв, напомнив, что если он не предоставит событиям идти своим чередом, то поплатится собственной жизнью. Лайонел вернулся и нетвердой походкой побрел в столовую.

Стол был накрыт к ужину, как и в тот вечер, когда с раной в боку Лайонел, шатаясь, пришел к сэру Оливеру в поисках убежища и защиты. Не подходя к столу, он направился к камину, сел в кресло и протянул руки к огню. Ему было очень холодно, зубы стучали. Он никак не мог унять дрожь.

Вошел Николас и спросил, будет ли молодой хозяин ужинать. Лайонел, запинаясь, ответил, что, несмотря на поздний час, подождет возвращения сэра Оливера.

– Разве сэр Оливер куда-нибудь уехал? – спросил удивленный слуга.

– Да, только что. Куда, я не знаю. Но раз он не ужинал, то, вероятно, скоро вернется.

Отпустив слугу, молодой человек остался съежившись сидеть у камина во власти душевных страданий. Думать он не мог. Одно за другим в его голове проносились воспоминания о неизменной и преданной любви брата, на проявления которой тот всегда был так щедр. Чем только не пожертвовал сэр Оливер, чтобы спасти его после гибели Питера Годолфина! Безграничная любовь брата, его готовность на любые жертвы склоняли Лайонела к мысли, что даже в крайней опасности сэр Оливер не предаст его. И вот презренный страх, сделавший из него негодяя, пронзает его своим жалом и нашептывает, что это всего лишь предположения и доверять им опасно; что если сэр Оливер все-таки обманет его ожидания, то он погиб, безвозвратно погиб.

Когда все аргументы исчерпаны, наше окончательное суждение об окружающих выносится на основании того, что мы думаем о самих себе. Зная, что сам он не способен на жертвы ради сэра Оливера, Лайонел не мог поверить в то, что брат и в будущем, если того потребуют обстоятельства, проявит самопожертвование. Он вновь вспомнил слова, произнесенные сэром Оливером в этой самой комнате два дня тому назад, и окончательно пришел к убеждению, что означать они могут только одно.

Затем пришли сомнения и в конце концов уверенность совсем иного рода – уверенность в том, что дело здесь совершенно в другом и он это знает. Теперь он твердо знал, что лгал себе, стремясь оправдать содеянное. Он сжал голову руками и громко застонал. Он – негодяй, коварный, бездушный негодяй! Весь содрогаясь, Лайонел встал. Хотя уже было восемь часов, его охватила решимость пойти за братом и спасти его от страшной участи, ожидающей его в ночи, там, на берегу.

Но страх вновь одержал верх: решимость Лайонела угасла, и он опять опустился в кресло. Мысли его приняли другое направление. Он снова, как в тот день, когда сэр Оливер ездил в Арвенак требовать удовлетворения у сэра Джона Киллигрю, подумал, что, устранив брата, на правах законного владельца сможет распоряжаться всем, чем сейчас пользуется по его щедрости. Эта мысль принесла молодому человеку известное утешение. Ведь если ему суждено терзаться муками совести, то, по крайней мере, терзания его будут вознаграждены.

Часы над конюшней пробили девять раз. Лайонел плотнее прижался к спинке кресла. Возможно, дело еще не кончено. Лайонел мысленно видел все происходящее во тьме ночи. Он видел, как Оливер в нетерпении спешит в Годолфин-Корт, как из мрака появляются неизвестные люди и набрасываются на него. Вот сэр Оливер повержен на землю, он пытается сбросить с себя нападающих, но его связывают по рукам и ногам, затыкают рот кляпом и быстро несут вниз по склону к шлюпке.

Так Лайонел просидел еще полчаса. Теперь, должно быть, все кончено, и, похоже, эта мысль успокаивает его.

Снова вошел Николас, встревоженный, не случилось ли с сэром Оливером какого-нибудь несчастья.

– Что за несчастье может с ним приключиться? – проворчал Лайонел, как бы подшучивая над опасениями слуги.

– Дай-то бог, чтобы ничего не случилось, – ответил слуга, – только нынче у сэра Оливера нет недостатка во врагах. С наступлением темноты ему бы лучше не выходить из дому.

Лайонел с презрением отверг подобное предположение и для вида заявил, что не станет больше ждать. Принеся ужин, Николас вышел из столовой и отправился в холл. Открыв дверь, он некоторое время вглядывался в темноту, прислушиваясь, не идет ли хозяин. Раньше он уже наведался в конюшню и знал, что сэр Оливер ушел пешком.

Тем временем Лайонелу пришлось притвориться, будто он ест, хотя кусок не лез ему в горло. Он испачкал соусом тарелку, разрезал мясо и с жадностью выпил полный бокал кларета.[15] Затем, изобразив на лице беспокойство, направился разыскивать Николаса. Ночь прошла в томительном ожидании того, кто – как хорошо было известно Лайонелу – никогда не вернется.

На рассвете подняли слуг и отправили их прочесать окрестности и сообщить об исчезновении сэра Оливера. Сам Лайонел поехал в Арвенак спросить у сэра Джона Киллигрю, не знает ли он чего-нибудь. Сэр Джон очень удивился, но поклялся, что уже давно не видел сэра Оливера. Лайонела он принял весьма любезно, ибо, как все в округе, любил его. Мягкий и доброжелательный Лайонел настолько не походил на своего высокомерного и заносчивого брата, что по контрасту добродетели его сияли еще ярче.

– Должен признаться, я считаю ваш приезд вполне естественным, – заметил сэр Джон, – но даю вам слово, я ничего не знаю о сэре Оливере. У меня нет обыкновения во тьме нападать на своих врагов.

– Помилуйте, сэр Джон, откровенно говоря, я этого и не предполагал, – сокрушенно ответил Лайонел, – и прошу вас извинить меня за столь неуместный вопрос. Отнесите его на счет моего угнетенного состояния. После того что произошло в Годолфин-парке, я сам не свой. Мысли об этом несчастье не дают мне покоя. Вы не представляете, как ужасно сознавать, что твой брат – правда, слава богу, всего лишь сводный – повинен в столь гнусном злодеянии.

– Как! – воскликнул изумленный Киллигрю. – И это говорите вы? Значит, вы верили в его виновность?

Лайонел смутился, и сэр Джон, совершенно неверно истолковавший его волнение, не замедлил отнести его к чести молодого человека. Вот так в ту минуту и было посеяно плодоносное семя их будущей дружбы, которая выросла из жалости сэра Джона к благородному и честному юноше, вынужденному расплачиваться за грехи своего преступного брата.

– Понимаю, – сказал сэр Джон и вздохнул. – Видите ли, со дня на день мы ожидаем приказ королевы, предписывающий судьям принять в отношении вашего… в отношении сэра Оливера соответствующие меры, в чем до сих пор они нам отказывают. – Он помолчал. – Вы не думаете, что сэр Оливер мог узнать об этом?

Лайонел сразу догадался, к чему клонит его собеседник.

– Разумеется, – ответил он, – я сам сказал ему. Но почему вы спрашиваете?

– Не здесь ли причина исчезновения сэра Оливера? Надо быть просто безумцем, чтобы, зная про приказ, не постараться скрыться. Если бы он дождался гонца ее величества, его бы, без сомнения, повесили.

– Боже мой! – Лайонел уставился на сэра Джона. – Значит, вы… вы думаете, что он бежал?

Сэр Джон пожал плечами:

– А что еще можно предположить?

Лайонел опустил голову.

– В самом деле – что? – сказал он и удалился с видом человека, пережившего потрясение, что, впрочем, соответствовало истине.

Лайонел никак не предполагал, что его затея сама собой подводила к заключению, объяснявшему случившееся и устранявшему любые сомнения на этот счет.

Возвратясь в Пенарроу, он прямо сказал Николасу, какова, по подозрению сэра Джона, да и по его собственным опасениям, истинная причина исчезновения сэра Оливера.

– Так вы верите, что он это сделал? – воскликнул Николас. – Вы верите этому, мастер Лайонел?

В голосе слуги звучал упрек, граничивший с ужасом.

– Боже мой, что еще остается думать, если он бежал?

Плотно сжав губы, Николас боком подошел к молодому человеку и двумя крючковатыми пальцами дотронулся до его рукава.

– Нет, мастер Лайонел, он не бежал, – сурово проговорил старый слуга. – Сэр Оливер никому еще не показывал пятки. Он не боится ни людей, ни самого дьявола, и если бы он вправду убил мастера Годолфина, то не стал бы отпираться.

Однако старый слуга был единственным человеком во всей округе, который держался такого мнения. Если прежде кто-то и сомневался в виновности сэра Оливера, то с его побегом сомнения развеялись.

В тот же день в Пенарроу пришел капитан Ли и спросил сэра Оливера. Николас доложил мастеру Лайонелу о его приходе, и тот велел провести капитана к себе.

Маленький плотный моряк на кривых ногах вкатился в комнату и, когда они остались вдвоем, подмигнул своему нанимателю.

– Он благополучно доставлен на борт, – объявил мастер Джаспер, – все сделано тихо и спокойно, так что комар носа не подточит.

– Почему вы спросили его? – поинтересовался Лайонел.

– Почему? – Капитан Ли еще раз подмигнул. – У меня были с ним дела. Мы уговаривались, что он поедет со мной в путешествие. В Смитике я слышал разговоры об этом. Оно и на руку. – Он приложил палец к носу. – Да я еще и сам подпущу слухов, уж можете на меня положиться. А спрашивать вас, сэр, было как-то несподручно. Теперь вы будете знать, как объяснить мой приход.

Заплатив условленную цену и получив заверения, что «Ласточка» выйдет в море с ближайшим приливом, Лайонел простился с капитаном.

Когда стало известно о переговорах сэра Оливера с мастером Ли относительно заморского путешествия, отчего «Ласточка» дольше обыкновенного стояла на якоре в соседней бухте, даже Николас стал сомневаться.

Шли дни, и Лайонел постепенно вновь обретал былое спокойствие. Что сделано – то сделано; и поскольку изменить уже ничего нельзя, то не стоит терзаться. Он даже не догадывался, насколько благосклонно отнеслась к нему судьба, которая иногда покровительствует негодяям. Посланцы королевы прибыли примерно на шестой день после исчезновения сэра Оливера. Они вручили мастеру Бейну краткий, но весьма грозный приказ явиться в Лондон и дать отчет в злоупотреблении доверием, каковое усматривалось в его отказе выполнить свой прямой долг. Если бы сэр Эндрю Флэк пережил простуду, что месяцем раньше свела его в могилу, то мастеру Бейну не стоило бы труда оправдаться в выдвинутом против него обвинении. Но теперь он остался один, и его уверения в своей правоте и рассказ об осмотре сэра Оливера, проведенном по настоятельной просьбе последнего, не вызвали ни малейшего доверия. Все без колебания решили, что это уловка человека, проявившего непростительную небрежность в исполнении своих обязанностей и стремящегося избежать последствий оной небрежности. А то, что мастер Бейн указал на скончавшегося дворянина как на свидетеля проведенного им расследования, только утвердило судей в их мнении. Поскольку все старания напасть на след сэра Оливера остались безуспешными, дело кончилось тем, что мастера Бейна отрешили от должности и подвергли крупному штрафу.

С того дня для Лайонела началась новая жизнь. Видя в нем чуть ли не безвинную жертву, страдающую за грехи брата, соседи исполнились твердой решимости, поелику возможно, помочь ему нести эту тяжкую ношу. Особого внимания, по их мнению, заслуживало то обстоятельство, что Лайонел не более чем сводный брат сэра Оливера. Однако нашлись и такие, кто в своем безграничном сочувствии к молодому человеку дошли до того, что подвергли сомнению даже эту степень родства, ибо считали вполне естественным, что вторая жена Ралфа Тресиллиана за бесконечные и крайне отвратительные измены супруга платила ему той же монетой. Сей парад сочувствия, возглавляемый сэром Джоном, ширился с такой быстротой, что Лайонел вскоре стал принимать его как должное и купался в лучах благоволения округи, которая до недавнего времени относилась с явной враждебностью ко всем отпрыскам рода Тресиллианов.

Глава 8

«Испанец»

Справившись с сильным штормом в Бискайском заливе, что доказывало удивительную выносливость и остойчивость этой старой посудины, «Ласточка» обогнула мыс Финистерре и попала из бури со свинцовым небом и исполинскими морскими валами в мирный покой лазурных вод и яркого солнца. Совершив этот переход, подобный смене зимы весной, слегка накренясь на левый борт, она летела в крутом бейдевинде,[16] подгоняемая слабым восточным бризом.

Мастер Ли вовсе не думал забираться так далеко, не придя к соглашению со своим пленником. Но ветер пересилил намерения шкипера и, пока не утихла ярость, гнал судно все дальше и дальше на юг. Именно поэтому – и, как вы впоследствии увидите, к вящей пользе мастера Лайонела – шкиперу удалось начать переговоры с сэром Оливером не раньше того дня, когда «Ласточка» оказалась в виду португальского побережья, но на достаточном от него расстоянии, поскольку в те времена прибрежные воды Португалии были небезопасны для английских моряков. Тогда-то мастер Ли и приказал привести пленника с свою тесную каюту, расположенную в кормовой части судна. Капитан «Ласточки» сидел за грязным столом, над которым висела лампа, раскачивающаяся в такт легкому покачиванию судна. Перед ним стояла бутылка канарского.

Такова была живописная картина, представшая взору сэра Оливера, когда его ввели к капитану. Руки нашего джентльмена были связаны за спиной; он исхудал, глаза его ввалились, подбородок и щеки заросли недельной щетиной. Его одежда пребывала в беспорядке. Она носила следы борьбы и красноречиво доказывала, что все это время ее обладатель был принужден лежать не раздеваясь.

Поскольку из-за высокого роста сэр Оливер не мог выпрямиться в низкой каюте, головорез из команды мастера Ли подтолкнул ему табурет. Это сделал один из молодцов, извлекших пленника из места его заключения, каковым служил люк под кормой.

Не проявляя никакого интереса к окружающему, сэр Оливер сел и равнодушно посмотрел на шкипера. Его странное спокойствие вместо ожидаемого взрыва негодования несколько встревожило мастера Ли. Отпустив приведших сэра Оливера матросов и закрыв за ними дверь, он обратился к своему пленнику.

– Сэр Оливер, – сказал он, поглаживая бороду, – вас подло обманули.

В этот момент солнечный луч, с трудом пробившись сквозь окно каюты, упал на бесстрастное лицо сэра Оливера.

– Мошенник, – ответил сэр Оливер. – Ради столь важного сообщения не было необходимости приводить меня сюда.

– Совершенно верно, – согласился мастер Ли, – но я должен кое-что добавить. Вы, конечно, думаете, что я оказал вам дурную услугу. Но вы ошибаетесь. Благодаря мне вы наконец узнаете, кто вам друг, а кто тайный враг. А отсюда поймете, кому доверять, а кому – нет.

Казалось, наглое заявление капитана вывело сэра Оливера из оцепенения. Он вытянул ноги и холодно улыбнулся.

– Чего доброго, вы кончите тем, что объявите меня своим должником, – сказал он.

– Вы сами этим кончите, – заверил капитан. – Знаете ли вы, как мне было приказано поступить с вами?

– Клянусь честью, не знаю и не желаю знать, – к немалому удивлению шкипера, ответил сэр Оливер. – Если вы намерены развлечь меня своим рассказом, то прошу вас не утруждаться.

Подобное начало не слишком обнадеживало капитана. Он замолк и сделал несколько затяжек из трубки.

– Мне было приказано отвезти вас в Берберию и продать маврам. Желая оказать вам услугу, я притворился, будто согласен выполнить это поручение.

– Проклятие! – выругался сэр Оливер. – Ваше притворство зашло слишком далеко.

– Погода была против меня. Я вовсе не собирался завозить вас так далеко на юг. Шторм пригнал нас сюда. Теперь он позади, так что если вы пообещаете не держать на меня зла и возместить кое-какие убытки – ведь, изменив курс, я потеряю груз, на который рассчитывал, – то я разверну судно и через неделю доставлю вас домой.

Сэр Оливер взглянул на шкипера и угрюмо усмехнулся.

– Ну и негодяй! – воскликнул он. – Вы берете деньги, чтобы увезти меня, и с меня же требуете плату за возвращение.

– Клянусь, сэр, вы несправедливы ко мне. Я верен своему слову, когда имею дело с честными людьми. Вам следует знать это, сэр Оливер. Тот, кто сохраняет верность негодяям, – дурак. А я вовсе не дурак, и вы это знаете. Я увез вас только для того, чтобы помочь вам разоблачить негодяя и расстроить его планы. А кое-какая выгода моему судну тоже не помешает. От вашего брата я получил две сотни фунтов да несколько побрякушек. Дайте мне столько же, и…

Внезапно равнодушие сэра Оливера как рукой сняло, и он, словно очнувшись от сна, гневно подался вперед.

– Что вы сказали?! – воскликнул он.

Капитан уставился на него, забыв о трубке:

– Я сказал, что вы заплатите мне столько же, сколько ваш брат заплатил за ваше похищение…

– Мой брат? – взревел наш рыцарь. – Мой брат, говорите вы?!

– Я говорю: ваш брат.

– Мастер Лайонел? – настаивал сэр Оливер.

– У вас есть другие братья? – поинтересовался мастер Ли.

Наступила пауза. Сэр Оливер смотрел прямо перед собой, голова его слегка ушла в плечи.

– Подождите, – наконец произнес он, – вы говорите, мой брат Лайонел заплатил вам, чтобы вы увезли меня. Короче говоря, именно ему я обязан своим пребыванием на этой грязной посудине?

– Вы подозреваете кого-нибудь другого? Неужели вы думаете, что я увез вас ради собственного удовольствия?

– Отвечайте! – проревел сэр Оливер, пытаясь разорвать связывающие его путы.

– Я уже несколько раз ответил вам. Но коли вы так медленно соображаете, повторю еще раз: ваш брат, мастер Лайонел Тресиллиан, заплатил мне две сотни фунтов, чтобы я отвез вас в Берберию и продал там как раба. Теперь вам ясно?

– Так же ясно, как то, что все это выдумки! Ты лжешь, собака!

– Потише, потише, – добродушно сказал мастер Ли.

– Повторяю: вы лжете.

Некоторое время мастер Ли внимательно разглядывал сэра Оливера.

– Вот как, – произнес он наконец и, не говоря больше ни слова, поднялся и подошел к рундуку у стены каюты. Он открыл его и достал кожаный мешок. Вынув из мешка пригоршню драгоценностей, он поднес их к самому лицу сэра Оливера. – Может быть, вам кое-что здесь покажется знакомым?

Сэр Оливер узнал перстень и серьгу брата с крупной грушевидной жемчужиной; узнал он и медальон, который два года назад подарил ему. Так постепенно он узнавал все разложенные перед ним драгоценности.

Голова сэра Оливера упала на грудь, и какое-то время он сидел, словно оглушенный. Наконец он застонал.

– Боже мой, – проговорил он, – кто же у меня остался? Лайонел! И Лайонел тоже…

Рыдания сотрясли его могучее тело, и по изможденному лицу скатились две слезы. Скатились и затерялись в давно не бритой бороде.

– Я проклят! – воскликнул он.

Без столь убедительного доказательства сэр Оливер никогда бы не поверил мастеру Ли. С той самой минуты, когда наш джентльмен подвергся нападению у ворот Годолфин-Корта, он был убежден, что это дело рук Розамунды, что уверенность в его виновности и ненависть к нему побудили ее к столь решительным действиям. Именно эти мысли и породили его апатию. Сэр Оливер ни на минуту не усомнился в правдивости принесенного Лайонелом известия. Направляясь в Годолфин-Корт, он верил в то, что спешит на призыв Розамунды, так же твердо, насколько позже уверовал в ее причастность ко всему случившемуся у стен замка. Он был убежден, что именно по ее приказу оказался в своем нынешнем положении. Таков ее ответ на предпринятую им накануне попытку поговорить с ней: способ, к которому она прибегла с целью оградить себя от повторения подобной дерзости.

Эта уверенность была невыносима. Она иссушила все чувства сэра Оливера, довела его до тупого равнодушия к своей судьбе, какие бы беды она ни сулила.

Тем не менее все прежние горести были не столь ужасны, как это новое открытие. В конце концов у Розамунды были некоторые основания для ненависти, пришедшей на смену былой любви. Но Лайонел… Что заставило его решиться на такой поступок, как не беспредельное отвратительное себялюбие, породившее в нем стремление во что бы то ни стало не дать возможности тому, кого считали убийцей Питера Годолфина, оправдаться и снять с себя несправедливое обвинение? Гнусное желание ради собственной выгоды устранить человека, который был для него братом, отцом, всем? Сэр Оливер содрогнулся от отвращения. Такова была невероятная, ужасающая истина! Именно так отблагодарил Лайонел брата за любовь, которой тот неизменно дарил его, за жертвы, принесенные ради его спасения. Когда бы весь мир был против сэра Оливера, то уверенность в любви и преданности брата не дала бы ему пасть духом. Но теперь… Его охватило чувство одиночества и полной опустошенности. Затем в его объятой скорбью душе начало пробуждаться возмущение. Оно росло быстро и вскоре вытеснило все остальные чувства. Он резко поднял голову и остановил взгляд своих сверкающих, налитых кровью глаз на мастере Ли, который сидел на рундуке и наблюдал за ним, терпеливо дожидаясь, когда он соберется с мыслями, приведенными в явный беспорядок неожиданным открытием.

– Мастер Ли, – спросил сэр Оливер, – сколько вы возьмете, чтобы отвезти меня домой в Англию?

– Ну что же, сэр Оливер, – ответил шкипер, – думаю, столько же, сколько взял с вашего брата за то, чтобы увезти вас оттуда. Так будет по справедливости. Одно, так сказать, покроет другое.

– Вы получите вдвое больше, когда высадите меня на мысе Трефузис, – прозвучал быстрый ответ.

Глазки капитана прищурились, отчего его густые рыжие брови сошлись над переносицей. Такое поспешное согласие показалось капитану подозрительным. Он слишком хорошо знал людей, чтобы не заподозрить подвоха.

– Что вы замышляете? – ухмыльнулся мастер Ли.

– Замышляю? Уж не против вас ли, любезный? – Сэр Оливер хрипло рассмеялся. – Силы небесные, ну и плут! Неужели вы думаете, что в этом деле хоть сколько-нибудь интересуете меня? Или вы, как и ваш сообщник, полагаете, что я способен на столь мелкие чувства?

Сэр Оливер не кривил душой. Гнев против Лайонела охватил все его существо, и он совершенно не думал о роли, какую сыграл в этой авантюре негодяй-шкипер.

– И вы дадите мне слово? – настаивал мастер Ли.

– Дам слово? Черт возьми, я уже дал его! Клянусь, как только вы высадите меня в Англии, я выплачу вам то, что обещал. Этого вам достаточно? А теперь развяжите меня, и покончим с этим.

– Разрази меня гром, я рад иметь дело с разумным человеком. Вы понимаете, что все было так, как я рассказал, и я всего лишь орудие. А что до виноватых – так это те, кто подсунул мне это дельце.

– Всего лишь орудие! Грязное орудие, позарившееся на золото. Довольно! Ради бога, развяжите меня: мне надоело сидеть связанным, как каплун.

Капитан вытащил нож, подошел к сэру Оливеру и без дальних слов разрезал связывавшие его веревки. Сэр Оливер резким движением выпрямился, но ударился головой о низкий потолок и тут же снова сел. Вдруг снаружи раздался крик, заставивший капитана броситься к двери. Он распахнул ее, выпустив клубы дыма и впустив солнечный свет. Мастер Ли вышел на ют,[17] и сэр Оливер, почувствовав себя на свободе, последовал за ним.

Внизу несколько матросов, собравшихся на шкафуте[18] у фальшборта,[19] всматривались в море. Другие, столпившись на баке, пристально смотрели вперед, в сторону берега. «Ласточка» проходила мыс Рок, и капитан, увидев, насколько сократилось расстояние между нею и берегом за то время, что он оставил управление судном, обрушил поток проклятий на своего помощника, стоявшего у руля. Впереди, слева по борту, к ним под брамселями[20] приближался большой корабль с высокими мачтами. Он вышел из устья Тежу, где, вероятнее всего, и поджидал какое-нибудь сбившееся с курса судно. Идя в крутой бейдевинд с зарифленными марселями[21] и крюйселем[22] на бизани,[23] «Ласточка» делала не более одного узла[24] в час против пяти узлов «испанца». О том, что неизвестный корабль принадлежит Испании, можно было судить по бухте, из которой он появился.

– Паруса к ветру! – проревел шкипер и, подскочив к штурвалу, с такой силой оттолкнул локтем своего помощника, что тот чуть не растянулся на палубе.

– Вы сами легли на этот курс, – попытался оправдаться помощник.

– Недоумок! – зарычал шкипер. – Я велел тебе не приближаться к берегу. Если суша наступает на нас, мы что же, так и будем идти, пока не наскочим на нее?

Капитан вывернул штурвал и развернул судно по ветру, после чего вновь передал штурвал помощнику.

– Так держи! – скомандовал он и, рыча на ходу приказания, спустился по трапу.

Повинуясь приказу, матросы бросились к вантам[25] и стали карабкаться вверх, чтобы отдать рифы.[26] Несколько человек побежали на корму, к бизань-мачте. Вскоре «Ласточка», покачиваясь на волнах и разрезая носом зеленую водную гладь, на всех парусах летела в открытое море.

Стоя на полуюте,[27] сэр Оливер наблюдал за «испанцем». Он видел, как тот взял примерно на румб[28] вправо с явной целью не дать им уйти. Теперь ветер более благоприятствовал «Ласточке», но «испанец», имеющий гораздо большее количество парусов, чем пиратская посудина капитана Ли, упорно нагонял их.

Вернувшийся на корму шкипер мрачно наблюдал за противником, проклиная себя и еще больше своего помощника за то, что они угодили в ловушку.

Тем временем сэр Оливер считал орудия «Ласточки», которые были ему видны, и прикидывал, сколько их может быть на верхней палубе. Он спросил об этом капитана, и в голосе его прозвучало такое равнодушие, словно он был сторонним наблюдателем и совершенно не думал о своем положении на борту преследуемого судна.

– Чтобы я бежал от него, будь у меня достаточно орудий! Разве я похож на человека, который станет удирать от какого-то «испанца».

Сэр Оливер все понял и замолчал. Он стал смотреть, как на шкафуте боцман и его помощники, шатаясь под тяжестью груза, носят абордажные тесаки и разное оружие для рукопашного боя и складывают у грот-мачты.[29] По трапу взлетел канонир, рослый смуглый малый, голый по пояс, с вылинявшим красным шарфом, повязанным на голове в виде тюрбана. Он подбежал к каронаде,[30] которая стояла у левого борта. От канонира не отставали двое подручных.

Мастер Ли позвал боцмана и, велев ему стать к штурвалу, отправил своего помощника на бак, где готовили еще одну пушку.

Началось преследование. «Испанец» неуклонно сокращал расстояние, отделявшее его от «Ласточки». Земля за кормой уходила все дальше и наконец превратилась в туманную полоску, едва различимую за сверкающей гладью моря.

Вдруг от «испанца» отделилось небольшое облачко белого дыма, затем прозвучал грохот выстрела, и в кабельтове от носа «Ласточки» послышался всплеск.

Загорелый канонир стоял около каронады с запальником в руке, готовый по первому слову шкипера дать ответный залп. Снизу поднялся его помощник и сообщил, что на верхней палубе все готово и он ждет приказаний.

«Испанец» дал еще один предупредительный выстрел поперек курса «Ласточки».

– Они недвусмысленно предлагают нам остановиться, – сказал сэр Оливер.

Шкипер теребил свою огненную бороду.

– У них более дальнобойные пушки, чем у большинства испанских судов. И все же я пока не стану тратить порох впустую. У нас его и так немного.

Едва он успел сказать это, как грянул третий выстрел. Раздался оглушительный треск, и грот-мачта с грохотом обрушилась на палубу, придавив насмерть двоих матросов. По-видимому, бой начался всерьез. Однако мастер Ли ничего не делал второпях.

– Стой! – крикнул он канониру, который уже собирался пустить в ход запальный фитиль.

Потеряв грот-стеньгу,[31] «Ласточка» сбавляла ход, и «испанец» быстро приближался к ней. Наконец шкипер счел, что суда достаточно сблизились; крепко выругавшись, он приказал стрелять. «Ласточка» сделала свой первый и последний выстрел в этой схватке. Когда смолк грохот, сэр Оливер сквозь клубы удушающего дыма увидел, что их ядро пробило полубак «испанца».

Проклиная канонира за слишком высокий прицел, мастер Ли дал сигнал его помощнику стрелять из кулеврины.[32] Второй выстрел должен был послужить сигналом для начала огня из всех орудий верхней палубы. Но «испанец» опередил их. В тот самый момент, когда шкипер отдавал приказ, он всем бортом полыхнул огнем и дымом.

«Ласточка» содрогнулась от удара, на секунду выровнялась и тут же накренилась на левый борт.

– Проклятие! – проревел мастер Ли. – У нас пробоина ниже ватерлинии!

Сэр Оливер увидел, что «испанец», как бы довольный содеянным, немного отдалился от них. Пушка помощника канонира так и не выстрелила; не был дан и бортовой залп с верхней палубы. Крен направил жерла орудий в море, и минуты через три вода уже заливала палубу. «Ласточка» получила смертельный удар и тонула.

Убедившись, что «Ласточка» уже не представляет опасности, «испанец» в ожидании неотвратимого конца повернулся к ней наветренным бортом с твердым намерением подобрать возможно больше рабов для пополнения средиземноморских галер его католического величества.

Так свершилась судьба, уготованная Лайонелом сэру Оливеру, но разделить ее пришлось и самому мастеру Ли, что отнюдь не входило в расчеты корыстного негодяя.

Часть вторая

Сакр-аль-Бар

Глава 1

Пленник

Сакр-аль-Бар, Морской Ястреб, бич Средиземного моря, гроза и ужас христианской Испании, лежал у обрыва высокого холма на мысе Спартель.

Над ним по гребню утеса тянулась темно-зеленая полоса апельсиновых рощ Араиша – то был знаменитый Сад гесперид древних, где росли золотые яблоки. Примерно в миле от него к востоку виднелись палатки и шатры бедуинов,[33] ставших лагерем на плодородном изумрудном пастбище, расстилавшемся сколько хватало глаз в сторону Сеуты. Несколько ближе почти голый пастух, гибкий темнокожий юноша со шнурком из верблюжьей шерсти, повязанным вокруг бритой головы, оседлав большой серый камень, с короткими паузами извлекал из тростниковой свирели заунывные монотонные звуки. Сверху, из-под голубого купола небес, неслись радостные трели жаворонка, снизу доносился убаюкивающий шепот отдыхающего после прилива моря.

Сакр-аль-Бар лежал на плаще из верблюжьей шерсти, разостланном у самого обрыва, среди роскошных папоротников и солеросов. По бокам от него сидели на корточках два негра из Суса. Кроме белых набедренных повязок, на них ничего не было, и в лучах майского солнца их мускулистые тела блестели, как черное дерево. В руках они держали простые опахала из пожелтевших листьев финиковой пальмы и медленно обмахивали ими голову своего господина, чтобы хоть немного освежить его и отогнать мух.

Сакр-аль-Бар был мужчина во цвете лет. Огромный рост, торс Геркулеса, мощные руки и крепкие ноги говорили о его исполинской силе. Снежно-белый тюрбан, надвинутый почти на самые брови, подчеркивал смуглость лица, украшенного ястребиным носом и черной раздвоенной бородой. Его глаза были, напротив, удивительно светлыми. Поверх белой рубашки и широких коротких шальвар он носил длинную зеленую тунику из очень легкого шелка, затканную по краям золотыми арабесками. Мускулистые, бронзовые от загара икры оставались обнаженными; ноги были обуты в мавританские туфли малиновой кожи с длинными загнутыми носами. При нем не было никакого оружия, кроме острого ножа с украшенной драгоценными камнями рукояткой в ножнах, плетенных из коричневой кожи.

В одном или двух ярдах слева от Сакр-аль-Бара лежал еще один человек. Опершись локтями о землю и ладонями заслонив глаза от яркого солнца, он внимательно вглядывался в море. Это тоже был высокий, крепкий мужчина, при малейшем движении которого облегавшая его кольчуга и каска, обмотанная зеленым тюрбаном, загорались ярким огнем. Рядом с ним лежала большая кривая сабля в кожаных ножнах, богато украшенных металлическим орнаментом. Его красивое бородатое лицо было темнее, чем у соседа, а тыльная сторона прекрасных рук с длинными пальцами была почти черной.

Сакр-аль-Бар не обращал на него внимания. Он смотрел вдаль поверх склона, поросшего чахлыми пробковыми деревьями и вечнозелеными дубами, на котором то здесь, то там желтело золото дрока и вспыхивали зеленые и пурпурные огни кактусов, цеплявшихся за белесые камни. Внизу, за Геркулесовыми Пещерами, расстилалось море; его воды, мерно вздымаясь, отливали изумрудом и всеми цветами и оттенками опала. Несколько дальше, под прикрытием скал, которые, вдаваясь в море, образовывали небольшую бухту, на легких волнах покачивались две пятидесятивесельные галеры с огромными мачтами и небольшой тридцативесельный галиот.[34] По обеим сторонам каждого судна почти горизонтально тянулись длинные желтые весла, похожие на распластанные крылья гигантской птицы. Не вызывало сомнения, что галеры и галиот либо прятались, либо укрывались в засаде. Над бухтой и над застывшими в ней судами кружила стая крикливых назойливых чаек.

Сакр-аль-Бар смотрел через пролив в сторону Тарифы и далекого берега Европы, едва различимого в густом мареве жаркого летнего дня. Но не окутанный дымкой горизонт притягивал его взгляд; он не отрывал глаз от прекрасного судна под белыми парусами, которое, идя круто по ветру, легко преодолевало течение милях в четырех от берега. Дул легкий восточный бриз, и, следуя левым галсом,[35] судно быстро приближалось; его капитан, без сомнения, высматривал у враждебного африканского побережья отчаянных морских разбойников, которые избрали эти места своим логовом и собирали дань с каждого христианского судна, осмелившегося заплыть в их владения. Сакр-аль-Бар улыбнулся, подумав о том, как мало подозревают на этом судне о близости галер и сколь безмятежным должен казаться африканский берег, купающийся в лучах солнца, христианскому капитану, рассматривающему его в подзорную трубу. И со своей вершины, подобно ястребу, каковым его окрестили, парящему в синеве неба перед тем, как броситься на добычу, он наблюдал за кораблем и ждал той минуты, когда можно будет напасть на него.

