Глава 5
Сейчас уже никто не возьмется с достоверной точностью объяснить, почему массовое строительство, пришедшее в Горбатый переулок города Нурбакана, не затронуло одного небольшого его участка. То ли в проект застройки вкрался недочет, то ли межевые дела не состыковались – кто теперь скажет. Но, так или иначе, один из самых старых домов этого района – дом под номером «4», примостившийся в начале переулка, – стал единственным зданием, который чудом избежал поголовного сноса ветхого жилья.
Теперь его узкий, пятиэтажный фасад, опутанный сетью ржавых, трухлявых водостоков, подпирали с боков современные железобетонные «свечки». И старый дом стал похож на большую древнюю книгу, по недосмотру забытую хозяином на полке среди других, новеньких и глянцевых изданий.
Каждая его деталь, будь то бурые кирпичи, облупившиеся рамы или осыпающиеся фронтоны, были омыты временем, словно галька морскими волнами. Оконные стекла, покрытые многолетним слоем пыли, и полуразрушенные балконы прятались в темных простенках, как запавшие, потускневшие глаза на древнем морщинистом лице.
Даже днем, освещенный полуденным солнцем, дом №4 выглядел заброшенным и нелюдимым. Можно было часами стоять напротив единственного его подъезда, выходящего в переулок, но так и не дождаться момента, когда откроется деревянная, рассохшаяся дверь. Лишь редкие почтальоны по долгу службы приостанавливались здесь, торопливо просовывая в общий ящик газеты, журналы и какие-то квитанции, а затем, не оглядываясь, и с видимым облегчением спешили дальше по своим почтовым делам.
Темными вечерами, когда холодный ветер со скрипом раскачивал металлический фонарь над входной дверью, в окнах дома №4 загорался свет. И тогда сквозь пожелтевший тюль и заросли чахнущих на подоконниках растений случайный прохожий мог разглядеть немногие детали скудных интерьеров и чьи-то смутные силуэты.
Но зрелище это не грело душу. Наоборот. Ветер казался еще холоднее, а темнота – еще непрогляднее. Случайный прохожий зябко ежился на пустынной улице, и, подняв воротник, торопился вернуться к себе домой, где все было так знакомо, просто и понятно.
В один из теплых, солнечных сентябрьских дней к дому №4 по Горбатому переулку подошел Иван Тимофеевич Паляев. Он постоял перед входом, с сомнением разглядывая растущую возле подъезда, почерневшую от безысходности акацию, достал из кармана почтовую открытку и в который раз перечитал указанный на ней адрес. Сомнений не было: именно здесь проживает теперь его старший брат Феликс, исчезнувший с горизонта семейных событий почти тридцать лет назад.
«Дорогой Ваня, – сообщал в открытке Феликс неуверенным, шатающимся почерком, – хотелось бы встретиться с тобой как можно скорее. Болезни и прочие тяготы жизни незаметно подточили мое здоровье. Возможно, эта наша встреча станет последней, а я не хочу покидать этот мир, не увидев тебя на прощанье».
Эту открытку Паляев извлек из своего почтового ящика неделю назад, и все это время старался о ней не думать: Феликс остался где-то в далеком прошлом, залег в глубинах паляевской памяти холодным, мутным осадком, который так не хотелось тревожить. Давным-давно Иван Тимофеевич свыкся с тем, что между ним и братом окончательно разорваны и потеряны какие бы то ни было связи, и совсем не тяготился их отсутствием. И сейчас перспектива встречи с некогда близким родственником радовала Ивана Тимофеевича не более, чем встреча с призраком.
В молодости Феликс слыл красавцем необычайным. Судьба даровала ему не только яркую внешность, но и тонкую душевную организацию в сочетании с оригинальностью мышления, задатками несомненного лидера и харизматичностью, над развитием которых, к тому же, Феликс неустанно трудился. Младший Паляев, Иван, сколько помнил себя, всегда был в тени своего старшего брата, но это не портило их отношений. Оба вполне были довольны отведенными им ролями – Феликс с великодушной снисходительностью опекал Ивана, а тот, в свою очередь, искренне гордился своим необыкновенным братом, даже не пытаясь подражать ему или копировать столь безукоризненный во всех отношениях образец.
