Вы здесь

Мой XX век: счастье быть самим собой. Часть вторая. СЧАСТЛИВАЯ ПОРА (В. В. Петелин, 2009)

Часть вторая

СЧАСТЛИВАЯ ПОРА

«Вопрос ваш, – писал Аполлон Григорьев, обращаясь к Алексею Степановичу Хомякову, – во всех его трех видах приводится, собственно, к одному выводу: художество как выражение правды жизни не имеет права ни на минуту быть неправдою: в правде – его искренность, в правде – его нравственность, в правде – его объективность».

Аполлон Григорьев. Из писем

1. Полемика продолжается...

Прошло три года... От преподавательской работы я отказался, пришлось не по душе. Опалило меня печатное слово, возможность высказаться, излить то, что накопилось на душе, не только в научных журналах, выходивших микроскопическими тиражами даже в те времена, но выступить на более общественно значимой трибуне. Мои однокашники уже печатались в газетах и журналах, работали редакторами в газетах, журналах, издательствах. А я потерял время, как бы опоздал, пока готовил к печати мои статьи о М.А. Шолохове, остался как бы неприкаянным. Но пристроившиеся однокашники не позабыли меня: Феликс Кузнецов предложил мне пока отвечать на письма читателей «Литературной газеты». За каждый ответ платили... Вместе со мной, оказывается, отвечали на письма трудящихся Борис Балтер, Булат Окуджава и другие литераторы, уже заявившие о себе своими произведениями. Так что и мне эта работа не показалась зазорной.

А однажды Инна Борисова, однокашница по университету, работавшая в отделе критики, заказала мне написать обзор журнала «Нева» за текущий год, четыре-пять страничек, не больше. Я с удовольствием взялся за этот обзор, написал, конечно, в два или в три раза больше, чем полагалось в газете. Но Инна Петровна тонко и ловко отредактировала мой текст, оставив только то, что устраивало редакцию газеты, а я согласился: ведь текст статьи полностью был составлен из моих фраз, ничего постороннего не было вписано, да, что-то ушло, убеждала она меня, но пойми, газета не резиновая, наш отдел имеет не так уж много места, а это твоя первая публикация в серьезном органе Союза писателей СССР.

29 августа 1959 года статейка вышла в свет под названием «По двум руслам», в которой высоко оценил главы из второй книги «Поднятой целины» и резко отозвался о статье А. Хватова «Пути изображения характера». Это и были якобы «два русла»...

А через три недели В. Бушин разгромил мою статейку в газете «Литература и жизнь». Привожу ее полностью как документ эпохи.


«Занесло...

Не так давно в «Творческой трибуне» «Литературной газеты» было провозглашено: «Критику необходимо быть добросовестным до щепетильности. Добросовестность и щепетильность нужно... распространить не только на цитирование своих оппонентов, но и на истолкование общего замысла романа или статьи, а тем более на определение общих идейных и творческих позиций критика и писателя».

В связи с провозглашением этого девиза вспоминается один недавний эпизод.

В седьмой книжке «Невы» была напечатана статья критика А. Хватова «Пути изображения характера», повлекшая за собой появление в «Литературной газете» 29 августа заметки В. Петелина «По двум руслам».

Первое русло «Невы», пишет автор заметки, таково:

«Смело и трезво показывает Шолохов («Нева» начала в седьмом номере печатать вторую книгу «Поднятой целины») те сложные и внутренние противоречия, через которые проходят его герои. Он не боится сложностей, его не пугает многогранность человеческого характера». Второе русло видится В. Петелину так: «А. Хватов, наоборот, старается различными способами скомпрометировать принцип многостороннего изображения человека».

Обратимся к самой статье.

А. Хватов пишет: «Приметы человека нашего времени – высокая культура чувств, глубина и интенсивность духовных исканий». Уж не в этих ли словах В. Петелин увидел один из способов компрометации принципа многостороннего изображения человека? Надеемся, что нет.

А может быть, способ этой компрометации чудится ему здесь: «Да, многогранен характер этого человека (лирического героя Твардовского), необъятны горизонты, за которые улетает его мысль, широк и богат мир его духовных интересов и стремлений»? Смеем полагать, что опять-таки нет, не здесь...

Наконец, не в этом ли утверждении: «Задача подлинного искусства – показать советского человека, нашего современника во всем блеске и благородстве его мыслей и чувств, изобразить его яркую и сильную натуру, не оскорбить его красоты крохоборческим фиксированием мелких изъянчиков, которые якобы призваны сообщить ему черту неповторимого своеобразия»?

Чтобы не томить читателя, скажем: прямых заявлений о том, что он против многостороннего изображения человека, в статье А. Хватова, увы, нет. В. Петелин на этом, кажется, и не настаивает. Он не так прост. Он предупреждал, что А. Хватов протаскивает свою достойную внимания прокуратуры идею «различными способами». В число этих способов прямые и ясные заявления, как видим, не входят. Почему бы это? Что мешает А. Хватову высказаться определенно и четко против многосторонности героев, если он на деле против нее? Это ведомо лишь В. Петелину, человеку, обретшему безраздельную славу открывателя двух русл.

Правда, у А. Хватова есть одна нечеткая фраза, которую, конечно же, зоркий В. Петелин и заметил. А. Хватов упрекает Галину Николаеву в том, что она в романе «Битва в пути» в Бахиреве стремилась «показать характер в причудливом сочетании самых разнообразных свойств». Все содержание статьи, ее «общий замысел» убеждают в том, что критик имел в виду здесь не разнообразие свойств характера, а их разноречивость, противоположность, несовместимость.

Других заявлений А. Хватова (кроме упомянутой небрежной фразы), которые прямо свидетельствовали бы, что он задался низкой целью скомпрометировать принцип многостороннего изображения человека, в заметке В. Петелина не приведено. Несмотря на провозглашение благородных девизов, трудно поверить как в то, что это сделано автором из соображений гуманности, так и в то, что редакция поскупилась на место для изобличающих цитат или удержала от них замашистое перо В. Петелина.

Так как же все-таки обстоит дело со вторым руслом? Существует ли оно? И если существует, то кто его вырыл?

Как читателю должно быть уже ясно, А. Хватов в своей статье ратует не против сложности, многосторонности, глубины литературных образов, а против их внутренней противоречивости, неопределенности, смутности. Мы присоединяемся к А. Хватову. Мы убеждены, что такие образы не могут нести в себе силу положительного примера, не могут быть образцами для подражания, то есть выполнять ту воспитательную задачу, которая диктуется нашей литературе временем.

Мы не будем сейчас касаться того, правильно или нет оценивает А. Хватов некоторые образы романа Г. Николаевой «Битва в пути» и романа Д. Гранина «После свадьбы». Поскольку спор идет лишь о принципе многосторонности героев, то позволим себе ограничиться одним вопросом:

А. Хватов критикует героев Г. Николаевой, Д. Гранина и некоторых других авторов. За что? За многосторонность?

Читаем: «В романе «После свадьбы» наблюдается известная нарочитость в установке на многогранность характера, что приводит к утрате психологической определенности образа, вносит в них черты эклектизма. Почти в каждом персонаже своего романа Гранин стремится «открыть» черты, вносящие в него разноречивость, словно бы напоминающие о том, что хотя и плодородна почва, и возделана заботливой рукой, а сорняки произрастают все же и на ней».

О «Битве в пути»: «Бахирева как цельного характера в романе нет. Он раздвоен. Человек изломанный и рефлектирующий, мужественный и малодушный, честный и лицемерный одновременно (все зависит от ситуации) – такова объективная психологическая сущность Бахирева...»

«Изображением характера в его раздвоенности, странном сочетании разноречивых качеств грешат и другие литераторы».

Из всего этого совершенно ясно, что А. Хватов никакого участия в прорытии второго русла не принимал.

Однако из соображений щепетильности приведем несколько его строк: «В одном человеке не могут уживаться герой и предатель. Попытка в художественном образе совместить подобное противоречит правде жизни. Если человек в минуту порыва или под влиянием обстоятельств совершил подвиг, а затем совершает предательство, мы еще не имеем права говорить о сложной многогранности его души. Речь может идти лишь о том, что он таил в себе задатки предателя, которые ждали условий для своего проявления. Попытка соединить высокое и низменное в едином образе опасна в нравственном и эстетическом отношении: мужество, изображенное рядом с трусостью, реабилитирует человека малодушного, создает ореол мнимой сложности души вокруг существа элементарного и безнравственного».

