Глава вторая
Москва бьет с носка
«К вам всем – что мне,
ни в чем не знавшей меры,
Чужие и свои?! —
Я обращаюсь с требованьем веры
И с просьбой о любви…»
Распоряжаться деньгами Фаина не умела совершенно. Триста рублей, казавшиеся огромной суммой, растаяли быстро. Сама виновата, нечего было останавливаться в дорогущем «Марселе», где номер с телефоном стоил пять рублей. Пять рублей! Но зато здесь был телефон. Номер с телефоном – это же так замечательно, современно! Пусть даже и звонить некому. Фаина разочек попробовала позвонить в Художественный театр, но с ней разговаривать не стали – пробурчали что-то в ответ на робкий вопрос и разъединились.
Дело было не столько в пятирублевом номере, сколько в магазине «Жак», находившемся в том же доме, что и гостиница. Заглянув туда из любопытства, Фаина сразу же поняла, что она одета, как пугало. На улице у нее от московского многолюдья кружилась голова и было не до рассматривания чужих нарядов, а в магазине этому занятию можно было предаваться спокойно. Приказчики у «Жака» были высшего класса. Они не набрасывались на каждого вошедшего коршунами, а давали возможность оглядеться и предлагали наряды неназойливо, неспешно. Доверительные советы сопровождались многозначительными взглядами… Ну разве можно было устоять? Цены, конечно, были под стать заведению – не высокими, а прямо заоблачными, поэтому Фаина купила всего два платья – шерстяное строгое цвета бургунди и голубое атласное, отделанное кружевами. Новые платья потребовали новых шляпок, а еще Фаина купила перчатки и кое-какие мелочи, которые в сумме стоили больше платья… В результате ее пятисотрублевый «капитал» (к тремстам отцовским мать добавила сто пятьдесят, а еще у Фаины было сэкономлено «на черный день» около пятидесяти рублей) уменьшился чуть ли не наполовину. Обед в ресторане при гостинице обходился в полтора рубля. Извозчики в Москве запрашивали дорого, а торговаться Фаина не умела, да и неловко ей было торговаться. По театрам Фаина ходила не только днем, но и вечером, как зрительница, причем билеты брала в партер, в первый или второй ряд, чтобы не пропустить ничего – ни движения бровью, ни сказанного шепотом слова…
В Москве на каждом шагу подстерегали соблазны, начиная от синематографов и заканчивая кондитерскими. Деньги текли сквозь пальцы, но поначалу это не настораживало, потому что Фаине было не до денег и, кроме того, она рассчитывала вот-вот поступить в какую-нибудь труппу. Милейший Абрам Наумович, вспоминая обе столицы, называл их «актерским раем». В том смысле, что там без труда можно найти место для любого амплуа и раскрыть свой талант во всей его красе. С амплуа Фаина определилась легко – grande coquette[7] или soubrette[8], больше ей по возрасту никто не подходил. Имелись, правда, опасения, потому что для grande coquette ей не хватало лоска, а для soubrette бойкости, но лоск и бойкость – дело наживное. В новых платьях и с новой прической Фаина выглядела светской дамой (так, во всяком случае, казалось ей самой), а бойкость нетрудно сыграть, если хорошо вжиться в роль. У Абрама Наумовича Фаина играла Сюзанну в «Женитьбе Фигаро» и удостоилась похвалы мэтра. Впрочем, Абрам Наумович хвалил всех своих студентов и на комплименты не скупился, осыпал ими с ног до головы. Настоящую Сюзанну Фаина увидела в Малом театре, где эту роль играла блистательная Лешковская. Фаина и в мыслях допустить не могла, что когда-нибудь сможет играть так же замечательно. Дай Бог хотя бы наполовину походить на идеал…