Немного восточнее наблюдательного пункта Сакр-аль-Бара в море выдавался небольшой мыс с милю длиной. Он представлял собой нечто вроде волнореза, образуя полосу штиля. Марсовому[36] с фок-мачты[37] его граница была хорошо видна, он мог заметить то место, где исчезали белые барашки на гребнях волн и вода становилась спокойнее. Если, следуя тем же галсом, они решатся пересечь эту границу, то выбраться из заштиленной зоны им удастся не так быстро. Судно в полном неведении о притаившейся опасности уверенно шло прежним курсом, и вскоре между ним и зловещим местом осталось не более полумили.

Облаченный в кольчугу корсар заволновался. Он повернулся к бесстрастному Сакр-аль-Бару, внимание которого было по-прежнему поглощено неизвестным судном.

– Он подходит, подходит! – воскликнул он на франкском наречии – этом лингва франка[38] африканского побережья.

– Иншалла! – последовал лаконичный ответ. – Да сбудется воля Всевышнего!

Вновь наступило напряженное молчание, а судно тем временем настолько приблизилось, что благодаря килевой качке они заметили, как под его черным корпусом поблескивает белое днище. Прикрыв ладонью глаза, Сакр-аль-Бар внимательно разглядывал квадратный флаг, развевающийся над грот-мачтой. Он сумел рассмотреть не только красные и желтые квадраты, но также изображения замка и льва.

– Судно испанское, Бискайн! – прокричал он своему товарищу. – Очень хорошо. Хвала Всевышнему!

– А они решатся? – вслух поинтересовался тот.

– Будь спокоен – решатся. Они не подозревают об опасности, ведь наши галеры довольно редко заходят так далеко на запад.

Пока они разговаривали, «испанец» подошел к роковой границе, пересек ее, и, поскольку ветер еще заполнял паруса, не вызывало сомнения, что он собирается продолжать путь в южном направлении.

– Пора! – крикнул Бискайн, Бискайн аль-Борак, как прозвали его за стремительность, с которой он всегда наносил удар. Он дрожал от нетерпения, как собака на сворке.

– Еще нет, – прозвучал спокойный ответ, сдержавший порыв Бискайна. – Чем ближе они подберутся к берегу, тем вернее их гибель. Дать сигнал мы успеем, когда они начнут поворот оверштаг.[39] Подай мне пить, – обратился Сакр-аль-Бар к одному из негров, которого он не без иронии прозвал Уайт.

Раб отвернулся, разгреб кучку папоротника, достал из-под нее красную глиняную амфору, вынул из горлышка пальмовые листья и налил воды в чашку. Сакр-аль-Бар медленно пил, не сводя глаз с судна, каждая снасть которого теперь уже четко прочерчивалась в прозрачном воздухе. Они видели людей на палубе, марсового на фоке. Находясь примерно в полумиле от них, судно неожиданно стало делать поворот оверштаг.

Сакр-аль-Бар вскочил и, выпрямившись во весь свой огромный рост, взмахнул длинным зеленым шарфом. На его сигнал с одной из галер, стоявших в укрытии, откликнулась труба, затем раздались резкие свистки боцманов, послышались всплески весел, скрип уключин, и две большие галеры вылетели из засады. Их длинные, обитые железом борта кишели корсарами в тюрбанах. Оружие блестело на солнце. Около дюжины корсаров с луками и стрелами в руках оседлали салинги грот-мачт, ванты по обоим бортам галер чернели от людей, которые роились на них, подобно саранче, готовой накрыть свою добычу и пожрать ее.

Внезапность нападения привела «испанца» в смятение. На судне началась отчаянная суматоха: звенела труба, раздавались крики команды, люди сломя голову, натыкаясь друг на друга, кидались занимать места, указанные их опрометчивым капитаном. В этой суматохе поворот на другой галс потерпел неудачу, драгоценное время было упущено, и судно едва двигалось с лениво повисшими парусами. В отчаянии капитан поспешил поставить корабль по ветру, полагая, что это – единственная возможность избежать западни. Но в этом закрытом месте ветер был слишком слаб, и попытка капитана не удалась.

Галеры летели наперерез «испанцу»; боцманы без устали работали плетьми, заставляя рабов до предела напрягать мускулы, и желтые весла с бешеной скоростью мелькали в воздухе, вздымая серебристую пыль.

Все это Сакр-аль-Бар успел заметить, пока в сопровождении Бискайна и негров покидал заоблачное убежище, сослужившее ему верную службу. Он перебегал от красного дуба к пробковому дереву и от пробкового дерева к красному дубу, перепрыгивал со скалы на скалу, спускался с уступа на уступ, руками цепляясь за траву или выступающий камень, с быстротой и ловкостью обезьяны.

Наконец он спустился на берег, в несколько прыжков оказался у самой воды и, пробежав вдоль черного рифа, поравнялся с галиотом, который корсары оставили в укрытии. Галиот ожидал его, стоя на глубокой воде на расстоянии длины весла от скалы. Когда он появился, весла приняли горизонтальное положение и застыли. Сакр-аль-Бар прыгнул на них, его спутники последовали за ним, и все четверо, пройдя по веслам, словно по сходням, добрались до фальшборта. Перебравшись через него, Сакр-аль-Бар оказался на палубе, в проходе между скамьями гребцов.

За Сакр-аль-Баром последовал Бискайн; последними перебрались на палубу негры. Они еще не перелезли через фальшборт, когда Сакр-аль-Бар дал сигнал. Боцман и два его помощника побежали по проходу, щелкая длинными плетьми из буйволовой кожи. Весла пошли вниз, галиот сорвался с места и полетел следом за двумя галерами.

С саблей в руке Сакр-аль-Бар стоял на носу немного поодаль от толпы шумных, разгоряченных корсаров, которые с нетерпением ожидали той минуты, когда они смогут наброситься на своего христианского противника. По реям и вверх по вантам карабкались лучники. На мачте развевался штандарт Сакр-аль-Бара – зеленый полумесяц на малиновом фоне.

Нагие рабы-христиане, обливаясь потом, стонали от напряжения под ударами мусульманских плетей, понуждавших несчастных нести гибель христианским собратьям.

Впереди сражение уже началось. В спешке «испанец» сделал только один выстрел, не достигший цели, и корсары уже зацепили абордажными крючьями корму его левого борта. Тучи смертоносных стрел осыпали его палубы с салингов мусульманской галеры, а по обоим бортам карабкались толпы разгоряченных мавров, нетерпение которых было особенно велико в тех случаях, когда дело касалось захвата «испанских собак», изгнавших их из родного Андалузского халифата. К корме «испанца» спешила вторая галера, чтобы подойти к нему с левого борта, и, пока она приближалась, ее лучники и пращники сеяли смерть на галеоне.[40]

Сражение было недолгим и жарким. Застигнутые врасплох испанцы настолько растерялись, что не сумели отразить нападение. И все же они сделали все, что могли, и оказали мужественное сопротивление. Но и корсары сражались не менее доблестно. Не щадя жизни, они были готовы убивать во имя Аллаха и его пророка и с готовностью принимали смерть, раз Всевышнему было угодно, чтобы именно здесь свершилась их судьба. Они теснили испанцев, и те, проигрывая им в численности раз в десять, отступили.

Когда галиот Сакр-аль-Бара подошел к борту испанского галеона, сражение подходило к концу, и один из корсаров, забравшись на марс,[41] срывал с грот-мачты испанский флаг и прибитое под ним деревянное распятие. Спустя мгновение под громовые крики на легком бризе развевался зеленый полумесяц.

Сквозь давку, царившую на палубе, Сакр-аль-Бар прошел на шкафут. Корсары давали ему дорогу, в исступлении выкрикивали его имя и, размахивая саблями, приветствовали Ястреба Моря, самого доблестного из всех слуг ислама. Правда, прибыв слишком поздно, он не принял участия в схватке. Но именно ему принадлежал дерзкий замысел устроить засаду так далеко на западе; его воля привела их к быстрой и радостной победе во имя Аллаха.

Палубы галеона, скользкие от крови, были усеяны телами раненых и умирающих, которых мусульмане выбрасывали за борт. Раненые христиане разделили участь погибших, поскольку корсарам не было никакого смысла возиться с увечными рабами.

У грот-мачты, как стадо робких, растерянных овец, сбились оставшиеся в живых испанцы, обезоруженные и павшие духом. Сакр-аль-Бар выступил вперед и остановил на них суровый взгляд своих светлых глаз. Их было человек сто – в основном авантюристы, отплывшие из Кадиса в надежде разбогатеть в Индиях.[42] Путешествие оказалось коротким, и они хорошо знали свою участь – тяжелый труд на веслах мусульманских галер или, в лучшем случае, невольничий рынок в Алжире или Тунисе, где их продадут какому-нибудь богатому мавру.

Взгляд Сакр-аль-Бара оценивающе скользил по испанцам, пока не остановился на их капитане, который стоял несколько впереди. На нем был богатый кастильский костюм черного цвета и бархатная шляпа с пышным плюмажем, украшенная золотым крестом.

Сакр-аль-Бар церемонно обратился к нему.

– Fortuna de guerra, señor capitan,[43] – бегло произнес он по-испански. – Как ваше имя?

– Я – дон Паоло де Гусман, – гордо выпрямившись, ответил капитан; в его голосе звучало сознание собственного достоинства и нескрываемое презрение к собеседнику.

– Вот как! Знатный джентльмен! И, надо полагать, достаточно крепкий и упитанный. На саке[44] в Алжире можете потянуть на две сотни филипиков.[45] Нам вы заплатите за выкуп пятьсот.

– Por las Entrañas de Dios![46] – воскликнул дон Паоло, который, подобно всем благочестивым испанцам, впитал страсть к божбе с молоком матери. Каким было бы следующее заявление задыхающегося от ярости капитана, осталось неизвестным, поскольку Сакр-аль-Бар презрительным движением руки дал знак увести его.

– За богохульство мы увеличим выкуп до тысячи филипиков, – сказал он и, обращаясь к стоявшим рядом корсарам, добавил: – Увести его! Окажите ему всяческое гостеприимство, пока не прибудет выкуп.

Испанца, призывающего на голову дерзкого корсара все кары небесные, увели.

С остальными пленниками разговор Сакр-аль-Бара был короток. Всем, кто пожелает, он предложил заплатить выкуп, и трое испанцев приняли его предложение. Остальных он препоручил заботам Бискайна, исполнявшего при нем обязанности кайи, или лейтенанта. Однако прежде он приказал боцману захваченного судна выступить вперед и потребовал у него сведений о рабах, находившихся на борту. Оказалось, что на судне была лишь дюжина рабов, выполнявших обязанности прислуги: три еврея, семь мусульман и два еретика. С приближением опасности всех их загнали в трюм.

По приказу Сакр-аль-Бара рабов извлекли из тьмы, куда они были брошены. Мусульмане, узнав, что попали в руки единоверцев и, следовательно, их рабству пришел конец, разразились радостными восклицаниями и вознесли горячую хвалу Господу всех правоверных, ибо нет Бога, кроме Аллаха. Трое евреев – стройные, крепко сбитые молодые люди в черных туниках по колено и черных ермолках на черных вьющихся волосах – заискивающе улыбались, надеясь, что их судьба изменится к лучшему. Они оказались среди людей более близких им, чем христиане, во всяком случае связанных с ними узами общей вражды к Испании и общими страданиями, которые они терпели от испанцев. Двое еретиков стояли, угрюмо понуря головы. Они понимали, что для них все случившееся означает лишь переход от Сциллы к Харибде[47] и что от язычников им так же нечего ждать, как и от христиан. Один из них был кривоногий крепыш, одетый в лохмотья. Его обветренное лицо было цвета красного дерева, а над синими глазами нависали клочковатые брови, некогда рыжие, как волосы и борода, теперь же изрядно тронутые сединой. Его руки покрывали темно-коричневые пятна, как у леопарда.

Из всей дюжины рабов он один привлек внимание Сакр-аль-Бара. Еретик понуро стоял перед корсаром, опустив голову и вперив взгляд в палубу, – усталый, подавленный, бездушный раб, готовый предпочесть смерть своей жалкой жизни. Прошло несколько мгновений, а могучий мусульманин все стоял рядом с рабом и не отрываясь смотрел на него. Затем тот, будто движимый непреодолимым любопытством, поднял голову: его тусклые, утомленные глаза оживились, застывшую в них усталость как рукой сняло, взгляд стал ясным и проницательным, как в минувшие времена. Раб вытянул шею и в свою очередь уставился на корсара. Затем растерянно оглядел множество смуглых лиц под тюрбанами самых разнообразных цветов и вновь остановил взгляд на Сакр-аль-Баре.

– Силы небесные! – в неописуемом изумлении наконец воскликнул он по-английски, после чего, поборов удивление и перейдя на свой циничный тон, продолжал: – Добрый день, сэр Оливер. Уж теперь-то вы наверняка не откажете себе в удовольствии повесить меня.

– Аллах велик! – бесстрастно ответил Сакр-аль-Бар.

Глава 2

Отступник

Как случилось, что Сакр-аль-Бар – Морской Ястреб, мусульманский пират, бич Средиземного моря, гроза христиан и любимец алжирского паши Асада ад-Дина – оказался не кем иным, как сэром Оливером Тресиллианом, корнуоллским джентльменом из Пенарроу? Обо всем этом весьма пространно повествуется в «Хрониках» Генри Года. О том, в сколь невероятное потрясение вверг сей факт его светлость, мы можем судить по утомительной скрупулезности, с которой он, шаг за шагом, прослеживает эту удивительную метаморфозу. Ей он посвящает целых два тома из восемнадцати, оставленных им потомству. Однако суть дела, причем к немалой его пользе, можно изложить в одной короткой главе.

Сэр Оливер оказался в числе тех, кого команда испанского судна, потопившего «Ласточку», выловила из моря. Вторым был Джаспер Ли, шкипер. Всех их отвезли в Лиссабон и предали суду святой инквизиции.[48] Поскольку почти все они были еретиками, то прежде всего братству Святого Бенедикта[49] пришлось позаботиться об их обращении. Сэр Оливер происходил из семьи, которая никогда не славилась строгостью в вопросах религии, и вовсе не собирался быть сожженным заживо, если для того, чтобы спастись от костра, достаточно принять точку зрения тех, кто несколько иначе, нежели его единоверцы, относится к гипотетической проблеме загробной жизни. Он принял католическое крещение с почти презрительным равнодушием. Что касается Джаспера Ли, то нетрудно догадаться, что религиозные чувства шкипера отличались не меньшей эластичностью, чем у сэра Оливера. Разумеется, он был не тот человек, чтобы позволить изжарить себя из-за такого пустяка, как конфессиональные тонкости.

Надо ли говорить, как возликовала святая церковь по поводу спасения двух несчастных душ от верной погибели. Посему к новообращенным в истинную веру отнеслись с особой заботой, и псы Господни пролили над ними целые потоки благодарственных слез. Итак, с ересью было покончено. Они полностью очистились от нее, приняв епитимью[50] по всей форме – со свечой в руке и санбенито[51] на плечах – во время аутодафе[52] на площади Рокио в Лиссабоне. Благословив новообращенных, церковь отпустила их с напутствием упорствовать на пути спасения, по которому она с такой мягкостью их направила.

Однако освобождение новообращенных было равносильно отказу от них, поскольку они сразу же очутились в руках светских властей, которым предстояло подвергнуть их наказанию за преступления на море. И хотя подтверждения их виновности найти не удалось, судьи не сомневались, что отсутствие состава преступления являлось естественным следствием отсутствия возможности совершить таковое. Напротив, заключили они, нет ни малейшего сомнения в том, что при наличии возможности оное преступление не замедлило бы свершиться. Подобная уверенность судей основывалась на том факте, что, когда «испанец» дал залп по носовой части «Ласточки», предлагая ей лечь в дрейф, она продолжала следовать прежним курсом. Так с неопровержимой кастильской логикой был доказан злой умысел капитана.

Джаспер Ли возразил, что его действия диктовались недоверием к испанцам и твердой уверенностью в том, что все испанцы – пираты и каждому честному моряку следует держаться подальше от них, особенно если его судно уступает им в числе орудий. Однако подобное оправдание не снискало капитану расположения его недалеких судей.

Сэр Оливер с жаром заявил, что не принадлежит к команде «Ласточки», что он – дворянин, который против своей воли оказался на борту, став жертвой гнусного обмана со стороны корыстного шкипера.

Суд со вниманием выслушал эту речь и попросил его назвать свое имя и звание. Сэр Оливер был настолько неосторожен, что сказал правду. Результат оказался чрезвычайно поучительным для нашего джентльмена: он доказал ему, с какой педантичностью ведутся и в каком порядке содержатся испанские архивы. Суд представил документы, на основании которых его члены смогли изложить сэру Оливеру основные события той части его жизни, что прошла в морских странствиях, и воскресить в его памяти давно забытые мелкие, но весьма щекотливые подробности.

Не он ли был в таком-то году на Барбадосе и захватил галеон «Санта-Мария»? Что же это, как не разбой и пиратство? Разве четыре года назад он не потопил в Фанкальском заливе испанскую каракку?[53] Разве не он был соучастником пирата Хокинса в деле при Сан-Хуан-де-Улоа? И так далее и тому подобное… Сэра Оливера буквально засыпали вопросами.

Он уже почти жалел, что взял на себя лишний труд и, согласившись перейти в католичество, натерпелся от братьев-доминиканцев[54] всяческих неприятностей, связанных с этой процедурой. Ему стало казаться, что он понапрасну потерял время и избежал церковного огня единственно для того, чтобы в виде жертвы мстительному богу испанцев быть вздернутым на светской веревке.

Однако до этого дело не дошло. В то время на средиземноморских галерах ощущалась острая нужда в людях, каковому обстоятельству сэр Оливер, капитан Ли и еще несколько человек из незадачливой команды «Ласточки» и были обязаны жизнью, хотя весьма сомнительно, чтобы кто-нибудь из них выказывал склонность поздравлять себя с таким исходом.

Скованные одной цепью щиколотка к щиколотке на расстоянии нескольких коротких звеньев друг от друга, они были частью большого стада несчастных, которых через Португалию погнали в Испанию и далее на юг, в Кадис. Последний раз сэр Оливер видел капитана Ли в то утро, когда они выходили из зловонной лиссабонской тюрьмы. С тех пор на протяжении всего изнурительного пути каждый из них знал, что другой находится где-то рядом, в жалкой оборванной толпе галерников. Но они ни разу не встретились.

В Кадисе сэр Оливер провел месяц в обширном и грязном загоне под открытым небом. То была обитель нечистот, болезней и страданий, самых ужасных, какие только можно вообразить. Подробности, слишком омерзительные, чтобы их описывать здесь, любопытствующие могут найти в «Хрониках» лорда Генри Года.

К концу месяца сэр Оливер оказался в числе тех, кого отобрал офицер, набиравший гребцов на галеру, которой предстояло доставить в Неаполь испанскую инфанту.[55] Переменой участи он был обязан своему крепкому организму, устоявшему перед инфекцией смертоносной обители страданий, а также великолепным мускулам, которые офицер, проводивший отбор, ощупывал так тщательно, будто приобретал вьючное животное. Впрочем, именно этим он и занимался.

Галера, куда отправили нашего джентльмена, была судном о пятидесяти веслах, на каждом из которых сидело по семь гребцов. Они размещались на некоем подобии лестницы, соответствовавшей наклону весла и спускавшейся от прохода в середине судна к фальшборту.

Сэру Оливеру отвели место у самого прохода. Здесь, совершенно нагой, как в день своего появления на свет, прикованный цепью к скамье, он провел шесть долгих месяцев.

Доски, на которых он сидел, покрывала тонкая грязная овчина. Скамья была не более десяти футов в длину, и от соседней ее отделяло примерно четыре фута. На этом тесном пространстве проходила вся жизнь сэра Оливера и его соседей по веслу. Они не покидали его ни днем ни ночью: спали они в цепях, скорчившись над веслом, поскольку не могли ни лечь, ни вытянуться во весь рост.

Со временем сэр Оливер достаточно закалился и приспособился к невыносимому существованию галерного раба, равносильному погребению заживо. И все же тот первый долгий переход в Неаполь остался самым страшным воспоминанием его жизни. В течение шести, порой восьми, а однажды не менее чем десяти часов он ни на секунду не выпускал весла. Поставив одну ногу на упор, другую на переднюю скамью, ухватившись за свою часть неимоверно тяжелого пятнадцатифутового весла, он сгибался вперед, наваливаясь на него, распрямлялся, чтобы не задеть спины стонущих, обливающихся потом рабов, сидевших перед ним, затем поднимал свой конец, чтобы опустить весло в воду, после чего вставал на ноги и, налегая на весло всей тяжестью, гремя цепью, опускался на скамью рядом со стонущими товарищами. И так без конца, пока в голове не поднимался звон, не темнело в глазах, не пересыхало во рту и все тело не охватывала нестерпимая боль. Резкий удар боцманской плети, побуждая собрать остатки сил, оставлял на его голой спине кровавый рубец. И так изо дня в день, то сгорая до пузырей под безжалостными лучами южного солнца, то замерзая от холодной ночной росы, когда, скорчившись на скамье, он забывался коротким, не приносящим отдохновения сном. Ужасающе грязный и растрепанный, со слипшимися от пота волосами и бородой, которые омывались только редкими в это время года дождями, он задыхался от зловония, исходившего от соседей, испытывал нескончаемые мучения от полчищ отвратительных насекомых, плодившихся в гнилой овечьей подстилке, переносил бог знает какие кошмары этого плавучего ада. Его скудная пища состояла из червивых сухарей, тошнотворного рисового варева с салом и тепловатой, зачастую протухшей воды. Исключение составляли те дни, когда грести приходилось дольше обычного, и для поддержания сил измученных рабов боцман бросал им в рот кусочки смоченного в вине хлеба.

Во время этого перехода среди рабов вспыхнула цинга, случались и другие болезни, не говоря о вызванных постоянным трением о скамьи язвах, от которых молча страдали буквально все гребцы. С теми, кто, обессилев от болезней или дойдя до предела выносливости, впадал в обморочное состояние, боцманы не церемонились. Покойников выбрасывали за борт, потерявших сознание выволакивали в проход между рядами гребцов или на палубу и, дабы привести в чувство, били плетьми. Если они все-таки не приходили в себя, то избиение продолжалось до тех пор, пока жертва не превращалась в кровавую бесформенную массу, после чего ее бросали в море.

Один или два раза, когда они шли против ветра и смрад от гребцов относило к корме и к вызолоченной кормовой надстройке, где находились инфанта и ее свита, рулевым приказали развернуться фордевинд.[56] Несколько долгих изнурительных часов рабы удерживали галеру на месте, медленно гребя против ветра, чтобы ее не отнесло назад.

В первую же неделю путешествия умерло около четверти рабов, сидевших на веслах. Но в трюме имелись резервы, и их извлекли оттуда, чтобы заполнить опустевшие места. Лишь самые стойкие выдерживали эти ужасные испытания. Среди них оказались сэр Оливер и его ближайший сосед по веслу – рослый, сильный и невозмутимый мавр, который не жаловался на судьбу, но принимал ее со стоицизмом, вызывавшим восхищение сэра Оливера. За многие дни они не обменялись ни единым словом, так как думали, что, несмотря на общие несчастья, различие веры делает их врагами. Однажды вечером, когда немолодого еврея, впавшего в милосердное забытье, вытащили в проход и стали избивать плетьми, сэр Оливер заметил, что облаченный в алую сутану прелат[57] из свиты инфанты облокотился о поручни юта и не сводит с истязаемого сурового, безжалостного взгляда. Бесчеловечность этой сцены и холодное равнодушие служителя всеблагого и милосердного Спасителя привели нашего джентльмена в такую ярость, что он вслух послал проклятие всем христианам вообще и алому князю церкви[58] в частности.

Он повернулся к мавру и произнес по-испански:

– Да, ад был создан для христиан. Наверное, поэтому они и стремятся превратить землю в его подобие.

К счастью, скрип весел, лязг цепей и свист плетей, истязавших несчастного еврея, заглушили его слова. Однако мавр расслышал их, и его темные глаза сверкнули.

– Их ожидает семижды раскаленная печь, о брат мой, – ответил он с уверенностью, в которой, казалось, и была основа его стойкости. – Но разве ты не христианин?

Мавр говорил на лингва франка – своеобразном языке североафриканского побережья, похожем на какой-то французский диалект, пересыпанный арабскими словами. О чем он говорит, сэр Оливер догадался почти интуитивно. Он ответил снова по-испански, поскольку, хоть мавр и не говорил на этом языке, было ясно, что он его понимает.

– С этого часа я отрекаюсь от веры! – Гнев сэра Оливера не утихал. – Я не признаю ни одну религию, именем которой творится подобная жестокость. Взгляни-ка на это алое исчадие ада там, наверху. С какой изысканностью нюхает он ароматический шарик, дабы не осквернить свои святейшие ноздри нашим отравленным дыханием! А ведь мы, как и этот прелат, созданы по образу и подобию Божию. Да и что он знает о Боге? Он разбирается в религии не больше, чем в хорошем вине, жирной пище и пышнотелых женщинах. Проповедуя отречение от мирских благ как единственный путь на небеса, он своими же догматами обречен на вечную погибель. – Сэр Оливер налег на весло и крепко выругался. – Христианин? Это я-то? – И он рассмеялся – впервые за то время, что сидел прикованным к скамье. – Я покончил с христианством и христианами.

– Мы принадлежим истинному Богу, и мы вернемся к Нему, – заметил мавр.

Так началась дружба сэра Оливера с Юсуфом бен-Моктаром. Мусульманин решил, что в своем соседе он нашел человека, на которого снизошла благодать Аллаха, человека, готового принять веру пророка. И благочестивый Юсуф со рвением принялся за обращение раба-христианина. Однако сэр Оливер слушал его равнодушно. Отступясь от одной веры, он не спешил принимать другую, не убедившись в ее преимуществах. Пока же славословия Юсуфа исламу очень напоминали речи, которые он уже слышал во славу католицизма. Но он не высказывал своих мыслей вслух и тем временем, пользуясь общением с мусульманином, настолько выучил лингва франка, что к концу шестого месяца говорил на нем как настоящий мавританин, уснащая речь мусульманской образностью и большей, нежели то было принято, примесью арабских слов.

На исходе шестого месяца произошло событие, которое вернуло сэру Оливеру свободу. За это время его конечности, и ранее отличавшиеся необыкновенной силой, приобрели поистине гигантскую мощь. На веслах всегда так: либо вы умираете, не выдержав напряжения, либо ваши мышцы и сухожилия приспосабливаются к этой изнурительной работе. Испытания закалили сэра Оливера; он стал нечувствителен к усталости: выносливость его превосходила границы человеческих возможностей.

Однажды вечером, когда, возвращаясь из Генуи, они проходили Минорку, из-за мыса неожиданно вылетели четыре мусульманские галеры. Они приближались на некотором расстоянии друг от друга с явным намерением окружить их судно и напасть на него.

«Асад ад-Дин» – пронеслось по «испанцу» имя самого грозного мусульманского корсара со времен отступника-итальянца Окьяни, или Али-паши, убитого при Лепанто.[59] На палубе запели трубы, загремела барабанная дробь, и испанцы в шишаках и латах, вооруженные аркебузами[60] и копьями, приготовились защищать свою жизнь и свободу. Канониры бросились к кулевринам. Но пока они в смятении разводили огонь и готовили фитили, было потеряно много времени, так много, что, прежде чем успела выстрелить хоть одна пушка, крючья первой мусульманской галеры уже скребли по фальшборту «испанца». Столкновение двух судов было ужасно. Обитый железом форштевень[61] мусульманской галеры, на которой находился сам Асад ад-Дин, нанес сокрушительный удар по корпусу «испанца», разбив в щепы пятнадцать весел, как высохшие тростинки. На скамьях гребцов раздались адские крики и жалобные стоны. Сорок рабов были придавлены веслами, некоторые были убиты на месте, другие лежали кто с переломанной спиной, кто с раздробленными конечностями и ребрами.

Если бы не Юсуф, который имел достаточный опыт в боях между галерами и знал, что должно произойти, то сэр Оливер, несомненно, оказался бы среди этих несчастных. Мавр до предела отжал весло вверх и вперед, заставляя остальных гребцов повторить его движения. Затем, выпустив весло из рук, он скользнул на колени и прижался к настилу так плотно, что его плечи оказались вровень со скамьей. Он крикнул, чтобы сэр Оливер сделал то же самое, и тот, не понимая смысла маневра, но по тону товарища догадываясь о его необходимости, незамедлительно повиновался. Мгновением позже на весло обрушился сокрушительный удар, и, прежде чем обломиться, оно отскочило назад, размозжив голову одному из рабов и смертельно ранив остальных, но не задев ни сэра Оливера, ни Юсуфа. Еще через секунду им на спины с воплями и проклятиями повалились гребцы, отброшенные веслом с передней скамьи.

Когда сэр Оливер, шатаясь, поднялся на ноги, битва была в полном разгаре. Испанцы дали несколько залпов из аркебуз, и над фальшбортом повисло плотное облако дыма, из которого извергался нескончаемый поток корсаров, предводительствуемый немолодым высоким, стройным человеком с развевающейся седой бородой и смуглым орлиным профилем. На его белоснежном тюрбане под навершием стального шлема сверкал изумрудный полумесяц. Тело старика облекала кольчуга. Он размахивал огромной саблей, под ударами которой испанцы падали, словно колосья под серпом жнеца. Он сражался за десятерых, и ему на подмогу с криками «Дин! Дин! Аллах! Аллах-иль-Аллах!» спешили все новые и новые корсары. Не в силах противостоять столь бурному натиску, испанцы отступили.

Увидев, что Юсуф безуспешно пытается освободиться от цепи, сэр Оливер пришел ему на помощь. Он нагнулся, схватив цепь обеими руками, оперся ногами о скамью и, напрягая все силы, вырвал скобу из дерева. Юсуф был свободен, разумеется, если не считать тянувшейся за ним цепи. В свою очередь он оказал такую же услугу сэру Оливеру, на что – как ни был он силен – потребовалось больше времени, поскольку либо корнуоллец был все же сильнее, либо скоба, крепившая его цепь, была вбита в более прочное дерево. Наконец она поддалась, и сэр Оливер тоже оказался на свободе. Он поставил на скамью ногу и разжал звено, крепившее цепь к обручу на щиколотке.

Покончив с этим, сэр Оливер занялся делом мщения. Громовым голосом подхватив боевой клич нападающих «Дин!» и потрясая цепью, он бросился на испанцев с тыла. В его руках цепь превратилась в страшное оружие. Он размахивал ею, словно бичом, нанося удары направо и налево, проламывая головы, разбивая лица, пока не пробился сквозь толпу испанцев, которые настолько растерялись, что почти не оказали сопротивления вырвавшемуся на свободу рабу. За ним, размахивая десятифутовым обломком весла, мчался Юсуф.

Впоследствии сэр Оливер говорил, что едва ли отдавал себе отчет в том, что происходило вокруг. Когда он наконец опомнился, то обнаружил, что бой закончен, толпа корсаров охраняет сбившихся в кучу испанцев, другие вытаскивают из каюты капитана сундуки и, наконец, третьи, вооруженные молотками и долотами, пробираются между скамьями и освобождают оставшихся в живых рабов, большинство из которых были сынами ислама.

Сэр Оливер увидел, что стоит лицом к лицу с седобородым предводителем корсаров и тот, опираясь на саблю, не сводит с него удивленного и восхищенного взгляда. Обнаженное тело нашего джентльмена было с головы до ног забрызгано кровью, а правая рука по-прежнему сжимала тот самый ярд железных звеньев, каковым он и произвел столь страшное опустошение. Юсуф стоял рядом с предводителем и что-то торопливо говорил ему.

– Клянусь Аллахом, мне еще не доводилось видеть столь сильного воина! – воскликнул корсар. – Сам пророк вселил в него силу, чтобы покарать неверных свиней.

Сэр Оливер свирепо усмехнулся.

– Я расплатился за удары их плетей, – сказал он.

Таковы были обстоятельства, при которых сэр Оливер встретился с грозным Асадом ад-Дином, пашой Алжира, и первые слова, сказанные ими друг другу.

Вскоре галера Асада ад-Дина несла нашего джентльмена в Берберию; его вымыли и обрили, оставив на макушке пучок волос, за который пророк поднимет его на небо, когда истечет срок его земного существования. Он не возражал: здесь его накормили, и раз так, то пусть поступают, как им заблагорассудится. Наконец его облекли в непривычно легкие, свободные одежды и, повязав голову тюрбаном, повели на корму, где под навесом сидели Асад ад-Дин и Юсуф, увидев которого сэр Оливер понял, что именно по его приказанию с ним обращались как с правоверным.

Юсуф бен-Моктар оказался весьма влиятельным лицом – племянником и любимцем самого Асада ад-Дина, столпа веры, избранника Аллаха. Пленение Юсуфа испанцами повергло всех в глубокую скорбь, а недавнее избавление вызвало бурное ликование. Обретя свободу, он не забыл о соседе по веслу, к которому сам Асад ад-Дин проявил величайшее любопытство. Превыше всего в этом мире старый корсар ценил настоящих воинов; по его собственному признанию, ему еще не приходилось видеть равных этому рослому рабу и наблюдать что-либо подобное тому, как он сражался своей смертоносной цепью. Юсуф сообщил ему, что на этого человека снизошла благодать Аллаха и в нем уже живет дух истинного мусульманина; иными словами: плод созрел и ждет руки пророка.

Когда сэр Оливер, вымытый, надушенный, облаченный в белый кафтан и тюрбан, благодаря которому он казался еще выше, предстал перед Асадом ад-Дином, ему объявили, что если он готов вступить в ряды правоверных дома пророка и посвятить силу и мужество, дарованные ему Аллахом, утверждению истинной веры и мщению врагам ислама, то его ожидают слава, богатство и почести.

