Грехи человеческие
Не дозволяй устам твоим вводить в грех плоть твою, и не говори пред Ангелом [Божиим]: «это – ошибка!»
Для чего тебе делать, чтобы Бог прогневался на слово твое и разрушил дело рук твоих?
Обернувшись, я увидел фигуру брата Петра, согбенную под тяжелой вязанкой сучьев.
– Эку погодушку посылает Господь! – пожаловался он. – И посетовать на то не мот: мой духовник, отец Никодим, враз приговорит пятьдесят земных поклонов… А ты, поди, смерз на ветру? Пойдем со мной в поварню – отец Мефодий нам травничку нальет горяченького.
Я с удовольствием откликнулся на предложение Петра.
Несмотря на ранний час, в поварне весело пылал очаг, а щедро налитый рыжим отцом Мефодием травяной отвар сразу же вернул мне силы.
С тех пор выручал меня брат Петр своими приглашениями в непогожие холода, и однажды, после согревающего тело и душу чаепития, я со всей искренностью сказал ему:
– Спасибо тебе, Петр! Добрый ты, брат, человек.
Ответ сразил меня:
– Убивца – вот кто я, – тихим, мертвым голосом отозвался он.
– Что ты, Господь с тобой! – машинально произнес я.
Но он только махнул рукой, поднялся из-за стола и вышел в мокрую, пронизывающую холодом темень.
После этого случая мы долго не виделись.
У меня начало складываться впечатление, что Петр избегает меня.
Но в один из дней, когда я зашел в поварню погреться чайком, отец Мефодий сказал мне:
– Не подмогнешь ли нам сегодня с дровишками, Антропос? Брат Петр слег у нас. Дрова-то у него нарублены, а вот принести некому.
Я расспросил, где лежат нарубленные дрова, и направился за монастырскую ограду, прихватив свою мусорную тележку.
Куча заготовленных сучьев чернела в темноте рогатым, многоруким чудовищем. Подойдя к ней вплотную, я заметил, что рядом кто-то копошится. Человек распрямился, смахнул со лба капюшон, и я узнал брата Петра.
– Ты что здесь делаешь? Ты ведь болен, – удивился я.
Он, не говоря ни слова, помотал головой и наклонился подобрать очередную ветку, но покачнулся и, потеряв равновесие, упал бы, не подхвати я его.
Даже сквозь мокрую одежду чувствовалось, насколько сильным жаром пышет его тело.
На минуту я растерялся: что делать?
Отец Мефодий ждет дрова.
Но и оставлять здесь Петра ни в коем случае нельзя!
Я посадил его, полубесчувственного, в тележку, связал дрова, лежавшие на приготовленной им веревке, и, взвалив их на плечи, тронулся с тележкой в путь.
На счастье, у самых ворот монастыря мне встретился один из паломников, которого я видел раньше у отца Дорофея. Он отправился с вязанкой дров в поварню, обещав выслать мне навстречу отца Мефодия.
Вскоре прибежал всполошенный Мефодий, и мы, объединив усилия, доставили брата Петра в его келью. Переодев в сухую одежду, уложили в постель. Я оставался с ним, пока не явились два сведущих в медицине монаха, взявшиеся приводить брата Петра в чувство…
Так работа брата Петра на время стала моей.
Шла она у меня более скоро, благо тележка являлась хорошим подспорьем.
Когда, спустя несколько дней, я сгрузил у очага очередную вязанку сучьев и направился к выходу, отец Мефодий остановил меня:
– Тут такое дело, Антропос… Брат Петр поговорить с тобой хочет. Вообще-то не положено нам бывать в кельях друг у друга, принимать посетителей, но, поскольку брат Петр болен, отец игумен дал свое благословение. Пойдешь ли?
– Пойду.
Увидев меня, брат Петр приподнялся на локтях, попытался сесть. Но сил у него явно не хватало, и он снова откинулся навзничь. Я изумился, увидев, как он сдал за несколько дней болезни: борода висела клочьями на впалых щеках, спутанные пряди волос прилипли к потному лбу…
– Ты лежи, лежи, – пытался я успокоить его. – За послушание свое не беспокойся – я дрова вожу в поварню исправно, отец Паисий не жалуется!