По поводу этих слов В. Петелин тонко иронизирует:

«Ему кажется, «что мужество и страх, героизм и трусость и другие (очевидно, например, геройство и предательство, упомянутые А. Хватовым. – В. Б.) противоречивые качества и чувства не могут уживаться в одном человеке». По мнению В. Петелина, открывателя двух русл, такие качества и чувства прекрасно уживаются. В Патрокле он зрит отчасти Терсита, в Терсите – отчасти Патрокла.

Для подтверждения своих воззрений В. Петелин, как это ни ошеломительно, обращается к Шолохову. «В недавно опубликованных главах романа М. Шолохова «Они сражались за Родину», – пишет открыватель, – есть эпизод, когда Звягинцев, мужественный, сильный, бывалый воин, неожиданно почувствовал страх: «Внутри у Звягинцева вдруг что-то надломилось... Звягинцев закрыл глаза, безвольно уронил между колен большие руки... начал молиться». «Правда, – с явным сожалением продолжает В. Петелин, – он победил в себе страх, но факт остается фактом: в этом эпизоде мужество изображено вместе со страхом...»

Но ведь А. Хватов и не говорил о страхе, у него сказано не «страх», а «трусость». Петелин же, не разумея разницы между этими словами или делая вид, что никакой разницы нет, подменяет одно слово другим и после этого говорит: «Посмотрите: Шолохов плывет со мной, В. Петелиным, в одном русле!»

Не слишком ли занесло автора?!

В формальной логике подобные фокусы взяты на учет еще несколько столетий назад, у них даже имеется специальное ученое название.

Страха не испытывает редкий человек. Но мужество как раз и состоит в преодолении страха. Трусость – в капитуляции перед ним. Трусость исключает мужество, как предательство исключает героизм. Это важно помнить, когда речь идет о положительном герое современной нашей литературы, призванном выполнить огромную воспитательную задачу. Именно о таком герое говорится в статье А. Хватова.

«В этом эпизоде, – пишет В. Петелин, – мужество изображено вместе со страхом, что нисколько, однако, не опасно в нравственном и эстетическом отношении, так как мы видим победу человека над собственной слабостью».

Да, свой страх можно победить, ибо это лишь ощущение, чувство. Но что такое победа над своим предательством, которое есть не что иное, как действие, поступок, факт? Не слишком ли глубоко в пучину мутного потока, бегущего по извилистому руслу, увлечет нас размышление над этой проблемой? И не то ли это русло, по которому катится прихотливый поток современного реакционного искусства Запада?» (Бушин В. Литература и жизнь. Орган правления Союза писателей РСФСР. 1959. 20 сентября. Воскресенье.)


На следующий день, прочитав статью, грустный бреду по любимой Моховой, в университет... Что-то не ладилось в моей карьере... Дважды был на целине, в Кургане и Усть-Каменогорске, по путевкам ЦК ВЛКСМ, читал лекции о Шолохове и Есенине в 1957 – 1958 годах, повсюду принимали меня на высшем уровне, секретари обкомов и райкомов, казалось бы, все хорошо, нормально, но, оказывается, следом за мной шли в ЦК ВЛКСМ «телеги», как сейчас принято называть доносы, в которых бдительные слушатели сигнализировали вышестоящей организации, что молодой лектор представляет «бандита» и «белогвардейца» Григория Мелехова положительным героем, а создатель образа якобы сочувствует ему, симпатизирует и пр. и пр. А из творчества Сергея Есенина читает наизусть только то, что давно осуждено советскими критиками и советской общественностью – «Москву кабацкую» и другие упадочнические стихи.

А в то время этих писем вполне было достаточно, чтобы исключить из комсомола. Так мне и сказали в ЦК ВЛКСМ, но исключать меня из комсомола уже не было надобности: к тому времени мне исполнилось двадцать восемь, предельный срок пребывания в рядах ВЛКСМ. Но решили мудро: не направлять с лекциями от имени ЦК ВЛКСМ, а это, во-первых, было интересно повидать иную жизнь, понаблюдать людей в экстремальных условиях: освоение новых земель всегда оказывалось нелегким делом, а тут столько драматического происходило, не перечесть, девчонки со слезами на глазах рассказывали, как самодур директор увозил то одну, то другую далеко в поле и насиловал. А во-вторых, за лекции платили, а в то время я очень нуждался. Спасало меня лишь одно: я жил с родителями, которые души, как говорится, не чаяли во мне, терпеливо ждали моего успеха, а тарелка супа или щей в доме всегда находилась... Я привез острый репортаж о своих впечатлениях, попытался напечатать в «Комсомольской правде», «Правде», но мне сказали, что моя статья порочит великое дело преобразования земли, а потому не может быть напечатана... А тут еще одна неудача, ругают в печати...

Навстречу мне шел неунывающий Саша Тверской, на несколько лет старше меня, он все еще сдавал экзамены на филфаке, прослыл вечным студентом, но оптимистическое настроение, казалось, никогда не покидало его.

– Что ты такой хмурый? – спросил он меня, весело здороваясь и пожимая мне руку. – Неужто такая чепуха, что напечатана в газетке, могла тебя так огорчить! Плюнь...

– Плюнуть-то плюну, но мне скоро защищать диссертацию, статьи уже опубликованы, автореферат читает Алексей Иванович... Как все это отразится... – слабо возражал я, чуточку успокоенный Тверским.

– Ты пойми, никто из серьезных людей не обращает внимания на эту газетенку, там сидят одни дуболомы вроде твоего «крестного» Владимира Бушина. Посмотри, кого они печатают и кого ругают... Чуть ниже, в подвальной статье, Всеволод Кочетов обрушивается с критикой на Виктора Некрасова за то, что он посмел сказать правду о сусальной «Поэме о море» Александра Довженко... Так что ты оказался в хорошей компании... Не горюй... Вот посмотри... – И Александр показал на перстень на левой руке. – Великий Соломон, как и другие древние, говорил, чтобы в беде не слишком горевали, а в радости не слишком радовались. И на поверхности своего перстня велел начертать: «Все проходит», а на внутренней стороне перстня: «Пройдет и это...» Я уверен, что на факультете не обратят даже внимания на эту писульку, а для тебя – слава, признание, на тебя обратили внимание, с тобой спорят, значит, считаются, а для литератора это главное.

И он показал мне публикацию своих переводов в каком-то журнале, переводил он турецких и европейских поэтов... Потом я не раз вспоминал слова мудрого Соломона: действительно, все проходит, пройдет и это...

Вскоре, сопоставляя некоторые факты из просмотренных газет и журналов и обсуждая все вычитанное с товарищами и друзьями, я понял, что эта публикация в «Литературной газете» и почти моментальный отклик на нее Владимира Бушина в «Литературе и жизни» – лишь маленький эпизодик на фоне давно идущей ожесточенной литературной борьбы, то тайной, то явной, которая чуть позже обострилась между русскими писателями и писателями-западниками, как в XIX веке между славянофилами и теми же западниками. Оказывается, я в своих заметках затронул патриотов и тут же получил сдачи: не смей в своих путаных рассуждениях опираться на Шолохова, он наш.

А через полгода журнал «Москва» опубликовал мою статью «Коммунист Семен Давыдов» (1960. № 4). Тут уж западники-либералы могли недоумевать, почему начинающий критик «метнулся» в противоположный лагерь. Но в то время во всех этих тонкостях литературной жизни я не разбирался, с симпатией относился ко всему талантливому, интересному, будь то современная повесть или исторический роман, независимо от «лагерной» принадлежности.

По-прежнему я не мог найти постоянную работу, работал временно в издательстве «Высшая школа», в Радиокомитете, заменял беременных женщин. Они выходили, а я уходил, мест свободных для меня не было...

А между тем я по-прежнему много читал книг современных писателей. Как и прежде, искал нового Шолохова. С удовольствием прочитал новый роман Федора Абрамова «Братья и сестры». К моему удивлению, моя нынешняя аспирантка, собирая библиографию для своей диссертации «Шолоховские традиции в творчестве Федора Абрамова», отыскала и мою давнюю рецензию, а между тем она была одной из первых о Федоре Абрамове. Это тоже документ того времени.

2. Непобедимые

...В райкоме партии собрались люди, различные по возрасту, по характеру, по уму и образованию. Один из них, общительный конюх Демьян Заварзин, задумчиво говорит: «Какой лес редкий, страшно взглянуть, лом один остается. А в котором дерево к дереву прижато, тому никакая буря не страшна. А что, спрошу вас... все красавцы в том лесу? Да нет! Иное дерево под свет попало, вымахало куда там. И иное дерево всю жизнь в сырости, в тени, так сук на суку, и вся цена-то ему, что на дрова. А ведь дело свое делает. Без него всему лесу беда. Вот как я понимаю.