Из всей пространной речи, произнесенной с восточной витиеватостью, в смятенную душу сэра Оливера запала одна лишь фраза о мщении врагам ислама. Он чувствовал, что враги ислама – его враги, и не скрывал от себя, что воздать им по заслугам было бы для него чрезвычайно соблазнительно. Не забывал он и о том, что в случае отказа принять веру пророка его вновь ждет весло, но уже на мусульманской галере. За шесть месяцев он сполна изведал прелести этого занятия, и теперь, когда его отмыли и дали почувствовать себя нормальным человеком, возвратиться к веслу было бы свыше его сил. Мы видели, с какой легкостью сэр Оливер отрекся от религии, в лоне которой был воспитан, и перешел в католичество – к немалому для себя разочарованию, как выяснилось впоследствии. С неменьшей легкостью, но с несравненно большей выгодой перешел он в ислам. Более того, он устремился в лоно Магомета с некоей страстью, чего и в помине не было при его первом отступничестве.

Как мы уже имели возможность убедиться, еще на борту испанской галеры сэр Оливер пришел к выводу, что в его время христианство превратилось в зловещую карикатуру, от которой мир необходимо избавить. Однако не следует полагать, будто разочарованность нашего джентльмена в христианстве зашла так далеко, что он уверовал в неоспоримое превосходство ислама, и будто его обращение к Магомету было чем-то большим, нежели простая видимость. Оказавшись перед необходимостью выбирать между скамьей гребца и кормовой палубой, веслом и саблей, он без колебаний сделал единственно возможный в его положении выбор, гарантирующий ему жизнь и свободу.

Вот так сэр Оливер был принят в ряды правоверных, тех, кого в райских кущах ожидают шатры, разбитые в садах с неосыпающимися плодами среди молочных, винных и медовых рек. Он стал кайей, или лейтенантом, на галере, которой командовал Юсуф, и в добром десятке сражений проявил такую храбрость и находчивость, что имя его вскоре стало известно всем пиратам Средиземного моря. Месяцев через шесть в бою у берегов Сицилии с одной из галер Религии – так назывались суда мальтийских рыцарей[62] – Юсуфа смертельно ранили в тот самый момент, когда победа уже была за корсарами. Он умер час спустя на руках сэра Оливера, назначив его своим преемником и приказав всем беспрекословно подчиняться ему до возвращения в Алжир, где паша изъявит свою волю.

Паша без колебаний утвердил сэра Оливера капитаном галеры, бывшей прежде под командованием Юсуфа. С этого дня его стали называть Оливер-рейсом,[63] но вскоре своей доблестью и неистовством он заслужил прозвище Сакр-аль-Бар, или Морской Ястреб. Его слава быстро росла и, перелетев за море, достигла берегов христианского мира. Еще через некоторое время Асад сделал его своим лейтенантом, то есть вторым лицом в алжирском флоте. По существу, сэр Оливер выполнял функции главнокомандующего, так как Асад старел и все реже выходил в море. Вместо него и от его имени в походы отправлялся Сакр-аль-Бар, чьи мужество, ловкость и удача были столь велики, что он никогда не возвращался с пустыми руками.

Все свято верили, что на нем почиет благодать Аллаха, избравшего его своим орудием для прославления ислама. Асад ценил и уважал своего лейтенанта, и со временем уважение переросло в любовь. Разве мог этот ревностный мусульманин иначе относиться к тому, кого сам Всевышний отметил своей милостью? Никто не сомневался, что, когда Аллах призовет к себе Асада, наследовать ему должен Сакр-аль-Бар. Таким образом, Оливеру-рейсу было бы суждено, став пашой Алжира, пойти по стопам Барбароссы, Окьяни и других христианских отступников-корсаров, сделавшихся князьями ислама.

Несмотря на некоторую враждебность, порожденную его молниеносным возвышением, – о чем будет сказано в свое время, – Сакр-аль-Бар лишь однажды подвергся опасности утратить свое могущество. Через несколько месяцев после возведения в ранг капитана он как-то утром зашел в зловонную тюрьму для рабов в Алжире и увидел довольно большую группу соотечественников. Он приказал снять с них оковы и выпустить на свободу.

Когда паша призвал его к ответу за дерзкий поступок, сэр Оливер прибег к высокомерию, как единственному средству спасти положение. Он поклялся бородой пророка, что коль скоро должен обнажать саблю Магомета во имя ислама на море, то нести эту службу он намерен в соответствии со своими правилами, одно из которых – никогда не направлять оную саблю против соотечественников. Он заявил, что ислам ничего не потеряет, так как за каждого освобожденного им англичанина он обратит в рабство двоих испанцев, французов, греков или итальянцев.

Сакр-аль-Бар добился своего, но с условием, что поскольку пленные рабы являются собственностью государства, то, желая лишить его таковой, он должен выкупить их. Тогда он сможет распоряжаться ими по своему усмотрению. Так мудрый и справедливый Асад устранил возникшее затруднение, и Оливер-рейс благоразумно склонил голову пред его решением.

С той поры Сакр-аль-Бар покупал и отпускал на волю всех привезенных в Алжир рабов-англичан и находил способ отправить их домой. Правда, это ежегодно обходилось ему в солидную сумму, но богатства его быстро росли, и он вполне мог позволить себе подобную подать.

Читая «Хроники» лорда Генри Года, можно прийти к выводу, что в водовороте новой жизни сэр Оливер совсем забыл свой корнуоллский дом и любимую женщину, которая с такой готовностью поверила, что он убил ее брата. Этому веришь, пока не дойдешь до описания того, как однажды среди пленных английских моряков, привезенных в Алжир его лейтенантом Бискайном аль-Бораком, сэр Оливер встретил корнуоллского юношу из Хестона по имени Питт, с отцом которого он был знаком.

Он привел молодого человека в свой прекрасный дворец неподалеку от Баб-аль-Аюба и принял его как почетного гостя. Всю ночь они провели в разговорах. Сэр Оливер узнал обо всем, что произошло в его родных местах с тех пор, как он их покинул. Все это дает представление о том, какая жестокая ностальгия, должно быть, проснулась в душе отступника и сколь велико было его желание утолить ее бесконечными расспросами. Молодой корнуоллец внезапно и болезненно оживил для него прошлое. Той летней ночью в душе сэра Оливера пробудились раскаяние и безумное желание вернуться. Розамунда должна вновь открыть ему ту дверь, которую он, движимый отчаянием, захлопнул. Он ни на минуту не усомнился, что, узнав наконец правду, она именно так и поступит. У него уже не было причины выгораживать негодяя-брата: теперь он так же сильно ненавидел его, как прежде любил.

Он тайком написал длинное письмо, где, ничего не скрывая, поведал о событии, повлекшем за собой столь печальные последствия, и обо всем, что случилось с ним после похищения. Хронист сэра Оливера высказывает предположение, что это письмо и камень заставило бы заплакать. Более того, оно отнюдь не сводилось к страстным уверениям автора в своей невиновности и к голословным обвинениям по адресу брата. Сэр Оливер сообщал Розамунде о существовании доказательств, долженствующих развеять все сомнения; он рассказал ей о пергаменте, написанном мастером Бейном и засвидетельствованном пастором. Далее он просил Розамунду обратиться за подтверждением подлинности документа – если она усомнится в ней – к самому мастеру Бейну. И наконец, умолял довести дело до сведения королевы, дабы обеспечить ему возможность вернуться в Англию, не опасаясь гонений за вынужденное нечеловеческими страданиями отступничество.

Сакр-аль-Бар щедро одарил корнуоллца и отдал ему письмо. Он наказал передать его лично Розамунде и объяснил, как найти документ, который следовало приложить к письму. Драгоценный пергамент был спрятан между страницами книги о соколиной охоте в библиотеке в Пенарроу, где, вероятно, и лежал, поскольку Лайонел не подозревал о его существовании и никогда не был любителем чтения. В Пенарроу Питту надлежало разыскать Николаса и, заручившись его помощью, раздобыть пергамент.

Вскоре Сакр-аль-Бар нашел способ доставить Питта в Геную и там посадить его на английское судно.

Через три месяца он получил от Питта письмо, пришедшее через Геную, которая в те времена поддерживала мирные отношения с алжирцами и служила посредницей в их общении с христианским миром. Питт сообщил, что все исполнил именно так, как того желал сэр Оливер. С помощью Николаса он нашел нужный документ, лично явился к Розамунде, которая теперь жила у сэра Джона Киллигрю, и отдал ей письмо и пергамент. Однако, узнав, от чьего имени он прибыл, она тут же, при нем, не читая, бросила и то и другое в огонь и, не выслушав, отпустила его.

Ту ночь Сакр-аль-Бар провел под звездным небом в своем благоухающем саду, и рабы в ужасе рассказывали друг другу, что из сада слышались рыдания. Если его сердце действительно обливалось слезами, то слезы те были последними в его жизни. Он стал еще более замкнутым, жестоким и насмешливым, чем прежде, и с того дня утратил интерес к освобождению рабов-англичан. Сердце его превратилось в камень.

С того вечера, когда Джаспер Ли заманил сэра Оливера в западню, прошло пять лет. Слава Сакр-аль-Бара гремела по всему Средиземному морю; одно имя его внушало ужас. Мальта, Неаполь, Венеция посылали целые флотилии, чтобы захватить корсара и положить конец его дерзким набегам. Но Аллах берег его, и, не проиграв ни одного сражения, Сакр-аль-Бар неизменно приносил победу саблям ислама.

Весной сэр Оливер получил второе письмо от корнуоллца Питта, каковой факт доказывал, что благодарность еще встречается в этом мире, хотя наш джентльмен был уверен в обратном. Юноша, которого он избавил от рабства, движимый исключительно благодарностью, сообщал сэру Оливеру о некоторых делах, имевших к нему прямое отношение. Письмо из Англии не только разбередило старую рану, но и нанесло новую. Из него сэр Оливер узнал, что сэр Джон Киллигрю вынудил Питта дать показания о его обращении в магометанство, на основании чего суд объявил отступника вне закона, передав все его владения мастеру Лайонелу Тресиллиану. Питт признавался, что очень удручен тем, что так дурно отблагодарил своего благодетеля. Если бы он мог предвидеть последствия, то скорее дал бы повесить себя, чем произнес хотя бы одно слово.

Это сообщение не пробудило в сэре Оливере никаких чувств, кроме холодного презрения. Далее в письме говорилось, что леди Розамунда после возвращения из Франции, где она провела два года, обручилась с мастером Лайонелом; что их свадьба состоится в июне и что за этот брак ратует сэр Джон Киллигрю, который очень хочет видеть Розамунду устроенной под надежной защитой супруга, поскольку сам он вознамерился отправиться за море и снаряжает прекрасный корабль для путешествия в Индии. К этой новости Питт присовокупил, что все соседи одобряют данный союз, считая его исключительно выгодным для обоих домов, ибо он сольет воедино два сопредельных поместья – Пенарроу и Годолфин-Корт.

Дойдя до этого места, Оливер-рейс рассмеялся. Могло показаться, будто всеобщее одобрение вызвал не сам брак, а то, что благодаря ему объединятся два участка земли. Итак – союз двух парков, двух поместий, двух полос пашни и леса. Что же до союза двух человек, то он, вероятно, не более чем случайное следствие.

Грустная ирония ситуации наполнила душу сэра Оливера горечью. Считая его убийцей брата и на этом основании отказав ему, Розамунда принимает в свои объятия настоящего убийцу. А он, этот трус, этот лживый негодяй, из каких глубин ада почерпнул он смелость для участия в таком маскараде?! Неужели у него вовсе нет сердца, совести, порядочности, наконец – страха перед гневом Господним?

Сэр Оливер разорвал письмо на мелкие клочки и решил забыть о нем. Из лучших побуждений Питт жестоко обошелся с ним. В надежде отвлечься от неотступно преследовавших его образов, он с тремя галерами вышел в море и недели через две на борту испанской каракки, захваченной у мыса Спартель, встретился с мастером Ли.

Глава 3

Домой

Вечером того же дня в капитанской каюте захваченного испанского судна Джаспер Ли, доставленный под конвоем двух великанов-нубийцев, предстал пред Сакр-аль-Баром.

Корсар еще не объявил о своих намерениях относительно негодяя-шкипера, и мастер Ли, отнюдь не заблуждаясь на свой счет, опасался худшего. Он провел на баке несколько томительных часов в ожидании приговора, который считал заранее предрешенным.

– Со времени нашей прошлой беседы в корабельной каюте мы поменялись ролями, мастер Ли. – Приветствие Сакр-аль-Бара звучало не слишком обнадеживающе.

– Ваша правда, – согласился шкипер, – но, надеюсь, вы не забыли, что тогда я был вашим другом.

– Да, за известную плату, – напомнил Сакр-аль-Бар. – Вы и сегодня можете стать моим другом, но опять-таки за плату.

В сердце негодяя проснулась надежда.

– Назовите ее, сэр Оливер, – поспешно ответил он, – и если она мне по силам, то, клянусь, я не стану долго раздумывать. – В его голосе зазвучали жалобные нотки. – Пять лет рабства. Из них четыре года на испанских галерах; и за все это время дня не прошло, когда бы я не призывал смерть. Знали бы вы, что я выстрадал!

– Никогда еще страдание не было более заслуженным, наказание – более справедливым, возмездие – более возвышенным. – От слов Сакр-аль-Бара кровь застыла в жилах шкипера. – Ведь вы собирались продать меня в рабство, меня – человека, который не только не причинил вам никакого вреда, но некогда был вашим другом. Вы продали бы меня за какие-то двести фунтов…

– Нет, нет! – испуганно воскликнул мастер Ли. – Бог свидетель, у меня и в мыслях этого не было. Разве вы забыли мои слова, мое предложение отвезти вас обратно домой?

– Как же! За плату, – повторил Сакр-аль-Бар. – Ваше счастье, что сегодня вы можете расплатиться со мной и тем самым отсрочить знакомство своей грязной шеи с веревкой. Мне нужен штурман. То, что пять лет назад вы сделали бы за двести фунтов, сегодня вы сделаете для спасения своей жизни. Ну так как, вы поведете мой корабль?

– Сэр! – Джаспер Ли едва верил, что от него требуют такую малость. – По вашему приказу я поведу корабль хоть в ад.

– Нынче я собираюсь не в Испанию, – ответил Сакр-аль-Бар. – Вы доставите меня именно туда, куда должны были доставить пять лет назад. Я говорю про устье Фаля. Там вы меня и высадите. Согласны?

– Еще бы, конечно согласен! – без колебаний ответил шкипер.

– На этих условиях вы получите жизнь и свободу, – объяснил Сакр-аль-Бар. – Но не думайте, что, когда мы доберемся до Англии, вас отпустят. Вы отведете корабль обратно, после чего я найду способ отправить вас домой, если вы того пожелаете. Возможно, я даже отблагодарю вас, разумеется, если во время нашего плавания вы будете верно служить мне. Но коли вы, по своему обыкновению, измените – расправа будет короткой. При вас постоянно будут находиться два телохранителя, вот эти лилии пустыни.

Он показал на великанов-нубийцев, чьи ослепительные белки и зубы сверкали в тени, окутывавшей их фигуры.

– Они позаботятся, чтобы ни один волос не упал с вашей головы, но как только заметят что-нибудь подозрительное – задушат вас. Теперь ступайте. На корабле вы свободны, но вам запрещено покидать его без моего особого распоряжения.

Джаспер Ли нетвердой походкой вышел из каюты, почитая себя счастливым против всяких ожиданий. Нубийцы, как тени, следовали за ним.

После ухода шкипера в каюту к Сакр-аль-Бару вошел Бискайн с отчетом о захваченной добыче. Кроме пленников и самого судна, которое совсем не пострадало в сражении, поживиться было почти нечем. «Испанец» только вышел в плавание, и найти в его трюмах что-либо ценное было мало надежды. Помимо солидного запаса оружия и пороха да небольшой суммы денег, корсары не обнаружили ничего стоящего внимания.

Краткие распоряжения Сакр-аль-Бара немало удивили его лейтенанта.

– Ты погрузишь пленников на одну из галер, Бискайн, и отвезешь их в Алжир, где они будут проданы. Остальное оставишь на корабле, кроме того, ты оставишь мне двести вооруженных корсаров; они пойдут со мной в плавание и будут одновременно моряками и воинами.

– Значит, ты не возвращаешься в Алжир, о Сакр-аль-Бар?

– Пока нет. Я отправляюсь в более далекое плавание. Передай от меня поклон Асаду ад-Дину – да хранит его Аллах! – и скажи, чтобы он ждал меня недель через шесть.

Неожиданное решение Сакр-аль-Бара вызвало на галерах немалый переполох. Корсары не имели ни малейшего представления о навигации, никто из них ни разу не покидал Средиземного моря, и даже нынешнее плавание на запад, к мысу Спартель, было самым дальним для большинства его участников. Но Сакр-аль-Бар, дитя Удачи, избранник Аллаха, всегда вел их к победе, и стоило ему бросить клич, как все с радостью шли за ним. Так что набрать двести мусульман для боевой команды не составляло труда. Сложнее было сдержать желающих и не превысить нужное число.

Не следует полагать, что сэр Оливер действовал по некоему заранее обдуманному плану. Когда со своего наблюдательного пункта он следил, как «испанец» борется с ветром, то подумал, что на таком прекрасном судне неплохо было бы отправиться в Англию, как гром среди ясного неба высадиться на корнуоллском берегу и предъявить счет негодяю-брату. В пылу схватки он забыл об этих мыслях, но теперь они вернулись к нему в виде твердого решения.

Одновременно обретя и шкипера, и корабль, он получил возможность осуществить неясные мечтания, которым предавался на высотах мыса Спартель. К тому же не исключено, что он встретится с Розамундой и убедит ее выслушать всю правду. Прежде он не мог понять, кем был ему сэр Джон: другом или врагом. Но именно сэр Джон склонил суд признать его умершим на том основании, что, будучи отступником, он умер для закона, и тем самым помог Лайонелу занять его место. Именно сэр Джон затеял женитьбу Лайонела на Розамунде. Значит, сэру Джону тоже следует нанести визит и открыть ему истинный смысл его деяний.

В те дни, когда Сакр-аль-Бар властвовал над жизнью и смертью обитателей всего африканского побережья, любой его замысел немедленно осуществлялся. У него вошло в привычку исполнять каждое свое желание, и этой-то привычкой и объяснялись его действия.

Сборы были недолгими, и на следующее утро испанская каракка, прежнее название которой «Нуэстра Сеньора де лас Илагас» тщательно стерли с кормы, подняла паруса и взяла курс в открытую Атлантику. У руля стоял мастер Ли. Три галеры под командованием Бискайна аль-Борака повернули на восток и медленно поплыли в Алжир, по обыкновению корсаров держась на небольшом расстоянии от берега.

Ветер благоприятствовал сэру Оливеру, и спустя десять дней после того, как они обогнули мыс Сан-Висенти, вдали показались очертания Лизарда.

Глава 4

Набег

В устье Фаля, у самого Смитика, под сенью холма, увенчанного величавой громадой Арвенака, стоял на якоре прекрасный корабль, для постройки которого, стоившей немало денег его владельцу, были приглашены самые искусные корабелы. Судно снаряжалось в плаванье, и целыми днями на него грузили различные запасы и снаряжение, отчего вокруг маленькой кузницы и рыбацкой деревушки царило необычное оживление – первые всплески той деятельной жизни, что в недалеком будущем зашумит в этих местах. Ибо близился день, когда сэр Джон Киллигрю одержит верх над противниками и заложит здесь основание прекрасного порта – давнего предмета своих мечтаний.

Подобному повороту событий немало способствовала дружба сэра Джона с мастером Лайонелом Тресиллианом. Сопротивление проекту со стороны сэра Оливера, поддержанное по совету последнего Труро и Хелстоном, не было продолжено его наследником. Напротив того – в своих петициях, направленных в парламент и королеве, Лайонел безоговорочно встал на сторону сэра Джона.

Лайонел уступал брату в уме и проницательности, однако успешно восполнял этот недостаток хитростью. Он понимал, что в будущем развитие порта, расположенного несравнимо более выигрышно, чем Труро и Хелстон, возможно, и приведет их – а следовательно, и имевшееся там владение Тресиллианов – в упадок. Но это случится уже после его смерти. Сейчас же он должен был заручиться помощью сэра Джона в своем сватовстве к Розамунде Годолфин и, женившись на ней, осуществить слияние имений Годолфинов и Тресиллианов. По мнению мастера Лайонела, столь верная и близкая выгода с лихвой окупала будущую потерю.

Однако не следует полагать, будто с этого момента ухаживания Лайонела пошли вполне гладко. Хозяйка Годолфин-Корта не проявляла к нему благосклонности. Чтобы оградить себя от его назойливого внимания, Розамунда добилась разрешения сэра Джона, ставшего после смерти Питера ее единственным опекуном, сопровождать его сестру во Францию, куда та отправлялась с мужем, который был назначен английским послом при французском дворе.

Первое время после ее отъезда мастер Лайонел пребывал в подавленном состоянии, но уверенность сэра Джона, что в конце концов Розамунда смягчится, успокоила его, и он в свой черед покинул Корнуолл и отправился посмотреть свет. Некоторое время он провел при дворе в Лондоне, однако, не преуспев там, пересек Ла-Манш и явился во Францию засвидетельствовать почтение повелительнице своего сердца.

Его постоянство, застенчивость и несомненная преданность сломили наконец сопротивление благородной дамы, лишний раз подтвердив справедливость старой истины, согласно которой капля камень точит.

Тем не менее Розамунда не могла заставить себя забыть, что он – брат сэра Оливера, брат человека, некогда любимого ею, человека, убившего ее брата. Призрак былой любви и кровь Питера Годолфина стояли между ними.

Вернувшись в Корнуолл после двухлетнего отсутствия, она выдвинула названные обстоятельства в качестве причины своего отказа Лайонелу Тресиллиану. Сэр Джон не согласился с ней.

– Дорогая моя, – сказал он, – речь идет о вашем будущем. Вы вышли из-под моей опеки и вольны в своих поступках. И все же женщине, а тем более женщине благородного происхождения не пристало жить одной. Пока я жив или пока я в Англии, вам не о чем беспокоиться. В Арвенаке вам всегда рады. Думаю, вы поступили разумно, покинув пустынный Годолфин-Корт. Но когда меня здесь не будет, вы снова останетесь одна.

– Я предпочту одиночество обществу, которое вы мне навязываете.

– Как вы несправедливы! – возразил сэр Джон. – Неужели такую благодарность заслужили преданность, терпение и нежность этого юноши?

– Он – брат Оливера Тресиллиана, – ответила Розамунда.

– Но разве он уже не пострадал за это? Неужели он всю жизнь должен расплачиваться за грехи брата? Если на то пошло, они вовсе и не братья. Оливер ему всего лишь сводный брат.

– И все же они – близкие родственники. Если вы непременно должны выдать меня замуж, умоляю вас, найдите мне другого мужа.

На просьбу Розамунды сэр Джон возразил, что, принимая во внимание достоинства, каковыми должен обладать предполагаемый супруг, никто не может сравниться с тем, кого он для нее выбрал. В качестве дополнительного аргумента он указывал на близость их поместий и немалые преимущества объединения оных.

Сэр Джон настаивал, и настойчивость его возрастала по мере того, как он стал подумывать о путешествии за море. Чувство долга не позволяло ему сняться с якоря, не выдав Розамунду замуж. Лайонел тоже проявлял настойчивость: он был нежен, ненавязчив и никогда не злоупотреблял ее терпением, отчего сопротивляться ему было несравненно труднее, чем сэру Джону.

Наконец Розамунда уступила и твердо решила изгнать из сердца и мыслей то единственное подлинное препятствие, которое из стыдливости утаила от сэра Джона. Дело в том, что, несмотря ни на что, ее любовь к сэру Оливеру не умерла. Правда, ей был нанесен столь сильный удар, что Розамунда и сама перестала понимать истинную природу своего чувства. Тем не менее она часто ловила себя на том, что с грустью и сожалением думает об Оливере, сравнивает его с младшим братом, и, даже прося сэра Джона найти ей другого мужа вместо Лайонела, отлично понимала, что кто бы ни был претендент на ее руку, ему не избежать такого же заведомо невыгодного сравнения. Как терзали ее эти мысли! С каким укором повторяла она себе, что сэр Оливер – убийца ее брата! Тщетно. Со временем она даже стала находить оправдания своему бывшему возлюбленному: была готова признать, что Питер вынудил его на этот шаг, что ради нее сэр Оливер сносил от Питера бесконечные оскорбления, пока чаша его терпения не переполнилась – ведь он всего лишь человек, – и, не в силах более принимать удары, он в гневе нанес ответный удар.

Розамунда презирала себя за подобные мысли, но отогнать их не могла. Решительная в поступках – свидетельством чему служит то, как она обошлась с письмом, которое сэр Оливер через Питта прислал ей из Берберии, – она не умела обуздывать свои мысли, и они нередко предательски расходились с устремлениями ее воли. В глубине души она не только тосковала по сэру Оливеру, но и надеялась, что когда-нибудь он вернется, надеялась, хотя и понимала, что от его возвращения ей нечего ждать.

Вот почему, загасив надежду на возвращение изгнанника, сэр Джон поступил гораздо мудрее, нежели сам о том догадывался.

С тех пор как сэр Оливер исчез, о нем не было никаких вестей до того самого дня, когда в Арвенак явился Питт с письмом от него. Здесь тоже слышали о корсаре по имени Сакр-аль-Бар, но никому и в голову не приходило усматривать какую бы то ни было связь между дерзким пиратом и сэром Оливером Тресиллианом. Но как только благодаря свидетельству Питта было установлено, что это одно и то же лицо, не составило особого труда убедить суд объявить сэра Оливера вне закона и передать Лайонелу наследство, которого он так жаждал.

Последнее обстоятельство для Розамунды не имело решительно никакого значения. Куда серьезнее было то, что сэр Оливер умер для закона, и, случись ему вновь объявиться в Англии, его ждала неминуемая гибель. Решение суда окончательно погасило и без того несбыточную, почти подсознательную мечту Розамунды о возвращении Оливера. Вероятно, потому-то она и решилась принять будущее, которое настойчиво прочил ей сэр Джон.

Было объявлено о помолвке, и Розамунда показала себя если и не пылко влюбленной, то, по крайней мере, покорной и нежной невестой Лайонела. Жених был доволен. Он понимал, что покамест не может претендовать на большее, и, подобно всем влюбленным, уповал на время и обстоятельства, которые помогут ему найти способ пробудить в сердце любимой женщины ответное чувство. И следует признать, что еще до свадьбы он сумел доказать небезосновательность этой уверенности. До их помолвки Розамунда была очень одинока – он скрасил ее одиночество своим самоотверженным служением и неизменной заботливостью. Стремясь к достижению намеченной цели, он с редким самообладанием и осмотрительностью шел по пути, на котором менее ловкий малый непременно бы оступился, и добился того, что их отношения стали не только возможны, но и приятны Розамунде. Ее привязанность к жениху постепенно росла, и сэр Джон, видя, что отношения молодых людей едва ли оставляют желать лучшего, поздравил себя с собственной прозорливостью и занялся подготовкой «Серебряной цапли» – так назывался его прекрасный корабль – к путешествию.

До свадьбы оставалась неделя, и сэр Джон горел нетерпением. Свадебные колокола должны были послужить сигналом к его отплытию: лишь только они смолкнут – «Серебряная цапля» расправит крылья.

Первый день июня близился к закату. Вечерний благовест растаял в воздухе, и в просторной столовой Арвенака зажигали огни к ужину. Общество, собравшееся здесь, было немногочисленным: оно состояло из сэра Джона с Розамундой, Лайонела, который в тот день задержался в замке, и лорда Генри Года – нашего хрониста и наместника ее величества в Корнуолле – с супругой. Они гостили у сэра Джона и намеревались провести в Арвенаке еще неделю и почтить своим присутствием свадебные торжества. Весь дом пребывал в волнении, готовясь к проводам сэра Джона и его подопечной: последней – под венец, первого – в неизвестность морских просторов. В комнате под крышей целая дюжина швей трудилась над приданым невесты. Ими руководила та самая Салли Пентрис, которая в свое время с неменьшим усердием занималась пеленками, свивальниками и прочими необходимыми предметами перед появлением Розамунды на свет.

В час, когда небольшое общество во главе с хозяином собралось за столом, сэр Оливер Тресиллиан высадился на берег в какой-нибудь миле от Арвенака.

Из осторожности он решил не огибать Пенденнис-Пойнт и, когда сгустились вечерние тени, бросил якорь с западной стороны мыса, в заливе несколько выше Свонпула. Он приказал спустить на воду две шлюпки и отправил в них на берег десятка три своих людей. Шлюпки дважды возвращались к кораблю, прежде чем на незнакомом берегу выстроилась сотня корсаров. Другая сотня осталась на борту охранять судно. Участие такого большого отряда в экспедиции, для которой вполне хватило бы вчетверо меньше людей, объяснялось желанием сэра Оливера избежать ненужного насилия, гарантию чего он видел в численном превосходстве.

Никем не замеченный, сэр Оливер в темноте повел свой отряд вверх по склону к Арвенаку. Вновь ступив на родную землю, он едва не разрыдался. Как знакома была ему тропа, по которой он уверенно шел этой ночью; как хорошо знал он каждый куст, каждый камень, попадавшийся ему и его молчаливым спутникам, не отстававшим от него ни на шаг. Кто бы мог предсказать ему подобное возвращение? Кто бы мог подумать в то время, когда он юношей бродил здесь с собаками и с охотничьим ружьем, что придет время и он, вероотступник, принявший ислам, яко тать в нощи, поведет через эти дюны орду неверных на штурм Арвенака, жилища сэра Джона Киллигрю?

Подобные мысли несколько поколебали решимость сэра Оливера. Однако он быстро оправился, вспомнив о своих незаслуженных страданиях, обо всем, что взывало к отмщению.

Итак, сперва в Арвенак – убедить сэра Джона и Розамунду выслушать наконец правду, затем в Пенарроу – предъявить счет мастеру Лайонелу. Этот план воодушевил сэра Оливера, и, поборов минутную слабость, он еще быстрее зашагал вперед, к замку на вершине холма.

Массивные, окованные железом ворота, как и следовало ожидать в столь поздний час, были заперты. Сэр Оливер постучал, дверца в воротах приоткрылась, и в ней показался зажженный факел. В ту же секунду он выхватил факел из державшей его руки и, перескочив через высокий порог, оказался в проходе за воротами. Сдавив рукой горло привратника, чтобы тот не закричал, он перебросил его своим людям, и те в мгновение ока заткнули ему рот кляпом.

Покончив с привратником, через зияющую чернотой дверь корсары устремились в обширный проход. Почти бегом предводитель повлек их к высоким окнам, светившимся золотистым гостеприимным светом.

Со слугами, встретившимися в холле, они справились так же быстро и бесшумно, как с привратником. Пираты двигались уверенно и осторожно, и ни сэр Джон, ни его гости не подозревали об их присутствии до той минуты, когда дверь столовой распахнулась и взору их предстало зрелище, повергшее небольшое общество в состояние крайнего изумления и растерянности.

Лорд Генри рассказывает, что поначалу он вообразил, будто присутствует при маскараде, что все это – сюрприз, приготовленный для жениха и невесты арендаторами сэра Джона или жителями Смитика и Пеникумвика. В подобном предположении, добавляет он, его укрепило то обстоятельство, что в живописной орде, появившейся в столовой, не было заметно блеска оружия. Готовые к любой неожиданности, пираты пришли в полном вооружении, однако, повинуясь приказу предводителя, никто не обнажил сабли. Им предстояло выполнить свою задачу голыми руками и без кровопролития. Таково было распоряжение Сакр-аль-Бара, и все прекрасно знали, насколько опасно не повиноваться ему.

Сам он стоял немного впереди толпы темнокожих головорезов, облаченных в одежды всех цветов радуги и тюрбаны самых разнообразных оттенков. В суровом молчании взирал он на собравшихся за столом, а те, в свою очередь, с неменьшим изумлением разглядывали гиганта в тюрбане, с властным загорелым лицом, черной раздвоенной бородой и удивительно светлыми глазами, стальным блеском сверкавшими из-под черных бровей.

Какое-то время царило полное молчание, и вдруг Лайонел Тресиллиан с глухим стоном откинулся на высокую спинку стула. Казалось, силы изменили ему.

Светлые глаза загорелись жестокой усмешкой и остановились на молодом человеке.

– Вижу, – произнес Сакр-аль-Бар глубоким голосом, – что уж вы-то, по крайней мере, узнали меня. Я не сомневался, что могу положиться на братскую любовь, ведь ее проницательный взгляд узнает меня, несмотря на следы испытаний, изменивших мои черты.

Сэр Джон с проклятием встал. Его смуглое худое лицо пылало. Розамунда, застыв от ужаса, продолжала сидеть, судорожно вцепившись в край стола и устремив испуганный взгляд на сэра Оливера. Теперь они тоже узнали его и поняли, что все происходящее – отнюдь не маскарад. Сэр Джон ни минуты не сомневался, что задумано нечто ужасное, но не догадывался, что именно. То был первый случай, когда берберийских корсаров видели в Англии: их знаменитый набег на Балтимору в Ирландии произошел через тридцать лет после описываемых здесь событий.

– Сэр Оливер Тресиллиан! – задыхаясь, выкрикнул Киллигрю.

– Сэр Оливер Тресиллиан! – словно эхо, повторил лорд Генри Год и весьма выразительно добавил: – Клянусь Богом!

– О нет, не сэр Оливер Тресиллиан, – прозвучало в ответ, – перед вами – Сакр-аль-Бар, гроза морей, ужас христианского мира, отчаянный корсар, в которого ваша алчность, лживость и предательство превратили того, кто некогда был корнуоллским джентльменом. – И сэр Оливер широким жестом указал на всех, сидевших за столом. – Я явился сюда с моими морскими ястребами, чтобы предъявить вам счет. Срок платежа давно истек.

Описывая эту сцену, виденную им собственными глазами, лорд Генри рассказывает, как сэр Джон бросился к стене, увешанной оружием, как Сакр-аль-Бар рявкнул по-арабски одно-единственное слово и полдюжины гибких мавров набросились на рыцаря, точно борзые на зайца, и, несмотря на отчаянное сопротивление, повалили его на пол.