Он слабо махнул рукой:
– Да что там дрова… Не об них речь, – Петр помолчал, собираясь с силами. – Я давеча, поди, напугал тебя…
– Да что ты! – преувеличенно весело отозвался я. – Я недавно не хуже тебя пластом валялся, а вот видишь теперь…
– Да не о том я, – прервал меня он. – Ну, помнишь, в поварне, когда убивцем назвался…
– Ну… – я не знал, что сказать.
– Может, ты не поверил, не понял, почто я на себя напраслину возвожу?
– Вроде того, – сознался я, хотя внутреннее чувство подсказывало: Петр говорил правду.
– Так слушай. Я тебе как на духу расскажу обо всем случившемся, – Он жестом отмел мои возражения и почти простонал, – Господом Богом молю: выслушай ты меня! Я исповедовался, и не раз, да видишь ли… Они все здесь, по пониманию моему, святые, не от мира сего. А ты… Бог тебя ведает, кто ты, но человек, по всему видно, не монастырский, такой, как все мы. Может, поймешь меня и рассудишь.
– Да разве я судья тебе?! Ты, по-моему, уже и сам себя рассудил.
– Так-то оно так, но тяжко мне… Вот выскажусь – авось полегчает, а?
Он смотрел на меня с неподдельной, захлестывающей надеждой.
Я вдруг понял, что не могу отказать больному человеку. С моей помощью он сел, опираясь на подсунутую под спину подушку, и, поминутно останавливаясь, заговорил:
– Начну с самого начала, с рода моего. Мы, Велиховы, – коренные донские станичники. Революция, конечно, расколола нашу семью на белых и красных… Дед, правда, об этом говорить не любил. Знаю только, что братовья моего отца с белыми ушли и за свой родной Дон головы в степях сложили. Отец, напротив, в красную конницу подался: «Конная Буденного, дивизия – вперед! Никто пути пройденного у нас не отберет!» – любимая у него была песня, когда чарку-другую закинет. Случай отвел: не сам он братьев в Гражданскую шашкой порубал. Потом был председателем колхоза, вернулся покалеченным с Отечественной. Перед самым концом войны написал он дружку, как у него ротный в немецких брошенных домах мародерствовал, и загремел в лагерь за клевету на доблестную Советскую армию. Но по здоровью и боевым заслугам спустя малое время его выпустили. Я тебе к чему про батьку рассказываю? К тому, что настало времечко, когда не ему, а мне все былое, налетом времени покрытое, припомнили: и как скотину у раскулаченных отбирал да в колхоз сгонял, и как иконы в тридцатые из станичной церкви выкидывал, и как на фронте в партию вступил. У него-то пути пройденного отобрать не успели – помер он к тому времени. Меня же в перестройку из районного начальства поперли.
Дальше про мою собственную жизнь поведаю. Ну, как у всех – октябренок, пионер, комсомолец. Так повелось, что в школе с первого класса был заводилой, активистом. Нравилось мне стоять в строю, вытянувшись в струнку, в салюте руку вскидывать, на знамя равняться…
И потом нравилось – в армии, старшиной. В роте ты, можно сказать, главный, и даже офицер, лейтенантик, только из училища, без тебя с солдатами, особливо с «дедами», управиться не сможет. Ты же все чувствуешь и наглеешь слегка – не так, чтобы очень, а голосом поигрываешь…
Все в моей жизни было – и райкомом комсомола руководил, и самым молодым председателем районного Совета был. Свой газик-вездеход, все под началом. И милиция, и райпо… В любое хозяйство приедешь – встречают с пониманием! Ну, не воровал, конечно, но когда все свое, как не попользоваться. У воды ходить – да не напиться? Словом, хоть перестройка меня и шибанула порядочно, но совсем голеньким я не остался. Кое-какую денежку прикопил и приглядывался уже, как поприбыльнее в оборот ее пустить…
Он внезапно замолчал и вслух удивился:
– Надо же, всю жизнь тебе собирался рассказать, а, почитай, уложил ее в несколько минут.