– Вы это правильно... – неожиданно заговорила старая женщина в черном. – У меня три сына на войне погибли. И все три – коммунисты. А чьим молоком выкормлены? Я хоть и не замена им, а все-таки и мои старые руки помехой не будут».

Ясно, что и старая учительница Пименова, и Катерина, которая «не заметила, как в активы попала», и Анфиса, главная героиня романа, не случайно пришли в райком партии. Их привела сюда та сила, которая не позволяла, чтобы могучий лес коммунистов стал реже в эти суровые дни войны, когда тысячи коммунистов погибли, отстаивая свободу и независимость родного народа. В партию этих людей привела та сила, которая заставляла весь народ работать день и ночь, сила, которая двигала людей на героические трудовые подвиги.

В романе «Братья и сестры» раскрыта главная причина непобедимости советского народа. Патриотизм объединил всех, сблизил, заставил все свое личное отбросить и руководствоваться во всех поступках, во всех мыслях и чувствах бескорыстным служением Родине. Даже Степан Андреянович, лелеявший до войны мысль о возврате к единоличности и втайне готовивший пошивни для собственного выезда, отказался от этой мысли, когда понял, что только всем коллективом, всем «миром» можно победить. Он дарит в фонд обороны с такой любовью сделанные пошивни. Все люди следуют его примеру: каждый что мог, то и пожертвовал.

«Братья и сестры» – сложное и во многих отношениях замечательное произведение – привлекает своей страстностью, глубокой взволнованностью и любовью к простому русскому человеку. В этом романе мы видим подлинно художественное решение важнейшей темы – единства партии и народа. Поистине золотые россыпи человеческих душ обнаруживает Ф. Абрамов в простых тружениках, добрых, умных, сердечных. В романе целая галерея образов людей, индивидуальных по характерам, своеобразных, живущих своей самостоятельной жизнью: Новожилов и Анфиса, Лукашин и Варвара, Марфа и Степан Андреянович, Настя... Не похожие друг на друга, они, однако, живут одной общей мыслью. Все их поступки и чувства определяются одним и тем же общим для всех устремлением: выстоять! Отстоять завоевания Великой социалистической революции!

В центре внимания Федора Абрамова жизнь крестьянина, полная драматизма и острых переживаний. На постепенном нарастании трудностей, в сущности, и построено непрерывное развитие действия в романе, которое начинается в апреле 1942 года и кончается осенью того же года. В эти суровые дни испытаний нужно было преодолеть инерцию мирного времени да еще и возродить разваленное прежним нерадивым председателем хозяйство и повести решительную борьбу за новый урожай. Когда Лукашин, уполномоченный райкома партии, приехал в Пекашино, он увидел, что в колхозе «творилось черт знает что! Сеялки не ремонтированы, плуги, как на слом, свалены в кучу под открытым небом...». Картина запустения и развала в этом колхозе настолько очевидна, что и сам виновник, председатель колхоза Лихачев, признается, что «картина эта... ежели говорить критически, табак, а не картина!». Но обстановка военного времени накладывала суровые обязательства, предопределяла новое отношение к труду. Ведь «фронт «через каждое сердце» проходил. Не успели пекашинцы отсеяться, а тут кончились семена. И люди из последних сил, отрывая от самих себя, от своих детей, «по горсти, по зерну» несли их на колхозные поля, лишь бы они не пустовали: совесть народная не позволяла в такое время «лес на полях разводить». И хотя «у многосемейных решено было не брать, но мало нашлось таких в Пекашине, которые хоть сколько-нибудь да не оторвали от себя». «Из глотки вынимали да сеяли» – так доставалась победа тружеников в тылу. Поистине невыплаканными слезами и потом была полита пекашинская земля. Но эти героические усилия не пропали даром: хороший созрел урожай.

...Сенокос еще не закончился, но «к людям взывали уже поля». А тут началась страшная, испепеляющая жара... Суеверный страх стал закрадываться в души людей. А ну сгорит картошка – единственная надежда каждого? Что тогда, живыми в землю ложиться? В это время случилось самое страшное – лесной пожар, который каждую секунду мог перекинуться на созревающие хлеба. «Хлеб, хлеб в опасности!» И люди бросились все, как один, спасать «гектары победы». Нужно было во что бы то ни стало задержать огонь, иначе «все погибнет: и хлеб, и люди, и деревья». Казалось, что силы неравны. Перед разбушевавшейся стихией выросла небольшая кучка людей – «несколько маленьких черных фигурок». Через несколько минут по всей опушке леса яростно застучали лопаты, топоры – это «горсточка женщин, стариков и подростков в беспамятстве билась с разъяренной стихией». И благодаря неимоверным усилиям, самоотверженности, героизму этой горсточке людей удалось победить стихию. Но победа дорого им досталась. Грязными, оборванными, обгорелыми, с черными распухшими губами, с бледными, перемазанными сажей лицами, со слезами на глазах начали собираться люди после того, как опасность миновала. Лукашин «смотрел на них, вслушиваясь в их простые, наивные слова, и сердце его изнемогало от любви и ласки к этим измученным, не знающим себе цены людям». Страшная усталость овладела людьми. Им «хотелось тут же пасть на моховину и не вставать. Казалось, что они потеряли всякую способность двигаться, думать, чувствовать.

Но вдруг они заметили на дереве гнездо, вокруг которого кружилась какая-то большая серая птица, как бы взывая к милосердию человеческому. Мишка Пряслин со всех ног бросился к сосне и полез, чтобы спасти птенцов... Тонкая сосна под тяжестью тела выгибалась, качалась... А рядом бушевала разъяренная лава огня. Только когда поняли, какой опасности он подвергается, люди бросились к сосне, чтобы отогнать от нее огонь. И снова рубили, и снова оттаскивали кустарник, и снова затаптывали огонь ногами, сбивали слегами». В тот момент, когда люди, немного успокоившись, восхищенно посматривали вверх, случилось несчастье: загорелась одежда Насти, вожака пекашинских комсомольцев.

Финал этой героической битвы людей с огненной стихией трагичен: «Тихо всхлипывали женщины, Лукашин закрыл глаза и тоже заплакал. А в это время у подножия сосны стоял одинокий истерзанный Мишка. Бледный, без кровинки в лице, он стоял с широко раскрытыми от ужаса глазами и не смел двинуться с места».

Незаурядное умение Ф. Абрамова выразить основную идею в художественной картине, органически слить ее с изображением делают сцену одушевленной, и кажется, что искаженное смертельной тоской и страданием лицо Мишки ожило и смотрит на нас со страниц романа...

Мишке Пряслину всего лишь четырнадцать лет, а он уже глава семьи и с молчаливого разрешения матери за столом сидит на месте отца. Матери трудно прокормить семерых детей, и он бросил школу, пошел работать в колхоз. Война отняла у него детство. Он слишком рано познал горе и страдания. Однажды ночью позвонили из военкомата, и так как очень плохо было слышно, зачем вызывают мать, у всех возникла надежда, что отец жив. («Да кабы жив отец. Да я бы не знаю... На коленях до Москвы доползла...») Следующий день был радостным днем надежды. Может быть, за многие месяцы впервые в этом доме смеялись. «Ребятишки, проснувшись, были довольнехоньки. Таким веселым и возбужденным они уже давно не видали старшего брата. За столом, обжигаясь картошкой, смеялись, по-ребячьи шутили».

Все пошли встречать мать. Долго стояли, но она не шла. Начало темнеть. Опять заморосило. И когда детишки, не выдержав, стали плакать, Мишка «еще раз взглянул на помутневший перелесок и медленно, тяжелым, старческим шагом побрел назад». Он уже понял, что их ожиданию не суждено оправдаться. Пришла мать. Радостными криками встретили ее малыши. Мишке же без слов все стало ясно: «Пенсия». «Ноги у Мишки стали подгибаться. Он, не мигая, смотрел на эти... бумажки... и вдруг, не выдержав, упал плашмя на кровать и громко-громко зарыдал.

Одна и та же смерть второй раз переступила порог Пряслиных».