С амплуа, кстати, в Художественном театре вышел конфуз. Театральный гардеробщик, получив от Фаины рубль, посоветовал ей не пытаться пробиться к «самим» (так он называл Станиславского и Немировича-Данченко), потому что «сами» вечно заняты и до простых смертных снисходят редко, а поговорить с Леопольдом Антоновичем Сулержицким, правой рукой Станиславского. Сначала все складывалось хорошо. Сулержицкий оказался знаком с Чеховым. Разговор сразу же перешел на творчество великого писателя, и Фаине удалось сделать парочку умных замечаний. В глазах Сулержицкого загорелся интерес (это такие особенные искорки, их надо уметь видеть), но всего на несколько минут. Когда Фаина упомянула про амплуа, Сулержицкий поморщился и сказал, что Константин Сергеевич категорически против амплуа, потому что амплуа есть не что иное, как штамп и кандалы, ограничивающие свободу творчества. Фаине стало ужасно стыдно. Желая произвести благоприятное впечатление, она распиналась в своей любви к Художественному театру, восхищалась гением Станиславского, и не знала такого важного факта! От волнения с Фаиной прямо в небольшом кабинетике Сулержицкого случился обморок. Когда Фаина пришла в себя, то услышала, что для актрисы она чересчур впечатлительна. Сулержицкий посоветовал ей принимать бром и пригласил на какие-то драматические курсы, на которых сам же и преподавал. Ни названия курсов, ни адреса Фаина не запомнила, да и не хотелось ей больше встречаться с Сулержицким после такого двойного позора. Отметила в уме, как деликатно ей отказали – не просто «нет», а предложили курсы – и ушла, глотая на ходу слезы. В аптеке купила брому, хотя на самом деле хотелось купить стрихнину или цианистого калия. На душе было так погано, что жить не хотелось. На Художественный театр Фаина возлагала огромные надежды. Непонятно почему, но ей казалось, что ее примут в труппу – проклятая провинциальная самонадеянность. А ей отказали, причем даже без проб – ни изобразить что-нибудь не попросили, ни продекламировать. Сулержицкий наметанным взглядом распознал в ней отсутствие таланта и решил сэкономить время. С горя Фаина заказала в номер полбутылки дорогущего «Шато Озона», оказавшегося невкусной кислятиной. Кошерное вино, которое пили дома, было сладеньким и приятным на вкус. От «Шато Озона», стоившего чуть ли не вдесятеро дороже, Фаина ожидала чего-то невероятного, но ее ожидания не оправдались…
Ожидания вообще не оправдывались. Отказы шли один за другим. Постепенно Фаина заводила знакомства в театральной среде. Знакомства были незначительными – гардеробщики, суфлеры, актеры из разряда «кушать подано», – но полезными. Никто не раскроет театральное закулисье так, как гардеробщик, который все про всех знает. Никто не обрисует ситуацию на актерской бирже лучше актрисы, успевшей в свои двадцать с небольшим хлебнуть лиха большой ложкой. Что же касается суфлеров, то у них по всем театрам раскинута невидимая сеть тайного суфлерского братства, которое иногда может оказаться полезней масонского. Несколько раз суфлеры давали хорошие советы, но даже там, где была нужда в актрисах, Фаине отказывали. Когда после проб, а когда и до них. Больше всего портило впечатление ее заикание, имевшее обыкновение усиливаться от волнения. А если собеседники смотрели насмешливо-снисходительно или начинали иронично улыбаться, то Фаина и собственного имени без запинки произнести не могла, не то что монолог Софьи прочесть. Хороша актриса, нечего сказать!
Временами у нее мелькала мысль о том, что отец, наверное, был прав. Актриса из нее не получится. Все похвалы, которыми за четыре рубля в месяц осыпал ее Абрам Наумович, можно забыть. «Нет, получится!» – пугалась Фаина и вечером, перед тем, как заснуть, разыгрывала в лицах отрывок из какой-нибудь пьесы перед маленьким и тусклым зеркалом, висевшим на стене.