Неожиданно для себя я воскликнул:
– Да разве ты жизнь свою мне рассказывал?
– А что же?
– Да так… Очень похоже на анкету, которую в отделе кадров заполняешь, – родители, школа, комсомол, армия и перечень должностей. Разве все это главное в жизни?
Подумав немного, он признался:
– Знаешь, я ведь действительно думал, что все сказанное, – главное. Но я не один такой, все нормальные люди вокруг думали так… Разве нет? По-твоему, что главное?
Я задумался:
– Друзья, любовь, мечты… Радости, памятные события, находки и потери, ошибки…
– Так ты об этом! – он неожиданно обозлился. – Подстава все это. Бабы, друзья… Вот если бы не они, может, и не случилось бы со мной ничего. А ошибки… Главная моя ошибка в том, что не жилось мне спокойно, – мешала привычка быть на виду, возвышаться над людьми! Что же, слушай дальше – будет тебе главное.
Когда все перевернулось, я решил: сделаю так, чтобы все вокруг забыли о том, что я хоть и маленькой, но советской властью был. Начало возрождаться у нас казачество: атаманы, войсковой круг… Если по совести, то я не очень верю в «доброе старое время», когда на Дону, дескать, все замечательно было. Дед мой, бывало, не только сладкое про прежнее житье вспоминал. Однако еще со школьной скамьи привык я говорить именно то, что хотели услышать, что было нужно. Так получилось и теперь: кому надо, заметили меня. А что? Лета подходящие, роду коренного, казачьего, мыслит правильно, в духе времени. За отца же сын – не ответчик. Да и опыт руководства людьми имеется…
И вышел бы я обратно наверх, во власть, но совпали роковые для меня события. Перво-наперво приспичило мне жениться. Положил я глаз на нашу местную красавицу. Натальей звали: тонкая, словно камышинка в плавнях, губы пухлые, глаза с раскосинкой…
Приметил я ее еще до армии, да учиться девка уехала. Вернулась в станицу учительницей, когда я уже не у дел оказался. Поразмыслил я, что, ставши образованной, на меня и глядеть не хочет. Тогда я выждать решил – мы, Велиховы, упертые, свое в любом случае возьмем!
Пока же гулять с ней стал бывший мой одноклассник – Степан Марченков. Был Степан председателем соседнего колхоза, а когда грянула переворотная смута, одним из первых в районе подсуетился и создал это… как его… общество с ограниченной ответственностью. И дела у него вроде пошли неплохо: и на телевидении, и в газетах, и так просто, помеж казаками, имя его чаще моего мелькало. Многие и вовсе заговорили о нем как об альтернативной кандидатуре на выборах станичного атамана…
Петр остановился, немного полежал, откинувшись на подушку, затем привстал, отхлебнул стоявшего возле постели травника и продолжил:
– Так слушай дальше. Ты думаешь, я его от зависти да ревности за углом топором приласкал? Нет! У меня такого и в мыслях не было. Конечно, злился я малость. И за Наталью, да и так… Но про себя. Вслух же поддакивал: вот, мол, и хорошо, что будут у нас на кругу, как у людей, альтернативные выборы. Но мелькала и мыслишка, что хорошо бы он на чем-нибудь поскользнулся… И, видно, подслушал-таки мою потаенную мыслишку лукавый.
Взял Степан под будущий урожай большой краткосрочный кредит в частном банке – на постройку современного тока с сушильным хозяйством. И расплатился бы он и с кредитом, и с процентами, да только год выдался неурожайным… В такой не только все зерно выращенное отдать нужно, так еще и имущество общества ликвидируй – да и то рассчитаться не хватит! Ждать кредиторы соглашались, только вернуть следовало большую часть долга. Вынь да положь денежки, иначе даже банк окажется в прогаре.
Как часто случается, вопрос о кредите решали вместе, всем обществом, а в виноватых оказался один Степан: не додумал, не рассчитал, теперь же всех разорить хочет! Нужно еще посмотреть, мол, каким образом он кредитные деньги расходовал – может, они и к рукам прилипли?! Назначили ревизию.