Анфиса Минина стоит в центре всех событий, происходящих в Пекашине. К ней стягиваются все сюжетные линии. Она выделяется смелостью, энергией, инициативой. Малограмотная женщина, которая и говорить, как она сама выразилась, не умеет, сумела организовать народ на борьбу за урожай, завоевала доверие своих односельчан добротой, сердечностью, вниманием к их нуждам и горю, радостям и страданиям. Не случайно правление колхоза стало местом, куда люди приходили делиться своими надеждами и неожиданными радостями, куда приходили с письмами от фронтовиков и с похоронной из военкомата. Жизнь Анфисы тяжела. И не только потому, что «она моталась с утра до ночи», уговаривая одних, браня других, и наравне со всеми «пахала и сеяла, косила и гребла», а потом поздно вечером, «усталая и голодная, до краев переполненная людскими печалями и заботами, возвращалась в пустую избу». Но главным образом потому, что изба ее пуста и никто ее не ждет. Муж, которого она не любила, на фронте, и редкие его письма не согревали ее, а детей у нее не было. Она полюбила Лукашина. Сначала «безотчетная бабья жалость» возникла у нее при виде жалкого сгорбленного Лукашина, который, отдавая все свои силы колхозу, не думал о себе, не следил за собой... Потом как-то незаметно для нее самой становилось с ним «легко и радостно», исчезали сомнения и тревоги...

В ненастное для Родины время возникла и огромным пламенем разгорелась любовь Анфисы и Лукашина. Могла ли она быть в это время счастливой и полной? Нет. И здесь Ф. Абрамов проявил глубокое понимание характеров своих героев. Лукашин уходит на фронт, так и не объяснившись с Анфисой. Характер Лукашина развивается вместе с движением жизни, каждая новая черта его, каждая грань подчеркивает цельность этого человека. Он рвется туда, где решается судьба народа, на фронт. И чем отчетливее осознает Лукашин свою малую полезность в тылу (народ и без его агитации работает, не жалея сил), тем отчетливее обнаруживается его борьба с самим собой. Сложные чувства испытывает Лукашин перед отправлением на фронт! Он думает об Анфисе, ругает себя за разрыв с нею, но эти частные, личные мысли и чувства сменяются всепоглощающим чувством любви к Родине: «И постепенно в его воображении встала Россия – израненная, окровавленная, в неимоверном напряжении ведущая гигантский бой на своих просторах... И постыдными и ничтожными показались ему те личные переживания и муки, которыми он жил и страдал последнее время. Одно огромное желание: «Выстоять!» – которым жила вся страна, захватило его целиком и вытеснило все другие желания».

В образе Лукашина Ф. Абрамову удалось показать обыкновенного русского человека, доброго, прямого, честного, искреннего, не лишенного противоречий, но лишенного надрывов, изломов. Это лишний раз свидетельствует о возможности создания образа большого душевного богатства без нарочитой раздробленности характера. В Лукашине мы видим человека цельного, гармоничного и вместе с тем отличающегося глубиной и сложностью душевной жизни. Мы так прочно вживаемся в жизнь пекашинцев, такими близкими и дорогими они становятся, что вместе с ними мы делим их радости и несчастья, удачи и страдания. Проникнув всем существом своим в душу народа, Федор Абрамов раскрывает высоконравственные и благородные черты и свойства русского народа, нравственную его чистоту и духовную мощь. Только поэтому он мог показать народ как решающую силу общественного движения, как победителя в этой мучительной и героической схватке с врагом. Мы видим, как простая русская женщина с честью выдержала все трудности, которые тяжелым грузом легли на ее плечи. От недоедания и тяжелой работы, от плача голодных ребят, от рева голодной скотины она высохла, подурнела, но не пала духом. Она понимала, что фронт требует от нее этих жертв. Не случайно перед этой русской женщиной, восхищаясь ее мужеством и героизмом, добросердечием и самоотверженностью, преклоняет колени секретарь райкома партии Новожилов: «Да я перед этой бабой, если хочешь знать, на колени готов стать. Я бы ей при жизни памятник поставил...» И, несмотря на неисчислимые трудности, русская женщина сумела засеять поля, успешно завершить сеноуборку, в смертельной схватке со стихией огня отстоять хлеба и убрать их. В самое трудное для пекашинцев время райком партии направил к ним Лукашина, который переносил и тяжести, и страдания, и радости, и удачи, выпадавшие на долю пекашинцев. За те несколько недель, которые Лукашин был с ними, он успел полюбить пекашинцев. При виде героизма женщин, стариков, подростков, измучившись постоянными укорами совести, он приходит к выводу, что несет ношу не по себе: уж слишком легко ему живется. «Признайся честно, сколько раз ты был голоден за последние недели? Ни разу... Нет, коммунист тот, кто может сказать: я умирал столько, сколько и вы, даже больше; мое брюхо кричало от голода так же, как и ваше; вы ходили босые, оборванные – и я. Всю чашу горя и страданий испил я с вами – во всем и до конца».

Драматические ситуации и комические эпизоды, трагическая смерть и первая юношеская любовь – все это вливается в главную тему романа «Братья и сестры», раскрывая мысль о нерушимом единстве Коммунистической партии и народа (Молодая гвардия. 1960. № 9).

Искра Денисова, редактор этой статьи, просила прощения за этот текст: моя рецензия называлась «Невыплаканные слезы».

3. Вхождение в литературный мир

Как-то встретилась мне Тоня Кудряшова, бывшая аспирантка филфака, узнала, что я никак не могу найти работу, и предложила зайти в Иноиздат.

Заведующая центральным отделом Иноиздата Евгения Ивановна Щеколдина, тоже выпускница филфака МГУ, с пониманием отнеслась к моей судьбе и рекомендациям Антонины Кудряшовой. Так я оказался в Иноиздате, цель которого заключалась в том, чтобы подобрать произведения современных писателей и порекомендовать их для перевода на иностранные языки. Издавали и классику. А другие отделы отбирали произведения иностранных писателей и переводили их на русский язык. Уникальное издательство! И я с восторгом окунулся в работу, читал журналы, только что вышедшие в свет книги, писал рецензии, аннотации и пр. и пр. Что может быть прекраснее этого для начинающего критика и ученого?! А между тем работу над диссертацией я закончил, все формальности для защиты завершены, автореферат разослан, оппоненты назначены. Руководитель А.И. Метченко простил мне все мои «заблуждения», полон желания помочь мне своим авторитетом.

В это время вышел в издательстве «Советский писатель» роман Анатолия Иванова «Повитель», я прочитал и порекомендовал для перевода. Имя совершенно никому не известное, но роман хороший. Задумались, в какой стране его могут принять читатели... Решили переводить на французский. Нужна была автобиография и кое-что убрать из текста, как бы адаптировать, а то бедные французы могут ужаснуться от русской жестокости, которой некоторые страницы романа были просто пропитаны. Я написал Анатолию Степановичу по адресу журнала «Сибирские огни», где он, как выяснилось, работал заместителем главного редактора.

Ждали мы его не так уж долго, – авторитет Иноиздата был велик – пришел он с автобиографией и двумя экземплярами своего романа для переводчика и художника, как полагалось по тем временам.

Я тут же прочитал автобиографию, тут же отнес ее перепечатывать, покоренный ее содержанием и знакомством с автором, который произвел на меня самое хорошее впечатление своей солидностью, чувством собственного достоинства, какой-то сибирской основательностью и большим художественным дарованием.

И я почувствовал, что именно вот такие, как Анатолий Иванов, и являются выразителями моей крестьянской, мужицкой литературной позиции. Читал я и Нагибина, и Атарова, и Сергея Антонова, и многих других писателей, нравились их рассказы, повести, многие писатели заходили к нам в центральный отдел, приносили свои книги, уговаривали нас, что именно их книги могут принести успех Иноиздату, нужно только почувствовать, в какой стране они нужнее всего, а это уж ваше дело...

Конечно, не все мне нравилось в «Повители», автор идет вслед за Шолоховым, но перебарщивает с жестокостью в характере человека. Так кто ж он – Анатолий Иванов?


«Я родился 5 мая 1928 г. в с. Шемонаиха, Восточно-Казахстанской области.

Село Шемонаиха расположено в живописной местности: с одной стороны к деревне подходят отроги алтайских гор, с вечно заснеженными, уходящими за облака вершинами – белками, с другой простираются необозримые степи. Кристально прозрачная река Уба, порожистая в своих верховьях, огибает деревню и, разлившись широко и свободно, течет по степи в отлогих, песчаных берегах.