Леди Генри вскрикнула; что же касается ее супруга, то он, по всей видимости, либо воздержался от каких-либо действий, либо из скромности умолчал о них. Розамунда с побелевшими губами продолжала смотреть на происходящее, в то время как Лайонел не выдержал и закрыл лицо руками. Каждый из них ожидал увидеть некое кровавое, леденящее душу деяние, осуществленное с тем же хладнокровием и бесчувственностью, с какими сворачивают шею каплуну. Но этого не произошло. Корсары всего лишь перевернули сэра Джона вниз лицом, скрутили ему руки за спиной и крепко связали. Выполнив свою задачу с редким проворством и в полном молчании, они оставили его.

Сакр-аль-Бар наблюдал за ними, и в его глазах горела все та же мрачная усмешка. Затем он вновь заговорил, указав на Лайонела, который вскочил, объятый страхом и издавая какие-то нечленораздельные звуки. Гибкие смуглые руки, как клубок змей, обвились вокруг обессилевшего тела молодого человека, подняли его на воздух и повлекли вон из комнаты. Когда Лайонела уносили, его лицо на мгновение оказалось рядом с лицом брата, и глаза отступника, словно два кинжала, впились в побелевшие черты, являвшие собой подобие маски запечатленного ужаса. И тогда, по мусульманскому обычаю, сэр Оливер хладнокровно плюнул в это лицо.

– Прочь! – проревел он, и тут же в толпе корсаров, запрудивших холл, образовался проход; он поглотил Лайонела и скрыл его от тех, кто остался в комнате.

– Какое кровавое злодеяние вы замышляете? – в негодовании воскликнул сэр Джон.

Он поднялся с пола и угрюмо стоял со связанными за спиной руками, но не теряя чувства собственного достоинства.

– Вы убьете своего брата так же, как убили моего? – То были первые слова Розамунды, и, произнося их, она встала и выпрямилась.

Легкий румянец оживлял белизну ее щек. Она увидела, как дрогнули веки Оливера, увидела, как гнев сбежал с его лица и на какое-то мгновение на нем появилось спокойное, почти недоуменное выражение. Затем Оливер вновь помрачнел. Вопрос Розамунды пробудил в нем глухую ярость и заставил изменить намеченный план. После ее выпада он счел унизительным для себя приводить объяснения, уже готовые сорваться с его уст, объяснения, ради которых он оказался здесь.

– Кажется, вы любите это… ничтожество, этого мерзавца, который был моим братом? – усмехнувшись, сказал сэр Оливер. – Интересно, будете ли вы так же любить своего жениха, когда получше узнаете его. Хотя, клянусь, меня уже ничто не удивит в женщине и ее любви. Да, очень хотелось бы посмотреть. – Он рассмеялся. – Пожалуй, я не откажу себе в этом удовольствии и не разлучу вас. По крайней мере – на время.

Он почти вплотную подошел к Розамунде.

– Следуйте за мной, сударыня, – приказал он, протягивая ей руку.

Похоже, что именно последнее заявление сэра Оливера и подвигло сэра Генри на действия, заведомо обреченные на неудачу.

«При этих словах, – пишет он, – я бросился между ними, чтобы прикрыть ее собой. „Собака! – вскричал я. – Собака, страданиями искупишь ты свои отвратительные деяния!“ – „Страданиями? – передразнил меня сэр Оливер и расхохотался. – Я уже достаточно страдал. Потому-то я и вернулся сюда“. – „Тебя ждут еще большие страдания, о ты, исчадие ада! – предупредил я его. – За свои преступления ты понесешь заслуженную кару. Это говорю тебе я, и Бог мне свидетель“. – „От кого же, да будет позволено спросить?“ – „От меня!“ – крикнул я, ибо к тому времени уже пребывал в состоянии неподдельного гнева. „От тебя? – усмехнулся он. – Так это ты собираешься поохотиться на Морского Ястреба? Ты, жирная куропатка? Прочь с дороги! Не мешай мне!“».

Согласно дальнейшему повествованию лорда Генри, сэр Оливер что-то произнес по-арабски, и мавры, схватив нашего хрониста, привязали его к стулу.

После пяти долгих лет сэр Оливер вновь стоял перед Розамундой, понимая, что не было за все это время мгновения, когда бы он не верил в их встречу.

– Идемте же, сударыня, – твердо повторил он.

Взгляд ее голубых глаз на мгновение с ненавистью и отвращением остановился на нем, и вдруг с быстротой молнии она схватила со стола нож и замахнулась на сэра Оливера. Но его рука впилась в ее запястье, и нож выпал, не достигнув цели.

Тело Розамунды сотрясли рыдания, давая выход ее ужасу перед едва не содеянным и перед человеком, остановившим ее руку. Ужас был столь велик, что силы Розамунды наконец иссякли и она без чувств упала на грудь сэра Оливера.

Инстинктивно он принял молодую женщину в свои объятия, вспоминая тот вечер, когда пять лет назад она так же лежала на его груди – там, над рекой, под серой стеной Годолфин-Корта. Какой пророк мог бы предсказать ему тогда, что в следующий раз он будет держать ее в объятиях при таких обстоятельствах? Все происходящее было слишком дико и невероятно, слишком напоминало фантастические видения больной души. Но то была действительность, и он вновь прижал Розамунду к своей груди.

Сэр Оливер опустил руки на талию Розамунды и, словно мешок с зерном, перекинул ее на мощное плечо. Дело в Арвенаке было закончено. Он совершил большее, нежели входило в его намерения, и вместе с тем далеко не все.

– Назад! – крикнул он корсарам, и те устремились из замка так же быстро и бесшумно, как проникли в него.

Людской поток отхлынул из холла, прокатился через двор, вылился за ворота и, растекаясь по вершине холма, устремился вниз по склону к берегу, где стояли шлюпки. Сакр-аль-Бар бежал так легко и быстро, словно у него через плечо был перекинут плащ, а не потерявшая сознание женщина. Впереди бежало с полдюжины мавров, неся на плечах связанного Лайонела с кляпом во рту.

Только раз остановился сэр Оливер, спускаясь с высот Арвенака. Он задержался, чтобы бросить взгляд на лес, раскинувшийся за поблескивающей полосой темной воды и скрывающий от него Пенарроу. Как мы знаем, в планы сэра Оливера входило наведаться в жилище своих предков. Когда необходимость в этом визите отпала, он почувствовал острое разочарование и до боли сильное желание вновь увидеть родной дом. Появление двух офицеров Сакр-аль-Бара – Османи и Али, которые негромко переговаривались между собой, прервало ход его мыслей и направило их в совершенно другое русло. Поравнявшись с ним, Османи дотронулся до его руки и показал вниз на мерцающие огни Смитика и Пеникумвика.

– Господин! – крикнул он. – Там есть юноши и девушки, за которых можно спросить хорошую цену на Сак-аль-Абиде.

– Разумеется, – отвечал Сакр-аль-Бар, не обращая внимания на своего собеседника; во всем мире в эту минуту для него существовал только Пенарроу и страстное желание увидеть его.

– В таком случае, господин, прикажи мне взять пятьдесят правоверных и захватить их. Это будет совсем несложно, ведь они не подозревают о нашем присутствии.

Сакр-аль-Бар очнулся от мечтаний:

– Ты глупец, Османи, истинный отец всех глупцов. Иначе тебе хватило бы времени понять, что те, кто когда-то были моими соплеменниками, на чьей земле я вырос, – священны для меня. Ни одного раба, кроме тех, кого мы уже захватили, не будет на нашем корабле. А теперь, во имя Аллаха, ступай.

Но Османи не унимался:

– Разве из-за двух пленников стоило затевать опасное путешествие по чужим морям в дальнюю языческую страну? Разве такой набег достоин Сакр-аль-Бара?

– Оставь судить об этом самому Сакр-аль-Бару, – последовал резкий ответ.

– Но, господин, подумай: не ты один волен судить. Как встретит тебя наш паша, славный Асад ад-Дин, когда ты вернешься с такой жалкой добычей? О чем он спросит тебя и как сумеешь ты объяснить, что ради столь малой поживы подвергал опасности жизни этих правоверных?

– Он спросит меня, о чем ему будет угодно, я же отвечу то, что мне будет угодно и что подскажет мне Аллах. Ступай, говорю я!

Они двинулись дальше. Едва ли в эти минуты Сакр-аль-Бар ощущал что-нибудь, кроме тепла тела, лежащего у него на плече, едва ли в смятении своем мог определить, какие чувства распаляет оно в нем – любовь или ненависть.

Сакр-аль-Бар со своими людьми добрался до берега и переправился на корабль, о присутствии которого в заливе никто из местных жителей так и не заподозрил. Дул свежий бриз, и они тотчас же снялись с якоря. К восходу солнца место их недолгой стоянки в прибрежных водах было столь же пустынно, как и на закате; куда ушло их судно, осталось такой же тайной, как и то, откуда оно появилось. Казалось, будто они сошли на корнуоллский берег с ночных небес, и если бы не след, оставшийся от их мимолетного бесшумного явления, – исчезновение Розамунды Годолфин и Лайонела Тресиллиана – все это можно было бы счесть за сновидение тех, кому довелось быть свидетелем набега на Арвенак.

На борту каракки Сакр-аль-Бар отвел Розамунде каюту на корме, предусмотрительно заперев дверь, выходившую на палубу. Лайонела он приказал бросить в трюм, где тот, лежа во тьме, мог предаваться размышлениям о постигшем его возмездии, пока брат не решит его дальнейшую судьбу.

Сам Сакр-аль-Бар провел ночь под звездным небом. Какие только мысли не занимали его, и среди них та, которую зародили в нем слова Османи. Она играет определенную роль в нашем рассказе, хотя сам отступник, вероятно, и не придавал ей большого значения. Действительно, как встретит его Асад, если после долгого плавания, подвергавшего немалому риску жизнь двухсот правоверных, он привезет в Алжир только двоих пленников, которых к тому же собирается оставить себе? Какую выгоду извлекут из таких результатов плавания его враги в Алжире и жена Асада, сицилийка, чья лютая ненависть к Сакр-аль-Бару расцветала на плодоносной почве ревности?

Возможно, эти мысли и толкнули его в холодном свете едва забрезжившего дня на смелое и отчаянное предприятие, которое Судьба послала ему в виде голландского судна с высокими стройными мачтами, возвращавшегося домой. Он начал преследовать «голландца», хотя отлично понимал, что собирается завязать сражение, для которого его корсары недостаточно опытны и в которое наверняка остереглись бы вступать под началом любого другого предводителя. Но звезда Сакр-аль-Бара была звездой, ведущей к победе, и их вера в него – копье Аллаха – возобладала над сомнениями, порожденными тем, что они находятся на чужом судне в непривычно бурном чужом море.

Сражение Сакр-аль-Бара с голландским судном во всех подробностях описано милордом Генри на основании отчета, представленного ему Джаспером Ли. Однако оно почти ничем не отличается от прочих морских сражений, и в нашу задачу не входит утомлять внимание читателей его пересказом. Достаточно будет сказать, что сражение было упорным и яростным; что повлекло за собой большие потери с обеих сторон; что пушки почти не играли в нем роли, поскольку Сакр-аль-Бар, зная боевые качества своих людей, поспешил подойти к противнику и взять его на абордаж. Разумеется, он одержал победу, и в ней, как всегда, решающее значение имели его авторитет и несокрушимая сила личного примера. Облаченный в кольчугу, размахивая огромной саблей, он первым прыгнул на палубу «голландца», и его люди устремились за ним, выкрикивая имя Сакр-аль-Бара на одном дыхании с именем Аллаха.

В каждом сражении его охватывала такая ярость, что она мгновенно передавалась его сподвижникам и воодушевляла их. Так было и теперь, и проницательные голландцы быстро поняли, что орда язычников – всего лишь тело, а великан-предводитель – его душа и мозг. Окружив Сакр-аль-Бара, голландцы свирепо набросились на него с намерением во что бы то ни стало сразить предводителя корсаров. Инстинкт подсказывал им, что если он падет, то победа – и победа легкая – будет за ними. После непродолжительной схватки они преуспели в своем намерении. Голландская пика пробила кольчугу Сакр-аль-Бара и нанесла ему рану, на которую в пылу битвы он не обратил внимания; голландская рапира вонзилась в грудь корсару в том месте, где была разорвана кольчуга, и он, обливаясь кровью, рухнул на палубу. И все же он поднялся на ноги, понимая не хуже голландцев, что все будет потеряно, если он отступит. Вооруженный коротким топором, попавшимся ему под руку во время падения, он прорубил себе путь к фальшборту и прислонился спиной к поручням. Так стоял он с мертвенно-бледным лицом, залитый кровью, и хриплым голосом подбадривал своих людей до тех пор, пока противник не отступил, оставив победу в руках корсаров. К счастью, схватка длилась недолго. И тогда, словно только сила воли и поддерживала его, Сакр-аль-Бар свалился на груду мертвых и раненых, лежащих на палубе.

Убитые горем корсары перенесли своего предводителя на каракку. Если Сакр-аль-Бару суждено умереть, победа потеряет для них всякий смысл. Его уложили на ложе, приготовленное в центре главной палубы, где качка наименее чувствительна. Подоспевший лекарь-мавр осмотрел его и объявил, что ранение опасно, но не настолько, чтобы закрыть врата надежде.

Корсары восприняли приговор лекаря как достаточную гарантию и успокоились, рассудив, что божественный садовник не может так рано сорвать в саду Аллаха столь ароматный плод. Всевышний должен пощадить Сакр-аль-Бара для его будущих подвигов во славу ислама.

И все же не раньше, чем судно вошло в Гибралтарский пролив, спал у больного жар, и, придя наконец в сознание, он смог услышать об окончательном исходе рискованного сражения, в которое он увлек вверенных ему сынов ислама.

Как сообщил Османи, Али с несколькими мусульманами вел «голландца» в кильватере каракки, а у штурвала их судна по-прежнему стоял назарейский пес[64] – Джаспер Ли. Османи рассказал и о захваченной добыче: кроме загнанной в трюм сотни крепких мужчин для продажи на Сак-аль-Абиде, победителям достался груз, состоявший из золота, серебра, жемчуга, янтаря, пряностей, а также ярких шелковых тканей, богаче которых не попадалось и корсарам былых времен. Услышав обо всем этом, Сакр-аль-Бар почувствовал, что кровь его была пролита недаром.

Ему бы только благополучно добраться до Алжира с обоими кораблями, захваченными во имя Аллаха, – один из них – большое купеческое судно, настоящая плавучая сокровищница, – а там уж не придется опасаться ни врагов, ни хитроумных козней, что наверняка плетет в его отсутствие сицилийка.

Выслушав отчет Османи, Сакр-аль-Бар спросил у него о двух пленниках-англичанах. Тот ответил, что неусыпно наблюдает за ними и строго выполняет распоряжения, которые господин сам отдал относительно них, когда пленников только доставили на корабль.

Сакр-аль-Бар остался доволен и забылся спокойным, целительным сном. А тем временем его сподвижники, собравшись на палубе, возносили благодарственную молитву Аллаху – всемилостивому и милосердному, всемудрому и всезнающему, Царю в день суда.

Глава 5

Лев Веры

Асад ад-Дин, Лев Веры, паша Алжира, наслаждаясь вечерней прохладой, гулял в саду Касбы, раскинувшемся над городом. Рядом с ним, неслышно ступая, шла Фензиле, первая жена его гарема, которую двадцать лет назад он своими руками унес из маленькой бедной деревушки над Мессинским проливом, разграбленной его корсарами.

В те далекие дни она была гибкой шестнадцатилетней девушкой, единственной дочерью простых крестьян, без слез и жалоб принявшей объятия темнолицего похитителя. Она и теперь, в тридцать шесть лет, все еще была прекрасна, даже красивее, чем тогда, когда зажгла страсть Асад-рейса – в ту пору одного из военачальников знаменитого Али-паши. Ее тяжелые косы отливали бронзой, нежная, почти прозрачная кожа светилась жемчугом, в больших золотисто-карих глазах горел мрачный огонь, полные губы дышали чувственностью. В Европе высокую фигуру Фензиле сочли бы совершенной, из чего можно заключить, что на восточный вкус она была излишне стройна. Супруга паши шла рядом со своим повелителем, обмахиваясь веером из страусовых перьев, и каждое движение ее было исполнено томной, сладострастной грации. Чадра не скрывала ее лица: появляться с открытым лицом чаще, чем допускалось приличиями, было самой предосудительной привычкой Фензиле, но и самой безобидной из тех, что она сохранила, несмотря на обращение в магометанство – необходимый шаг, без которого Асад, в благочестии доходивший до фанатизма, никогда бы не ввел ее в свой гарем. Эта женщина не согласилась удовольствоваться положением игрушки, развлекающей мужа в часы досуга. Исподволь проникнув во все дела Асада, потребовав и добившись его доверия, Фензиле постепенно приобрела на него такое же влияние, как жена какого-нибудь европейского принца на своего царственного супруга. В годы, когда Асад пребывал под властью ее цветущей красоты, он достаточно благосклонно принимал подобное положение, потом, когда почувствовал, что не прочь положить этому конец, было слишком поздно. Фензиле крепко держала вожжи, и положение Асада едва ли отличалось от положения многих европейских мужей – что оскорбительно и неестественно для паши из дома пророка. Но такие отношения таили опасность и для Фензиле: в любую минуту ее повелитель мог счесть свою ношу слишком тяжелой и без особого труда скинуть ее. Не следует думать, будто она была так глупа, что не понимала этого, – напротив, она прекрасно сознавала всю сложность своей роли. Однако ее сицилийский характер отличался смелостью, граничащей с безрассудством; и то самое бесстрашие, что позволило ей приобрести беспримерную для мусульманской женщины власть, побуждало Фензиле во что бы то ни стало удержать ее.

Вот и сейчас, прохаживаясь по саду под розовыми и белыми лепестками абрикосовых деревьев, пламенеющими цветами граната, по апельсиновым рощам с золотистыми плодами, поблескивающими среди темно-изумрудной листвы, Фензиле с неизменным бесстрашием предавалась своему обычному занятию – отравляла душу паши недоверием к Сакр-аль-Бару. Движимая безграничной материнской любовью, она отважно шла на риск, ибо прекрасно знала, как дорог супругу корсар. Но именно привязанность Асада к своему кайе разжигала ее ненависть к Сакр-аль-Бару, поскольку он заслонил в сердце паши их собственного сына и наследника и ходили упорные слухи, что чужеземцу уготовано высокое предназначение наследовать Асаду ад-Дину.

– А я говорю: он обманывает тебя, о источник моей жизни.

– Я слышу, – хмуро ответил Асад, – и будь твой собственный слух более остер, о женщина, ты бы услышала мой ответ: твои слова – ничто в сравнении с его делами. Слова – всего лишь маска для сокрытия наших мыслей, дела же всегда служат их истинным выражением. Запомни это, о Фензиле.

– Разве я не храню в душе каждое твое слово, о фонтан мудрости? – возразила она, по своему обыкновению оставив пашу в сомнении относительно того, льстит она или насмехается. – Именно по делам и судить бы о нем, а вовсе не по моим жалким словам и менее всего – по его собственным.

– В таком случае, клянусь головой Аллаха, пусть и говорят его дела, а ты замолчи.

Резкий тон паши и неудовольствие, проявившееся на его высокомерном лице, заставили Фензиле на какое-то время смолкнуть. Асад повернул обратно.

– Пойдем, близится час молитвы, – сказал он и направился к желтым стенам Касбы, беспорядочно громоздящимся над благоуханной зеленью сада.

Паша был высокий сухопарый старик, под бременем лет плечи его слегка сутулились, но суровое лицо сохраняло прежнее властное выражение, а темные глаза горели юношеским огнем. Одной рукой, украшенной драгоценными перстнями, он задумчиво оглаживал длинную седую бороду, другой опирался на мягкую руку Фензиле – скорее по привычке, поскольку все еще был полон сил.

Высоко в голубом поднебесье неожиданно залился песней жаворонок, в глубине сада заворковали горлицы, словно благодаря природу за то, что невыносимый дневной зной спал. Солнце быстро клонилось к границе мира, тени росли.

Вновь раздался голос Фензиле. Он журчал еще музыкальнее, хотя его медоточивые интонации и облекались в слова, исполненные ненависти и яда:

– Ты гневаешься на меня, о дорогой мой повелитель. Горе мне, если я не могу подать тебе совет, который ради твоей же славы подсказывает мне сердце, без того, чтобы не заслужить твоей холодности.

– Не возводи хулу на того, кого я люблю, – коротко ответил паша. – Я уже не раз говорил тебе об этом.

Фензиле плотнее прильнула к нему, и голос ее зазвучал, как нежное воркование влюбленной горлицы.

– А разве я не люблю тебя, о господин моей души? Во всем мире найдется ли сердце более преданное тебе, чем мое? Или твоя жизнь – не моя жизнь? Чему же я посвящаю свои дни, как не тому, чтобы сделать счастье твое еще более полным? Неужели ты хмуришься на меня только за то, что я страшусь, как бы ты не пострадал через этого чужестранца?

– Страшишься? – переспросил Асад и язвительно рассмеялся. – Но чем же мне опасен Сакр-аль-Бар?

– Тем, чем для всякого правоверного опасен человек, чуждый вере пророка, человек, который ради своей выгоды глумится над истинной верой.

Паша остановился и гневно взглянул на Фензиле:

– Да отсохнет твой язык, о матерь лжи!

– Я не более чем прах у ног твоих, о мой сладчайший повелитель, но я не заслуживаю имени, каким наградил меня твой необдуманный гнев.

– Необдуманный? – повторил Асад. – О нет! Ты заслужила его хулой на того, кто пребывает под защитой пророка, кто есть истинное копье ислама, направленное в грудь неверных, кто занес бич Аллаха над франкскими псами![65] Ни слова больше! Иначе я прикажу тебе представить доказательства, и если ты не сможешь добыть их, то поплатишься за свою ложь.

– Мне ли бояться? – отважно возразила Фензиле. – Говорю тебе, о отец Марзака, я с радостью пойду на это! Так слушай же меня. Ты судишь по делам, а не по словам. Так скажи мне, достойно ли истинного правоверного тратить деньги на неверных рабов и выкупать их только затем, чтобы вернуть на свободу?

Асад молча пошел дальше. Это прежнее обыкновение Сакр-аль-Бара забыть было нелегко. В свое время оно весьма беспокоило Асада, и он не раз приступал к своему кайе, желая выслушать объяснения и неизменно получая от него тот самый ответ, который сейчас повторил Фензиле:

– За каждого освобожденного им раба Сакр-аль-Бар привозил целую дюжину.

– А что еще ему оставалось? Он просто обманывает истинных мусульман. Освобождение рабов доказывает, что помыслы его обращены к стране неверных, откуда он явился. Разве подобной тоске место в сердце входящего в бессмертный дом пророка? Разве я когда-нибудь томилась тоской по сицилийскому берегу? Или хоть раз вымаливала у тебя жизнь хоть одного неверного сицилийца? Такие поступки говорят о помыслах, которых не может быть у того, кто вырвал нечестие из своего сердца. А его путешествие за море, где он рискует судном, захваченным у злейшего врага ислама! Рискует, не имея на то никакого права, – ведь корабль не его, а твой, раз он захватил его от твоего имени. Вместе с кораблем он подвергает опасности жизнь двухсот правоверных. Ради чего? Возможно, ради того, чтобы еще раз взглянуть на не осиянную славой пророка землю, в которой он родился. Вспомни, что говорил тебе Бискайн. А что, если его судно затонет?

– Тогда, по крайней мере, ты будешь довольна, о источник злобы! – прорычал Асад.

– Называй меня, как тебе угодно, о солнце моей жизни. Разве я не затем и принадлежу тебе, чтобы ты мог поступать со мной, как тебе заблагорассудится? Сыпь соль на рану моего сердца, тобой же нанесенную. От тебя я все снесу безропотно. Но внемли мне, внемли моим мольбам и, коль ты не придаешь значения словам, задумайся над поступками Оливер-рейса, которые ты все еще медлишь оценить по достоинству. Любовь не позволяет мне молчать, хотя за мое безрассудство ты можешь приказать высечь и даже убить меня.

– Женщина, твой язык подобен колоколу, в который звонит сам дьявол. Что еще вменяешь ты в вину Сакр-аль-Бару?

– Больше ничего, коль тебе угодно издеваться над преданной рабой и отвращать от нее свет своей любви.

– Хвала Аллаху! – заключил паша. – Идем же, наступил час молитвы.

Однако он слишком рано вознес хвалу Аллаху. Чисто по-женски, протрубив отбой, Фензиле только готовилась к атаке.

– У тебя есть сын, о отец Марзака.

– Есть, о мать Марзака.

– Сын человека – часть души его. Но права Марзака захватил чужестранец; вчерашний назареянин занял рядом с тобой место, что по праву принадлежит Марзаку.

– А Марзак мог занять его? – спросил паша. – Разве безбородый юнец может повести за собой людей, как Сакр-аль-Бар? Или обнажить саблю против врагов ислама? Или вознести над всей землей славу святого закона пророка, как вознес ее Сакр-аль-Бар?

– Если Сакр-аль-Бар и добился всего этого, то только благодаря твоим милостям, о господин мой. Как ни молод Марзак, и он мог бы многое совершить. Сакр-аль-Бар – всего лишь то, чем ты его сделал. Ни больше ни меньше.

– Ты ошибаешься, о мать заблуждения. Сакр-аль-Бар стал тем, что он есть, по милости Аллаха. И он станет тем, чем пожелает сделать его Аллах. Или ты не знаешь, что Аллах повязывает на шею каждого человека письмена с предначертаниями его судьбы?

В эту минуту темно-сапфировое небо окрасилось золотом, что предвещало заход солнца и положило конец препирательствам, в которых терпение одной стороны нисколько не уступало отваге другой. Паша поспешил в сторону дворца.

Золотое сияние потухло столь же быстро, как появилось, и ночь, подобно черному пологу, опустилась на землю.

В багряном полумраке аркады дворца светились бледным жемчужным сиянием. Темные фигуры невольников слегка шелохнулись, когда Асад в сопровождении Фензиле вошел во двор. Теперь лицо ее скрывал тончайший голубой шелк. Быстро взглянув в дальний конец двора, Фензиле исчезла в одной из арок в ту самую минуту, когда тишину, повисшую над городом, нарушил далекий заунывный голос муэдзина.

Один невольник разостлал ковер, другой принес большую серебряную чашу, третий налил в нее воды. Омывшись, паша обратил лицо к Мекке и вознес хвалу Аллаху, единому, всеблагому и всемилостивому. А тем временем над городом, перелетая с минарета на минарет, разлетался призыв муэдзинов.

Когда Асад вставал, закончив молитву, снаружи послышались шум шагов и громкие крики. Турецкие янычары из охраны паши, едва различимые в своих черных развевающихся одеждах, двинулись к воротам.

В темном сводчатом проходе блеснул свет маленьких глиняных ламп, наполненных бараньим жиром. Желая узнать, кто прибыл, Асад задержался у подножия беломраморной лестницы, а тем временем из всех дверей во двор устремились потоки факелов, заливая его светом, отражавшимся в мраморе стен и лестницы.

К паше приблизилась дюжина нубийских копейщиков. Они выстроились в ряд, и в ярком свете факелов вперед шагнул облаченный в богатые одежды визирь паши Тсамани. За ним следовал еще один человек, кольчуга которого при каждом шаге слегка позвякивала и вспыхивала огнями.

– Мир и благословение пророка да пребудут с тобой, о могущественный Асад! – приветствовал пашу визирь.

– Мир тебе, Тсамани, – прозвучало в ответ. – Какие вести ты принес нам?

– Вести о великих и славных свершениях, о прославленный. Сакр-аль-Бар вернулся!

– Хвала Аллаху! – воскликнул паша, воздев руки к небу, и голос его заметно дрогнул.

При этих словах за его спиной послышались легкие шаги и в дверях показалась тень. С верхней ступени лестницы, склонившись в глубоком поклоне, Асада приветствовал стройный юноша в тюрбане и златотканом кафтане. Юноша выпрямился, и факелы осветили его по-женски красивое безбородое лицо.

Асад хитро улыбнулся в седую бороду: он догадался, что юношу послала его недремлющая мать, чтобы узнать, кто и с чем прибыл во дворец.

– Ты слышал, Марзак? – спросил паша. – Сакр-аль-Бар вернулся.

– Надеюсь, с победой? – лицемерно спросил юноша.

– С неслыханной победой, – ответил Тсамани. – На закате он вошел в гавань на двух могучих франкских кораблях. И это лишь малая часть его добычи.

– Аллах велик! – радостно встретил паша слова, послужившие достойным ответом Фензиле. – Но почему он не сам принес эти вести?

– Обязанности капитана удерживают его на борту, господин, – ответил визирь. – Но он послал своего кайю Османи, чтобы он обо всем рассказал тебе.

– Трижды привет тебе, Османи.

Паша хлопнул в ладоши, и рабы тут же положили на ступени лестницы подушки. Асад сел и жестом приказал Марзаку сесть рядом.

– Теперь рассказывай свою историю.

И Османи, выступив вперед, рассказал о том, как на корабле, захваченном Сакр-аль-Баром, они совершили плавание в далекую Англию через моря, по которым еще не плавал ни один корсар; как на обратном пути вступили в сражение с голландским судном, превосходившим их вооружением и численностью команды; как Сакр-аль-Бар с помощью Аллаха, своего защитника, все-таки одержал победу; как получил он рану, что свела бы в могилу любого, только не того, кто чудесным образом уцелел для вящей славы ислама; и наконец, как велика и богата добыча, которая на рассвете ляжет к ногам Асада, с тем чтобы тот по справедливости разделил ее.

Глава 6

Новообращенный

Рассказ Османи, который Марзак не замедлил передать матери, подействовал на ревнивую душу итальянки как соль на рану. Сакр-аль-Бар вернулся, несмотря на ее горячие молитвы богу ее предков и ее новому богу. Но еще горше была весть о его триумфе и привезенной им богатой добыче, что вновь возвысит его во мнении Асада и в глазах народа. От потрясения Фензиле на какое-то время лишилась дара речи и не могла даже обрушить проклятья на голову ненавистного отступника.

Однако вскоре она оправилась и обратилась мыслями к одной подробности в рассказе Османи, которой сперва не придала значения.

«Странно, что он предпринял плаванье в далекую Англию единственно для того, чтобы захватить двух пленников, не совершил, как подобает настоящему корсару, набег и не заполнил трюмы рабами. Очень странно».

Мать и сын были одни за зелеными решетками, сквозь которые в комнату лились ароматы сада и трели влюбленного в розу соловья. Фензиле полулежала на диване, застланном турецкими коврами; одна из вышитых золотом туфель спала со ступни, слегка подкрашенной хной. Подперев голову прекрасными руками, супруга паши сосредоточенно разглядывала разноцветную лампу, свисавшую с резного потолка.

Марзак расхаживал взад-вперед по комнате, и лишь мягкое шуршание его туфель нарушало тишину.

– Ну так что? – нетерпеливо спросила Фензиле, прервав наконец молчание. – Тебе это не кажется странным?

– Ты права, о мать моя, это действительно странно, – резко остановившись перед ней, ответил юноша.

– А что ты думаешь о причине подобной странности?

– О причине? – повторил Марзак, но его красивое лицо, удивительно похожее на лицо матери, сохранило бессмысленное, отсутствующее выражение.

– Да, о причине! – воскликнула Фензиле. – Неужели ты только и можешь, что таращить глаза? Или я – мать глупца? Ты так и собираешься тратить свои дни впустую, тупо улыбаясь и глазея по сторонам, в то время как безродный франк будет втаптывать тебя в грязь, пользуясь тобой как ступенькой для достижения власти, которая должна принадлежать тебе? Если так, Марзак, то уж лучше бы тебе было задохнуться у меня в чреве!

Марзак отпрянул от матери, охваченной порывом истинно итальянской ярости. В нем проснулась обида: он чувствовал, что в таких словах, произнесенных женщиной, будь она двадцать раз его матерью, есть нечто оскорбительное для его мужского достоинства.

– А что я могу сделать? – крикнул он.

– И ты еще спрашиваешь! На то ты и мужчина, чтобы думать и действовать! Говорю тебе: эта помесь христианина и еврея изничтожит тебя. Он ненасытен, как саранча, лукав, как змей, свиреп, как пантера. О Аллах! Зачем только родила я сына! Пусть бы люди называли меня матерью ветра! Это лучше, чем родить на свет мужчину, который не умеет быть мужчиной!

– Научи меня, – воскликнул Марзак, – наставь, скажи, что делать, и увидишь – я не обману твоих ожиданий! А до тех пор избавь меня от оскорблений. Иначе я больше не приду к тебе.

Услышав угрозу Марзака, непостижимая женщина вскочила со своего мягкого ложа. Она бросилась к сыну и, обняв его шею руками, прижалась щекой к его щеке. Двадцать лет, проведенные в гареме паши, не убили в ней дочери Европы: она осталась страстной сицилийкой, в материнской любви неистовой, как тигрица.

– О мое дитя, мой дорогой мальчик, – почти прорыдала Фензиле, – ведь только страх за тебя делает меня жестокой. Я сержусь, потому что вижу, как другой стремится занять рядом с твоим отцом место, которое должно принадлежать тебе. Ах! Но мы победим, мы добьемся своего, мой сладчайший сын. Я найду способ вернуть это чужеземное отребье в навозную кучу, откуда он выполз. Верь мне, о Марзак! Но тише… Сюда идет твой отец. Уйди, оставь меня наедине с ним.

Удалив Марзака, Фензиле проявила свою всегдашнюю предусмотрительность; она знала, что без свидетелей Асад легче поддается ее убеждениям, тогда как при других гордость заставляет его обрывать ее на полуслове. Марзак скрылся за резной ширмой сандалового дерева, закрывавшей один из входов в комнату, в ту минуту, когда фигура Асада показалась в другом.

Паша шел, улыбаясь и поглаживая длинную бороду тонкими смуглыми пальцами; джуба волочилась за ним по полу.

– Без сомнения, ты уже обо всем слышала, о Фензиле, – произнес он. – Довольна ли ты ответом?

Фензиле снова опустилась на подушки и лениво разглядывала себя в стальное зеркальце, оправленное в серебро.