Люди от Степана при встрече отворачивались. Даже Наталья в сторонку норовила отойти: вдруг с вором связалась? Позор на всю станицу.
Пришел Степан ко мне.
Как сейчас вижу: стоит в воротах смурый, похоже, хмельной…
Тяжелый у нас вышел разговор.
– Если, – говорю, – ты за деньгами ко мне пришел, так зря. Таких денег у меня нету. Да и если бы были – как можно давать взаймы человеку, у которого и без того невыплаченный кредит на горбу висит?
– Петр, – говорит он, а сам аж к земле гнется, – тут не только деньги, тут мое честное имя на кону стоит. – Вскинул он голову, прямо в глаза мне взглянул, – Ты же меня сызмальства знаешь, не вор я. Бывало разное, но в этом я не грешен. Председатель ревизионной комиссии – твой бывший зам по райсовету, поговори с ним. Твоей поруке люди поверят…
– Сызмальства много воды утекло, – отвечаю. – Я ныне и за себя не всегда поручусь.
– Что же мне делать, Петр? – тихо спрашивает Степан.
И тут будто толкнул меня невидимый глазу окаянный «помощник»:
– Вешайся! – говорю.
Господи, Боже мой, Ты мне свидетель… Сколько раз мне хотелось вырвать подлый язык, вымолвивший такое!
Но слово – не воробей.
Повернулся Степан и медленно, словно над каждым шагом размышляя, побрел со двора…
Мне бы кинуться вслед, окликнуть его, вернуть.
Но я – калитку за ним с силой захлопнул…
Аккуратна другой день загудела станица: Марченков Степан на общественном току повесился, в новом сушильном цехе!
Толковали: мол, слабаком оказался, судачили – тюрьма ему светила по итогам ревизии.
Но я твердо знал, кто убийца Степана.
Так же верно, как если бы веревку намылил и сам голову его в петлю засунул!
На похоронах не был – залег в сеннике, поставил бутыль самогона рядом и устроил себе суд, а Степану поминки. И выходило, что одна мне по совершенному суду дорога – следом за Степаном. Может, я так бы и поступил, да нашла меня в сеннике Наталья. Села у порога, голову рукой подперла и говорит:
– Горе заливаешь? Не знала я, что вы со Степаном такие дружки были…
Ни слова в ответ не произношу, только головой мотаю, потому что в глазах двоится.
Помолчав немного, Наталья продолжила:
– Не верится мне, что украл он чего-то… Не такой он был.
Тут меня прямо подбросило:
– Ты бы, – кричу во всю мощь легких, – эти слова не мне, а другому мужику говорила. Да не сейчас, а пока он жив был!
Усмехнулась она да ласково отвечает:
– Так ведь и ты, Петенька, тогда молчал. Степана же, поди, и при тебе худым словом поносили.
Слово за слово – замахнулся я на нее.
Но ударить рука не поднялась, расплакался я, как дите малое…
Вот здешние отцы говорят: хорошо это, мол, дар слезный – от раскаяния. Только, думаю, плакал я больше не от раскаяния, а от водки: спьяну, значит, да от жалости к самому себе.
Противное это дело – плачущий пьяный мужик.
Но Наталья не побрезговала, увела к себе. Только ничего тогда меж нами не случилось. Протрезвила она меня, отходила от похмелья.
С тех пор повадилась ко мне наведываться: то еды принесет горячей, то уборку или постирушку затеет. Мне же ее заботы – нож острый прямо в сердце – меж нами мертвый Степан стоит!
И сказать я ей о том не могу…
Потому и пить не бросил. Как начал с поминок на сеннике, так и остановиться не мог.
Наталья терпела, трезвого меня уговаривать пробовала.
Однажды был я со злой похмелюги, а она завелась: «Чего ты себя губишь?! Знаю ведь, любил ты меня… Бросай пить, я к тебе перееду, будем жить как люди».
Тут я не стерпел:
– Убирайся, – кричу, – паскуда! Век глаза бы мои тебя не видали!