Зеркало было таким, потому что экономии ради пришлось переехать в меблированные комнаты «Альгамбра» в Большом Гнездниковском переулке. Вывеска напомнила юной любительнице поэзии про «узорчатой Альгамбры колоннады иль рощи благовонные Гренады»[9], но внутри ничего подобного не было и в помине, во всяком случае, в сорокакопеечном номере. Там пахло затхлым, а узор на стене состоял из пятен, оставленных погибшими клопами. Одна только радость, что «Альгамбра» находилась в центральной части, в двух шагах от бульваров, по которым Фаина уже привыкла гулять. Просить денег из дома не хотелось. Мама бы ужаснулась, узнав о том, что за каких-то два месяца дочь растранжирила четыреста пятьдесят рублей (про сэкономленные пятьдесят никто, кроме Фаины, не знал). С разменом последней «катеньки»[10] началась другая, совершенно нероскошная, жизнь, позволившая неопытной восторженной дурочке сделать кое-какие выводы и познакомиться с изнанкой столичной жизни. «Москва бьет с носка», сочувственно сказал Фаине гардеробщик Малого театра Василий Иванович. Так оно и было. С носка, да с размаху…
Обедать за двугривенный и жить в «Альгамбре» было нестрашно. Страшным казалось полное отсутствие перспектив. Фаина упорно моталась по Москве, теперь уже не на извозчиках, а где пешком, где на трамвае. На трамвае, несмотря на толкотню в вагонах, ездить было интересно. Фаина никак не могла понять, как едет трамвай без лошади. Знала, что электричество, но понять все равно не могла. Про автомобили ей еще в Таганроге объяснил брат Яков, а про трамвай он объяснить не мог, потому что в Таганроге не было трамвая. Да и автомобили можно было по пальцам сосчитать, не то что в Москве. На один автомобиль, блестящий, роскошный, похожий на сделанную из пламени небесную колесницу, Фаина так загляделась, что едва под него не попала. Это было давно, в прошлом месяце, еще в пору великих надежд…
Жизнь катилась под уклон как сброшенный с горы камень. Из «Альгамбры» Фаине пришлось съехать после скандала. Кто-то из соседей, услыхав, как Фаина репетирует вечерами, наябедничал хозяину, что она, дескать, водит к себе мужчин. Фаину выставили вон, потому что «Альгамбра» – приличное заведение. Ага, «приличное», как бы не так! Просто те, кто водит гостей, должны доплачивать за то, чтобы хозяин закрывал глаза на их промысел, в этом все дело. Бойкости от московской жизни у Фаины изрядно прибавилось, поэтому в ответ на «гулящую» она выдала толстому свиноподобному хозяину столько нелестных слов, что он утратил дар речи и только пыхтел да грозно пучил глаза.
Фаина переехала к черту на кулички, в «Сан-Ремо» в Салтыковском переулке. Смешная география – из Марселя в Альгамбру, из Альгамбры в Сан-Ремо и все это не выезжая из Москвы. У Фаины был дар подмечать смешное.
В «Сан-Ремо» она попала случайно, неожиданно. Остановила после своего «изгнания» из клопиной «Альгамбры» извозчика (не тащиться же на трамвае с чемоданами и шляпными коробками) и попросила отвезти ее в недорогие, но приличные меблированные комнаты. Тот и отвез, чтоб ему дожить до ста двадцати лет. Пусть и далековато, но приличная чистая комнатка с окном, выходящим во двор, здесь стоила двадцать пять копеек и в эту цену вдобавок полагался чай, сколько выпьешь, только со своим сахаром. И хозяйка, Луиза Эдвардовна, ревельская[11] немка, оказалась милой добродушной тетушкой. Встретила Фаину как родную, сразу усадила пить чай, ну а когда за чаем выяснилось, что Луиза Эдвардовна в юности тоже мечтала быть актрисой, то сдружились окончательно, настолько, что на Фаину повеяло чем-то домашним. Возможно, оттого, что Луиза Эдвардовна то и дело вставляла в речь немецкие фразы, напомнившие Фаине родной идиш.
То, пожалуй, была единственная удача, отпущенная судьбой Фаине за все время пребывания в Москве. Пора было признаваться себе в том, что из ее затеи ничего путного не вышло, и возвращаться домой, но Фаина тянула время, продолжая на что-то надеяться, сама не понимая на что, потому что от ее надежд остались одни осколки. К разбившимся надеждам добавилось разбитое сердце, потому что в Москве Фаину угораздило влюбиться. Какая же взрослая жизнь без любви?