– Ответом? – вяло повторила она, и в голосе ее прозвучали нескрываемое презрение и легкая насмешка. – Вполне довольна. Сакр-аль-Бар рискует жизнью двухсот сыновей ислама и кораблем, принадлежащим государству, ради путешествия в Англию, не имея иной цели, кроме захвата двух пленников. Только двух, тогда как, будь его намерения искренними, их было бы две сотни.

– Ба! И это все, что ты слышала? – спросил паша, в свою очередь передразнивая Фензиле.

– Все остальное не имеет значения, – ответила она, продолжая смотреться в зеркало. – Я слышала, но это не столь существенно, что на обратном пути, случайно встретив франкский корабль, на котором так же случайно оказался богатый груз, Сакр-аль-Бар захватил его от твоего имени.

– Случайно, говоришь ты?

– А разве нет? – Она опустила зеркало, и ее дерзкий, вызывающий взгляд бесстрашно встретился со взглядом паши. – Или ты скажешь, что такая встреча с самого начала входила в его расчеты?

Паша нахмурился и задумчиво опустил голову. Увидев, что перевес на ее стороне, Фензиле поспешила воспользоваться им:

– По счастливой случайности ветер пригнал «голландца» под нос к Сакр-аль-Бару, по еще более счастливой случайности на его борту оказался богатый груз, благодаря чему твой любимец сумел настолько ослепить тебя зрелищем золота и драгоценных каменьев, что ты не разглядел истинной цели его плавания.

– Истинной цели? – тупо переспросил паша. – Какова же была его истинная цель?

Фензиле улыбнулась, как бы давая понять, что здесь для нее нет никакой тайны; на самом же деле – чтобы скрыть свое полнейшее неведение и неспособность назвать причину, пусть даже отдаленно приближающуюся к истине.

– Ты спрашиваешь меня, о проницательный Асад? Разве твои глаза менее зорки, а ум менее остер, чем у меня? Разве то, что ясно мне, может оставаться сокрытым от тебя? Или твой Сакр-аль-Бар околдовал тебя чарами вавилонскими?

Паша крупными шагами подошел к Фензиле и жилистой старческой рукой грубо схватил ее за запястье:

– Его цель… о негодная! Открой свои грязные мысли! Говори!

Фензиле выпрямилась; щеки ее пылали, весь облик выражал непокорность.

– Я не стану говорить, – сказала она.

– Не станешь? Клянусь головой Аллаха! Как смеешь ты стоять предо мною и не повиноваться мне, твоему повелителю?! Я велю высечь тебя, Фензиле. Все эти годы я был слишком мягок с тобой, настолько мягок, что ты забыла про розги, которые ожидают непокорную жену. Так говори же, пока рубцы не покрыли твою плоть, хотя, если хочешь, можешь говорить и после этого.

– Не буду, – повторила Фензиле, – и пусть меня вздернут на дыбу, я все равно ни слова не произнесу больше про Сакр-аль-Бара. Разве стану я открывать правду лишь затем, чтобы меня пинали ногами, осмеивали и называли лгуньей и матерью лжи?

Затем, внезапно изменив манеру поведения и залившись слезами, она вскричала:

– О источник моей жизни! Как жесток и несправедлив ты ко мне!

Теперь она распростерлась ниц перед Асадом, обхватив руками его колени, и ее грациозная поза дышала покорностью и послушанием.

– Когда любовь к тебе побуждает меня говорить о том, что я вижу, единственной наградой мне служит твой гнев, снести который выше моих сил. Под его тяжестью я лишаюсь чувств.

Паша нетерпеливо оттолкнул ее.

– Сколь несносен язык женщины! – воскликнул он и вышел, зная по опыту, что, задержись он хоть ненадолго, на него обрушится нескончаемый поток слов.

Но яд, столь искусно поднесенный, начал свое медленное действие. Он проник в мозг паши и стал терзать его сомнениями. Ни одна, даже самая обоснованная, причина, выдвинутая Фензиле для объяснения странного поведения Сакр-аль-Бара, не могла бы так неотступно и навязчиво преследовать Асада, как намек на то, что таковая причина есть. Он будил в Асаде смутные, неясные чувства, отогнать которые было невозможно в силу их неуловимости и неопределенности. С нетерпением ожидал паша наступления утра и прихода самого Сакр-аль-Бара, но уже без того сердечного волнения, с каким отец ожидает прихода любимого сына.

Тем временем Сакр-аль-Бар прохаживался по юту каракки, наблюдая, как в городе, беспорядочно разбросанном по склону холма, постепенно гаснут огни. Взошла луна. Она залила город белым холодным сиянием, обрисовала резкие черные тени минаретов и слегка трепещущих финиковых пальм, разбросала по спокойным водам залива серебряные блики.

Рана Сакр-аль-Бара зажила, и он снова стал самим собой. Два дня назад впервые после сражения с «голландцем» вышел на палубу и с тех пор проводил на ней бо́льшую часть времени. Лишь один раз наведался он к своим пленникам. Едва поднявшись с койки, он направился на корму, где помещалась каюта Розамунды. Он увидел, что молодая женщина бледна и задумчива, но отнюдь не сломлена. Род Годолфинов отличался твердостью характера, и в хрупком теле Розамунды обитал поистине мужской дух. При его появлении она подняла глаза и слегка вздрогнула от удивления: сэр Оливер впервые пришел к ней с того дня, когда около четырех недель назад унес ее из Арвенака. Но она сразу же отвела взгляд и продолжала сидеть, опершись локтями о стол, подобно деревянному изваянию, как бы не замечая его присутствия. В ответ на его извинения Розамунда не проронила ни слова и не показала вида, что слышит их. Он стоял в недоумении, кусая губы, и в сердце его вскипал, возможно не совсем справедливый, гнев. Затем он повернулся и вышел. От Розамунды он пошел к брату и некоторое время молча рассматривал исхудавшее, заросшее щетиной, жалкое существо с блуждающими глазами, униженно съежившееся перед ним в сознании своей вины. Наконец Оливер вернулся на палубу, где, как я уже сказал, провел бо́льшую часть последних трех дней этого необычного плавания, в основном лежа на солнце и набираясь сил от его жгучих лучей.

Когда в тот вечер Сакр-аль-Бар прогуливался под луной, по трапу ползком прокралась какая-то тень и тихо обратилась к нему по-английски:

– Сэр Оливер!

Он вздрогнул, словно услышал голос призрака, неожиданно восставшего из могилы. Но окликнул его всего лишь Джаспер Ли.

– Подойдите ко мне! – приказал Сакр-аль-Бар и, когда шкипер поднялся на ют и остановился перед ним, продолжил: – Я уже говорил вам, что здесь нет сэра Оливера. Я – Оливер-рейс, или Сакр-аль-Бар, один из верных дома пророка. А теперь говорите, что вам нужно.

– Я честно и добросовестно служил вам, ведь так? – начал мастер Ли.

– Разве кто-нибудь это отрицает?

– Никто, но и особой благодарности я ни от кого не вижу. Когда вы слегли из-за своей раны, мне было раз плюнуть предать вас. Я мог бы привести ваши корабли в устье Тахо. Ей-богу, мог бы.

– Вас тут же искрошили бы на куски, – заметил Сакр-аль-Бар.

– Я мог бы держаться поближе к берегу и рискнуть попасть в плен, чтобы потом, на известном вам основании, потребовать освобождения.

– И снова оказаться на галерах его испанского величества. Но хватит! Я признаю, что вы достойно вели себя по отношению ко мне. Вы выполнили свои обязательства и можете не сомневаться, что я выполню свои.

– Но ваше обязательство сводилось к тому, что вы отправите меня домой.

– Так что же?

– Вся загвоздка в том, что я не знаю, где найти пристанище, не знаю, где вообще мой дом после всех этих лет. Если вы отошлете меня, я стану бездомным бродягой.

– Так как же мне поступить с вами?

– По правде говоря, христианами и христианством я сыт по горло, не меньше, чем вы к тому времени, когда мусульмане захватили галеру, где вы сидели на веслах. Человек я способный, сэр Оли… Сакр-аль-Бар. Лучшего шкипера, чем я, не было ни на одном корабле, когда-либо покинувшем английский порт. Я видел уйму морских сражений и отлично знаю это ремесло. Не найдете ли вы мне какого-нибудь дела здесь, у себя?

– Вы хотите стать отступником, как я?

– До сих пор я думал, что слово «отступник» можно понимать по-разному: все зависит от того, на чьей вы стороне. Я бы предпочел сказать, что хочу перейти в веру Магомета.

– Точнее, в веру пиратства, грабежа и морского разбоя, – уточнил Сакр-аль-Бар.

– Вот уж нет! Для этого мне не требуется никакого обращения. Вспомните, кем я был раньше, – откровенно признался шкипер Ли. – Я хочу всего-навсего плавать не под «Веселым Роджером», а под другим флагом.

– Вам придется отказаться от спиртного, – предупредил Сакр-аль-Бар.

– Мне будет чем вознаградить себя.

Сакр-аль-Бар задумался. Просьба шкипера отозвалась в его сердце. Он был не прочь иметь рядом с собой соотечественника, даже такого плута, как Джаспер Ли.

– Будь по-вашему, – наконец сказал он, – хоть вы и заслуживаете петли. Ну да ладно. Если вы перейдете в магометанство, я возьму вас на службу – для начала одним из моих лейтенантов. До тех пор, пока вы будете верны мне, Джаспер, все будет хорошо, но при первом же подозрении вам не избежать веревки и танца между палубой и ноком[66] реи по дороге в ад.

Взволнованный шкипер нагнулся, схватил руку Сакр-аль-Бара и поднес ее к губам.

– Согласен, – проговорил он. – Вы пощадили меня, хоть я и не заслужил вашего милосердия. Не сомневайтесь в моей верности. Моя жизнь принадлежит вам, и пусть она штука не особо ценная, делайте с ней что хотите.

Почти невольно Сакр-аль-Бар сжал руку старого мошенника, после чего Джаспер Ли шаркающей походкой пошел прочь и спустился по трапу на палубу. Впервые за свою гнусную жизнь шкипер был до глубины души тронут милосердием, которого он не заслужил, и, сознавая это, поклялся стать достойным его, пока не поздно.

Глава 7

Марзак бен-Асад

Чтобы переправить груз захваченного голландского судна с мола в Касбу, потребовалось более сорока верблюдов. Таких торжественных процессий еще не случалось видеть на узких улицах Алжира. Ее придумал Сакр-аль-Бар, знавший, как падка толпа на пышные зрелища. Она была достойна грозы морей, величайшего мусульманского победителя, который, не довольствуясь спокойными водами Средиземного моря, дерзнул выйти на океанский простор.

Возглавляли шествие сто корсаров, одетые в короткие кафтаны всевозможных цветов и опоясанные яркими шарфами, за которые был заткнут целый арсенал сабель и кинжалов. Многие корсары были в кольчугах и сверкающих островерхих касках, обмотанных тюрбанами. За ними уныло плелись сто закованных в цепи пленников с «голландца», подгоняемые бичами. Далее в строгом порядке следовал полк корсаров, а за ним – длинная вереница важных верблюдов. Храпя и медленно переставляя ноги, они покорно подчинялись крикам погонщиков – жителей Сахары. За верблюдами шел еще один отряд корсаров, и завершал шествие сам Сакр-аль-Бар на белом арабском скакуне.

В узких улочках, где белые и желтые дома обращали на прохожих глухие стены, кое-где прорезанные щелями, едва пропускающими свет и воздух, зрители опасливо толпились в дверях, потому что ноша верблюда, свешиваясь с их боков, занимала весь проход. Берег по обеим сторонам мола, площадь перед базаром и подступы к крепости Асада были запружены пестрой шумной толпой. В этой толпе величавые мавры в развевающихся одеждах стояли бок о бок с полуголыми неграми из Суса и Дра; сухощавые, выносливые арабы в безукоризненных белых джубах переговаривались с берберийскими горцами в черных верблюжьих накидках; левантийские турки подталкивали локтями одетых по-европейски евреев – беженцев из Испании, которых арабы терпели, памятуя про общие страдания и общее изгнание с земли предков.

Вся эта живописная толпа собралась под палящим африканским солнцем встретить Сакр-аль-Бара и приветствовала его таким громоподобным криком, что эхо долетало с мола до самой Касбы, возвещая о приближении триумфатора.

Около базара часть корсаров во главе с Османи погнала пленников в баньо, или банный двор, как его называет лорд Генри, тогда как верблюды продолжали медленно подниматься на холм. Через главные ворота Касбы караван неспешно вступил на обширный двор. Погонщики выстроили верблюдов по обеим его сторонам, и животные неуклюже опустились на колени. Затем во двор вошли две шеренги корсаров по двадцать человек каждая – почетный караул предводителя. Отвесив низкий поклон Асаду ад-Дину, корсары застыли по обе стороны прохода. Паша сидел на диване в тени навеса, рядом с ним стояли Тсамани и Марзак, за спиной – полдюжины янычар охраны, чьи черные одеяния служили эффектным фоном для зеленых с золотом одежд паши, богато украшенных драгоценными камнями. На белом тюрбане Асада сверкал изумрудный полумесяц.

Хмуро и задумчиво наблюдал паша все происходящее, пребывая во власти сомнений, посеянных в его душе коварными речами и еще более коварными недомолвками Фензиле. Но при появлении предводителя корсаров лицо паши прояснилось, глаза засверкали, и он поднялся с дивана, чтобы встретить его, как отец встречает сына, подвергавшего свою жизнь опасности во имя дорогого для них обоих дела.

У ворот Сакр-аль-Бар спешился. Гордо подняв голову, он с величайшим достоинством подошел к паше. За предводителем следовали Али и рыжебородый человек в тюрбане. В нем не без труда можно было узнать Джаспера Ли, явившегося во всем блеске своего нового обличья.

Сакр-аль-Бар простерся ниц:

– Да пребудут с тобой благословение Аллаха и мир его, о господин мой!

Асад, наклонившись и заключив победителя в объятия, приветствовал его словами, от которых Фензиле, наблюдавшая эту сцену из-за резной решетки, стиснула зубы.

– Хвала Аллаху и нашему властителю Магомету: ты вернулся в добром здравии, сын мой. Мое старое сердце возрадовалось при вести о твоих победах во славу Веры.

Перед пашой разложили богатства, захваченные на «голландце». Зрелище, представшее его глазам, намного превосходило все, что он ожидал увидеть.

Наконец добычу отправили в сокровищницу, и Тсамани получил приказ подсчитать ее стоимость и определить долю каждого участника похода, начиная с самого паши, представлявшего государство, и кончая последним корсаром из команды победоносных судов Веры. Одна двадцатая всей добычи причиталась Сакр-аль-Бару.

Двор опустел. На нем остались лишь паша с Марзаком и янычарами да Сакр-аль-Бар с Али и Джаспером. Тогда-то корсар и представил паше своего нового офицера как человека, на которого снизошла благодать Аллаха, замечательного воина и отличного морехода, предложившего свои способности и саму жизнь на службу исламу.

Марзак раздраженно перебил корсара и заявил, что в рядах воинства веры и без того слишком много назарейских собак и неразумно увеличивать их число, а со стороны Сакр-аль-Бара весьма самонадеянно брать на себя подобные решения.

Сакр-аль-Бар смерил юношу взглядом удивленным и презрительным.

– По-твоему, привлечь нового приверженца под знамя нашего владыки Магомета – значит проявить самонадеянность? – спросил он. – Поди почитай Книгу мудрости[67] и посмотри, что вменяется в долг каждому правоверному. И задумайся, о сын Асада: когда в скудоумии своем ты бросаешь камень презрения в тех, кого благословил Аллах, кого он вывел из тьмы, где они пребывали, на яркий свет веры, ты бросаешь камень и в меня, и в свою собственную мать. Более того, богохульствуя, ты оскорбляешь благословенное имя Аллаха, а значит – ступаешь на путь, ведущий в преисподнюю.

Посрамленный Марзак умолк, гневно закусив губу; Асад же кивнул и одобрительно улыбнулся.

– Велики твои познания в истинной вере, о Сакр-аль-Бар, – произнес он. – Ты не только отец доблести, но и отец мудрости.

Затем он обратился с приветствием к мастеру Ли и объявил о его вступлении в ряды правоверных под именем Джаспер-рейса.

Вскоре Асад отпустил Джаспера и Али и приказал янычарам встать на страже у ворот. Затем он хлопнул в ладоши и, велев явившимся на его зов невольникам принести стол с яствами, предложил Сакр-аль-Бару сесть рядом с ним на диван.

Принесли воду, и они совершили омовение. Невольники расставляли на столе тушеное мясо, яйца с оливками, пряности и фрукты.

Асад преломил хлеб, набожно произнес «Бесмилла»[68] и погрузил пальцы в глиняную миску, подавая пример Марзаку и Сакр-аль-Бару. За столом паша попросил корсара рассказать о своих приключениях.

Когда рассказ был закончен и паша еще раз похвалил Сакр-аль-Бара за доблесть, Марзак задал корсару вопрос:

– Ты предпринял опасное путешествие в ту далекую землю лишь затем, чтобы заполучить двух английских пленников?

– Это было лишь частью моего плана, – последовал спокойный ответ. – Я отправился в море во имя пророка, и привезенная мною добыча подтверждает это.

– Но ты ведь не знал, что голландский купец окажется на твоем пути, – возразил Марзак, в точности повторяя слова, подсказанные матерью.

– Не знал? – Сакр-аль-Бар улыбнулся с такой уверенностью в себе, что Асаду ни к чему было слушать продолжение, ловко отразившее подвох Марзака. – Разве я не верю в Аллаха, всемудрого и всеведущего?

– Прекрасный ответ, клянусь Кораном, – поддержал своего любимца Асад.

Радость паши была вполне искренней, поскольку ответ Сакр-аль-Бара отметал все измышления. Но Марзак не сдавался. Он хорошо помнил наставления коварной сицилийки.

– Тем не менее в этой истории мне не все ясно, – пробормотал Марзак с наигранным простодушием.

– Для Аллаха нет невозможного! – произнес Сакр-аль-Бар.

В его голосе звучала уверенность, словно он полагал, будто в мире нет ничего, что могло бы укрыться от проницательности Марзака.

Юноша признательно поклонился.

– Скажи мне, о могущественный Сакр-аль-Бар, – вкрадчиво проговорил он, – как случилось, что, добравшись до тех далеких берегов, ты удовольствовался всего двумя ничтожными пленниками, если со своими людьми и по милости Всевидящего мог взять в пятьдесят раз больше? – И Марзак наивно посмотрел на смуглое лицо корсара.

Асад задумчиво нахмурился – ему эта мысль уже приходила в голову.

Сакр-аль-Бар понял, что здесь не обойтись высокопарной фразой об истинной вере. Он не мог избежать объяснения, хоть и сознавал, что не сумеет предложить достаточно убедительного оправдания своим поступкам.

– Мы взяли этих пленников в первом же доме, и их захват прошел не совсем тихо. Кроме того, на берег мы высадились ночью, и я не хотел рисковать людьми, уводя их далеко от корабля ради нападения на деревню, жители которой могли подняться и отрезать нам путь к отступлению.

Марзак не без злорадства заметил, что на челе Асада по-прежнему лежит глубокая складка.

– Но ведь Османи, – сказал он, – уговаривал тебя напасть на спящую деревню, не подозревавшую о твоем присутствии, а ты отказался.

При этих словах сын Асада метнул на Сакр-аль-Бара быстрый взгляд, и тот понял, что против него затеяна интрига.

– Это так? – повелительно спросил Асад.

Сакр-аль-Бар не отвел взгляда, и в его светлых глазах зажегся вызов.

– А если и так, господин мой? – высокомерно спросил он.

– Я тебя спрашиваю.

– Я слышал, но, зная твою мудрость, не поверил своим ушам. Мало ли что мог сказать Османи? Разве я подчиняюсь Османи и он волен приказывать мне? Если так, то поставь его на мое место и передай ему ответственность за жизнь правоверных, которые сражаются рядом с ним!

Голос Сакр-аль-Бара дрожал от негодования.

– Ты слишком быстро поддаешься гневу, – упрекнул его Асад, по-прежнему хмурясь.

– А кто, клянусь головой Аллаха, может запретить мне это? Не думаешь ли ты, что я возглавил поход, из которого вернулся с добычей, какую не принесут набеги твоих корсаров и за целый год, только для того, чтобы безбородый юнец спрашивал меня, почему я не послушал Османи?!

В порыве мастерски разыгранного гнева Сакр-аль-Бар выпрямился во весь рост. Он понимал, что должен пустить в ход все свое красноречие и даже бахвальство и отмести подозрение витиеватыми фразами и широкими страстными жестами.

– Чего бы я достиг, выполняя волю Османи? Разве его указания помогли бы мне добыть более того, что я сегодня положил к твоим ногам? Его совет мог привести к беде. Разве вина за нее пала бы на Османи? Клянусь Аллахом, нет! Она пала бы на меня, и только на меня! А раз так, то и заслуга принадлежит мне. Я никому не позволю оспаривать ее, не имея на то более веских оснований, чем те, что я здесь услышал.

Да, то была дерзкая речь, но еще более дерзкими были тон Сакр-аль-Бара, его пылающий взор и презрительные жесты. Однако корсар, без сомнения, одержал верх над пашой, подтверждение чего не заставило себя долго ждать.

Асад опешил. Он перестал хмуриться, и на лице его появилось растерянное выражение.

– Ну-ну, Сакр-аль-Бар, что за тон? – воскликнул он.

Сакр-аль-Бар, как будто захлопнувший дверь для примирения, вновь открыл ее.

– Прости мне мою горячность, – покорно произнес он. – Тому виной преданность твоего раба, который служит тебе и вере, не щадя жизни. В последнем походе я получил тяжкую рану. Шрам от нее – немой свидетель моего рвения. А где твои шрамы, Марзак?

Марзак, не ожидавший такого вопроса, оторопел, и Сакр-аль-Бар презрительно усмехнулся.

– Сядь, – попросил корсара Асад. – Я был несправедлив к тебе.

– Ты – истинный фонтан и источник мудрости, о господин мой, и твои слова – подтверждение тому, – возразил Сакр-аль-Бар. Он снова сел, скрестив ноги. – Признаюсь тебе, что, оказавшись во время этого плавания вблизи берегов Англии, я решил высадиться и схватить одного негодяя, который несколько лет назад жестоко оскорбил меня. Я хотел расквитаться с ним. Но я сделал больше, нежели намеревался, и увел с собой не одного, а двух пленников. Эти пленники… – продолжал он, полагая, что теперешнее настроение паши как нельзя более благоприятствует тому, чтобы высказать свою просьбу. – Эти пленники не были отправлены в баньо с остальными невольниками. Они находятся на борту захваченной мною каракки.

– И почему же? – спросил Асад, на сей раз без всякой подозрительности.

– Потому, господин мой, что в награду за службу я хочу просить у тебя одной милости.

– Проси, сын мой.

– Позволь мне оставить этих пленников себе.

Асад слегка нахмурился. Он любил корсара и хотел ублажить его, но, помимо его воли, жгучий яд, влитый Фензиле в его душу, вновь напомнил о себе.

– Считай, что мое разрешение ты получил. Но не разрешение закона, ибо он гласит, что ни один корсар не возьмет из добычи даже самую малость ценой в аспер до того, как добычу поделят, – прозвучал суровый ответ.

– Закон? – удивился Сакр-аль-Бар. – Но закон – это ты, о благородный господин мой!

– Это не так, сын мой. Закон выше паши, и паша должен повиноваться ему, дабы быть достойным своего высокого положения. И закон распространяется на самого пашу, даже если он лично участвовал в набеге. Твоих пленников следует немедленно отправить в баньо к остальным невольникам и завтра утром продать на базаре. Проследи за этим, Сакр-аль-Бар.

Корсар непременно возобновил бы свои просьбы, не заметь он выжидательного взгляда Марзака, горящего нетерпением увидеть погибель противника. Он сдержался и с притворным равнодушием склонил голову:

– В таком случае назначь за них цену, и я сейчас же заплачу в казну.

Но Асад покачал головой.

– Не мне назначать им цену, а покупателям, – возразил он. – Я мог бы оценить их слишком высоко, что было бы несправедливо по отношению к тебе, или слишком низко, что было бы несправедливо по отношению к тем, кто пожелал бы купить их. Отправь пленников в баньо.

– Будет исполнено, – скрывая досаду, сказал Сакр-аль-Бар; он не осмеливался далее упорствовать в своих притязаниях.

Вскоре корсар отправился выполнять распоряжение паши. Однако он приказал поместить Розамунду и Лайонела отдельно от других пленников до начала утренних торгов, когда им поневоле придется занять место рядом с остальными.

После ухода Оливера Марзак остался с отцом во дворе крепости, и тотчас к ним присоединилась Фензиле – женщина, которая, как говорили многие правоверные, привезла в Алжир франкские повадки шайтана.

Глава 8

Мать и сын

Рано утром, едва смолкло чтение шахады,[69] к паше явился Бискайн аль-Борак. Его галера, только что бросившая якорь в гавани, повстречала в море испанскую рыбачью лодку, в которой оказался молодой мориск,[70] направлявшийся в Алжир. Известие, побудившее юношу пуститься в далекое плавание, было необычайно важным, и целые сутки рабы ни на секунду не отрывались от весел, чтобы судно Бискайна – флагман его флотилии – как можно скорее добралось до дому.

У мориска был двоюродный брат – новообращенный христианин, как и он сам, и, по всей видимости, такой же мусульманин в душе, – служивший в испанском казначействе в Малаге. Он узнал, что в Неаполь снаряжается галера с грузом золота, предназначенного для выплаты содержания войскам испанского гарнизона. Из-за скупости властей галера казначейства отправлялась без конвоя, но со строгим приказом не удаляться от европейского побережья во избежание неожиданного нападения пиратов. Полагали, что через неделю она сможет выйти в море, и мориск, не медля, решил известить об этом своих алжирских братьев, дабы те успели перехватить ее.

Асад поблагодарил молодого человека и, пообещав ему в случае захвата галеры солидную долю добычи, приказал приближенным позаботиться о нем. Затем он послал за Сакр-аль-Баром. Тем временем Марзак, присутствовавший при этом разговоре, отправился пересказать своей матери. Когда в конце рассказа он добавил, что паша послал за Сакр-аль-Баром, собираясь именно ему поручить важную экспедицию, Фензиле охватил приступ безудержного гнева: значит, все ее намеки и предостережения ни к чему не привели.

Как фурия, бросилась Фензиле в полутемную комнату, где отдыхал Асад. Марзак, не отставая ни на шаг, последовал за ней.

– Что я слышу, о господин мой? – воскликнула она, походя скорее на строптивую дочь Европы, нежели на покорную восточную невольницу. – Сакр-аль-Бар отправляется в поход против испанской золотой галеры?

Полулежа на диване, паша смерил ее ленивым взглядом.

– Ты знаешь кого-нибудь, кто более него преуспеет в таком деле? – спросил он.

– Я знаю того, о господин мой, кого долг обязывает предпочесть этому чужеземному проходимцу! Того, кто всецело предан тебе и заслуживает полного доверия. Того, кто не стремится удержать для себя часть добычи, захваченной во имя ислама.

– Ха! – произнес паша. – Неужели ты вечно будешь поминать ему невольников? Ну и кто же он, твой образец добродетели?

– Марзак, – злобно ответила Фензиле и указала на сына. – Или он так и будет попусту растрачивать юность в неге и лености? Еще вчера этот грубиян насмехался над тем, что у твоего сына нет ни одного шрама. Уж не в саду ли Касбы он их приобретет? Что суждено ему: довольствоваться царапинами от колючек ежевики или учиться искусству воина и предводителя сынов веры, чтобы ступить на путь, которым шел его отец?

– Ступит он на него или нет, – возразил Асад, – решит султан Стамбула, Врата Совершенства. Мы здесь не более чем его наместники.

– Но как султан утвердит Марзака твоим наследником, когда ты не преподал своему сыну науки правителя? Позор на твою голову, о отец Марзака, – ты не гордишься сыном, что подобает последнему правоверному!

– Да пошлет мне Аллах терпение! Разве я не сказал тебе, что Марзак еще слишком молод?

– В его возрасте ты уже бороздил моря под началом великого Окьяни!

– В его возрасте я по милости Аллаха был выше и сильнее твоего сына. Я слишком дорожу им, чтобы позволить ему выйти в море, прежде чем он достаточно окрепнет. Я не хочу потерять его.

– Посмотри на него, – настаивала Фензиле. – Он – мужчина, Асад, и сын, каким мог бы гордиться любой правоверный. Не самое ли для него время препоясаться саблей и ступить на корму одной из твоих галер?

– Она права, о отец мой! – взмолился Марзак.

– Что? – рявкнул старый мавр. – Уж не хочешь ли ты участвовать в схватке с «испанцем»? Что знаешь ты о морских сражениях?

– А что он может знать, когда родной отец не удосужился ничему научить его? – парировала Фензиле. – Уж не насмехаешься ли ты, о Асад, над изъянами, которые есть не что иное, как естественный плод твоих собственных упущений?

– Тебе не вывести меня из терпения, – проворчал Асад, явно теряя таковое. – Я задам тебе только один вопрос: как по-твоему, может ли Марзак принести победу исламу? Отвечай!

– И отвечу: нет, не может. А пора бы. Твой долг – отпустить его в это плавание, дабы он мог обучиться ремеслу, которое ждет его в будущем.

Асад на минуту задумался.

– Пусть будет по-твоему, – медленно проговорил он. – Ты отправишься с Сакр-аль-Баром, сын мой.

– С Сакр-аль-Баром? – в ужасе воскликнула Фензиле.

– Лучшего наставника для него я не мог бы найти.

– Твой сын отправится в плавание как чей-то слуга?

– Как ученик, – поправил Асад. – А как же иначе?

– Будь я мужчиной, о фонтан души моей, – проговорила Фензиле, – и имей я сына, никто, кроме меня, не был бы его наставником. Я бы вылепила из него свое второе «я». Таков, о возлюбленный господин мой, твой долг перед Марзаком. Не поручай его обучение постороннему, особенно тому, кому, несмотря на твою любовь к нему, я не могу доверять. Возглавь этот поход, а Марзак пусть будет твоим кайей.

Асад нахмурился.

– Я слишком стар, – возразил он. – Два года я не выходил в море. Как знать, возможно, я уже утратил искусство побеждать. Нет, нет. – Он покачал головой, и облачко грусти тронуло его суровое лицо. – Командир теперь Сакр-аль-Бар, и если Марзак пойдет в плавание, то только с ним.

– Господин мой… – начала было Фензиле, но тут же остановилась.

В комнату вошел невольник-нубиец и доложил паше, что Сакр-аль-Бар прибыл в крепость и ожидает приказаний своего господина во дворе. Асад сразу встал и, как ни пыталась Фензиле удержать его, нетерпеливо отмахнулся от нее и вышел.

Она смотрела ему вслед, и в ее прекрасных глазах закипали слезы гнева. Асад вышел на залитый солнцем двор, и в полутемной комнате воцарилась тишина, нарушаемая только отдаленными переливами серебристого смеха младших жен паши. Эти звуки раздражали и без того натянутые нервы старшей жены. Фензиле с проклятиями поднялась с дивана и хлопнула в ладоши. На ее зов явилась обнаженная по пояс негритянка с массивным золотым кольцом в ухе, гибкая и мускулистая, как борец.

– Вели им прекратить этот визг, – резко приказала Фензиле, – и скажи, что, если они еще раз потревожат меня, я велю их высечь.

Вскоре после ухода негритянки смех смолк: младшие жены с большей покорностью подчинялись распоряжениям Фензиле, нежели распоряжениям самого паши.

Немного успокоившись, она подвела сына к резной решетке, сквозь которую был виден весь двор. Стоя рядом с Сакр-аль-Баром, паша рассказывал ему о вести, привезенной мориском, и давал соответствующие указания.

– Как скоро сможешь ты выйти в море? – закончил он.

– Как только того потребует служба Аллаху и тебе, – не задумываясь, ответил Сакр-аль-Бар.

– Хорошо сказано, сын мой. – Асад, окончательно побежденный готовностью корсара, ласково положил руку на его плечо. – В таком случае отправляйся завтра на восходе солнца. Времени на сборы тебе вполне хватит.

– Тогда, с твоего позволения, я сейчас же пойду распорядиться, – заспешил Сакр-аль-Бар, хотя необходимость выйти в море именно сейчас несколько встревожила его.

– Какие галеры ты возьмешь?

– Против одной испанской? Мой галеас[71] прекрасно справится с ней. С одним судном мне будет легче укрыться в засаде, чем с целой флотилией.

– О, ты столь же мудр, сколь отважен, – одобрил Асад. – Да пошлет тебе Аллах удачу!

– Мне можно удалиться?

– Подожди немного. Дело касается моего сына Марзака. Он уже почти мужчина, и ему пора начать служить Аллаху и государству. Я хочу, чтобы ты взял его в плавание своим лейтенантом и так же наставлял его, как я когда-то наставлял тебя.

Сакр-аль-Бару желание паши доставило так же мало удовольствия, как и Марзаку. Зная, как ненавидит его сын Фензиле, он имел все основания опасаться осложнений, если план Асада осуществится.

– Как ты когда-то наставлял меня? – произнес он с притворной грустью. – Не отправиться ли тебе вместе с нами, о Асад? В исламском мире нет равного тебе. С какой радостью встал бы я вновь рядом с тобой на носу галеры, как в тот день, когда мы брали на абордаж «испанца».

Асад внимательно посмотрел на корсара.

– Ты тоже просишь меня выйти в море? – спросил он.

– А тебя уже просили об этом?

Природная проницательность не подвела Сакр-аль-Бара, и он сразу все понял.

– Кто бы то ни был, он поступил хорошо, но никто не мог бы желать этого более горячо, чем я. Ведь никто лучше меня не познал радость битвы с неверными под твоим предводительством и сладость победы, одержанной у тебя на глазах. Так отправляйся же, о господин мой, в славный поход и сам будь наставником своего сына – ведь это самая высокая честь, какой ты можешь его удостоить.

Прищурив орлиные глаза, Асад задумчиво поглаживал седую бороду.

– Клянусь Аллахом, ты искушаешь меня.

– Дозволь мне сделать большее.

– Нет, не надо! Я стар и слаб, кроме того – я нужен здесь. Не пристало старому льву охотиться за молодой газелью. Не растравляй мне душу. Солнце моих подвигов закатилось. Пускай мои питомцы, воины, которых я воспитал, несут по морям мое имя и славу истинной веры.