Единственным недостатком Феликса с раннего детства был небольшой речевой дефект: он не мог произносить звук «ст». Отсюда, собственно, и пошло его прозвище – Перс. Еще мальчишкой он передразнивал деда, который, жалуясь на не сложившуюся жизнь, любил поговаривать: «Один я, один, как перст!». Но у юного Феликса вместо слова «перст» получался только «перс», и ничего более. Так и стали называть его в семье – Перс.
Как ни бились над этой проблемой врачи и другие специалисты, так и не смогли они найти объяснение подобному отклонению – мальчик был во всех отношениях абсолютно здоров. Пришлось смириться с этой невесть откуда взявшейся напастью, учиться с ней жить. Со временем Феликс приноровился автоматически избегать слов, в которых было звукосочетание «ст». Вместо «прости» он говорил «извини», вместо «часто» – «нередко», вместо «чувства» – «ощущения». Иногда ему не удавалось быстро найти подходящие слова, и он на ходу выдумывал новые, поэтому его речь принимала странное звучание и была похожа на речь иностранца, освоившего довольно сносно русский язык.
Но эта способность не помогла Феликсу избежать серьезных проблем в школьные годы, когда он выходил с устным ответом к доске. Ну как тут подберешь замену таким словам, как «растение», «Австралия», «шесть», «естествознание», «история»? Да и из литературы – прозы и поэзии, тоже слов не выкинешь.
В конце концов, Феликса перевели на индивидуальный режим обучения, позволив ему отвечать на вопросы и делать домашние задания исключительно письменным образом.
Невзирая на трудности, в учебе Феликс достиг больших успехов, смог получить два высших образования, и ему прочили блистательную карьеру инженера-конструктора или ученого. При этом был он человеком чрезвычайно широкой эрудиции, в равной степени интересовался вопросами изобразительного искусства и архитектуры, медицины и археологии, истории и географии. Энергия его, жажда познания самых разных сторон жизни и постижения всех ее проявлений буквально била через край. Увлекшись очередной идеей, Феликс мог не спать сутками, на многие недели исчезал в дальних поездках, из которых возвращался еще более энергичный и воодушевленный. И со всех сторон, если взять, ему предстояла долгая, бурная, интересная жизнь, насыщенная яркими свершениями в работе и любви.
Но потом – Паляев уже и не мог вспомнить точно, когда именно – что-то произошло в жизни Феликса, после чего он мгновенно поник, замкнулся и даже постарел не по годам. Он перестал выезжать и забросил свои исследования. Ходил как автомат на работу в какое-то скучное конструкторское бюро, где добросовестно и попусту отсиживал положенные ему часы. Изредка заглядывал к Ивану в гости, а затем и вовсе сделался затворником.
Так прошло несколько лет. С большим трудом Паляеву удалось вытащить Феликса из дома под веским предлогом – на свою свадьбу. Феликс смотрелся среди приглашенных как загнанный, смертельно усталый зверь. Его ужасный вид сильно смутил невесту Ивана Тимофеевича, Надю, и Паляев отпустил брата домой, испытывая неловкость за то чувство облегчения, которое он ощутил с уходом Феликса.
Постепенно следы Феликса затерялись, но Иван Тимофеевич все эти годы никогда не пытался его разыскать, подсознательно избегая такой встречи, как стараются избежать встречи с тяжелобольным или умирающим человеком.
Паляев словно чувствовал себя виноватым за то, что они поменялись ролями; за то, что жизнь старшего брата, вопреки всеобщим ожиданиям, не сложилась, а младший – живет и здравствует, нянчится с дочкой, ходит с семьей в театр и цирк, ставит на Новый год в квартире елку, а накануне 8 Марта спешит домой с букетом пряных мимоз.
И вот теперь Феликс вынырнул из небытия по ему одному известным причинам. И причины эти должны быть чрезвычайно вескими, если только его характер не претерпел за минувшие десятилетия серьезных изменений.
Дом – нынешнее пристанище Феликса – напоминал Паляеву старый, стоптанный ботинок. А Паляев терпеть не мог старую обувь. Войти в этот дом для него было равносильно тому, чтобы одеть чужой, слипшийся от грязи и заскорузлый от употребления башмак. В жизни Паляева прежде не было места подобным вещам. Его мир наполняли предметы светлые, простые, чистые и теплые, которые от времени становились еще светлее и теплее, как выгоревшая на солнце и белесая от морской соли парусина.
Сделав над собой неимоверное усилие, Паляев приблизился к входной двери и потянул на себя витую медную ручку, неприятно липкую на ощупь.