Вот здесь, на этой речке, забираясь с удочкой далеко в ее верховья или уплывая на лодке в залитые водой поймы, я и провел свои детские и юношеские годы. Здесь же я впервые ощутил и физически почувствовал красоту родной земли, поэзию жизни. Именно в эти годы и пришло ко мне неповторимое, тогда еще не осознанное до конца чувство гордости за свою землю и благоговения перед ее красотой, которое, очевидно, приходит однажды к каждому человеку, да так и остается в нем жить навсегда. И где бы я потом ни был, чем бы ни занимался, любовь к Родине всегда была для меня прежде всего любовью к родному селу, к его чудесным, неповторимым окрестностям.

В юности я много писал стихов, но так и ни одного не опубликовал. И теперь я не жалею об этом.

В общем, поэтом я не стал, стал прозаиком. И все-таки в первых моих рассказах: «Алкины песни», «Дождь», «Новое счастье» и др. было, как мне кажется, больше поэзии, чем прозы. Я думал, что и впредь буду писать этакие романтически-лирические вещицы, и вдруг, неожиданно для самого себя, я написал довольно тяжелый по материалу, реалистически неприкрашенный роман «Повитель».

Чем это объясняется – я и сам не разобрался. Но по-видимому, вот чем.

В юношеские годы и позже, когда я уже окончил Алма-Атинский университет и много разъезжал по степи, по тайге в качестве газетного корреспондента, мне приходилось встречаться с самыми разнообразными людьми. В большинстве это были замечательные люди, с которыми можно было смело пускаться в самые опасные переходы и путешествия, твердо зная, что каждый из них скорее сам погибнет, чем покинет товарища в беде. Но попадались нередко и такие, которые чем-то напоминали героя будущей моей книги Григория Бородина. И становилось обидно и горько за то, что такие люди еще живут на нашей прекрасной земле, засоряют ее, отравляют воздух. Они, эти люди, всегда представлялись мне кучей мусора, который кто-то забыл убрать с чистой, обмытой дождем, искрящейся под июльским солнцем улицы.

И я задумался: почему до сих пор еще живут такие люди среди нас, откуда, собственно, они взялись, под какой валежиной сохранились, чем они дышат, какой духовной пищей питаются? Крепко ли они, в конце концов, стоят на земле, или напоминают давно высохшее, сгнившее на корню дерево, которое только чуть задень – оно упадет, брызнув гнилушками, взметнув облако едкой вонючей пыли?

Вот эти вопросы я и решил исследовать в романе «Повитель».

Насколько мне удался роман – пусть судят читатели. Самому мне кажется, что я еще не до конца разрешил вопросы, затронутые в романе. Я только-только тронул их, чуть поворошил. В будущем, как мне кажется, я еще вернусь к этой теме, напишу еще о разных формах «повители» в человеческих душах роман или два. Один из них будет называться, вероятно, «Тени исчезают в полдень».

В чем я вижу смысл своей работы?

В г. Новосибирске, где я сейчас живу, сохранился один любопытный экспонат – первый деревянный домишко, построенный 60 лет назад среди глухой тайги на берегу дикой реки Оби первым жителем будущего огромного города. Домик подгнил, покосился, но еще стоит. Вокруг него поднялись каменные многоэтажные громады, широкую реку Обь перепоясали три красавца моста, и этот домишко удивленно глазеет по сторонам своими подслеповатыми оконцами – что же это происходит вокруг?

А вокруг просто кипит жизнь – великая и могучая. Там, где 60 лет назад было пусто и дико, вырос миллионный город. До революции в нем было всего несколько начальных школ, а сейчас только вузов – 13, в том числе университет и консерватория. В городе создается научный центр, второй по величине и значимости в СССР, в настоящее время в Новосибирске работает больше 30 только академиков и членов-корреспондентов Академии наук СССР – ученых с мировыми именами. А сколько в городе фабрик и заводов, причем заводов, производящих заводы! И все это в городе, промышленную гордость которого до революции составляли шорная мастерская да два-три салотопенных заводишка.

Так вот, смысл своей работы я вижу в том, чтобы рассказать читателям своими книгами, как под натиском этой великой животворной жизни рассыпаются в прах такие покосившиеся заплесневелые домишки, так и не дожив до того дня, когда они смогли бы сгнить естественным путем. И не только рассказать, но и помочь этим домикам рассыпаться и сгнить, чтобы они не портили великолепного пейзажа, не портили красоты земли.

То, что я написал выше, – это и есть самое главное в моей биографии. Остальное не так интересно и можно уложить в несколько строчек. После окончания университета работал корреспондентом в различных газетах. В 1951 – 1953 гг. служил в рядах Советской Армии. С 1954 по 1956 г. работал редактором районной газеты в Новосибирской области. Там же и начал впервые писать рассказы. В 1956 г. вышел в Новосибирске сборник моих рассказов «Алкины песни». Затем я переехал в Новосибирск и работал редактором художественной литературы Новосибирского книжного издательства. С конца 1958 г. и по настоящее время работаю заместителем главного редактора журнала «Сибирские огни».

Роман «Повитель» – первое мое крупное произведение. Впервые напечатан был в 1958 г. в журнале «Сибирские огни», в том же году издан отдельной книгой в Новосибирске. В 1960 г. переиздан Томским книжным издательством и издательством «Советский писатель». Книга вышла на болгарском языке, сейчас переводится на чешский, словацкий и румынский языки».


На полях автобиографии есть пометка: «Если много, это можно сократить», автор указывает, что можно сократить. Но ни о каком сокращении и речи не могло быть: мне все понравилось... «Вот кто мне интересен! – подумалось в то время. – А сколько он может еще написать, ведь он всего лишь на полтора года старше меня». Легкие лирические вещицы Нагибина, Атарова, Сергея Антонова и многих других тогдашних писателей не удовлетворяли меня своим скольжением по поверхности нашей повседневной жизни, не затрагивая трагических противоречий нашего времени, так, подробности быта, уловленные некоторые черты характера, чуть намеченные конфликты, столкновения старого и нового... А тут какие мощные характеры, какие страсти, выплеснутые во всей их сложности и трагизме! Не понравилось мне в этом романе отношение автора к коллективизации, к раскулачиванию... Можно ли с такой твердостью говорить о коллективизации и раскулачивании как неизбежном процессе и столь четко оправдывать жестокие формы этого процесса? У Шолохова это многограннее, сложнее, противоречивее, своего Титка Бородина Шолохов не осуждает столь бескомпромиссно, а при раскулачивании других показывает и смех и слезы, скрывает свое отношение за внешней объективностью показа происходящего.

Но все эти вопросы и проблемы волновали меня, были мне близки: подходил срок защиты диссертации «Человек и народ в романах М.А. Шолохова».

Как-то на улице Горького столкнулся я с моими однокашниками Стасиком Лесневским и Виктором Балашовым. Разговорились, я рассказал им об Иванове, они мне о своей работе в издательстве «Советский писатель».

– Послушай, – задумчиво сказал Станислав Лесневский. – А ты не хочешь перейти к нам, в «Совпис», издательство «Советский писатель», у нас есть место, в редакции прозы, где я работаю, я могу порекомендовать тебя нашему заведующему.

«Совпис» – это была моя мечта, далекая, как Полярная звезда. Я уже бывал у директора издательства Николая Васильевича Лесючевского, зашел я к нему после своего свидания с Д. Поликарповым, который порекомендовал к нему обратиться. «А я ему позвоню», – сказал он при этом. Естественно, что я тут же пошел на прием к Лесючевскому, он долго и осторожно расспрашивал меня, приглашал еще зайти «как-нибудь», я еще заходил к нему, но он так и не решился взять меня: и он, пожалуй, был прав, я ж был безработным, да, закончил филфак и аспирантуру, но опыт редакционной работы – минимальный.

Так что предложение Станислава Лесневского я воспринял без всякой надежды на его осуществление.

Заведующий редакцией русской советской прозы Василий Петрович Росляков, фронтовик, партизан, выпускник филфака, кандидат наук, доцент МГУ, бросил преподавание в университете и пришел в издательство после того, как у него здесь вышла книга, в основе которой была, как я выяснил потом, кандидатская диссертация. Он принял меня просто по-братски, видно, хорошие слова обо мне сказал мой однокашник Станислав Лесневский. В принципе вопрос был решен, но он посоветовал мне сначала защитить диссертацию, а потом уж...

28 июня 1961 года – защита, памятный для меня день, полный тревог, волнений, какого-то совершенно необъяснимого страха: уж слишком много я связывал с этой защитой.