После той неудачной встречи с Сулержицким Фаина больше не предпринимала попыток покорить Художественный театр. Какой смысл? Все равно ничего не выйдет, раз тебе дал от ворот поворот помощник самого Станиславского, только назойливой деревенщиной прослывешь. Но на спектакли ходить она продолжала, правда постепенно, из-за экономии, была вынуждена переместиться с передних рядов в задние. «Трех сестер» Фаина посмотрела трижды. И не столько потому, что великолепная чеховская пьеса была поставлена блестяще и дарила истинное наслаждение, сколько из-за актера Берсенева, игравшего подпоручика Родэ. Совсем не та роль, которая позволяет произвести впечатление на публику, но дело было не в роли, а в самом Берсеневе. У него только имя было скучное – Иван Николаевич, а все остальное… Пронзающий взгляд, чеканный классический профиль, волевой подбородок и обворожительная улыбка… Фаина впервые в жизни осознала, что в любовных романах пишут не выдумки, а сущую правду. Все прежние ее влюбленности были не чувством, а баловством, поэтому она и считала, что авторы романов выдумывают небывальщину, чтобы угодить впечатлительным читательницам. Нет! Ничего они не выдумывали. В самом деле можно трепетать при виде своего кумира, трепетать словно листочек на ветру. Можно таять от его взгляда. Можно жить одной любовью, забывая про обеды и ужины. Про завтраки забывать не получалось, потому что вырвавшись на волю из родительского дома, Фаина перестала завтракать. Только кофе пила, чашку или две. Поутру у нее никогда не было аппетита, но родители считали плотные завтраки залогом хорошего дня, поэтому волей-неволей приходилось запихивать в себя еду.
От любви и вечной беготни в поисках места Фаина похудела, причем порядком, так, что пришлось заузить платья. Но внешности это пошло на пользу. Талия стала тоньше, отчего фигура приобрела изящность, щеки перестали быть по-детски пухлыми, а круги под глазами добавили взгляду выразительности.
Подойти к своему кумиру с букетом после спектакля, заговорить с ним или написать ему записку Фаина не решалась. Она даже аплодировать не могла, если Берсенев был на сцене – разводила руки и замирала так, подобно некстати обернувшейся жене Лота. В мечтах, конечно же, рисовала случайные встречи на бульваре или еще где. Пройти мимо, уронить сумочку или зонт, поблагодарить, «узнать», выразить свое восхищение… И так далее. Мечты заходили далеко, очень далеко, туда, куда даже надеждам вход был запрещен… В жизни же все ограничивалось прогулками по Камергерскому переулку. Триста восемьдесят пять шагов в одну сторону, триста восемьдесят пять – в другую. От Тверской к Большой Дмитровке и обратно. Около тумб с афишами Фаина останавливалась помечтать. «Аркадина – г-жа Фельдман» или «Раневская, помещица, – г-жа Фельдман» виделось ей на афишах. И чем чаще виделось, тем становилось понятнее, что ее фамилия не годится для театра. Не всем так везет, как Комиссаржевской, чтобы и красотой Бог наградил, и талантом и звучной фамилией. Впрочем, везение штука непостоянная – умерла бедная Вера Федоровна в Ташкенте от оспы… И какая нелегкая понесла ее в тот Ташкент? Отец Фаины бывал в Ташкенте по делам и отзывался о нем, как об ужасной дыре. Ах, если бы Комиссаржевская была жива! Если бы она открыла свою театральную школу! О том, что у великой актрисы были такие намерения, Фаине рассказал кто-то из гардеробщиков. Ах, Вера Федоровна, Вера Федоровна…
Всякий раз, при воспоминаниях о Комиссаржевской, на глаза наворачивались слезы. Иногда их удавалось согнать частым морганием, но если на печаль о великой актрисе накладывались думы о своей горькой участи, то слезы лились ручьем – только успевай вытирать.
– Что случилось? – спросил сочный бархатный баритон. – Почему вы плачете? У вас горе?