«Смел и крепок парус мой! Смел и крепок, смел и крепок…» – шептал Паляев свое волшебное заклинание, поднимаясь по деревянным, скрипящим ступеням. Лестничные пролеты казались ему лабиринтами заброшенного средневекового замка. Здесь было сумрачно, плесневело, пахло кошками, масляным чадом и опять же – старой обувью.
Паляев старался дышать через раз.
Достигнув третьего этажа, Иван Тимофеевич остановился перед дверью Феликсовой квартиры, обтянутой кострубатым, потрескавшимся дерматином, давно потерявшим свой изначальный цвет. Ему пришли на память лермонтовские строки:
«Селима прежде звал он другом.
Селим пришельца не узнал.
На ложе, мучимый недугом…»
«Черт, как же там дальше? Мучимый недугом. Недугом… Один он молча… мучимый… Ах, да! Один он молча умирал».
Паляев в раздражении давил на кнопку дверного звонка, пытаясь избавиться от навязчивой стихотворной строки. «Скрепясь душой, как только мог, Гарун ступил через порог. Или сначала „ступил через порог“, а потом „на ложе, мучимый“?».
Дверь открылась. На пороге возник щуплый старикашка и уставился на Паляева поверх мутных, захватанных руками очков.
Внешний облик хозяина квартиры вобрал в себя все приметы старости и увядания: абсолютно седые, давно переставшие расти волосы, глубокие морщины, узловатые, желтые, плохо гнущиеся пальцы и сутулая спина.
В одной руке старик держал кухонный нож, а другой придерживал полы потертого, стеганого халата.
Из недр жилья пахло жареной рыбой.
– Вам кого? – скрипучим голосом и с явным неудовольствием спросил старик.
– Здравствуй, Перс, – с трудом произнес Паляев, обуреваемый противоречивыми чувствами. Язык его словно прилип к нёбу. Во рту пересохло от волнения.
– Иван?! – Феликс отступил назад и поднял к лицу руку, будто пытаясь защититься от удара, хотя Иван Тимофеевич не подавал никаких признаков агрессивности, – ты все-таки пришел. Я уже и не ждал.
Феликс опустил трясущиеся руки, а затем медленно, словно с опаской, отступил назад, освобождая гостю место для прохода.
Паляев шагнул в прихожую, размышляя, стоит ли обниматься при встрече. Но Феликс уже повернулся к нему спиной и засеменил вглубь квартиры, чем избавил его от принятия сложного решения.
Внутреннее убранство феликсова убежища вполне соответствовало внешнему облику дома. Узкий, длинный и темный коридор, по которому последовали братья, был заставлен пыльными картонными коробками, завален тряпочными узлами, ржавыми велосипедными колесами разного размера, на покрышках которых засохла вековая уличная грязь, лыжными палками без лыж и прочей дребеденью.
Братья вошли в сумрачную комнатку с маленьким тоскливым окном, за которым открывался такой же безрадостный, монотонный вид на глухую стену соседней новостройки. Недостаток солнечного света не позволял создать даже приблизительного представления о размерах комнатки, вместившей на своей территории старый комод, пару покосившихся этажерок с книгами, диван с протертой обивкой и большие напольные румынские часы-шкаф с позеленевшим медным циферблатом. Посреди комнаты стоял круглый стол, накрытый темно-красной плюшевой скатертью с бахромой, и пара венских гнутых стульев.
Паляев в замешательстве огляделся и не сразу заметил Феликса, который затаился под ветками некогда роскошной пальмы, доживающей свой век в скучной, рассохшейся кадке. Паляев-старший сверлил Паляева-младшего выжидательным взглядом и молчал.
Ивану Тимофеевичу стало невыносимо тоскливо. Захотелось на улицу, где светило осеннее солнце, и катались под ногами на сухом асфальте коричневые лакированные шарики вызревших каштанов. Собравшись с силами, он еле выдавил из себя:
– Ты, вот, написал. Я и пришел. Ну, как бы проведать.
Феликс осторожно выбрался из-под пальмы и приблизился к Ивану Тимофеевичу почти вплотную, продолжая цепко и выжидательно вглядываться в его лицо.
– Ты что – без шляпы? – осведомился Феликс словно бы с некоей опаской.
– В смысле? – подивился Паляев неуместному вопросу, – там вообще-то тепло. Да и не ношу я шляп. Не носил никогда.