Взгляд паши затуманился. Он оперся о плечо Сакр-аль-Бара и вздохнул:

– Не скрою, твое предложение заманчиво. Но нет… Мое решение неизменно. Отправляйся без меня. Возьми с собой Марзака и привези его обратно целым и невредимым.

– Иначе я и сам не вернусь. Но я верю во Всеведущего.

На этом Сакр-аль-Бар удалился, постаравшись скрыть досаду, вызванную как самим плаванием, так и навязанной ему компанией. Он отправился в гавань и приказал Османи готовить к выходу в море большой галеас, доставить на борт пушки, триста рабов на весла и столько же вооруженных корсаров.

Асад вернулся в комнату, где оставил Фензиле и Марзака. Он пришел сказать, что уступает их желанию, что Марзак пойдет в плавание и таким образом будет иметь полную возможность показать, на что он способен.

Однако вместо прежнего нетерпения его встретил плохо скрытый гнев.

– О солнце, согревающее меня, – начала Фензиле.

Паша по долгому опыту знал, что чем ласковее ее слова, тем сильнее злость, которую они скрывают.

– Видно, мои советы значат для тебя не больше, чем шелест ветра, чем прах на твоих подошвах!

– И того меньше, – ответил Асад, забывая привычную снисходительность, поскольку слова Фензиле вывели его из себя.

– Значит, это правда! – почти закричала она.

Марзак стоял за ее спиной, и его красивое лицо помрачнело.

– Правда, – подтвердил Асад. – На рассвете, Марзак, ты взойдешь на галеру Сакр-аль-Бара и под его началом выйдешь в море набраться сноровки и доблести, благодаря которым он стал оплотом ислама, истинным копьем Аллаха.

Но желание поддержать мать и ненависть к авантюристу, грозившему узурпировать его законные права, толкнули Марзака на неслыханную дерзость.

– Когда я выйду в море с этим назарейским псом, – хрипло сказал юноша, – он займет подобающее ему место на скамье для гребцов!

– Что?! – словно разъяренный зверь, взревел Асад, резко повернувшись к сыну. Жесткое выражение его внезапно побагровевшего лица привело в ужас обоих заговорщиков. – Клянусь бородой пророка! И ты говоришь это мне?

Паша почти вплотную приблизился к Марзаку, однако Фензиле вовремя бросилась между ними, как львица, грудью встающая на защиту своего детеныша. Тогда паша, взбешенный неповиновением Марзака и готовый излить бешенство как на сына, так и на жену, схватил ее своими жилистыми старческими руками и со злостью отшвырнул в сторону. Фензиле споткнулась и рухнула на подушки дивана.

– Да проклянет тебя Аллах! – крикнул Асад попятившемуся от него Марзаку. – Так, значит, эта своевольная мигера не только выносила тебя в своем чреве, но и научила заявлять мне прямо в лицо, что тебе по вкусу, а что нет? Клянусь Кораном, слишком долго терпел я ее лукавые чужеземные повадки! Похоже, она и тебя научила противиться воле родного отца! Завтра ты отправишься в море с Сакр-аль-Баром. Я так велю. Еще слово, и ты займешь на галере то самое место, которое прочил ему, – на скамье гребцов, где плеть надсмотрщиков научит тебя покорности.

Марзак стоял, онемев от страха и едва дыша. Ни разу в жизни он не видел отца в таком поистине царственном гневе.

Тем не менее гнев Асада, казалось, вовсе не напугал Фензиле. Даже страх перед розгами и дыбой не мог обуздать язык этой фурии.

– Я буду молить Аллаха вернуть зрение твоей душе, о отец Марзака, – задыхаясь, проговорила она, – и научить тебя отличать истинно любящих от своекорыстных обманщиков, злоупотребляющих твоим доверием.

– Как! – прорычал Асад. – Ты еще не угомонилась?

– И не угомонюсь, пока смерть не сомкнет мои уста, раз они смеют давать тебе советы, подсказанные безмерной любовью, о свет моих бедных очей!

– Продолжай в том же духе, – гневно бросил Асад, – и тебе недолго придется ждать.

– Мне все равно, если хоть такой ценой удастся сорвать льстивую маску с этой собаки Сакр-аль-Бара. Да переломает Аллах ему кости! А его невольники, те, двое из Англии, о Асад? Мне сказали, что одна из них – женщина. Она прекрасна той белокожей красотой, какой иблис[72] одарил жителей Севера. Что намерен он делать с ней? Ведь он не хочет выставлять ее на базаре, как предписывает закон, а тайком приходит сюда, чтобы ты отменил для него этот закон. О! Мои слова тщетны! Я открыла тебе и более серьезные доказательства его гнусного вероломства, но ты только ласкаешь изменника, а на родного сына выпускаешь когти!

Смуглое лицо паши посерело. Он приблизился к Фензиле, наклонился и, схватив ее за руку, рывком поднял с дивана. На сей раз вид Асада не на шутку напугал Фензиле и положил конец ее безрассудному упорству.

– Аюб! – громко позвал паша.

Теперь пришла очередь Фензиле позеленеть от страха.

– Господин мой, господин мой! – взмолилась она. – О свет моей жизни, не гневайся! Что ты делаешь?

– Делаю? – Асад зло улыбнулся. – То, что мне следовало сделать лет десять назад, а то и раньше. Мы высечем тебя. – И он крикнул еще громче: – Аюб!

– Господин мой! Сжалься, о сжалься! – Она бросилась в ноги Асаду и обняла его колени. – Во имя Милостивого и Милосердного будь милосерд к невоздержанности, на которую только из любви к тебе мог дерзнуть мой бедный язык! О мой сладчайший господин! О отец Марзака!

Отчаяние Фензиле, ее красота, но более всего столь несвойственные ей смирение и покорность, возможно, и тронули Асада. Как бы то ни было, но не успел Аюб – холеный тучный старший евнух гарема – с поклоном появиться в дверях, как паша повелительным жестом отпустил его.

Асад посмотрел на Фензиле сверху вниз и усмехнулся:

– Такая поза более всего пристала тебе. Запомни это на будущее.

И разгневанный властелин с презрением освободился от рук, обнимавших его колени, повернулся спиной к распростертой на полу женщине и величественно и непреклонно направился к выходу. Мать и сын остались одни. Они еще не оправились от ужаса, и у обоих было такое чувство, будто они заглянули в лицо смерти.

Довольно долго никто из них не нарушал молчания. Наконец Фензиле поднялась с пола и подошла к забранному решетками ящику за окном. Она открыла его и взяла глиняный кувшин, в котором охлаждалась вода. Налив воды в пиалу, она с жадностью выпила ее. То, что Фензиле сама оказала себе эту услугу, когда стоило лишь хлопнуть в ладоши и явились бы невольники, выдавало ее смятение.

Захлопнув дверцу ящика, Фензиле повернулась к Марзаку.

– И что теперь? – спросила она.

– Теперь? – переспросил молодой человек.

– Да, что теперь? Что нам делать? Неужели мы должны покориться и безропотно ждать конца? Твой отец околдован. Этот шакал околдовал его, и он хвалит все, что бы тот ни сделал. Да умудрит нас Аллах, о Марзак, иначе Сакр-аль-Бар втопчет тебя в прах.

Понурив голову, Марзак медленно подошел к дивану и бросился на подушки. Он долго лежал, подперев подбородок руками.

– А что я могу? – наконец спросил он.

– Именно это я и хотела бы знать больше всего. Надо что-то предпринять, и как можно скорее. Да сгниют его кости! Если Сакр-аль-Бар останется в живых, ты погиб.

– Да, – произнес Марзак, неожиданно оживившись, и сел. – Если он останется в живых! Пока мы строили планы и изобретали уловки, которые только разжигают гнев отца, можно было прибегнуть к самому простому и верному способу.

Фензиле остановилась посреди комнаты и мрачно посмотрела на сына.

– Я думала об этом, – сказала она. – За горсть золотых я могла бы нанять людей, и они… Но риск…

– Какой же риск, если он умрет?

– Он может потянуть нас за собой. Что проку будет нам тогда в его смерти? Твой отец жестоко отомстит за него.

– Если все сделать с умом, нас никто не заподозрит.

– Не заподозрит? – Фензиле невесело рассмеялась. – Ты молод и слеп, о Марзак! На нас первых и падет подозрение. Я не делала тайны из моей ненависти к Сакр-аль-Бару, а народ не любит меня. Твоего отца заставят наказать виновных, даже если сам он и не будет к тому расположен, в чем я вовсе не уверена. Сакр-аль-Бар – да иссушит его Аллах! – для них бог. Вспомни, какую встречу ему устроили. Какого пашу, вернувшегося с победой, встречали так? Благодаря победам, посланным ему удачей, все сочли, будто он удостоился божественного благоволения и защиты. Говорю тебе, Марзак, умри твой отец завтра, вместо него пашой Алжира объявят Сакр-аль-Бара, и тогда – горе нам! Асад ад-Дин стар. Правда, он не участвует в сражениях. Он дорожит жизнью и может еще долго протянуть. А если нет, если Сакр-аль-Бар все еще будет ходить по земле, когда свершится судьба твоего отца… Страшно подумать, какая участь ожидает тебя и меня.

– Да пребудет в скверне его могила!

– Могила? Вся сложность в том, как вырыть ему могилу, не повредив себе. Шайтан хранит эту собаку.

– Да уготовит он ему постель в преисподней! – воскликнул Марзак.

– Проклятия нам не помогут. Встань, Марзак, и подумай, как это устроить.

Марзак вскочил с дивана с легкостью и проворством борзой собаки.

– Послушай, – сказал он. – Раз я должен идти с ним в плавание, то, возможно, как-нибудь темной ночью мне и представится удобный случай.

– Не спеши, дай подумать. Аллах подскажет мне какой-нибудь способ.

Фензиле хлопнула в ладоши и приказала вошедшей девочке-невольнице позвать Аюба и приготовить носилки.

– Мы отправимся на базар, о Марзак, и посмотрим на его пленников. Кто знает, быть может, они окажутся нам полезны. Против ублюдка, рожденного во грехе, хитрость сослужит нам лучшую службу, чем сила.

– Да сгинет дом его! – воскликнул Марзак.

Глава 9

Конкуренты

Обширная площадь перед воротами Сак-аль-Абида была забита пестрой шумной толпой, с каждой минутой вбиравшей в себя все новые людские потоки, текущие из лабиринта узких немощеных улиц.

Там были смуглолицые берберы в черных плащах из козьей шерсти, украшенных на спине оранжевыми и красными ромбами; их бритые головы были покрыты тюбетейками или повязаны плетеными шерстяными шнурами. Там были чернокожие жители Сахары, почти нагие. Там были величавые арабы, укутанные в ниспадающие бесконечными складками одеяния с капюшонами, надвинутыми на смуглые точеные лица. Там были горделивые богатые мавры в ярких селамах, восседающие на холеных мулах, покрытых роскошными попонами. Там были тагарины – мавры, изгнанные из Андалузии, по большей части работорговцы. Там были местные евреи в мрачных черных джубах и евреи христианские, прозванные так, поскольку выросли они в христианских странах и одевались по-европейски. Там были высокомерные, облаченные в пышные одеяния левантийские турки. Там были скромные кололы, кабилы и бискары.

Здесь водонос, обвешанный бурдюками из козьей кожи, звонил в колокольчик; там торговец апельсинами, ловко балансируя на изношенном тюрбане корзиной с золотистыми плодами, на все лады расхваливал свой товар.

В палящих лучах африканского солнца под голубым небом, где кружили голуби, собрались пешие и восседающие на мулах, ослах, стройных арабских скакунах. Переливаясь радужным многоцветьем, толпа волновалась, как море: все толкались, смеялись, переругивались. В тени желтой глиняной стены сидели нищие и калеки, жалобно просящие подаяния. Недалеко от ворот слушатели окружили меддаха – бродячего певца, который под аккомпанемент гимбры и гайте гнусавил какую-то меланхоличную песню.

Богатые завсегдатаи базара целеустремленно пробирались через толпу и, спешившись у входа, проходили в ворота, еще закрытые для зевак и покупателей попроще. За воротами, на обнесенном серыми стенами просторном квадратном дворе, выжженном солнцем, людей было мало. До начала невольничьих торгов оставался час, и тем временем купцы, у которых было разрешение выставлять у стен свои лотки, занимались мелкой торговлей. Здесь торговали дровами, фруктами, пряностями, безделушками и драгоценностями для украшения правоверных.

В середине двора был вырыт большой восьмиугольный водоем, окруженный низким, в три ступени, парапетом. На нижней ступеньке сидел пожилой бородатый еврей с ярким платком на голове. На его коленях покоился широкий плоский ящик черного цвета, разделенный на несколько отделений, заполненный полудрагоценными и драгоценными – в том числе и весьма редкими – камнями. Рядом стояли несколько молодых мавров и два турецких офицера из гвардии паши, и старый израильтянин умудрялся торговаться сразу со всеми.

К северной стене лепился длинный сарай, переднюю часть которого заменял занавес из верблюжьей шерсти. Оттуда доносился нестройный гул человеческих голосов: пленники, предназначенные для продажи, ожидали там начала торгов. Перед сараем стояли на страже несколько дюжин корсаров и помогавших им негров-невольников.

С противоположной стороны над стеной сверкал белый купол мечети; по его бокам высились похожий на копье минарет и несколько финиковых пальм с длинными листьями, застывшими в неподвижном горячем воздухе.

Вдруг толпа за воротами пришла в волнение. С криком «Дорогу! Дорогу!» к базару продвигались шесть рослых нубийцев. Каждый из них обеими руками держал огромную доску и, размахивая ею, прокладывал путь сквозь пестрое скопище людей, которые, расступаясь, осыпали нубийцев градом проклятий.

– Балак! Расступитесь! Дорогу Асаду ад-Дину, избраннику Аллаха! Дорогу!

Толпа расступилась и простерлась ниц перед Асадом ад-Дином, который верхом на молочно-белом муле медленно продвигался вперед в сопровождении Тсамани и целой тучи одетых в черное янычар с обнаженными саблями в руках.

Проклятия, встретившие негров паши, смолкли, и воздух зазвенел от горячих благословений:

– Да умножит Аллах твое могущество! Да продлит он дни твои! Да пребудут с тобой благословения господина нашего Мухаммеда! Да умножит Аллах число твоих побед!

Паша отвечал на приветствия толпы, как подобает человеку истинно набожному и благочестивому.

– Мир правоверным из дома пророка, – время от времени бормотал он, пока не приблизился к воротам базара.

Здесь он приказал Тсамани бросить кошелек ползавшим в пыли нищим, ибо разве не написано в Книге книг: те, кто не подвластны жадности и расходуют свое имущество на пути Аллаха, процветут, ибо им удвоится.

Подчиняясь закону, как последний из своих подданных, Асад сошел с мула и пешком проследовал на базар. У водоема он остановился, повернулся лицом к сараю и, благословив распростертых в пыли правоверных, велел им подняться. Затем мановением руки позвал Али – офицера Сакр-аль-Бара, отвечавшего за невольников, захваченных корсаром в последнем набеге, – и объявил ему о своем желании взглянуть на пленников. По знаку Али негры раздернули занавес, и жаркие лучи солнца хлынули на несчастных. Помимо пленных с испанского галеона, там было несколько человек, захваченных Бискайном в мелких набегах.

Взору Асада предстали мужчины и женщины – хотя женщин было сравнительно немного – всех возрастов, национальностей и состояний: бледные светловолосые жители севера Европы и Франции, златокожие итальянцы, смуглые испанцы, негры, мулаты – старые, молодые и почти дети. Среди них были и богато одетые, и едва прикрытые лохмотьями, и почти голые. Но всех объединяло выражение безнадежного отчаяния, застывшее на лицах. Однако отчаяние пленников не могло пробудить сочувствия в благочестивом сердце Асада. Перед ним были неверные, те, кто никогда не предстанет пред лицом пророка, проклятые и недостойные участия. Взгляд паши остановился на красивой черноволосой девочке-испанке. Она сидела, безжизненно опустив между колен сжатые руки. Поза ее выражала беспредельное страдание и отчаяние, а темные круги под глазами еще более подчеркивали их ослепительный блеск. Опершись на руку Тсамани, паша некоторое время рассматривал ее, затем перевел взгляд. Неожиданно он сильнее сжал руку визиря, и его желтоватое лицо оживилось.

На верхних нарах он увидел само воплощение женской красоты. Рассказы о женщинах, подобных той, что сидела перед ним, он слышал не раз, но видеть их собственными глазами ему не доводилось. Она была высока и стройна, как кипарис, кожа ее отливала молочной белизной, глаза сияли подобно темным сапфирам чистейшей воды, медно-золотые волосы горели на солнце. Ее стан плотно обтягивало белое платье с низким вырезом, открывавшим шею безукоризненной красоты.

Асад повернулся к Али.

– Что за жемчужина попала в эту навозную кучу? Кто она? – спросил он.

– Это та женщина, которую наш господин Сакр-аль-Бар привез из Англии.

Паша вновь медленно перевел взгляд на пленницу, и, хоть той казалось, будто она уже утратила способность что-либо чувствовать, под этим пристальным оскорбительным взглядом щеки ее залились краской. Румянец стер с лица молодой женщины следы усталости, отчего красота ее засияла еще ярче.

– Привести ее сюда, – коротко приказал паша.

Два негра схватили пленницу, и та, стремясь освободиться из их грубых рук, поспешила выйти, готовая с достоинством вынести все, что бы ее ни ожидало. Когда ее уводили, сидевший рядом светловолосый молодой человек с изможденным, заросшим бородой лицом поднял голову и с тревогой посмотрел на свою спутницу. Он глухо застонал и подался вперед, желая удержать ее, но его руки тут же опустились под ударом хлыста.

Асад задумался. Не кто иной, как сама Фензиле уговорила его отправиться на базар и взглянуть на неверную, ради которой Сакр-аль-Бар пошел на немалый риск. Фензиле полагала, что Асад ад-Дин увидит доказательство неискренности предводителя корсаров. И что же? Он увидел эту женщину, но не обнаружил ни малейшего признака того, что, по утверждению Фензиле, должен был обнаружить. Впрочем, он ничего и не искал. Из чистого любопытства внял уговорам своей старшей жены. Однако теперь он забыл обо всем и предался созерцанию благородной красоты северянки, даже в горе и отчаянии обладавшей почти скульптурным совершенством.

Паша протянул руку, чтобы прикоснуться к руке пленницы, но та отдернула ее, словно от огня.

Асад вздохнул:

– Поистине неисповедимы пути Аллаха, коль он позволил столь дивному плоду созреть на гнилом древе неверия!

– Вероятно, для того, чтобы какой-нибудь правоверный из дома пророка мог сорвать его, – откликнулся Тсамани, хитро взглянув на пашу. Этот тонкий лицемер в совершенстве постиг искусство игры на настроениях своего господина. – Поистине, для Единого нет невозможного!

– Но не записано ли в Книге книг, что дочери неверных заказаны сынам истинной веры? – И паша снова вздохнул.

Тсамани и на этот раз не растерялся: он прекрасно знал, какого ответа ждут от него:

– Аллах велик, и случившееся однажды вполне может случиться вновь, мой господин.

Паша одарил визиря благосклонным взглядом:

– Ты имеешь в виду Фензиле? Но тогда я по милости Аллаха стал орудием ее прозрения.

– Вполне может статься, что тебе предначертано вновь свершить подобное, – прошептал коварный Тсамани, движимый более серьезными соображениями, нежели просто желанием угодить владыке.

Между ним и Фензиле существовала давняя вражда: оба они ревновали Асада друг к другу. Влияние визиря на пашу значительно возросло бы, если бы Фензиле удалось устранить. Тсамани мечтал об этом, но опасался, что его мечта никогда не сбудется. Асад старел, и пламень, некогда ярко пылавший в нем, казалось, уже угас, оставив его нечувствительным к женским чарам. И вдруг здесь чудом оказалась женщина столь поразительной красоты, столь непохожая на всех, кто когда-либо услаждал взор паши, что чувства старика, словно по мановению волшебного жезла, вновь разгорелись молодым огнем.

– Она бела, как снега Атласа, сладостна, как финики Тафилалта, – нежно шептал Асад, пожирая пленницу горящими глазами.

Вдруг он посмотрел по сторонам и, распаляясь гневом, набросился на Тсамани.

– Тысячи глаз узрели ее лицо без покрывала! – воскликнул он.

– Такое тоже случалось прежде, – ответил визирь.

Тсамани хотел продолжить, но неожиданно совсем рядом с ними раздался голос, обычно мягкий и музыкальный, а сейчас непривычно хриплый и резкий:

– Что это за женщина?

Паша и визирь вздрогнули и обернулись. Перед ними стояла Фензиле. Лицо ее, как и подобает благочестивой мусульманке, скрывала густая чадра. Рядом с ней они увидели Марзака, а несколько поодаль – евнухов с носилками, в которых Фензиле втайне от Асада прибыла на базар. Около носилок стоял старший евнух Аюб аль-Самин.

Асад смерил Фензиле сердитым взглядом: он все еще гневался на нее и Марзака. Но не только этим объяснялось его неудовольствие. Наедине с Фензиле он кое-как терпел в ней недостаток должного уважения к своей особе, хоть и понимал недопустимость такого поведения. Но его гордость и достоинство не могли позволить ей вмешиваться в разговор и, забыв о приличиях, при всех задавать высокомерные вопросы. Прежде она никогда не осмеливалась на подобные выходки, да и теперь не осмелилась бы, если бы внезапное волнение не заставило ее забыть об осторожности. Она заметила выражение лица, с каким Асад смотрел на прекрасную невольницу, и в ней проснулась не только ревность, но и самый настоящий страх. Ее власть над Асадом таяла. Чтобы она окончательно исчезла, паше, который за последние годы едва ли удостоил взглядом хоть одну женщину, достаточно пожелать ввести в свой гарем новую жену.

Вот почему с дерзким бесстрашием, с отчаянной решимостью Фензиле предстала пред пашой. И пусть чадра скрывала лицо этой удивительной женщины – в каждом изгибе ее фигуры сквозило высокомерие, в каждом жесте звучал вызов. На грозный вид Асада она не обратила никакого внимания.

– Если это та самая невольница, которую Сакр-аль-Бар вывез из Англии, то слухи обманули меня, – заявила она. – Клянусь, чтобы привезти в Берберию эту желтолицую долговязую дочь погибели, вряд ли стоило совершать дальнее путешествие и подвергать опасности жизнь многих достойных мусульман.

Гнев Асада уступил место удивлению: паша не отличался прозорливостью.

– Желтолицую? Долговязую? – повторил он и, наконец поняв уловку Фензиле, ехидно усмехнулся. – Я уже замечал, что ты становишься туга на ухо, а теперь вижу, что и зрение изменяет тебе. Ты и впрямь стареешь.

И он так сердито посмотрел на Фензиле, что та съежилась. Паша вплотную подошел к Фензиле:

– Ты слишком долго царила в моем гареме, давая волю своим нечестивым франкским замашкам. – Он говорил тихо, и только стоявшие совсем близко услышали его гневные слова. – Пожалуй, пора исправить это.

Он круто отвернулся и жестом велел Али отвести пленницу обратно в сарай. Затем, опершись на руку Тсамани, паша сделал несколько шагов к выходу, но остановился и снова обернулся к Фензиле.

– Марш в носилки! – приказал он, прилюдно нанося ей жестокую обиду. – И чтобы тебя больше не видели шатающейся по городу.

Не проронив ни слова, Фензиле мгновенно повиновалась. Паша и Тсамани задержались у входа, пока небольшой кортеж не миновал ворота. Марзак и Али шли по обеим сторонам носилок, не осмеливаясь поднять глаза на разгневанного пашу. Асад, криво усмехаясь, смотрел им вслед.

– Красота ее увядает, а самоуверенность растет, – проворчал он. – Она стареет, Тсамани, спадает с лица и тела и становится все сварливее. Она недостойна оставаться рядом с входящим в дом пророка. Возможно, Аллах будет доволен, если мы заменим ее кем-нибудь более достойным.

Затем, обратив взор в сторону сарая, завесы которого вновь были задернуты, и недвусмысленно намекая на франкскую пленницу, заговорил совсем другим тоном:

– Ты заметил, о Тсамани, как грациозны ее движения? Они плавны и благородны, как у молодой газели. Воистину, не для того создал Всемудрый подобную красоту, чтобы ввергнуть ее в преисподнюю.

– Быть может, она послана в утешение какому-нибудь правоверному? – предположил хитрый визирь. – Для Аллаха нет невозможного!

– А почему бы и нет? – сказал Асад. – Разве не написано: как никто не обретет того, что ему не предназначено, так никто не избежит уготованного судьбой. Останься здесь, Тсамани. Дождись торгов и купи ее. Эту девушку наставят в истинной вере, и она будет спасена от адского пламени.

Итак, паша произнес слова, которые Тсамани давно и страстно желал услышать.

Визирь облизнул губы.

– А цена, господин мой? – вкрадчиво осведомился он.

– Цена? – переспросил Асад. – Разве я не повелел тебе купить ее? Приведи ко мне эту девушку хоть за тысячу филипиков.

– Тысячу филипиков, – повторил пораженный Тсамани. – Аллах велик!

Но паша уже отошел от визиря и вступил под арку ворот, где толпа, едва завидев его, вновь простерлась ниц.

Приказ паши привел Тсамани в восторг. Но дадал[73] не отдаст невольника, не получив за него наличными, а у визиря не было при себе нужной суммы. Поэтому он вслед за хозяином отправился в Касбу. До начала торгов оставался целый час, времени было вполне достаточно.

Тсамани был человек довольно злорадный, и давняя ненависть к Фензиле, которую ему приходилось таить про себя и прятать за лицемерными улыбками и угодливыми поклонами, распространялась и на ее слуг. В целом свете не было никого, к кому бы визирь паши питал большее презрение, чем к холеному, лоснящемуся от жира евнуху Аюбу аль-Самину, обладателю величественной утиной походки и пухлого надменного рта. К тому же в великой Книге судеб было записано, чтобы в воротах Касбы он наткнулся именно на Аюба, по приказанию своей госпожи шпионившего за ним. С горящими глазками, скрестив руки под животом, толстяк подкатился к визирю паши.

– Да продлит Аллах твои дни, – церемонно произнес Аюб. – Ты принес новости?

– Новости? Как ты догадался? По правде говоря, мои новости не очень обрадуют твою госпожу.

– Милостивый Аллах! Что случилось? Это касается франкской невольницы?

Тсамани улыбнулся, чем немало разозлил Аюба, который почувствовал, что земля разверзается у него под ногами. Евнух понимал, что, если его госпожа утратит влияние на пашу, вместе с ней падет и он сам, обратившись в прах под туфлей Тсамани.

– Клянусь Кораном, ты дрожишь, Аюб, – издевался визирь. – Твой дряблый жир так и колышется. И недаром – дни твои сочтены, о отец пустоты.

– Издеваешься, собака? – Голос Аюба срывался от злости.

– Ты назвал меня собакой? Ты? – Тсамани презрительно плюнул на тень евнуха. – Отправляйся к своей госпоже и скажи ей, что мой господин приказал мне купить франкскую девушку. Скажи ей, что мой господин возьмет ее в жены, как когда-то взял саму Фензиле, что он выведет ее к свету истинной веры и вырвет у шайтана эту дивную жемчужину. Да не забудь добавить, что мне приказано купить ее за любые деньги, пусть даже за тысячу филипиков. Передай все это Фензиле, о отец ветра, да раздует Аллах твое брюхо!

И визирь подчеркнуто бодро и легко зашагал дальше.

– Да сгинут сыновья твои! Да станут дочери твои блудницами! – кричал ему вдогонку евнух, обезумев от ужасной новости и от сопровождавших ее оскорблений.

Тсамани только рассмеялся.

– Да будут все сыновья твои султанами, Аюб, – бросил он через плечо.

Дрожа от гнева, Аюб отправился к своей госпоже.

Фензиле слушала евнуха, побелев от ярости. Когда тот умолк, она обрушила на головы паши и девчонки-невольницы целый поток брани, призывая Аллаха переломать им кости, вычернить лица и сгноить их плоть. Все это она проделала с неистовой страстью всех рожденных и воспитанных в вере пророка. После того как приступ ярости прошел, она некоторое время сидела задумавшись. Наконец вскочила и приказала Аюбу проверить, не подслушивает ли кто-нибудь под дверями.

– Нам надо действовать, Аюб, и действовать быстро. Иначе я погибла, а вместе со мной погиб и Марзак – один он не сумеет противостоять отцу. Сакр-аль-Бар втопчет нас в землю. – Она замолкла, словно ее внезапно осенило. – Клянусь Аллахом, возможно, для того он и привез сюда эту белолицую девушку. Мы должны расстроить его планы и помешать Асаду купить ее. Иначе, Аюб, для тебя тоже все кончено.

– Помешать? – проговорил евнух, поражаясь невиданной энергии и силе духа своей госпожи.

– Прежде всего надо сделать так, чтобы франкская девчонка не досталась паше.

– Придумано хорошо, но как это сделать?

– Как? Неужели тебе ничего не приходит на ум? Да есть ли вообще хоть капля разума в твоей жирной башке? Ты заплатишь за невольницу больше, чем Тсамани, и купишь ее для меня. Хотя нет. Лучше это сделает кто-нибудь другой. Затем мы устроим так, что, прежде чем Асад нападет на ее след, она незаметно исчезнет.

Лицо евнуха побелело, жирные щеки и подбородок дрожали.

– А ты подумала о последствиях, о Фензиле? Что будет с нами, если Асад узнает об этом?

– Он ничего не узнает, – ответила Фензиле. – А если и узнает, то девушка уже сгинет, и ему придется покориться записанному в Книге судеб.

– Госпожа! – воскликнул евнух, стиснув короткие толстые пальцы. – Я не смею браться за это!

– За что? Если я приказываю тебе купить невольницу, даю деньги, то какое тебе дело до остального, собака? Пойми, я даю тебе тысячу пятьсот филипиков, все, что у меня есть, – ты заплатишь за нее, а остальное возьмешь себе.

Немного подумав, Аюб понял, что она права. Никто не мог бы поставить ему в вину то, что он исполняет приказание своей госпожи. Вдобавок дело сулило немалую выгоду, не говоря уж об удовольствии провести Тсамани и отправить его с пустыми руками к разгневанному неудачей паше.

Аюб развел руками и склонился перед Фензиле в знак молчаливого согласия.

Глава 10

Невольничий рынок

Звуки труб и глухие удары гонга возвестили о том, что на Сак-аль-Абиде наступило время торгов. Торговцы свернули лотки. Еврей, сидевший у водоема, закрыл свой ящик и исчез. Ступени у водоема заняли самые состоятельные завсегдатаи базара. Окружив водоем, они обратились лицом к воротам. Остальные выстроились вдоль южной и западной стен базара.

Негры-водоносы в белых тюрбанах вениками из пальмовых листьев обрызгали землю водой, чтобы прибить пыль. Трубы на мгновение стихли, затем взвились последней призывной трелью и замолкли. Толпа у ворот расступилась, и сквозь нее медленно и величаво прошествовали три высоких дадала в безукоризненных тюрбанах, с головы до пят одетые в белое. У западного конца длинной стены они остановились, и главный дадал шагнул вперед.

С их приходом шум голосов стал замирать, перейдя сперва в шипящий шепот, потом в легкое, словно пчелиное, жужжание, и наконец наступила полная тишина. В облике дадалов, в их торжественно-важных манерах было что-то жреческое, и, когда базар погрузился в молчание, все происходящее стало походить на некое священнодействие.

С минуту главный дадал стоял как бы в забытьи, опустив глаза долу, затем простер руки и начал монотонно, нараспев читать молитву:

– «Во имя Аллаха милостивого и милосердного, сотворившего человека из сгустка крови! Все сущее на Небесах и на Земле славит Аллаха великого и премудрого! Царствие его на Небесах и на Земле! Он создает и убивает, и власть его надо всем сущим. Он – начало и конец, видимый и невидимый, всеведущий и всемудрый!»

– Аминь! – отозвалась толпа.

– Хвала ему, пославшему нам Мухаммеда, своего пророка, дать миру истинную веру. Проклятие шайтану, камнями побитому, восставшему против Аллаха и детей его!

– Аминь!

– Да пребудет благословение Аллаха и господина нашего Мухаммеда над этим базаром со всеми продающимися и покупающими! Да умножит Аллах их богатства и пошлет им долгие дни, дабы могли они возносить ему хвалу!

– Аминь! – ответила толпа, приходя в движение.

Тесные ряды людей заволновались. Каждый стремился поскорее размять затекшие от напряженной молитвенной позы члены и невольно задевал соседей.

Дадал хлопнул в ладоши: завесы раздвинулись и открыли перегороженный на три части сарай, забитый невольниками. Их было человек триста.

В переднем ряду средней части – той, где находились Розамунда и Лайонел, – стояли два рослых молодых нубийца. Стройные и мускулистые, они с полным безразличием взирали на происходящее, безропотно принимая свою судьбу. Они сразу привлекли внимание дадала. Обычно покупатель первый указывал на невольника, которого собирался приобрести, но сейчас, желая положить достойное начало торгам, дадал сам указал на могучую пару корсарам, стоявшим на страже. По его знаку нубийцев подвели ближе.

– Прекрасная пара, – объявил дадал. – Сильные мускулы, длинные ноги, крепкие руки. Все видят, что постыдно было бы разлучать их. Пусть тот, кому нужна такая пара для тяжелой работы, назовет свою цену.

И он медленно двинулся вокруг водоема. Невольники, подгоняемые корсарами, следовали за ним, чтобы каждый мог как следует рассмотреть их.

В переднем ряду толпы, собравшейся у ворот, стоял Али, которого Османи прислал купить два десятка крепких парней для галеаса Сакр-аль-Бара. На борту галеаса не держали неженок – обмороки только прибавляют хлопот боцману. Поэтому Али, получивший строгий наказ отобрать самый крепкий товар, за единственным исключением, без промедления приступил к делу.

– Такие парни мне нужны на весла к Сакр-аль-Бару, – напустив на себя важный вид, громко объявил он.

Весь базар обернулся к офицеру Оливера-рейса, одному из тех корсаров, что были гордостью ислама и грозой неверных, и он буквально купался в восхищенных взорах толпы, обращенных на него.