Жара стояла непревзойденная, солнце палило, как в Африке. А я – в черном костюме, нейлоновой рубашке, галстуке, золотых «профессорских» очках, модно подстрижен. На кафедре – в Первом пединституте, в партере, так сказать, профессора, доценты, аспиранты, мой брат Николай и сестра Валентина, мои друзья и товарищи.

Громко, четко, без запинок, помнится, произнес я свое заученное слово. Потом выступил Алексей Иванович Метченко:

– Виктор Васильевич Петелин долго и, можно сказать, мучительно выбирал тему диссертации. Как раз в эти годы о Шолохове появилось много статей, вышло несколько монографий. На нашей кафедре уже были утверждены ученым советом еще темы о Шолохове. Казалось бы, вполне достаточно. Но Виктор Васильевич предложил свою тему, высказал такие мысли, которые обещали нечто свежее в изучении творчества МА. Шолохова. Так оно и получилось... Перед нами – сложившийся ученый, со своими взглядами, острый, не боящийся никаких авторитетов, он безбоязненно отвергает устаревшее в нашей науке, смело выдвигает свежие мысли и аргументирует их умелым анализом текстов... Мое руководство сводилось лишь к тому, что я прочитал его напечатанную на машинке диссертацию и высказал на полях свои замечания, кое-что он принял, но многое отверг... Наша полемика продолжалась почти два года, чувствуется, что мне удалось кое в чем его убедить, но, скажу по совести, и Виктор Васильевич кое в чем убедил меня. У меня нет никаких сомнений, что работа Петелина вполне заслуживает присуждения ему искомой степени кандидата филологических наук.

Все шло как положено... Выступали оппоненты, хвалили, замечания их были несущественные, с чем-то я соглашался, что-то отвергал. Но страх невольно сковывал меня, особенно после того, как вся процедура закончилась и члены ученого совета ушли голосовать. Томительное ожидание, я почувствовал, что действительно жарко, сидел, не поднимая глаз, чтобы кто-то не заметил, что я боюсь... Неожиданно для меня всплыл в моей памяти романс в исполнении любимого Гмыри: «Ты внимаешь, вниз склонив головку, очи опустив, и тихо вздыхаешь. Ты не знаешь, как минута эта страшна для меня и полна значенья. Я приговор твой жду, я жду решенья...» Пусть это другая совсем ситуация, но от этого приговора зависела вся моя дальнейшая карьера, моя жизнь... Я ведь прекрасно понимал, почему руководство издательства «Советский писатель» отложило решение моего вопроса в зависимости от защиты... Может, зря отец вчера гнал самогонку, а я закупал шампанское и прочее... Может... Но в тот миг вошла счетная комиссия, председатель медленно читал протоколы. До меня не сразу дошло, что я защитил диссертацию почти единогласно при одном воздержавшемся. Ура! Ура! Ура!

Первым поздравил меня Алексей Иванович Метченко, потом оппоненты, брат и сестра, товарищи, друзья... Сразу помчались на улицу Костюкова, где мы в то время жили, отец и мама томились в ожидании. Наконец-то я мог их обрадовать, с моих и родительских плеч свалилась тяжелая ноша, которую мы сообща несли вместе... Пять лет после трех аспирантских они помогали мне во всем, делились теми крохами, которые зарабатывали, пенсией. Накрыли стол, уселись, а я все рассказываю о своих переживаниях, о ходе защиты, а сам взялся открывать шампанское и не заметил, как ударил фонтан шампанского, залив все на столе. Все решили, что это к счастью... Тосты, веселье, самогон лились рекой... Все как принято в русских семействах... Счастье быть самим собой. Выстоял в откровенной борьбе, остро полемизировал... И вот результат...

Через десять дней после защиты я был зачислен старшим редактором в редакцию русской современной прозы «Совписа». А еще через несколько дней Валентина Михайловна Карпова, главный редактор издательства, столкнувшись со мной в узком коридоре, попросила меня зайти к ней.

– Вы знаете, Виктор Васильевич, что ко мне приходила Щеколдина и просила не брать вас на работу, вы такой-сякой, неблагодарный, они вам создали такие условия для защиты диссертации, а вы после успешной защиты взяли и ушли... И вообще всячески пыталась представить вас в черном свете... А я ей в ответ: «Почему ж вы держитесь за него, если он такой плохой...»

Наконец-то наступила счастливая пора... Василий Петрович Росляков, душевный и талантливый человек, дал мне несколько рукописей, и я должен был в положенный срок написать свое редакторское заключение. В редакции эти рукописи считались бесперспективными, никто из «старых» редакторов не хотел их читать, ссылаясь на перегруженность. Тем более что у каждого были «свои» писатели, свой круг, у Веры Острогорской – такие-то, у А. Ланды – другие. И как только писатель приходил в издательство, он уже заранее просил, чтобы его рукопись читали такие-то и такие. Дружили семьями... Что-то вроде круговой поруки... И с холодком брали случайные, приходившие так называемым самотеком. Чаще всего такие рукописи и оказывались невостребованными и, естественно, не попадали в план издательства. Но за «свои» дрались, создавали общественное мнение, в высоких тонах говорили о тех или иных рукописях; когда приходил срок составления плана выпуска и обсуждения их на правлении издательства, у многих членов правления уже было положительное мнение о некоторых рукописях, так что они легко ставились в план, легко выходили и чаще всего оставались незамеченными читателями...

Я вовсе не собираюсь здесь подробно рассказывать о своей работе в «Советском писателе», скажу только, что счастье было в том, что я приходил в издательство, как и другие редакторы, только один раз в неделю как дежурный редактор, решать спешные вопросы, если они возникали у корректоров, художников, заведующего редакцией, иной раз отвечать по телефону, хотя у нас была и секретарша... Счастье было в том, что я полностью и свободно распоряжался своим временем, мог рукопись читать на диване, в метро, за столом, никто меня не контролировал и не следил за тем, чем я занимаюсь в свое рабочее время, как это было в Иноиздате, в других учреждениях, где мне приходилось работать... Счастье было в том, что я мог в своем редакторском заключении высказать все, что я думаю о той или иной рукописи, и согласиться или отказаться ее редактировать... Счастье было в том, что я мог работать над своим, а предложений и замыслов было уже много, а главное – издательство «Искусство», где в ту пору редактором работал мой друг Станислав Петров, заключило со мной договор на книгу «Метод. Направление. Стиль», и я ходил много раз в Третьяковскую галерею, больше десяти раз бывал в Сокольниках, на выставке французского искусства, изучал, много читал книг по искусству, писал, частенько вспоминая свое выступление «О художественном методе», оказывается, ничто не пропадает даром, пригодились и эти мои размышления и заметки...

Но главное – все-таки издательство «Советский писатель». Помню, прочитал я первую рукопись, как на грех, это были «Рассказы о Ленине», рецензии были кисло-сладкие, да, тема замечательная, автор нашел свежий материал, но надо еще много-много работать, чтобы довести их до кондиции. Как тонко и деликатно сказать автору, что рукопись его никуда не годится, много банального, беспомощного, что вообще уровень его рукописи не отвечает требованиям издательства? Горько вспоминать этот разговор, уж очень мои слова расстроили моего первого автора, к тому же после нашего разговора я узнал, что у него недавно был инфаркт... Но что я мог еще ему сказать? Обнадежить, наговорить всякой дребедени, а потом стыдиться своих слов? Нет уж...

Совсем другое впечатление на меня произвела вторая рукопись, толстенный роман Сергея Ивановича Малашкина, по всем законам издательства обреченный на возврат без всякой надежды на издание. Есть две рецензии: одна – отрицательная, а другая – положительная, но второй рецензент, Кузьма Яковлевич Горбунов, автор «Ледолома», одобренного в свое время Горьким, предлагал серьезную творческую доработку и не только предлагал, но весьма доказательно писал о том, что надо выбросить, а что надо усилить, дописать... Есть в «деле» и редакторское заключение Станислава Лесневского, того самого, который и привел меня в издательство, и заключение было резко отрицательным, со ссылкой на первого рецензента, давшего отрицательный отзыв. Сложное положение, если учесть, что я только что пришел в издательство и еще не усвоил требований к публикуемым произведениям, но я усвоил с давних пор одно – СЧАСТЬЕ БЫТЬ САМИМ СОБОЙ...

Я написал положительное редакторское заключение, в котором автору предлагалась серьезная творческая доработка свой рукописи. После этого полагалось встретиться с автором и передать ему мнение редактора, а значит, и редакции.