– В самом деле? – Феликс вздохнул с явным облегчением, – это хорошо. Очень хорошо. Хотя, как еще посмотреть. Может?… А впрочем…
Паляев, сбитый с толку странным поведением брата, не знал, что ответить. Ему и без того сложно было подобрать подходящие для такого случая выражения, а бессмысленные вопросы Феликса окончательно выбили его из колеи.
– А давай-ка, братец, выпьем за наше увидение! – настроение Феликса внезапно улучшилось, причем настолько, что он даже попытался приобнять Ивана Тимофеевича за плечи, не выпуская из рук кухонный нож, облепленный рыбьей чешуей. Вышло как-то неуклюже. Однако на фоне прочих несуразностей, с самого начала сопровождавших появление Паляева, этот конфуз не очень-то и бросился в глаза.
– Да, пожалуй. Не мешало бы, – согласился Иван Тимофеевич, и Феликс с неожиданной прытью исчез на кухне.
Оставшись один, Иван Тимофеевич с облегчением вздохнул и немного расслабился. Оглядевшись, он прошелся по комнате и остановился возле книжных полок, трогая корешки ветхих изданий.
В памяти его возникли картины далекого детства. Вот они с Феликсом, держась за теплые мамины руки, идут в гости к бабушке. Бабка – потомственная дворянка, пережившая голод и репрессии, но несгибаемая, как Снежная Королева, величественно восседает в своем кожаном «вольтеровском» кресле и ведет аристократическую беседу с невесткой. Братья, затаив дыхание, обследуют настоящие сокровища, которыми в изобилии заставлены полки витых этажерок. Там можно было найти и стеклянные розеточки, и плетеные из цветного бисера безделушки, и фарфоровых китайцев, и мудреных зверушек, вырезанных из моржовой кости, и колоду затертых гадальных карт. Миниатюрные модели парусных судов соседствовали с пожелтевшими фотографиями в резных рамках, а огромные морские раковины и засушенные крабы – со шкатулками, открывать которые нельзя было под строжайшим запретом. Казалось, само время остановилось и осело там, обретя конкретное вещественное воплощение.
Но здесь, в квартире Феликса, сколько не ищи, не находилось никаких материальных следов, оставленных прошедшими годами. Будто живущий здесь человек так и сразу и родился глубоким стариком, завернутым в свой полинялый халат, не отягченный никакими воспоминаниями о прожитой им большой и интересной жизни. Тут даже не было ни телевизора, ни радиоприемника, ни проигрывателя или магнитофона. Лишь книги, часы, пустые пыльные шкафы да сохнущие, заброшенные растения – все выглядело как декорации в спектакле плохого режиссера, который не позаботился придать им хотя бы минимум реалистичности.
Паляев внутренне содрогнулся, пытаясь представить, как живется здесь Феликсу. Чем он занимается, что делает? Часами сидит в кресле, глядя в узенькое оконце? Перелистывает свои книги? Жарит рыбу на прогорклом масле? Спит на этом продавленном диване, уткнувшись носом в обивку? И так – недели, месяцы, годы.
– Эй, брат, ну-ка, взбодрись! – Феликс появился в комнате, держа в руках початую бутылку коньяка и две рюмки, – Мой коньяк, пожалуй, одна в доме вещь, которую годы не портят, а украшают. Присаживайся вот здесь.
И он кивнул на стол, как будто были еще какие-то варианты, чтобы присесть и выпить.
Коньяк и в самом деле оказался на удивление великолепен. А главное – пришелся к месту.
Словно само солнце – пряное, ароматно-терпкое с невесомым шоколадно-бархатистым привкусом окатило Паляева своей теплой волной, просочилось во все уголки и клеточки его напряженного тела, невероятно утомленного смутным чувством беспричинной вины, беспомощности, сожаления, сострадания к чужой загубленной жизни и другими непродуктивными, тягостными переживаниями. Тяжелые оковы спадали одна за другой – с сердца, с мыслей, с души.
Ивану Тимофеевичу даже показалось, что комната стала светлее и просторнее. Пальма теперь выглядела более зеленой, Феликс – более молодым и румяным, а обстановка – вполне милой и даже забавной.
Состояние испытанного им облегчения было столь ярким и внезапным, что Паляев решил закрепить достигнутый успех и самостоятельно наполнил обе рюмки по второму разу.