– Они прямо созданы для доблестного труда на веслах, о Али-рейс, – ответил дадал со всей возможной торжественностью. – Что ты за них дашь?

– Две сотни филипиков за пару.

Дадал торжественно двинулся дальше. Невольники последовали за ним.

– Мне предлагают двести филипиков за пару самых сильных невольников, какие милостью Аллаха когда-либо попадали на этот базар. Кто прибавит еще пятьдесят филипиков?

Когда дадал поравнялся с дородным мавром в голубой развевающейся селаме, тот поднялся со своего места на ступенях водоема. Невольники почуяли покупателя и, предпочитая любую работу участи галерных рабов, принялись целовать руки мавра и ластиться к нему, как собаки.

Спокойно, с чувством собственного достоинства мавр ощупал их мускулы, затем раздвинул им губы и осмотрел зубы и рот.

– Двести двадцать филипиков за пару, – сказал он, и дадал со своим товаром пошел дальше, громко выкрикивая новую цену.

Так дадал обошел водоем и остановился перед Али:

– Теперь их цена двести двадцать филипиков, о Али. Клянусь Кораном, такие невольники стоят по меньшей мере триста! Что ты скажешь на триста филипиков?

– Двести тридцать, – прозвучал короткий ответ.

И снова дадал направился к мавру:

– Мне предлагают двести тридцать, о Хамет. Не прибавишь ли ты еще двадцать?

– Только не я, клянусь Аллахом, – ответил Хамет и сел. – Пускай он их и забирает.

– Еще десять филипиков, – уговаривал дадал.

– Ни аспера.

– В таком случае они твои, о Али, за двести тридцать филипиков. Благодари Аллаха за выгодную сделку.

Нубийцев передали людям Али, и помощники дадала подошли к корсару получить плату.

– Подождите, подождите, – остановил их Али. – Разве имя Сакр-аль-Бара не достаточное ручательство?

– Деньги должны быть уплачены, прежде чем купленный невольник покинет базар, о доблестный Али. Таков закон, и его нельзя нарушать.

– И он не будет нарушен, – нетерпеливо ответил Али. – Я заплачу до того, как их уведут. Но мне нужно еще несколько невольников. Прежде всего – вон тот молодец. У меня есть приказ купить его для моего капитана. – И он указал на стоявшего рядом с Розамундой Лайонела – воплощение удрученности и тщедушия.

В глазах дадала сверкнуло презрительное удивление, но он поспешил скрыть его.

– Привести сюда этого желтоволосого неверного, – распорядился он.

Корсары положили руки на плечи Лайонела. Он безуспешно пытался сопротивляться, но тут все заметили, как женщина, стоявшая рядом, что-то быстро сказала ему. Он перестал упираться и позволил вывести себя на обозрение всего базара.

– Не собираешься ли ты посадить его на весло, о Али? – с противоположной стороны водоема крикнул Аюб аль-Самин, рассмешив толпу.

– А что еще с ним делать? – спросил Али. – По крайней мере, он дешево обойдется.

– Дешево? – воскликнул дадал с притворным удивлением. – Вот уж нет! Парень молод и смазлив. Сколько ты предложишь за него? Сто филипиков?

– Сто филипиков! – Али рассмеялся. – Сто филипиков за этот мешок с костями? Маш Аллах! Моя цена – пять филипиков, о дадал.

Толпа опять взорвалась смехом. Взгляд дадала посуровел: смех как будто относился и к нему, а он отнюдь не был человеком, позволяющим насмехаться над собой.

– Ты, конечно, шутишь, господин мой, – проговорил он, сопровождая свои слова жестом снисходительным и вместе с тем высокомерным. – Посмотри, какой он здоровый.

По приказу дадала один из корсаров сорвал с Лайонела колет и обнажил торс гораздо лучших пропорций, нежели можно было ожидать. Оскорбление привело молодого человека в ярость, и он стал извиваться в цепких руках корсаров; один из них слегка ударил его бичом, давая понять, что его ожидает, если он не успокоится.

– Рассмотри его внимательно, – продолжал дадал, показывая на белый торс Лайонела, – и ты увидишь, как он крепок. Посмотри, какие у него прекрасные зубы!

Он схватил голову молодого человека и заставил его раздвинуть челюсти.

– Да, – ответил Али, – но посмотри и ты на его тонкие ноги, на женские руки.

– Весло исправит этот недостаток, – упорствовал дадал.

– Грязные черномазые! – с гневным рыданием вырвалось у Лайонела.

– Он бормочет проклятья на языке неверных, – заметил Али. – Как видишь, у него и нрав не слишком покладистый. Говорю тебе: больше пяти филипиков я не дам.

Дадал пожал плечами и стал обходить водоем. Толкая перед собой Лайонела, корсары двинулись за ним. Пока они шли по кругу, кое-кто из сидевших на ступенях поднимался и пробовал его мышцы, но никто, видимо, не был склонен купить его.

– За такого прекрасного молодого франка мне предлагают смехотворную цену в пять филипиков! – кричал дадал. – Неужели не найдется ни одного правоверного, готового заплатить за него десять? Быть может, ты, Аюб? Или ты, Хамет? Десять филипиков!

Однако все, кому он предлагал Лайонела, качали головой. Им уже приходилось видеть невольников с подобной внешностью, и опыт подсказывал, что от них мало проку. Как ни хорошо он был сложен, мышцы его были неразвиты, а кожа казалась слишком белой и нежной. Какая польза от невольника, которого надо сперва откормить и закалить, а он тем временем, чего доброго, возьмет да и умрет? За такого и пять филипиков слишком много. Итак, раздосадованный дадал возвратился к Али:

– Что ж, он твой за пять филипиков. Да простит тебе Аллах твою скупость.

Али усмехнулся; его корсары схватили Лайонела и оттащили к уже купленным невольникам.

Али было собрался указать на следующего невольника, но тут права на внимание дадала предъявил пожилой высокий еврей. На нем, словно на кастильском дворянине, были надеты черный колет и штаны в обтяжку, шею охватывали брыжи,[74] вьющиеся волосы покрывал берет с пером, а у пояса висел всегда готовый к услугам хозяина окованный золотом кинжал.

Среди пленников, захваченных Бискайном, была девушка лет двадцати, отличавшаяся истинно испанской красотой. Матовая кожа ее лица светилась теплым блеском слоновой кости, густые волосы напоминали черное дерево, тонко очерченные брови взлетали над лучистыми темно-карими глазами. Она была одета как кастильская крестьянка, и складки красно-желтого платка, накинутого на плечи, оставляли открытой ее прекрасную шею. Бледность лица и дикий огонь в глазах нисколько не умаляли красоты девушки.

Быть может, когда старый еврей увидел прекрасную испанку, в нем вспыхнуло желание отчасти выместить на ней боль и обиду за жестокость и несправедливость, за пытки, сожжения заживо, конфискации, изгнания – за все то, что его единоверцы претерпели от ее соплеменников. Быть может, она напомнила ему о разграбленных еврейских кварталах, обесчещенных еврейских девах, о еврейских детях, зверски убитых во имя Бога, которого чтят испанцы-христиане. Как бы то ни было, в темных глазах старика и в жесте, каким он показал на молодую испанку, отразилось свирепое высокомерие.

– Вон за ту кастильскую девчонку я дам пятьдесят филипиков, о дадал, – заявил он.

Дадал подал знак, и корсары выволокли девушку из сарая.

– Такой букет прелестей нельзя купить за пятьдесят филипиков, о Абрахам, – возразил дадал. – Вот сидит Юсуф, он заплатит за нее по крайней мере шестьдесят. – И он выжидательно остановился перед богато разодетым мавром.

Но тот покачал головой:

– Видит Аллах, у меня три жены. За час они и следа не оставят от всей этой красоты, так что я только зря потеряю деньги.

Дадал отошел от мавра. Девушку потащили за ним. Она упорно вырывалась, осыпая стражу жаркой испанской бранью. Одному корсару она вцепилась ногтями в руку, другому свирепо плюнула в лицо. Розамунда наблюдала эту сцену. Ее охватил ужас и от участи, ожидавшей несчастную, и от недостойной ярости, с которой та тщетно пыталась воспротивиться своей судьбе. Но на одного левантийского турка поведение молодой испанки произвело совершенно иное впечатление. Приземистый и коренастый, он поднялся со ступеней водоема.

– За удовольствие укротить эту дикую кошку я заплачу шестьдесят филипиков, – сказал он.

Но Абрахам не собирался отступать. Он предложил семьдесят, турок поднял цену до восьмидесяти. Абрахам накинул еще десять, и наступила пауза.

Дадал раззадоривал турка:

– Неужели ты отступишь перед каким-то израильтянином? Неужели эту деву придется отдать извратителю Завета, обреченному геенне, тому, чьи соплеменники не пожертвуют ближнему и финиковой косточки? Не позор ли это для правоверного?

Подзадоренный дадалом турок с явной неохотой прибавил еще пять филипиков. Однако еврей, нисколько не смутясь – он был торговцем, и ему десятки раз на дню приходилось выслушивать нечто подобное, – вытащил из-за пояса кошелек.

– Здесь сто филипиков, – заявил он. – Это слишком много, но я плачу.

Не дожидаясь, когда благочестивый дадал вновь примется искушать его, турок махнул рукой и сел.

– Я уступаю ему удовольствие купить ее, – твердо сказал он.

– Итак, она твоя, о Абрахам, за сто филипиков.

Израильтянин отдал кошелек помощникам дадала и шагнул к девушке. Она по-прежнему безуспешно пыталась вырваться, но корсары с силой толкнули ее к старику, и тот на мгновение обхватил ее стан руками.

– Ты дорого обошлась мне, дочь Испании, – прошипел он, – но я не сетую. Пойдем.

И он попытался увести ее.

Но испанка со свирепостью тигрицы впилась ногтями в его лицо. Вскрикнув от боли, старик выпустил ее. В ту же секунду она молниеносно выхватила из-за пояса еврея кинжал.

– Valga de Dios![75] – воскликнула она и, прежде чем ее успели остановить, вонзила лезвие в свою прекрасную грудь и, задыхаясь, упала к ногам Абрахама. Тело ее сотрясли предсмертные конвульсии.

Абрахам с яростью и смятением смотрел на умирающую. Весь базар замер в благоговейном молчании.

Розамунда встала, ее бледное лицо порозовело, в глазах зажегся слабый огонек. Бог указал ей путь, и, когда наступит ее черед, Бог даст ей и средство. Она вдруг почувствовала прилив силы и мужества. Смерть – простой и быстрый конец, открытая дверь, за которой она избавится от позора. Розамунда знала, что Господь в милосердии своем простит самоубийство, совершенное при таких обстоятельствах.

После короткого оцепенения Абрахам пришел наконец в себя.

– Она мертва, – прогнусавил он. – Меня обманули. Верни мне мое золото.

– Разве мы должны возвращать плату за каждого умершего невольника? – спросил дадал.

– Но ее еще не передали мне! – бушевал еврей. – Мои руки не успели коснуться ее!

– Ты лжешь, собачий сын, – последовал бесстрастный ответ. – Она была твоя. Я объявил об этом. И раз она принадлежит тебе, убери ее отсюда.

Лицо еврея побагровело.

– Что? – Он задыхался. – Мне придется потерять сто филипиков?

– Что записано, то записано, – ответил дадал.

Глаза Абрахама налились кровью, на губах выступила пена.

– Нигде не записано, что…

– Успокойся, – заметил дадал. – Ничего бы не случилось, не будь это предначертано в Книге судеб.

В толпе поднялся ропот.

– Верни мои сто филипиков, – не унимался еврей.

Глухой гул толпы тем временем перешел в рев.

– Ты слышишь? – спросил дадал. – Да простит тебя Аллах за то, что ты нарушаешь мир на базаре. Ступай отсюда, пока с тобой не случилось несчастья.

– Убирайся! Убирайся! – ревела толпа.

Несколько человек угрожающе приблизились к несчастному Абрахаму:

– Вон отсюда, извратитель Завета! Мразь! Собака! Прочь!

Весь базар пришел в волнение. Абрахама окружили злобные лица, к нему с угрозой тянулись кулаки, и наконец страх заставил его забыть о деньгах.

– Я ухожу, ухожу, – в испуге пробормотал он и поспешил к выходу.

Но дадал вернул его.

– Забери свое имущество, – приказал он, указывая на труп.

Вынужденный проглотить новое издевательство, Абрахам позвал своих невольников и велел унести безжизненное тело, за которое он заплатил кругленькую сумму в звонкой монете. И все же у ворот он остановился.

– Я пожалуюсь паше, – пригрозил он. – Асад ад-Дин справедлив и заставит вернуть мне деньги.

– Конечно, – ответил дадал, – но не раньше, чем ты сумеешь оживить покойницу.

И он повернулся к толстяку Аюбу, который дергал его за рукав. Чтобы лучше расслышать шепот подручного Фензиле, дадал наклонил голову. Затем, повинуясь ему, приказал привести Розамунду.

Она безропотно покинула свое место и медленно подошла к водоему. Движения ее были безжизненны, как у сомнамбулы или у человека, одурманенного каким-то зельем. Она остановилась посреди базара, залитого жгучими лучами солнца, и дадал принялся многословно расписывать ее достоинства. Он говорил на лингва франка – языке, понятном всем посетителям базара, к какой бы национальности они ни принадлежали. Чем больше разливался красноречием дадал, тем больший ужас и стыд охватывали Розамунду: она понимала смысл его речей благодаря знанию французского, который выучила во Франции.

Первым желание купить Розамунду изъявил мавр, неудачно торговавший двух нубийцев. Он поднялся со ступеней водоема и внимательно осмотрел девушку. Должно быть, осмотр вполне удовлетворил его, поскольку предложенная им цена была весьма значительна и заявлена с высокомерной уверенностью, что у него не окажется конкурентов.

– Сто филипиков за молочноликую девушку!

– Это слишком мало. Разве ты не видишь прелесть ее лица, подобного сияющей луне? – возразил дадал и двинулся вокруг водоема. – Чигил поставляет нам прекрасных женщин, но ни одна из женщин Чигила и наполовину не столь прекрасна, как эта жемчужина.

– Сто пятьдесят! – крикнул левантийский турок, щелкнув пальцами.

– И этого недостаточно. Посмотри, каким царственным ростом в благоволении своем наделил ее Аллах. Взгляни, как благородна ее осанка, как дивно сверкают ее чудные глаза! Клянусь Аллахом, она достойна украсить гарем самого султана.

Покупатели не могли не признать, что в словах дадала нет ни малейшего преувеличения, и в их обычно чинно-бесстрастных рядах возникло легкое волнение. Тагаринский мавр по имени Юсуф предложил сразу двести филипиков.

Но дадал, будто не слыша его, продолжал восхвалять достоинства пленницы. Он поднял ее руку, чтобы покупатели лучше рассмотрели ее. Розамунда опустила глаза и покорно повиновалась; ее чувства выдавал только румянец, который медленно залил ее лицо и тут же погас.

– Посмотрите на эти руки! Они нежнее аравийских шелков и белее слоновой кости. Сейчас цена двести филипиков! А сколько предложишь ты, о Хамет?

Хамет, не скрывая злости оттого, что предложенная им цена так быстро удвоилась, сказал:

– Клянусь Аллахом, я купил трех крепких девушек из Суса за меньшую сумму!

– Уж не собираешься ли ты сравнивать грубую девку из Суса с этим благоуханным нарциссом, с этим образцом женственности?

– Ладно, двести десять филипиков, – снизошел Хамет.

Бдительный Тсамани счел, что настало время исполнить поручение и купить девушку для своего господина.

– Триста, – внушительно сказал он, чтобы разом покончить с этим делом.

– Четыреста! – тут же взвизгнул резкий голос за его спиной.

Изумленный Тсамани круто повернулся и увидел хитрое лицо Аюба. По рядам покупателей пробежал шепот; люди вытягивали шеи, чтобы узнать, кто этот щедрый безумец.

Тагаринец Юсуф, вне себя от гнева, поднялся со ступеней и объявил, что отныне пыль алжирского базара не осквернит его подошв и он не купит здесь ни одного невольника.

– Клянусь источником Зем-Зем,[76] – бушевал он, – здесь все околдованы! Четыреста филипиков за какую-то франкскую девчонку! Да умножит Аллах ваше богатство, ибо истинно говорю – оно вам пригодится.

В сильнейшем негодовании он гордо прошествовал к воротам и, растолкав толпу локтями, покинул базар.

Однако, прежде чем шум торгов смолк за спиной мавра, цена на невольницу вновь поднялась. Пока Тсамани оправлялся от изумления, вызванного неожиданным появлением соперника, дадал соблазнил турка поднять цену еще выше.

– Это безумие, – сокрушался турок, – но она услаждает мой взор, и если Аллаху будет угодно наставить ее на путь истинной веры, то она станет звездой моего гарема. Четыреста двадцать филипиков, о дадал, и да простит мне Аллах расточительность!

Но не успел он закончить, как Тсамани выкрикнул с лаконичным красноречием:

– Пятьсот!

– О Аллах! – вырвалось у дадала, и он воздел руки к небесам.

– О Аллах! – словно эхо, повторила толпа.

– Пятьсот пятьдесят! – Визгливый голос Аюба перекрыл шум базара.

– Шестьсот, – невозмутимо произнес Тсамани.

Всеобщее возбуждение и шум, вызванные столь небывалыми ценами, вынудили дадала призвать всех к тишине. Базар притих, и Аюб, не теряя времени, одним скачком поднял цену до семисот филипиков.

– Восемьсот! – гаркнул Тсамани, теряя терпение.

– Девятьсот! – не унимался Аюб.

Побелев от ярости, Тсамани снова повернулся к евнуху.

– Это что – насмешка, о отец ветра? – крикнул он.

Его язвительный намек был встречен дружным смехом.

– Если кто и насмехается, так это ты. – Аюб едва сдерживался. – Но насмешки дорого тебе обойдутся.

Тсамани пожал плечами и вновь обратился к дадалу.

– Тысяча филипиков, – коротко заявил он.

– Тише! – снова крикнул дадал. – Тише, и возблагодарим Аллаха за хорошие цены.

– Тысяча сто, – предложил неукротимый Аюб.

Тсамани понял, что побежден: он достиг предельной цены, назначенной Асадом, и не осмеливался превышать ее, не испросив указаний паши. Но если для переговоров со своим господином он отправится в Касбу, Аюб тем временем завладеет девушкой. Визирь почувствовал, что оказался между молотом и наковальней. С одной стороны, если он позволит обойти себя, паша едва ли простит ему разочарование; с другой – если превысит цену, столь бездумно назначенную, ибо она превосходит все разумные границы, то и это может дорого ему обойтись.

Тсамани обернулся к толпе и гневно взмахнул руками:

– Клянусь бородой пророка, этот наполненный ветром и жиром пузырь издевается над нами. Он вовсе не думает ее покупать. Слыханное ли дело – платить за невольницу и половину таких денег!

Ответ Аюба был более чем красноречив: он вытащил туго набитый кошель и бросил его на землю; тот упал с приятным звоном.

– Вот мой поручитель. – И евнух довольно осклабился, от души наслаждаясь гневом и замешательством своего врага, тем более что это удовольствие ему ничего не стоило. – Так я отсчитаю тысячу сто филипиков, о дадал?

– Удовлетворен ли визирь Тсамани?

– Да знаешь ли ты, собака, для кого я покупаю ее? – проревел Тсамани. – Для самого паши, для Асада ад-Дина, любимца Аллаха!

И, подняв руки, он двинулся на Аюба:

– Что ты скажешь ему, о собака, когда он призовет тебя к ответу за то, что ты дерзнул обойти его?

Но Аюб, на которого ярость Тсамани не произвела ни малейшего впечатления, только развел пухлыми руками:

– А откуда мне было знать это, коль Аллах не создал меня всезнающим? Тебе следовало раньше предупредить меня. Так я и отвечу паше, если он станет спрашивать. Асад справедлив.

– И за трон Стамбула не хотел бы я быть на твоем месте, Аюб.

– А я на твоем, Тсамани: в тебе вся желчь разлилась от злости.

Они стояли, пожирая друг друга горящими глазами, пока дадал не призвал их вернуться к делу.

– Теперь цена невольницы тысяча сто филипиков. Ты признаешь себя побежденным, о визирь?

– Такова воля Аллаха. У меня нет полномочий платить больше.

– В таком случае за тысячу сто филипиков, Аюб, она…

Однако на этом торгам не суждено было закончиться.

Из густой толпы любопытных, собравшихся у ворот, раздался решительный голос:

– Тысяча двести филипиков за франкскую девушку.

Дадал, полагавший, что предел безумия уже позади, застыл, разинув рот от изумления. Чернь, охваченная самыми противоречивыми чувствами, насмешливо улюлюкала и ревела от восторга. Тсамани и то несколько повеселел, увидев, что в состязание вступил новый претендент, который, возможно, отомстит за него Аюбу. Толпа раздалась, и на открытое пространство крупными шагами вышел Сакр-аль-Бар. Его сразу узнали, и боготворившая корсара толпа принялась громко выкрикивать его имя.

Это берберийское имя ничего не говорило Розамунде. Стоя спиной к воротам, она не могла видеть его обладателя. Но она узнала голос, и ее охватила дрожь. Она ничего не понимала в торгах и не догадывалась, почему заинтересованные стороны пришли в такое волнение. Почти бессознательно она задавалась вопросом, какие гнусные цели преследует Оливер, но теперь, услышав его голос, она все поняла. Оливер скрывался в толпе, выжидая, пока один из конкурентов не победит, и теперь вышел, чтобы купить ее для себя. Розамунда закрыла глаза и взмолила Бога, чтобы Он не дал ему преуспеть. Она смирится с чем угодно, кроме этого. Нет, она не доставит ему удовольствия довести ее до самоубийства и не вонзит кинжал в сердце, как несчастная испанка. От ужаса она едва не потеряла сознание. На миг ей показалось, что земля уходит у нее из-под ног. Но головокружение быстро прошло, и, очнувшись, она услышала громоподобный рев толпы: «Маш Аллах! Сакр-аль-Бар!» – и суровый голос дадала, призывающего к тишине.

– Слава Аллаху, посылающему столь щедрых покупателей! – воскликнул дадал. – А что скажешь ты, о Аюб?

– Ну? – Тсамани насмешливо улыбнулся. – В самом деле, что?

– Тысяча триста. – Дрогнувший голос Аюба звучал неуверенно.

– Еще сто, о дадал, – спокойно произнес Сакр-аль-Бар.

– Тысяча пятьсот! – выкрикнул Аюб, дойдя не только до предела, назначенного госпожой, но и исчерпав все деньги, бывшие в ее распоряжении. К тому же теперь исчезла последняя надежда поживиться за счет Фензиле.

– Еще сто, о дадал, – проговорил бесстрастный, как сама судьба, Сакр-аль-Бар, не удостаивая дрожащего евнуха взглядом.

– Тысяча шестьсот филипиков! – громко выкрикнул дадал, скорее давая выход своему изумлению, нежели объявляя новую цену. Затем, совладав с собой, он благоговейно склонил голову и излился в сакраментальном признании: – Нет невозможного для воли Аллаха! Хвала тому, кто посылает богатых покупателей!

Аюб был настолько подавлен, что Тсамани, глядя на него, утешился в собственном поражении и ощутил сладость мщения, свершенного чужими руками.

– Что ты скажешь на это, о проницательный Аюб? – крикнул дадал.

– Скажу, – задыхаясь, отвечал евнух, – что раз по милости шайтана он имеет такие богатства, то он и должен победить.

Но едва приспешник Фензиле успел произнести эти оскорбительные слова, как огромная рука Сакр-аль-Бара опустилась на его жирную шею. Базар одобрительно загудел.

– Ты говоришь, по милости шайтана, бесполая ты собака? – грозно спросил корсар и так сжал шею Аюба, что тот скорчился от боли.

Голова евнуха клонилась все ниже, наконец тело его обмякло, и он, извиваясь, распростерся в пыли.

– Как мне научить тебя, отец нечистот, подобающему обхождению? Придушить или вздернуть твою рыхлую тушу на дыбу?

Говоря так, Сакр-аль-Бар водил физиономией не в меру заносчивого евнуха по земле.

– Смилуйся! – вопил Аюб. – Смилуйся, о могучий Сакр-аль-Бар! Ты ведь и сам взыскуешь милости Аллаха!

– Откажись от своих слов, падаль! При всех признай себя лжецом и собакой!

– Отказываюсь, отказываюсь! Я грязно солгал! Твое богатство – награда, посланная Аллахом за славные победы над неверными!

– Высунь свой злоречивый язык, – приказал Сакр-аль-Бар, – и слижи прах под моими подошвами. Высунь язык, говорю я!

Подгоняемый страхом Аюб повиновался, после чего Сакр-аль-Бар отпустил его.

Под общий смех и издевательства несчастный наконец поднялся на ноги; он задыхался от забившей рот пыли, и его посеревшее лицо дрожало, как студень.

– А теперь вон отсюда, пока мои ястребы не вцепились в тебя когтями. Пошевеливайся!

Аюб поспешил ретироваться, сопровождаемый едкими насмешками толпы и колкими замечаниями Тсамани. Сакр-аль-Бар повернулся к дадалу.

– Невольница твоя за тысячу шестьсот филипиков, о Сакр-аль-Бар, слава ислама. Да умножит Аллах число твоих побед!

– Заплати ему, Али, – коротко распорядился корсар и пошел получить свою покупку.

Впервые с того дня, когда после встречи с голландским судном он приходил к ней в каюту на борту каракки, стоял сэр Оливер лицом к лицу с Розамундой. Всего один взгляд бросила она на бывшего возлюбленного и, смертельно побледнев, в ужасе отпрянула от него. На примере Аюба она воочию увидела, как далеко может зайти его жестокость. Разве могла она знать, что вся эта сцена была искусно разыграна им, чтобы вселить страх в ее душу?

Сакр-аль-Бар внимательно наблюдал за Розамундой, и на его плотно сжатых губах играла жестокая улыбка.

– Пойдемте, – сказал он по-английски.

Розамунда подалась назад, как бы ища защиты у дадала. Но корсар подошел к ней, схватил за руку и почти швырнул сопровождавшим его нубийцам, Абиаду и Заль-Зеру.

– Закройте ей лицо, – приказал он, – и отведите в мой дом. Живо!

Глава 11

Истина

Солнце быстро клонилось к краю земли, когда Сакр-аль-Бар с нубийцами и эскортом из нескольких корсаров подходил к воротам своего белого дома, выстроенного на невысоком холме за городскими стенами.

Розамунда и Лайонел, которых вели следом за предводителем корсаров, миновали темный узкий вход и оказались на просторном дворе; в синеве неба догорали последние краски умирающего дня, и тишину вечера неожиданно прорезал голос муэдзина, призывающего правоверных к молитве.

В центре четырехугольного двора бил фонтан, и его тонкая серебристая струя взмывала вверх и, рассыпаясь на мириады самоцветов, изливалась дождем в широкий мраморный бассейн.

Невольники набрали воды из фонтана, Сакр-аль-Бар с приближенными совершил омовение и опустился на принесенный невольниками коврик для молитвы; корсары сняли плащи и, разостлав их на земле, последовали его примеру.

Дабы взоры двух новых невольников не оскверняли молитву правоверных, нубийцы повернули их лицом к стене и зеленым воротам сада, откуда прохладный воздух доносил ароматы жасмина и лаванды. Через просветы в воротах были видны роскошные краски сада и невольники, приставленные к водяному колесу, которое они вращали, пока призыв муэдзина не обратил их в неподвижные изваяния.

Закончив молитву, Сакр-аль-Бар поднялся, отдал какое-то распоряжение и вошел в дом. Нубийцы, толкая перед собой пленников, пошли за ним. Они поднялись по узкой лестнице и оказались на плоской крыше, то есть в той части дома, которая на Востоке отводится женщинам. Однако, с тех пор как в этом доме поселился Сакр-аль-Бар Целомудренный, здесь не появлялась ни одна женщина.

С крыши, окруженной парапетом фута в четыре высотой, открывался вид на город, взбегавший по холму к востоку от гавани и насыпного острова в конце мола, созданного тяжким трудом христианских невольников из камней разрушенной крепости Пеньона, которую Хайраддин Барбаросса отвоевал у испанцев. Вечерняя мгла сгущалась над городом, молом и островом; она гасила яркие краски и окутывала желтые и белые стены однообразной жемчужной пеленой. К западу от дома раскинулся благоухающий сад, где в ветвях шелковиц и лотосов нежно ворковали голуби. За садом между пологими холмами извивалась узкая долина, и из поросшего осокой и камышом пруда, над которым величественно парил огромный аист, доносилось громкое кваканье лягушек.

У южной стены террасы находился навес, поддерживаемый двумя гигантскими копьями. Под навесом стоял диван с шелковыми подушками, рядом с ним – мавританский столик, инкрустированный золотом и перламутром. Резную решетку у противоположного парапета обвивала роскошная вьющаяся роза, усыпанная кроваво-красными цветами, но в этот вечерний час их краски сливались в сплошное серое пятно.

Лайонел и Розамунда посмотрели друг на друга. Их лица призрачно белели в сгустившейся тьме. Нубийцы, как каменные статуи, застыли у лестницы.

Молодой человек застонал и в отчаянии стиснул руки. Ему вернули колет, сорванный на базаре, наскоро починив его куском веревки из пальмового волокна. Но сам обладатель колета был ужасающе грязен. Тем не менее мысли его – если первые произнесенные им слова можно считать таковыми – были о Розамунде и о том положении, в котором она оказалась.

– О боже! – воскликнул он. – И вам пришлось вынести все это! Какое унижение! Какая варварская жестокость! – И он закрыл свое изможденное лицо руками.

Розамунда ласково дотронулась до его руки.

– Не стоит вспоминать о том, что я пережила, – проговорила она на удивление ровным и спокойным голосом.

Не говорил ли я, что эти Годолфины были не робкого десятка! Многие считали, что в их роду даже женщины отличаются истинно мужским характером. И едва ли кто усомнится, что в эти минуты Розамунда являла собой достаточное тому свидетельство.

– Не жалейте меня, Лайонел. Мои страдания кончились или очень скоро кончатся. – И она улыбнулась той экзальтированной улыбкой, какой улыбаются мученики в судный час.

– Что вы хотите сказать? – изумился Лайонел.

– Что? – повторила она. – Разве не в наших руках возможность сбросить бремя жизни, когда оно становится слишком тяжелым? Тяжелее того, что повелевает нам нести Господь.

Лайонел только застонал в ответ. С тех пор как их принесли на борт каракки, он только и делал, что стонал. Если бы состояние Розамунды располагало к размышлениям, она бы поняла, какую слабость и беспомощность проявил он в час испытаний, когда по-настоящему достойный человек непременно постарался бы – пусть безуспешно – поддержать и ободрить ее, а не оплакивать собственные невзгоды.

Невольники внесли четыре огромных пылающих факела и вставили их в железные крепления, выступавшие из стены дома. По террасе задвигались мрачные красноватые блики. Невольники ушли, и вскоре в черной дыре дверного проема между неподвижными нубийцами выросла третья фигура. Это был Сакр-аль-Бар.

Он задержался в дверях и пристально посмотрел на Лайонела и Розамунду. Поза его дышала высокомерием, лицо было совершенно бесстрастно. Наконец он медленно направился в их сторону. На нем был короткий – до колен – кафтан, перепоясанный блестящим золотым кушаком, мерцавшим в свете факелов и при каждом шаге вспыхивавшим снопами огня. Ноги корсара, обутые в красные, шитые золотом турецкие туфли, были обнажены до колен, руки также оставались обнаженными до локтя. Его голову покрывал белый тюрбан, украшенный пером цапли и пряжкой, усыпанной драгоценными каменьями.

Сакр-аль-Бар подал знак нубийцам, и те молча скрылись, оставив его наедине с пленниками. Корсар поклонился Розамунде.

– Отныне, сударыня, – сказал он, – это ваши владения, где с вами будут обращаться скорее как с супругой, нежели как с невольницей. Ведь в Берберии крыши домов отведены женам мусульман. Надеюсь, вам здесь понравится.

Не в силах отвести взгляда от Оливера, бледный как смерть, Лайонел отшатнулся от сводного брата, который, казалось, в эту минуту не обращал на него ни малейшего внимания. Нечистая совесть заставляла его опасаться самого худшего, воображение рисовало тысячи казней, страх сдавливал горло, вызывая отвратительное чувство тошноты.

Что же касается Розамунды, то она встретила Оливера, выпрямившись во весь свой великолепный рост. И хоть лицо ее побледнело, оно было столь же спокойно и невозмутимо, как его; хоть грудь ее часто вздымалась, выдавая внутреннее волнение, во взгляде ее горело презрение и вызов, когда ровным, твердым голосом она ответила ему вопросом на вопрос:

– Каковы ваши намерения относительно меня?

– Мои намерения? – повторил корсар, и его губы искривила едва заметная усмешка.

Как ни был он уверен в том, что ненавидит Розамунду и стремится причинить ей боль, унизить, уничтожить ее, он не мог подавить в себе восхищение стойкостью, с которой она встретила страшный час.

Из-за холмов выглянул краешек луны, похожий на полированный медный серп.

– Не вам спрашивать о моих намерениях, – ответил корсар. – Когда-то в целом мире у вас не было более преданного раба, чем я, Розамунда. Вы сами своей бессердечностью и недоверием порвали золотые путы моего рабства. Те оковы, что я теперь налагаю на вас, разбить будет куда сложнее.

Розамунда презрительно улыбнулась, давая понять, что на этот счет у нее нет никаких сомнений. Оливер почти вплотную подошел к ней:

– Вы моя невольница, понимаете? Невольница, которую я купил на базаре, как козу, мула или верблюда. Ваши душа и тело принадлежат мне. Вы – моя собственность, моя вещь, мое имущество, которым я могу пользоваться или выбросить, беречь его или уничтожить. У вас нет воли, помимо моей воли. Самая жизнь ваша отныне зависит от моей прихоти.

Глухая ярость, клокотавшая в этих словах, злобная насмешка, исказившая смуглое бородатое лицо, заставили Розамунду отступить на шаг.

– Вы чудовище! – с трудом проговорила она.

– Итак, вы понимаете, на какое бремя променяли узы, расторгнутые вашим непостоянством.

– Да простит вас Господь, – задыхаясь, ответила Розамунда.