Петр судорожно вздохнул, несколько раз перекрестился и шепотом продолжил, склонившись к самому моему лицу:
– Вскоре бельма у меня расти стала. Веришь? На обоих глазах… Доктора говорят, вроде от дурной водки обмен кровообращения нарушился. Я же так думаю: порчу она, ведьма, на меня напустила…
Лечили меня, на операцию в Ростов ездил.
Только через некоторое время на втором глазу опять все по-новому началось. Ну, знающие люди сказали, что отмолить надо. Пошел я по церквам да по часовням. Так и сюда добрался. Взял на себя послух – вроде как отрабатываю свои грехи.
Святые отцы сказали: не глаза, а душу надо лечить!
Покаянием, молитвой, постом, простой работой для ближнего своего. Я же говорю тебе – порча на меня напущена. Иисусе Христе, уж я ли ни каялся, я ли ни унизился! Навсегда здесь остаться зарок давал, ежели исцелюсь. И – ничего.
Только я думаю: не от того святые отцы меня лечат. «Гордыня, – говорят они, – лицемерие, тщеславие, высокомерие… Но главное – безверие».
Мне же кажется – за язык мой невоздержанный меня Господь карает. Только почто же так жестоко?!
Ну, промашка вышла, сорвалось нечаянно…
Неужто я такой урод – хуже других? Ты посмотри на людей вокруг: каждый норовит повыше влезть, всяк свое не упустит. И все им с рук сходит. А мне? Вот скажи, ведь правильно я думаю?!
Я молчал.
«Ничего ты, брат Петр, так и не понял», – вертелось у меня на языке. Его жизнь, действительно похожая на многие, казалась мне ужасающей. Но не слишком ли жестоко излагать свои мысли измученному болезнью человеку? И я был совершенно не готов разбирать вместе с ним его поступки, доказывать их неправоту…
Осторожный стук в дверь выручил меня. Вошедший послушник напомнил брату Петру о том, что пришло время пить целебный отвар. Воспользовавшись ситуацией, я поднялся:
– Ладно, брат, ты, прежде всего, выздоравливай… А там…
– А там что Господь пошлет, – подхватил послушник.
Брат Петр снова откинулся на подушку.
– Так ничего мне не скажешь? Эх, ты! – с укором прошептал он. – И то верно – кому чужие беды болят? Однако выслушал меня, и на том спаси тебя Христос…
Келью брата Петра я покинул в смятении: злился, что Петр навязал мне роль судьи, и стыдно было, что промолчал, ушел, когда человек, может быть, с последней надеждой ожидал от меня помощи…
Разве молчание мое было лучше того рокового слова, которое Петр кинул несчастному Степану?
Умиротворяющая тишина царила за монастырскими стенами. Неслышными тенями скользили люди в монашеских одеяниях. Теплились огни лампадок и свеч в окошках невысоких строений. Изредка налетавший с моря ветер бросал в лицо освежающую ледяную морось. Но в душе моей не было ни мира, ни покоя. Даже влага, приносимая ветром, не охлаждала горящего лица…
Казня себя, пришел я к отцу Дорофею и выложил все, что произошло.
Помолчав немного, он задумчиво сказал:
– Мне кажется, Антропос, тебе следует переговорить с отцом Никодимом. Он окормляет здесь брата Петра. Я попрошу благословения на то у отца игумена, договорюсь о вашей встрече и дам тебе знать.
Пока же скажу тебе так. Человек не должен судить поступки ближнего. Нужно думать о собственной жизни и душе. Сказано ведь, что если погрешность ближнего нарушает твой душевный покой, раздражает тебя, то и ты погрешаешь, а погрешность погрешностью не исправишь… Но ты у нас, как говорится, «чистая доска». Твой собственный житейский опыт словно мокрой губкой стерли. Может, потому и посылает тебе Господь уроком чужую судьбу. Но об этом, если захочешь, Антропос, мы еще побеседуем.
«Если захочешь?» Думаю, отец Дорофей, прекрасно знающий слабости человеческие, был убежден, что продолжение нашей беседы непременно состоится.
Я желал продолжения немедленно!
Но сначала мне следовало встретиться с отцом Никодимом.