– Выпьем за встречу! Не скрою, мне непросто было решиться увидеть тебя снова, после стольких лет, – неожиданно для самого себя разоткровенничался Иван Тимофеевич, – И все же – я рад! Я рад, несмотря ни на что. Мы снова… Мы же – родная кровь!.. В общем, давай выпьем!
От внезапно нахлынувших родственных чувств Паляеву стало хорошо и радостно. Ему захотелось сделать что-нибудь очень важное для своего старшего брата, вернуть его к прежней, активной жизни. Он ощутил себя готовым на полное самопожертвование и самоотречение и удивился тому, как это он прожил столь долгую жизнь, не испытав подобных чистых устремлений.
Окрыленный и порядком захмелевший, Иван Тимофеевич даже не заметил, как пристально и пронзительно пялится на него Феликс, улыбаясь лишь одними желтыми, сухими губами.
– Я тоже рад тебя видеть, – процедил Паляев-старший, – скажи-ка, Ваня, ты по-прежнему увлекаешься поэзией? Продолжаешь сочинять?
Иван Тимофеевич от неожиданности чуть не выронил рюмку:
– Я? Увлекаюсь стихами? Поэзия?! Ты что-то путаешь! – он засмеялся и, потянувшись через стол, похлопал Феликса по костлявому плечу, – нет-нет, конечно, ты путаешь!
– И, правда, – быстро согласился Феликс и захихикал, – мозги ведь уже не те. А помнишь наш дом в Нижнеречье?
Паляев живо откликнулся, и оба брата погрузились в воспоминания далекого детства. Правда, каждый – на свой манер. Расслабленный Паляев умилялся до слез от любого пустяка, махал руками, то и дело подскакивал на стуле, пытаясь вновь и вновь обнять своего старшего брата.
Феликс же с холодным вниманием вслушивался в его слова, словно процеживая их через сито в поисках чего-то особенно важного. Не находя того, что ему было нужно, он кисло морщился, отмахивался от невидимой мухи, снова задавал разные вопросы, тщательно подыскивая слова, и снова вслушивался, поглядывая зачем-то в сторону румынских напольных часов.
А Иван Тимофеевич все говорил и говорил.
Он в жизни не говорил так много, так ярко и эмоционально, как сейчас, лишь дальним уголком своего затуманенного сознания удивляясь этому необычному обстоятельству. Немногословие и скованность были для него вполне привычной формой существования. Теперь же он внутренне ликовал, чувствуя непривычную, невесомую легкость тела и мыслей, жонглировал словами и фразами, которых ему прежде и не приходилось слышать, которые словно бы сами по себе рождались где-то внутри него, всплывали на поверхность как пузырьки в бокале шампанского, распускались диковинными по форме и расцветке великолепными бутонами.
Феликсу становилось все труднее направлять их беседу в одному ему известное русло. Посторонний наблюдатель легко бы заметил, что хозяин квартиры уже давно не скрывает своего раздражения и нетерпения: время шло, Паляев понемногу трезвел, а о самом главном, судя по всему, речь так и не зашла.
– Так чем же ты занимаешься сейчас? – задал очередной вопрос Феликс, – как поживает супруга? Дети?
– Детей у нас всего – один… Одна. Дочка. И внучка уже есть, Ксеня. Они в Топольках живут, давно от нас отделились. А Надя… Она умерла. Скоро будет полгода. Такие вот дела.
– Как? Уже? – вскинул жиденькие бровки Феликс, – уже умерла? Уже полгода? Но этого не может быть!
– Почему – не может? – переспросил Паляев и икнул.
Феликс вдруг резво, не по-стариковски подскочил и забегал по комнате, бормоча: «Не может быть! Расчеты показывают… Я не мог ошибиться… Как же так!..».
Своими мелкими суетливыми движениями он напомнил Паляеву маленького желтого крабика, торопливо перебирающего пляжный песок. «Как трогательно!», – снова умилился Паляев, ничуть не удивляясь столь необычной реакции Феликса и не пытаясь вникнуть в смысл бредового бормотания.
Но тут Паляев-старший перестал бесцельно метаться по комнате и кинулся к книжным полкам. Фолианты, один за другим, летели беспорядочно на пол, пока Феликс не нашел нужную ему книгу, торопливо раскрыл и принялся листать страницы, совсем позабыв о своем госте.
Паляев встал из-за стола и подошел к брату, чтобы помочь ему собрать книги с пола.