– Благодарю за молитву. Да простит Он также и вас.

При этих словах из темноты раздалось сдавленное злобное рыдание Лайонела.

Сакр-аль-Бар медленно повернулся на этот нечленораздельный звук. Он молча посмотрел на Лайонела и вдруг рассмеялся:

– Ба! Мой бывший брат. Славный малый, как Бог свят! Не так ли? Посмотрите на него внимательно, Розамунда. Посмотрите, как доблестно переносит несчастье сей столп мужественности, вокруг которого вы собирались обвиться, сей могучий супруг, избранный вами. Взгляните на него! Взгляните на дорогого моего брата!

Язвительные слова корсара подействовали на Лайонела словно удар хлыста, и в его душе, где только что не было места иным чувствам, кроме страха, зажглась злоба.

– Вы не брат мне, – свирепо бросил он. – Ваша мать была распутницей. Она изменяла моему отцу.

Сакр-аль-Бар вздрогнул, но тут же взял себя в руки:

– Если я еще раз услышу, как твой гнусный язык произносит имя моей матери, то велю с корнем вырвать его. Ее память, благодарение Богу, выше оскорблений такой ничтожной твари, как ты. Тем не менее остерегись говорить о единственной женщине, чье имя я почитаю.

Тут Лайонел изловчился и, как крыса, бросился на Сакр-аль-Бара, пытаясь вцепиться в горло. Но корсар схватил его за плечи, пригнул к земле и заставил воющего от бессильной злобы молодого человека опуститься на колени.

– Ты находишь, что я силен, не так ли? – усмехнулся он. – Стоит ли этому удивляться? Подумай о тех шести бесконечных месяцах, которые я провел на галерной скамье, денно и нощно склоняясь над веслом, и ты поймешь, что это они превратили мое тело в железо и заставили забыть о душе.

Сакр-аль-Бар отшвырнул Лайонела, тот отлетел в сторону и, ударившись о парапет, с грохотом сломал резную решетку и вьющийся по ней розовый куст.

– Знаешь ли ты, как невыносима жизнь галерного раба? Как ужасно сидеть на скамье день и ночь напролет нагим, прикованным цепью к веслу, нечесаным, обмываемым лишь редкими дождями; как ужасно непрерывно вдыхать смрадные испарения тел твоих товарищей по несчастью, сгорать под палящим солнцем, нестерпимо страдать от гнойных ран и, наконец свалившись от этой непрерывной, нескончаемой жестокой пытки, чувствовать, как твое тело истязает плеть боцмана, оставляя на нем незаживающие рубцы? Знаком ли тебе весь этот ужас? – Голос корсара, дрожавший от сдерживаемой ярости, перешел в рев. – Так ты узнаешь его, потому что ад, в котором благодаря тебе я провел шесть месяцев, станет твоим до самой твоей смерти.

Сакр-аль-Бар замолчал, но Лайонел не воспользовался предоставившейся ему возможностью. Мужество, неожиданно загоревшееся в нем, так же неожиданно угасло, и он остался лежать там, куда отбросила его мощная рука корсара.

– Однако, – сказал Сакр-аль-Бар, – надо покончить с тем, ради чего я приказал привести вас сюда. Вам показалось недостаточным обвинить меня в убийстве, лишить доброго имени, имущества и толкнуть на дорогу в ад; вы решили пойти дальше и занять мое место в лживом сердце женщины, которую я любил. Вот этой женщины. Надеюсь, – задумчиво продолжал он, – вы тоже любите ее, Лайонел, насколько способно любить такое ничтожество, как вы. А значит, к мукам тела прибавятся муки вашей вероломной души. Лишь осужденные на вечное проклятье знают, какая это пытка. Затем-то я и привел вас к себе, дабы вы поняли, какая участь уготована этой женщине в моем доме, и ушли отсюда с мыслью, которая принесет вашей душе более жестокие страдания, чем плеть боцмана вашему изнеженному телу.

– Вы дьявол, – прорычал Лайонел. – О, вы само исчадие ада!

– Если вы, братец-жаба, намерены плодить дьяволов, то, когда встретитесь с ними в следующий раз, не укоряйте их за принадлежность к этому достойному племени.

– Не обращайте на него внимания, Лайонел, – сказала Розамунда. – Я докажу, что он такой же хвастун, как и негодяй, о чем говорят все его поступки. Уверяю вас, ему не удастся осуществить свой гнусный план.

– Давая подобное обещание, вы сами грешите излишней хвастливостью, – заметил Сакр-аль-Бар. – Что касается остального, то я лишь то, чем вы, сговорившись друг с другом, сделали меня.

– Разве мы сделали вас лжецом и трусом, ибо кем же еще прикажете считать вас? – возразила Розамунда.

– Трусом? – В голосе корсара звучало неподдельное изумление. – Здесь кроется очередная ложь, которую он поведал вам среди прочих измышлений. В чем, позвольте спросить, я проявил себя трусом?

– В чем? Да в том, чем вы сейчас занимаетесь, подвергая пыткам и издевательствам беззащитных людей, которые находятся в вашей власти.

– Я говорю не о том, что я есть, – отвечал он. – Ведь я уже сказал вам: я – лишь то, чем вы меня сделали. Сейчас я говорю о том, чем я был. Я говорю о прошлом.

– Так вы говорите о прошлом? – тихо переспросила она. – О прошлом… со мной? И вы осмеливаетесь?

– Именно для того я и завез вас так далеко от Англии, чтобы поговорить с вами о прошлом; чтобы наконец сказать вам то, что я по собственной глупости утаил от вас пять лет назад; чтобы продолжить разговор, который вы прервали, указав мне на дверь.

– О да, я была чудовищно несправедлива к вам, – проговорила Розамунда с горькой иронией. – Конечно, я была недостаточно предупредительна. Мне бы более приличествовало улыбаться и любезничать с убийцей своего брата.

– Но ведь тогда я поклялся вам, что не убивал его, – напомнил корсар, и голос его дрогнул.

– И я вам ответила, что вы лжете.

– Да, и попросили меня уйти – ведь слово человека, которого вы любили, человека, с которым вы обещали связать свою судьбу, оказалось для вас пустым звуком.

– Я обещала стать вашей женой, как следует не зная вас, и упрямо не желала прислушиваться к тому, что все говорили про вас и ваши дикие повадки. За свое слепое упрямство я была наказана, как, вероятно, того и заслуживала!

– Ложь! Все ложь! – взорвался он. – Мои повадки! Бог свидетель – в них не было ничего дикого. Кроме того, полюбив вас, я отказался от них. С первых дней творенья не было на земле человека более просветленного, освященного любовью, чем я!

– Избавьте меня хоть от этого! – воскликнула она с отвращением.

– Избавить? От чего же мне вас избавить?

– От стыда за все, о чем вы говорите. От стыда, который охватывает меня при одной мысли о том времени, когда я думала, что люблю вас.

– Если вы еще не забыли, что такое стыд, – усмехнулся Сакр-аль-Бар, – то он сокрушит вас прежде, чем я закончу, ибо вам придется выслушать меня. Здесь некому прервать нас, некому перечить моей воле, здесь повелеваю я. Итак, подумайте, вспомните. Вспомните, как вы гордились переменами, которые произвели во мне. Моя податливость льстила вашему тщеславию – как дань всемогуществу вашей красоты. И вот на основании ничтожнейшей улики вы вдруг сочли меня убийцей вашего брата.

– Ничтожнейшей улики? – невольно воскликнула Розамунда.

– Настолько ничтожнейшей, что судьи в Труро даже не возбудили дела против меня.

– Потому что они полагали, – перебила она, – что вас вынудили на этот поступок; вы поклялись им, как и мне, что никакие выходки моего брата не заставят вас поднять на него руку; они не знали, что вы – лжец и клятвопреступник.

С минуту Сакр-аль-Бар пристально смотрел на Розамунду, затем прошелся по террасе. Он совсем забыл о Лайонеле, и тот по-прежнему лежал под розовым кустом.

– Да пошлет мне Господь терпение, – наконец проговорил корсар. – Оно мне необходимо, поскольку я желаю, чтобы сегодня вы многое поняли. Я намерен показать вам, как справедливо мое возмущение и как заслуженно наказание, которое вас ждет за то, что вы сделали с моей жизнью и, возможно, с моей бессмертной душой. Судья Бейн и тот, другой, кто уже умер, знали, что я невиновен.

– Знали, что вы невиновны? – с насмешливым изумлением переспросила Розамунда. – Разве они не были свидетелями вашей ссоры с Питером и не слышали, как вы поклялись убить его?

– То была клятва в пылу гнева. Успокоясь, я сразу вспомнил, что он ваш брат.

– Сразу? – усмехнулась она. – Сразу после того, как убили его?

– Повторяю, – сдержанно ответил Оливер, – я не убивал его.

– А я повторяю: вы лжете.

Довольно долго смотрел он на Розамунду и наконец рассмеялся:

– Вы хоть раз встречали человека, который лгал бы без причины? Люди лгут ради выгоды, из трусости, злобы или из обыкновенного тщеславия. Я не знаю других причин лжи, разве что – ах да! – он бросил взгляд на Лайонела, – разве что самопожертвование ради спасения ближнего. Вот вам и все побуждения, толкающие человека на путь лжи. Хоть одно из всего относится ко мне в моем нынешнем положении? Подумайте! Спросите себя, зачем мне сейчас лгать вам? Подумайте и о том, что я возненавидел вас за измену; что у меня нет более страстного желания, чем желание наказать вас за нее и за те страшные последствия, которые она повлекла за собой; что я привез вас сюда, дабы вы сполна, до последнего фартинга, расплатились со мной. Так зачем же мне лгать?

– Даже если это и так, то зачем вам говорить правду? С какой целью?

– Чтобы заставить вас понять всю глубину вашей несправедливости и убедиться в том зле, за которое я призвал вас к ответу; сорвать присвоенный вами венец мученицы и заставить вас осознать – как это ни горько, – что происходящее с вами – неизбежное следствие вашего собственного коварства.

– Сэр Оливер, вы считаете меня дурой?

– Да, мадам, более чем.

– Иначе и быть не может, – презрительно согласилась Розамунда, – коли даже теперь вы попусту тратите свое красноречие, пытаясь убедить меня, что черное – это белое. Но слова не в силах перечеркнуть факты. Даже если вы не умолкнете до дня Страшного суда, то и тогда ваши слова не очистят снег от кровавого следа, который тянулся к дверям вашего дома; не сотрут память о взаимной ненависти и вашей угрозе убить Питера; не притупят они и воспоминаний о том, что многие требовали наказать вас. И вы еще смеете говорить со мной в подобном тоне? Вы смеете стоять здесь и под всевидящим оком самого небесного Судии лгать мне, пытаясь пустыми словами сгладить гнусность своего последнего деяния. Вот для чего вы лжете – таков мой ответ на ваш вопрос. И что же могло убедить меня, что ваши руки чисты, и заставить меня сдержать – да смилуется надо мной Господь! – данное вам обещание?

– Мое слово! – ответил он звонким от волнения голосом.

– Слово лжеца, – поправила она.

– Не думайте, – возразил он, – что при необходимости я не мог бы подкрепить свое слово доказательствами.

– Доказательствами? – Розамунда взглянула на него широко открытыми глазами, и ее губы искривились в насмешливой улыбке. – Из-за них-то вы, вероятно, и бежали, как только услышали о скором прибытии посланцев королевы, направленных ею в ответ на многочисленные требования наказать вас.

Сакр-аль-Бар застыл в изумлении, не сводя глаз с Розамунды.

– Бежал? – наконец проговорил он. – Что за небылица?

– Теперь вы скажете, что вовсе не пытались скрыться и это очередное ложное обвинение?

– Так, значит, – медленно проговорил он, – меня сочли беглецом!

И вдруг он словно прозрел, и этот свет ослепил и ошеломил его. Мысль о том, что только так и можно было объяснить его неожиданное исчезновение, при всей ее дьявольской простоте, ни разу не приходила ему в голову! В любое другое время его исчезновение неизбежно вызвало бы различные толки, а возможно, и расследование. Но при тогдашних обстоятельствах такое объяснение напрашивалось само собой, оно безоговорочно подтверждало в общем мнении его вину и намного упрощало задачу Лайонела. Сакр-аль-Бар уронил голову на грудь. Что он наделал! Мог ли он по-прежнему винить Розамунду за то, что она поверила столь неопровержимой улике? Мог ли осуждать ее за то, что она сожгла нераспечатанным письмо, которое он передал ей через Питта? И действительно, что оставалось предполагать о его исчезновении, как не то, что он попросту бежал? А раз так, то бегство со всей очевидностью должно было заклеймить его как убийцу, каковым он и был, по убеждению многих. Как же он мог обвинять Розамунду, если она в конце концов позволила убедить себя на основании единственно разумного и оправданного предположения!

Неожиданно его захлестнуло чувство вины.

– Боже мой! – простонал он. – Боже мой!

Он посмотрел на Розамунду, но тут же отвел взор, не выдержав бесстрашного взгляда ее измученных, обведенных темными кругами глаз.

– В самом деле, чему же еще могли вы поверить! – пробормотал он, словно отвечая на собственные мысли.

– Ничему, кроме правды, как бы она ни была ужасна!

Гневные слова Розамунды больно задели Оливера. Минутную слабость как рукой сняло; в его душе вновь пробудились раздражение и жажда мести. Он подумал, что она слишком быстро поверила возведенному на него обвинению.

– Правды? – переспросил корсар, смело взглянув на Розамунду. – А вы способны узнать правду, если вам ее покажут? Способны отличить правду от лжи? Что ж, проверим! Ибо, как Бог свят, сейчас вам откроется вся правда, и вы увидите, что она гораздо страшнее всех ваших фантазий.

По твердому голосу и властному тону корсара Розамунда почувствовала, что надвигается нечто ужасное. Она ощутила волнение, – быть может, ей передались отзвуки бури, бушевавшей в его душе.

– Ваш брат, – начал он, – пал от руки трусливого ничтожества, которое я любил и по отношению к которому на мне лежал святой долг. Он бросился искать убежища и защиты в моем доме. Кровь из раны, полученной им в схватке, отметила его путь.

Сакр-аль-Бар немного помолчал. Когда он снова заговорил, голос его звучал ровно, как будто он спокойно предавался рассуждениям:

– Не странно ли, что никому и в голову не пришло выяснить, откуда взялась эта кровь, а также убедиться, что тогда на мне не было ни единой царапины. Мастер Бейн знал об этом, поскольку я попросил его осмотреть меня. Был составлен и должным образом засвидетельствован соответствующий документ. Если бы я в то время находился в Пенарроу, мог бы принять у себя посланцев королевы и предъявить его им, то они бы возвратились в Лондон с поджатыми хвостами.

Слова корсара пробудили в Розамунде смутные воспоминания. Мастер Бейн действительно настаивал на существовании подобного документа и клятвенно подтвердил то самое обстоятельство, о котором говорил сэр Оливер. Она вспомнила, что от показаний мастера Бейна отмахнулись, как от выдумки, изобретенной им с целью снять с себя обвинения в нерадивом исполнении обязанностей судьи, тем более что второй свидетель – пастор сэр Эндрю Флэк, который мог бы подтвердить его слова, – к тому времени умер.

Голос сэра Оливера прервал воспоминания Розамунды.

– Но оставим это, – сказал он, – и вернемся к нашей истории. Я дал убежище этому малодушному трусу и тем самым навлек подозрения на себя. А поскольку у меня не было возможности оправдаться, не выдав его, я молчал. Подозрение обратилось в уверенность, когда женщина, с которой я был обручен, с поразительной легкостью поверила самым гнусным слухам обо мне и, не обращая внимания на мои клятвы, открыто разорвала нашу помолвку, таким образом признав меня перед всеми убийцей и лжецом. До сих пор я излагал факты. Ну а теперь выскажу предположение. Оно основано на догадках, но попадает в самое яблочко. Негодяй, которому я предоставил убежище и служил ширмой, судил о моих душевных качествах по собственным меркам. Он боялся, что я не справлюсь с новой ношей, легшей мне на плечи; боялся, что я не вынесу ее тяжести, все открою, приведу доказательства и тем самым погублю его. Его страшило, что я могу рассказать не только о его ране, но и об одной подробности, которая могла иметь для него еще более пагубные последствия. Я говорю о некоей женщине – блуднице из Малпаса. Она могла бы рассказать про соперничество, вспыхнувшее из-за нее между убийцей и вашим братом. Ведь стычку, приведшую к гибели Питера Годолфина, вызвала низкая, постыдно грязная причина.

– Как вы смеете клеветать на умершего! – впервые прерывая Оливера, воскликнула Розамунда.

– Терпение, сударыня, – приказал корсар. – Я ни на кого не клевещу. Я говорю правду об одном мертвом с целью открыть правду о двух живых. Выслушайте меня до конца! Я слишком долго ждал и много перенес, чтобы все рассказать вам. Итак, этот негодяй вообразил, что я ему опасен, и решил избавиться от меня. По его наущению меня однажды ночью похитили и доставили на корабль, чтобы отвезти в Берберию и там продать в рабство. Такова правда о моем исчезновении. А убийца, которого я спас столь дорогой ценой, устранив меня, извлек гораздо большую выгоду, нежели сам на то рассчитывал. Одному Богу известно, была ли надежда на такую удачу еще одним искушением, побудившим его отделаться от меня. Со временем он унаследовал мои владения, а потом и место в сердце неверной, бывшей некогда моей невестой.

Наконец Розамунда очнулась от ледяного оцепенения, в котором до сих пор слушала рассказ Оливера.

– Вы говорите… что… Лайонел?.. – Голос ее прервался от негодования.

И тут Лайонел вскочил и выпрямился во весь рост:

– Он лжет! Он лжет, Розамунда! Не слушайте его!

– А я и не слушаю, – ответила Розамунда, делая несколько шагов по террасе.

Краска залила смуглое лицо Сакр-аль-Бара, и его взгляд, загоревшись гневом, обратился на Лайонела. Не говоря ни слова, корсар угрожающе направился к молодому человеку; тот в страхе попятился от него.

Сакр-аль-Бар схватил брата за руку и сжал ее своими стальными пальцами.

– Сегодня мы добьемся правды, даже если нам придется вырвать ее из вас раскаленными клещами, – проговорил он сквозь зубы.

Он выволок Лайонела на середину террасы, где стояла Розамунда, и заставил его опуститься на колени.

– Вам что-нибудь известно об искусстве мавританской пытки? – спросил он. – Возможно, вы слышали про нашу дыбу, колесо или «испанские сапоги».[77] Все это – не более чем орудия сладострастного наслаждения в сравнении с берберийскими приспособлениями для развязывания упрямых языков.

Розамунда сжала руки и, побелев от напряжения, застыла перед корсаром.

– Трус! Изверг! Низкий отступник! – восклицала она.

Оливер отпустил руку брата и хлопнул в ладоши. Не обращая внимания на Розамунду, он смотрел на дрожащего от страха Лайонела, скорчившегося у его ног.

– Что вы скажете о горящем между пальцами фитиле? Или вы предпочитаете для начала пару раскаленных добела браслетов?

По зову корсара – как и было условлено – на террасу вразвалку вышел приземистый рыжебородый человек в тюрбане.

Носком туфли Сакр-аль-Бар пнул брата.

– Подними голову, собака! – приказал он. – Внимательно посмотри на этого человека и скажи, узнаешь ли ты его. Посмотри на него, говорю я!

Лайонел посмотрел на пришедшего, и, поскольку вид последнего не пробудил в нем никаких воспоминаний, брат объяснил:

– Среди христиан его звали Джаспером Ли. Он и есть тот шкипер, которого вы подкупили, чтобы переправить меня в Берберию. Когда испанцы потопили его судно, он попал в свои собственные сети. Потом он оказался в моих руках и, поскольку я не стал его вешать, сделался моим верным помощником. Если бы я думал, что вы поверите его словам, – продолжал Сакр-аль-Бар, обращаясь к Розамунде, – то приказал бы ему рассказать вам обо всем, что ему известно. Но я уверен в обратном и прибегну к другому способу. – Он снова повернулся к Джасперу. – Прикажи Али раскалить на жаровне пару железных наручников и держать их наготове.

Джаспер отвесил поклон и удалился.

– Браслеты помогут нам услышать признание из ваших собственных уст, брат мой.

– Мне не в чем признаваться, – возразил Лайонел. – Своими злодейскими пытками вы только можете принудить меня ко лжи.

Оливер улыбнулся:

– О, несомненно, ложь польется из вас куда охотней, чем правда. Но можете мне поверить, правду мы тоже услышим. Под конец.

Он, разумеется, издевался, но издевка его преследовала тонкую и весьма хитроумную цель.

– И вы поведаете нам все как было, – продолжал он, – со всеми подробностями, так чтобы у мадам Розамунды рассеялись последние сомнения. Вы расскажете ей, как поджидали Питера в Годолфин-парке, как исподтишка напали на него и…

– Это ложь! – крикнул Лайонел и в порыве искреннего негодования вскочил на ноги.

И он был прав, о чем Оливер отлично знал, ибо для достижения истины намеренно прибег ко лжи. Наш джентльмен был дьявольски хитер, и хитрость его, пожалуй, никогда не проявлялась с таким блеском.

– Ложь? – насмешливо переспросил он. – Послушайте, будьте благоразумны. Скажите нам правду, прежде чем пытки по капле выдавят ее из вас. Подумайте, ведь мне все известно. Ну, так как же это все-таки произошло? Вы неожиданно выскочили из-за куста, застали Питера врасплох и проткнули его насквозь, прежде чем он успел обнажить шпагу…

– Вы лжете! Все было совсем не так! – яростно прервал брата Лайонел.

Чуткий слух без труда уловил бы в возгласе молодого человека искренние интонации. То действительно были слова правды – гневной, негодующей, убеждающей.

– Мне ли не знать этого? – заметил Оливер, изобразив величавое презрение. – Убив Питера, вы вынули его шпагу из ножен и положили рядом с трупом.

Издевка Оливера достигла своей страшной цели. На мгновение забывшись, Лайонел поддался праведному негодованию. Это мгновение и погубило его.

– Ложь! – дико вскричал он. – И вы знаете это! Бог свидетель, я честно дрался с ним… – Он запнулся, судорожно глотнул воздух, и в горле раздалось глухое клокотание.

Наступило молчание. Все трое застыли, словно изваяния: Розамунда – бледная и напряженная, как струна, Оливер – мрачный, с сардонической усмешкой на губах, Лайонел – поникший, раздавленный сознанием того, что выдал себя, бездумно устремившись в раскинутые сети.

Розамунда первой нарушила молчание. Голос ее дрожал и срывался, но, несмотря на все усилия, ей так и не удалось заставить его звучать ровно.

– Что… что вы сказали, Лайонел? – спросила она.

Оливер тихо рассмеялся.

– Полагаю, он собирался присовокупить к своему заявлению свидетельские показания, – заметил он, – то есть упомянуть о ране, полученной им в поединке и оставившей следы на снегу, и таким образом доказать, что я солгал. Право, он недалек от истины – я действительно солгал, сказав, что он застал Питера врасплох.

– Лайонел! – воскликнула Розамунда.

Она протянула к нему руки, но тут же уронила их. Лайонел словно окаменел.

– Лайонел! – Теперь в голосе молодой женщины звучала настойчивость. – Это правда?

– Разве вы не слышали, что он сказал? – усмехнулся Оливер.

Розамунда стояла, слегка пошатываясь и не сводя глаз с Лайонела. Нестерпимая боль исказила ее лицо. Опасаясь, что она вот-вот упадет, Оливер хотел поддержать ее, но Розамунда властным жестом остановила его и, призвав на помощь всю свою волю, попыталась справиться со слабостью. Однако колени у нее дрожали; она опустилась на диван и закрыла лицо руками.

– Господи, сжалься надо мной, – простонала она, и тело ее сотрясли рыдания.

Безутешный плач Розамунды вывел Лайонела из оцепенения: он вздрогнул и робко приблизился к дивану. Оливер, мрачный и неумолимый, стоял в стороне и наблюдал за стремительной развязкой, которую он столь успешно ускорил. Он знал, что стоит накинуть на Лайонела веревку, как тот запутается в ней и без посторонней помощи: сейчас он пустится в объяснения и с головой выдаст себя. Как зритель Оливер был вполне доволен спектаклем.

– Розамунда! – жалобно всхлипнул Лайонел. – Роз! Смилуйтесь! Выслушайте меня, прежде чем судить. Выслушайте и постарайтесь понять!

– Да, да, послушайте его, – подхватил Оливер, сопровождая свои слова характерным для него тихим неприятным смехом. – Послушайте его. Правда, я сомневаюсь, чтобы его рассказ был особенно занимателен.

Ирония брата пришпорила несчастного.

– Розамунда, все, что он сказал вам, – неправда. Я… я… Я только защищался. То, что я напал на Питера исподтишка, – ложь.

Теперь Лайонела было трудно остановить.

– Мы поссорились из-за… по поводу… одного дела и, как назло, встретились в тот вечер в Годолфин-парке. Он оскорблял меня, осыпал насмешками. Он меня ударил и в конце концов бросился на меня. Я был вынужден выхватить шпагу и защищаться. Все было именно так. На коленях клянусь вам! Бог свидетель, я…

Лайонел опустился на колени.

– Довольно, сэр! Довольно! – не выдержала Розамунда, прерывая объяснения, не вызывавшие у нее ничего, кроме брезгливости.

– Нет, выслушайте до конца, умоляю вас. Когда вы все узнаете, то, возможно, будете милосерднее.

– Милосерднее? – Розамунда едва не рассмеялась сквозь слезы.

– Смерть Питера была случайностью, – как в бреду, продолжал Лайонел. – Я вовсе не хотел убивать его. Я только отражал его удары, чтобы спасти свою жизнь. Но когда скрещиваются шпаги, всякое может случиться. Бог свидетель: его смерть – случайность. В ней повинна его собственная безумная ярость.

Розамунда подавила рыдания и смерила Лайонела жестким презрительным взглядом.

– А то, что вы не разуверили меня и всех остальных в виновности вашего брата, тоже случайность? – спросила она.

Лайонел закрыл лицо руками, словно у него не хватало сил вынести этот взгляд.

– Если бы вы только знали, как я любил вас – даже тогда, тайно, – то, возможно, в вас бы нашлась хоть капля жалости ко мне.

– Жалости? – Розамунда подалась вперед и будто плюнула это слово в Лайонела. – Вы просите жалости… вы?

– И все же, если бы вы знали всю глубину искушения, которому я поддался, вы непременно пожалели бы меня.

– Я знаю всю глубину вашей подлости, вашей трусости, вашей лживости и низости.

Слезы навернулись на глаза молодого человека, и он умоляюще протянул руки к Розамунде.

– К вашему милосердию, Розамунда… – начал он, но Оливер наконец решил, что пора вмешаться.

– По-моему, вы утомляете даму, – проговорил он. – Лучше расскажите нам о других поразительнейших случайностях. Ведь они подстерегали вас на каждом шагу. Пролейте свет на случайность, которой вы обязаны тем, что меня похитили и едва не продали в рабство. Поведайте нам о случайности, позволившей вам унаследовать мои владения. Растолкуйте случайные стечения обстоятельств, с завидным упорством избиравших вас своей несчастной жертвой. Ну, старина, раскиньте мозгами! Из всего этого выйдет недурная история.

Но тут явился Джаспер и объявил, что Али приготовил жаровню и раскаленные наручники.

– Они уже не понадобятся, – сказал Оливер. – Забери отсюда этого невольника. Прикажи Али проследить, чтобы на рассвете его приковали к веслу на моем галеасе. Уведи его.

Лайонел поднялся на ноги, лицо его посерело.

– Подождите! Подождите! Розамунда! – молил он.

Но Оливер схватил его за шиворот, развернул и толкнул в руки Джасперу.

– Уведи его! – проревел он.

Джаспер вытолкал Лайонела с террасы, оставив Оливера и Розамунду под яркими звездами берберийской ночи обдумывать свои открытия.

Глава 12

Хитрость Фензиле

Розамунда с каменным лицом сидела на диване. Ее руки были плотно сжаты, глаза опущены. Довольно долго Оливер смотрел на нее, затем тихо вздохнул, отвернулся и, подойдя к парапету, посмотрел на город, залитый белым сиянием луны. Отдаленный городской шум заглушали нежные трели соловья, льющиеся из глубины сада, и кваканье лягушек в пруду.

Теперь, когда правда извлечена на свет и брошена к ногам Розамунды, Оливер вовсе не испытывал того восторга, который он предвкушал, ожидая этой минуты. Скорее наоборот – он был подавлен. Оказывается, Розамунда была уверена, что он бежал, и это в какой-то степени оправдывало ее отношение к нему. Столь поразительное открытие отравило чашу нечестивой радости, которую он так жаждал осушить.

Его угнетало ощущение того, что он был не прав, что ошибся в своей мести. Ее плоды, казавшиеся столь желанными и сочными, теперь, когда он вкусил их, превратились на его губах в песок.

Долго стоял Оливер у парапета, и за все это время ни он, ни Розамунда так и не нарушили молчания. Наконец он повернулся и медленно пошел обратно. У дивана он остановился и с высоты своего огромного роста посмотрел на Розамунду.

– Итак, вы услышали правду, – сказал он и, не дождавшись ответа, продолжал: – Я рад, что он проговорился, прежде чем его стали пытать. Иначе вы могли бы подумать, будто боль исторгает у него ложные признания.

Розамунда по-прежнему молчала. Даже знаком не дала она Оливеру понять, что слышит его.

– И этого человека, – закончил он, – вы предпочли мне. Клянусь честью, польщенным себя я не чувствую, что вы, вероятно, и сами поняли.

Наконец Розамунда прервала ледяное молчание.

– Я поняла, что между вами не из кого выбирать, – глухо сказала она. – Так и должно быть. Мне бы следовало знать, что братья не могут слишком отличаться друг от друга. О, я многое начала понимать. Я быстро учусь!

Слова Розамунды снова привели Оливера в раздражение.

– Учитесь? – спросил он. – Чему же вы учитесь?

– Узнаю мужчин.

Губы Оливера искривились в усмешке, обнажив белые блестящие зубы.

– Надеюсь, знание мужчин принесет вам столько же горечи, сколько знание женщин, точнее, одной женщины принесло мне. Поверить обо мне тому, чему поверили вы, – обо мне, человеке, которого вы любили!

Вероятно, он чувствовал необходимость повторить это, дабы иметь под рукой повод для недовольства.

– Если вы соблаговолите позволить мне обратиться к вам с просьбой, то я попрошу вас избавить меня от стыда, связанного с этим напоминанием.

– С напоминанием о вашем вероломстве? – спросил Оливер. – О вашей предательской готовности поверить всему самому дурному обо мне?

– С напоминанием о том, что я когда-то думала, будто люблю вас. Ничего в жизни я не могла бы стыдиться больше. Даже невольничьего рынка и всех тех унижений, которым вы меня подвергли. Вы укоряете меня за готовность поверить нелестным для вас слухам…

– О нет! Не только за нее! – перебил Оливер, распаляясь гневом под безжалостной плетью ее презрения. – Я отношу на ваш счет погибшие годы моей жизни, все, что я выстрадал, все, что потерял, все, чем я стал.

Сохраняя поразительное самообладание, Розамунда подняла голову и холодно посмотрела на Оливера:

– И вы во всем обвиняете меня?

– Да, обвиняю! – горячо ответил он. – Если бы вы тогда иначе обошлись со мной, если бы менее охотно прислушивались к сплетням, этот щенок, мой брат, не зашел бы так далеко. Да и я не дал бы ему такой возможности.

Розамунда пошевелилась на подушках дивана и повернулась к Оливеру боком.

– Вы напрасно тратите время, – холодно сказала она и, видимо понимая необходимость объясниться, продолжила: – Если я так легко поверила всему дурному про вас, то, должно быть, внутренний голос предупредил меня, что в вас действительно много скверного. Сегодня вы сняли с себя обвинение в убийстве Питера, но для этого совершили поступок гораздо более гнусный и постыдный, поступок, обнаруживший всю низость вашей души. Разве не проявили вы себя чудовищем мстительности и нечестия? – Розамунда в волнении поднялась с дивана и посмотрела прямо в лицо Оливеру. – Не вы ли – корнуоллский дворянин, христианин – сделались грабителем, вероотступником и морским разбойником? Разве не вы пожертвовали верой своих отцов ради нечестивой жажды мести?

Нимало не смутясь, Оливер спокойно выдержал ее взгляд и ответил вопросом на вопрос:

– И обо всем этом вас предупредил ваш внутренний голос? Помилуй бог, женщина! Неужели вы не могли придумать чего-нибудь получше?

В эту минуту на террасе появилось двое невольников, и Оливер отвернулся от Розамунды.

– А вот и ужин. Надеюсь, ваш аппетит окажется сильнее вашей логики.

Один невольник поставил на мавританский столик рядом с диваном глиняную миску, от которой исходил приятный аромат, другой опустил на пол рядом со столиком блюдо с двумя хлебами и красной амфорой с водой. Короткое горлышко амфоры было закрыто опрокинутой чашкой.

Невольники низко поклонились и бесшумно исчезли.

– Ужинайте! – приказал Оливер.

– Я не хочу никакого ужина, – строптиво ответила Розамунда.

Он смерил ее ледяным взглядом:

– Впредь, женщина, вам придется считаться не с тем, что вы хотите, а с тем, что я вам приказываю. Сейчас я приказываю вам есть, а посему – начинайте.

– Не буду.

– Не будете? – медленно повторил он. – И это речь невольницы, обращенная к господину? Ешьте, говорю я.

– Я не могу! Не могу!

– Невольнице, которая не может выполнять приказания своего господина, незачем жить.

– В таком случае – убейте меня! – с ожесточением крикнула Розамунда и, вскочив на ноги, с вызовом посмотрела на Оливера. – Вы привыкли убивать. Убейте же меня. За это, по крайней мере, я буду вам благодарна.

– Я убью вас, если так будет угодно мне, – невозмутимо ответил корсар, – но не для того, чтобы угодить вам. Кажется, вам все еще непонятно, что вы – моя невольница, моя вещь, моя собственность. Я не потерплю, чтобы вам был нанесен ущерб иначе, чем по моей прихоти. Поэтому – ешьте, иначе мои нубийцы плетьми подстегнут ваш аппетит.

Конец ознакомительного фрагмента.