Сергей Иванович Малашкин воспринял мои критические замечания с пониманием, взял рукопись на доработку. В ходе разговора возникла симпатия к этому славному старику, родившемуся, как я знал, еще в 1888 году, участвовавшему в событиях 1905 и 1917 – 1920 годов, автору знаменитых повестей 20-х годов – «Луна с правой стороны» и «Больной человек». Да, сейчас он пишет совсем по-другому, чем в 20-е годы, есть длинноты, банальности, устаревшие обороты, но ведь все это можно вычистить, оставив то здоровое, что есть в рукописи. В тот же день он пригласил меня навестить его как-нибудь, дал свой адрес и телефон. Так началась наша дружба, продолжавшаяся много лет, до самой его смерти в 1985 году...

4. Погоня за правдой

И вот сейчас перебираю его открытки, письма... Чуть ли не каждый год он присылал мне поздравления с Новым годом, с годовщиной Октябрьской революции, с Первым мая... Я познакомился с его Варварой Григорьевной, редкостной по своему обаянию женщиной, верной, чуткой, доброй, отзывчивой. С его дочерью Верой Сергеевной и ее мужем Сергеем Дмитриевичем Шапошниковым, она – художник, он – скульптор, с их детьми... Все они жили творчеством, писали картины, лепили скульптуры, оформляли кафе и рестораны... Редкостно талантливая семья, так всегда интересно было у них, столько разговоров и споров возникало в ходе непременных застолий – ДОМ БЫЛ ОЧЕНЬ ХЛЕБОСОЛЬНЫМ... А теперь вот почти никто не вспоминает замечательного писателя, истинного коммуниста, честного, бескорыстного, радеющего о славе и богатстве своей Отчизны, а не о своем кармане, как многие из его современников, двурушничество которых и привело к развалу СССР и обнищанию России и русского народа.

Приведу несколько его писем как память о Сергее Ивановиче Малашкине, к тому же его письма хоть чуточку могут реконструировать то время, проблемы, заботы, атмосферу...


«Дорогой Виктор Васильевич!

Сердечно благодарю Вас за поздравление, за Ваше теплое хорошее письмо. Большое, большое спасибо. Душевно, хотя и поздно, поздравляю и Вас с праздником Великого Октября (в Петрограде в эти дни все еще шла борьба за Советскую власть), желаю Вам здоровья и счастья в литературном труде и в личной жизни.

Когда Вам будет скучновато – позвоните, навестите старика, я буду очень рад видеть Вас. От всей моей семьи шлю Вам сердечный привет.

Особый привет от Вашего земляка-скульптора.

Крепко обнимаю.

С глубоким сердечным приветом

14-XI-62 Сергей Малашкин. Москва».


«Дорогой Виктор Васильевич!

Шлю сердечный привет. Рукопись «Юность в Москве» не читайте: Оля подала первый вариант, что был в «Молодой гвардии», а я не обратил на него серьезного внимания. Последний вариант романа «Юность в Москве» остался у меня; я его приготовил для Вас: он сильно отличается от первого, а поэтому первый читать Вам не надо – не тратьте на него время.

Последний вариант – окончательный, никто его не читал – прочтете Вы один, если у Вас не отпало желанье, – ждет Вас.

А все Ольга – она виновата... сбила меня, и я не разглядел как следует.

22-ХП-62 Сергей Малашкин.

Как доехали? СМ».


«Дорогой Виктор Васильевич, шлю сердечный привет. Простите за мою просьбу. Я долго думал об эпиграфе к роману:

Расти, цвети и силу множь

В стране Советов, молодежь.

Мне кажется он банальным, лозунговым. Как Вам? Если я прав, то его надо выбросить.

Вместо этого банального эпиграфа я поставил бы такой:

Что вечно – желанно,

Что горько – умрет...

Иди неустанно

Вперед и вперед.

Валерий Брюсов.

Или такой:

Ты в поля отошла без возврата.

Да святится Имя Твое!

Александр Блок.

В этих эпиграфах есть смысл. Брюсовский мне нравится больше, да он и больше подходит к роману. В крайнем случае, если не понравятся Вам последние эпиграфы, то удалите совсем эпиграф. Удалите и слово «Конец» в конце романа. Словом, подумайте, посоветуйте мне; нет, лучше решите сами, – я, кажется, растерялся и от первого эпиграфа у меня мутит в душе. Может, я не прав?

Крепко жму руку, желаю от всей души здоровья.

17-11-63 Сергей Малашкин».


«Дорогой и милый Виктор Васильевич!

Я ждал Вас в Нов. Иерусалиме, волновался, но Вы не приехали, забыли меня. Я знаю, что у Вас много работы большой и ответственной, но все же надо было Вам выкроить субботу и воскресенье для природы Нов. Иерусалима и главное для своего отдыха. Я видел план «СП» на 1966 г., искал в Критическом отделе Вашу книгу о Шолохове и не нашел (может, она уже вышла в 1965?) и, скажу, сильно взволновался, не найдя ее, – я Вас не только глубоко уважаю, но и, простите старого старика, отечески отношусь к Вам.

18-го я и В. Г. совсем переехали в Москву, позвоните и загляните. Крепко жму руку.

24-IX – 65 г. Сергей Малашкин».


Кузьма Яковлевич Горбунов как внештатный редактор сократил много нужного для развития сюжета, началась работа с редактором, внимательная, изнурительная. С. Малашкин был явно недоволен произволом редактора. Надо было улаживать конфликт.


«Дорогой и милый Виктор Васильевич.

Я не спал всю ночь. Да и сейчас чувствую себя неважно: никак не соберу нервы в один жгут, как я это делал в молодости. Я не понимаю Кузьмы. Что за цель у него была делать из 42 п. л. 24 п. л.? Не знаю, выдержат ли мои нервы!

Я не просил его хозяйничать над рукописью так.

Я остаюсь дня 4 – 5 в Москве, так как на даче не могу волновать бабу и Ольгу, – они реагируют очень болезненно, жалея меня. Если я писатель дрянь, то не надо браться было бы ему.

Останусь в Москве один, – не хочу видеть близких – бабу и Олю.

Мне будет лучше.

Я просил бы Вас взять у него правленый обезображ. экземпляр. 2-ю копию, что дал я для художника 4 книги; в последней и глава приезда Ленина в Россию. Возьмите в худож. отделе 2-ю копию романа, – я не хочу, чтобы художник читал отредактированный экземпляр, – мне стыдно за него. Стыдно до ужаса! – Это просто уничтожение меня как писателя!

Крепко обнимаю и целую.

Сергей Малашкин.

Написал письмо и Кузьме.

Я буду в Москве дня 4 – 5, позвони, пожалуйста, мне о том, что будет с романом. С 1 ч до 3 ч дня меня не бывает дома, а все время я буду сидеть дома, пока не возьму себя – нервы в железные руки, только сумею ли это сделать – не знаю.

30-VI-66 г. СМ».


«Дорогой и милый Виктор Васильевич!

Я все полностью отвез в издательство – и 4-ю книгу, и кусок – приезд Ленина. Он должен быть в 4-й книге, которую дали художнику. Вас не дождался. В субботу я Вас (16 июля) жду, и мы до среды на даче поработаем с Вами, т. е. все утвердим, что Вы сделаете. Очень жаль, что С. Дм. (зять, Сергей Дмитриевич Шапошников. – В. П.) улетает в Монголию. Но к нам теперь ехать хорошо – ходят часто автобусы из Нов. Иерусалима до «Нила», есть и такси – за 60 копеек домчит до дачи. А если у С. Д. отложится командировка, то он Вам позвонит, а лучше Вы, – ему труднее Вас поймать.

Телеф. мастер. Б1-52-61

Квар. – АД1-11-92

Потом я постараюсь договориться с Бубновым – он может привезти Вас и отвезти, пока нет С. Д. А впрочем, можно Вам поработать и у меня на даче в такие дни, в которые Вам не надо бывать в издательстве, на воздухе, – я буду очень рад... Да и я буду у Вас под рукой, но мешать не буду Вам в работе.

Кузьме писать боюсь... и глубоко переживаю... Я все же, несмотря на все, люблю его. Его ведь писатели не особенно любят, как и меня, и мне часто приходится давать по зубам таким писателям, – не один раз заступался за него.

Машинисткам издательства забыл сказать, сегодня позвоню, чтобы они побыстрее переписали рукопись после редактирования, – в уплате мною денег за работу не беспокоились. Крепко обнимаю.

9-VII-66 г. Сергей Малашкин.

Москва».


«Дорогой Виктор Васильевич,

шлю сердечный привет (пропавшему) – куда Вы скрылись? – и от всего сердца желаю здоровья.