– Не тронь! – завизжал вдруг Феликс, прижимая к груди книгу, – ты это – не тронь! Слышишь?
От неожиданности Паляев отшатнулся, по инерции сохраняя на лице добродушно-пьяненькую улыбку:
– Прости, брат. Я ведь так, просто.
Но Феликс продолжал трястись в истерике и топать ногами.
Иван Тимофеевич глядел на него сверху вниз и чувствовал, как от обиды щемит сердце, а на глаза наворачиваются слезы. Лицо его горело, будто он получил пощечину.
И вдруг, в этом состоянии незаслуженного и горького уязвления Паляев ощутил нечто знакомое, словно пережил его когда-то давным-давно, но напрочь забыл, при каких обстоятельствах и когда именно. Зыбкая пелена искусственно подогретой эйфории окончательно покинула Ивана Тимофеевича.
Он сделал шаг назад:
– Я, это… Пожалуй, пойду.
– Извини! Извини, брат! – спохватился Феликс, оставил свой фолиант и попытался усадить Паляева обратно за стол, – конечно, я не должен был… Тут такое дело! Забудь, Бога ради! Говори дальше, что там у тебя. Ты теперь один? Где работаешь? Уже на пенсии?..
Но вопросы, с которыми в отчаянной настойчивости обращался Феликс к Ивану Тимофеевичу, напоминали уже скорее допрос с пристрастием. Паляев замолчал, крепко сжав челюсти, и мрачно уставился на почти пустую бутылку из-под трижды неладного коньяка.
– Тебе обязательно нужно поехать к дочери! – горячился Феликс, – Тебе нельзя быть одному! Обещай, что завтра же поедешь! Поезжай в Топольки!
Теперь уже Феликс бил рекорды многословия. Он привел невообразимое количество самых убедительных аргументов в пользу того, что Паляеву категорически противопоказано одиночество, что его младший брат не сможет сам управлять своей жизнью, что его ждет печальный конец жалкого, опустившегося ничтожества, если он, Паляев, сейчас же не переедет жить к своей дочери, чтобы вновь обрести крепкие семейные узы. Только эти узы могут спасти Ивана Тимофеевича от бесславного финала и без того никчемной жизни, убеждал своего младшего брата Феликс.
Но Паляев продолжал молчать, вобрав голову в плечи, как нахохлившийся под дождем воробей.
Все, что происходило с ним последние несколько часов, было похоже на кошмарный сон, и Ивану Тимофеевичу нестерпимо хотелось проснуться.
«Гарун бежал быстрее лани.
Быстрей, чем заяц от орла,
Бежал он в страхе с поля брани…»
Паляев встал и, пряча глаза, начал сбивчиво прощаться.
– Ты уходишь?! – попытался остановить его Феликс, – но это невозможно! Ты не можешь вот так легко бросить меня!
Но Паляев продолжал пятиться спиной к двери, а Феликс следовал за ним по пятам, повторяя «…поезжай в Топольки!», бормоча «скитаться будешь отныне без времени и без границ, навек один…» и снова молол чепуху про шляпу.
Паляеву казалось, будто он тонет. Будто он – у самого дна, а над головой многометровая толща темной, тяжелой воды.
Собрав остатки сил, Паляев рванулся вперед, преодолевая последние три метра прихожей и спотыкаясь о разбросанную по полу старую обувь, рванул на себя дверь и выскочил на лестничную площадку, судорожно глотая воздух.
В конец разъяренный Феликс на полном ходу вывалился следом. Он был страшен, как оживший покойник.
Пользуясь секундным замешательством Ивана Тимофеевича, Феликс схватил своего младшего брата за рукав куртки, резко дернул на себя и заглянул прямо в глаза. Взгляды их встретились, и Паляев похолодел.
– Скажи правду! – захрипел Феликс, – только правду скажи: тебе шляпу уже предлагали?
Паляев, потерявший дар речи, молча отдирал от себя скрюченные феликсовы пальцы, похожие на когти.
– Если она тебе не нужна, отдай ее мне. Отдай, слышишь?!
Иван Тимофеевич теперь уже без излишних церемоний кинулся вниз по лестнице, оскальзываясь на полустертых деревянных ступеньках, выскочил на улицу и бросился бежать, не разбирая дороги.
И еще долго стоял у него в ушах этот вой, полный нечеловеческой, звериной тоски:
– Отдай шляпу-у-у!… Слышишь, отда-а-ай!..