Сильная и твердая, явно мужская рука взяла Фаину за дрожащий локоть. В жесте не было ничего фривольного, всего лишь желание поддержать, потому что от неожиданности она вздрогнула и чуть не упала на ровном месте. Голос был знакомым. Это был голос ее кумира! Этим голосом он восклицал: «Прощайте, деревья! Гоп-гоп!». Неужели…
Отняв платок от глаз, Фаина сфокусировала зрение на стоящем рядом с ней мужчине и убедилась в том, что это был Берсенев. Совпадение, могущее стать завязкой романа, закончилось обмороком. Придя в себя, Фаина увидела, что она лежит на трех составленных рядом стульях в кассовом вестибюле Художественного театра. Над ней со стаканом воды в одной руке и раскрытым веером в другой стояла полная женщина в черном платье.
– Как вы себя чувствуете? – спросила женщина. – Надо ли послать за доктором?
– Не надо! – ответила Фаина и встала.
У нее было только одно желание – поскорее уйти. А то еще пройдет мимо Сулержицкий, узнает ее и решит, что она припадочная.
– Иван Николаевич пошел в гримерную за нашатырем, – продолжала женщина. – Но, насколько я могу судить, вам нашатырь уже не требуется…
– Нет-нет! Спасибо! – пробормотала Фаина и пулей выскочила за дверь.
Вот и вся любовь…
В театральном агентстве Рассохиной сухопарая дама в пенсне объяснила Фаине, что у нее нет актерских данных – ни внешности, ни дикции, ни способностей и, вдобавок, нет образования. Все эти выводы дама, которую звали Ольгой Ивановной, сделала не проговорив с Фаиной и пяти минут.
– Я знаю, милочка, как неприятно порой бывает слушать правду о себе, – добавила она после того, как вынесла свой «вердикт». – Сейчас вы на меня сердитесь, это по глазам вашим видно, но придет время и вы станете благодарить меня за то, что я своевременно избавила вас от напрасных иллюзий, поверьте мне.
– Я вам не «милочка» и я вам не верю! – выкрикнула в лицо непрошеной советчице Фаина. – И благодарить я вас никогда не буду! А актрисой я стану! Стану! Назло вам! Назло всем!
На шум из своего кабинета вышла хозяйка конторы Елизавета Николаевна Левинская-Рассохина, энергичная и говорливая пятидесятилетняя дама. Она увела дрожащую от гнева Фаину в свой кабинет и долго объясняла, что Ольга Ивановна не хотела ее обидеть, что актерская профессия требует особого дара, искры Божьей, что на свете существует множество других интересных занятий… От пустословия у Фаины разболелась голова. В кабинете у Рассохиной было душно, а от хозяйки пахло тяжелыми удушливыми духами. Испугавшись, что с ней может случиться очередной обморок, Фаина поспешно согласилась со всем, что ей наговорила Рассохина, и ушла.
В тот же день она отправила домой телеграмму с просьбой выслать денег на дорогу. Сумму не назвала. Отец на радостях прислал пятьдесят рублей, хотя мог бы ограничиться и двадцатью, которых хватило бы на билет во втором классе.
«Это год такой, несчастливый, – успокаивала себя Фаина, глядя на мелькавшие за окном деревья. – Девятьсот тринадцатый… Тринадцать – несчастливое число. Плохой год, гадкий. Вот четырнадцатый будет совсем другим. Непременно – счастливым. Подучусь еще у Абрама Наумовича… Только надо будет попросить, чтобы он хвалил меня поменьше, а ругал бы почаще. Так будет больше пользы…»
Она ехала в Таганрог первым классом, точно так же, как и ехала в Москву из Таганрога. Вот только настроение было не «первоклассным», а хуже некуда. Даже мысль о том, что в будущем «счастливом» году она непременно возьмет реванш, совершенно не утешала. До будущего года было так далеко… Почти четыре месяца и потом еще ждать до апреля.
«Приезжать надо сразу же после Пасхи, – в один голос советовали все знакомые из театрального мира. – Тогда на бирже наступает оживление, труппы набирают актеров на летние гастроли и на будущий сезон…»