Я посмотрел Вашу редактуру – доволен: язык мой в сохранности. Пожалел о некоторых сценах, выброшенных из второй книги, особенно о сцене – бомба попала в теплушку, и солдат, чудом оставшийся живым, поднялся из месива и заорал: «Убили! Убили!» Это я видел своими глазами. Ну ладно! Бог с нею, раз Вы нашли ее страшной, а во всем виноват натурализм, которого в этой сцене нет.

Проглядел я редактуру 4-й книги Кузьмой, – он слишком много взял на себя... Ну я об этом говорить не хочу, так как было все сказано. Ник. Ив. Родичев (заведующий редакцией, замечательный писатель. – В. П.) тепло поговорил со мной и высказал свое пожелание, чтобы был Кузьма не в обиде, – я тоже придерживаюсь такого мнения... и Вашего: я люблю Кузьму, несмотря на его редактуру. Я все-таки есть я, а Кузьма – на голову выше меня, как писатель, – все же не имел права так хозяйничать. В 3 книгах, отредактированных Вами, 515 стр., это около 20 – 21 п. л. Я все же, если Вы не успели отредактировать 4-ю книгу, которая заканчивается приездом В.И. Ленина, согласился пустить 4-ю книгу, отредактированную Кузьмою. Когда будет роман, если он будет встречен снисходительно читателями, то я вернусь к первому тексту и пересмотрю его.

Пустите 4-ю книгу в редактуре Кузьмы Яков. В ней 207 стр., это 8 п. л. В 4 книгах получится 27 – 28 п. л. Это нисколько не мешает договору.

Я буду в Москве 2 или 3 августа. Хочу, очень хочу встретиться с Вами и Н. Ив.

Крепко-крепко обнимаю. Вал. Вл. (младший редактор. – В. П.) в пятницу взял у машинистки рукопись. Им я уплатил. Уплачу и В. В. За сверку, – это я уже сказал ему и просил его сделать поскорее, чтобы не задержать рукопись в набор.

30-VII-66 Сергей Малашкин.

Ждал я Вас и на даче, как Вы обещали. С. М».


«4-VIII-66.

Новый Иерусалим

Дорогой Виктор Васильевич.

Спешу послать Вам для заполнения диалог на французском языке и перевод этого диалога. Пожалуйста, втисните его на свое законное место, – не исправляйте – он должен быть немножко ироничен. Во французском языке нет слова «непогрешимый», заменил «абсолютный». Сойдет (3-я книга «У жизни в отпуску»).

Вы как-то посоветовали мне сделать сноску, что 2-я книга «По ту сторону Двинска» печаталась в журнале «Новый мир» в 1927 г. в июньской и июльской книгах. 2-я книга выходит в переработанном виде в изд-ве «Советский писатель».

Я согласен с Вами – надо указать, если это не поздно.

Вернулся на дачу сильно усталым. Передай от меня Ник. Ив. Родичеву сердечный привет.

Шлет Вам привет В. Г. Мы будем рады видеть Вас на даче, – мы живем вдвоем.

Приезжайте. Крепко обнимаю Вас.

Сергей Малашкин».


«Дорогой и милый Виктор Васильевич, душевно и сердечно поздравляю Вас и Вашу маму с наступающим праздником Октябрьской революции, желаю Вам и Вашей маме здоровья и счастья в жизни. А Вам еще успеха в литературном труде – написать другую книгу критическую о каком-нибудь писателе, осененном истинно нимбом классика; это серьезно, не примите, пожалуйста, за шутку. Я в данное время нахожусь в смятении: убежден в том, что рецензент, имя которого Вы мне назвали по телефону, убьет меня насмерть. Убьет хотя бы за то, что у меня в романе русские – рабочие и крестьяне, одетые в шинели; инородцев нет. Есть два-три имени из инородцев, но отрицательные. Я просто пропал на своем 80-м году жизни: наденет этот рецензент мне смертный хомут на шею, и я, как пить дать, пойду ко дну как писатель.

Вот какие смертные мысли гнетут меня, пережившего много в минувшие 50 лет Советской власти. Боюсь, как бы его рецензия не навредила и первой части, находящейся в наборе.

Я стал за последнее время паническим писателем, а это, сам знаю, настолько нехорошо – гадко: теряю веру в себя.

Милый Виктор Васильевич, извини меня за такое мое письмо, за сие беспокойство. Видел я В.П. Туркина (редакционный работник, работал в издательстве «Советская Россия», прекрасный поэт. – В. П.), говорил ему о романе о рабочих; он сказал мне: приходи и приноси. Я сказал ему, хорошо бы было, если бы редактором этого романа был Ваш крестник (т. е. Вы, Виктор Васильевич, – он Вас рекомендовал в партию; он, кажется, отнесся благосклонно).

Воспоминания развертываются, и, кажется, густо – написал 60 стр.; правда, начерно.

Крепко обнимаю.

1-XI-66 г. Ваш Сергей Малашкин».


«Дорогой Виктор Васильевич.

На парткоме В.П. Росляков (секретарь Московской писательской организации, фронтовик, прозаик. – В. П.) изложил содержание своего доклада о худож. литер-ре за 1965 г. В его докладе числилась повесть С. Антонова «Разорванный рубль», напечатанная в № 1-м «Юности» за 1966 г. В прениях я сказал, что повесть «Разорванный рубль» плохая – ползет в разные стороны, что в ней нет крови, что она фальшива и т. д. Указал на повесть «Цветы отцу», помещенную в журнале «Москва» в № 1, сказал, что это повесть художественно хороша, что в ней чудесные люди: Симон, Настена и механик-инвалид, на которых держится и советская власть. В.П. Росляков не читал ее, записал и хочет прочесть.

Впрочем, после моей оценки «Разорванного рубля» на собрании в ЦДЛ, председатель ЦК комсомола, – на этом собрании я не был, – и все выступавшие здорово раскритиковали «Разорванный рубль». Думаю, что В.П. Росляков прочтет «Цветы отцу». Передал ему, что Вы прочли его повесть и она понравилась Вам... «Так скоро», – сказал он. Он остался, как заметил я по его лицу, – остался доволен.

Увидите его, скажите ему свое мнение о повести «Цветы отцу», – его упоминание об этой повести в докладе ударит по зубам недовольных... которые стряпают из злости и в личных интересах рецензии, которым наплевать на литературу... лишь бы им было хорошо...

Звонил Кузьме Яковлевичу, говорил ему о том, что я дал 4-ю часть романа, просил его, чтобы поговорил с Вами и т. д. Он еще не уехал в Малеевку. Вашу книгу читает В. Г., после нее прочту и я: я читаю залпом, прочту сразу. Еще раз сердечно поздравляю. Верю, что дождусь и следующей Вашей книги.

От всего сердца желаю здоровья и успехов в литературном труде.

Крепко обнимаю.

Москва. 13-11 – 66 г. Сергей Малашкин».


«Дорогие и милые Галина Ивановна (моя жена. – В. П.) и Виктор Васильевич,

шлю Вам душевный и сердечный привет, – не забывайте нас в Новом Иерусалиме.

Виктор Васильевич, передайте от меня привет душевный своей маме.

В. Г. и Шапошниковы шлют Вам сердечный привет.

Прочел я Вашу, Виктор Васильевич, прекрасную статью в «Правде» от 15 августа о журнале «Сиб. огни». Искренне рад, что Вы появились в «Правде», буду несказанно рад, если Вы утвердитесь критиком в «Правде», в орг. ЦК партии. Жду новых Ваших статей, – не всякой же дряни печататься в этом органе, вроде Макаровых, Лукиных и Кузнецовых и Симоновых.

Крепкая, содержательная статья.

Пишите по-партийному честно, смелее, – в этом будет ценность Ваших статей.

Передайте Ив. Фот-чу и его супруге (Иван Фотиевич Стаднюк и Антонина Митрофановна – мои тесть и теща. – В. П.) привет душевный от меня, – я желаю ему хорошего успеха в работе над романом.

Если Ив. Фот. не читал немецкого писателя Ганса Фаллада – его роман «Волк среди волков», то пусть его прочтет – в этом романе широко показано общество Германии перед войной, в первые годы войны, – как развился фашизм.

Крепко обнимаю.

Рад за Вас, милый В. В.

15-VIII-68 г. Сергей Малашкин».


Примечание: письма сверены с оригиналом. Были и другие письма, но здесь опубликованы только те, которые связаны с выходом в свет книг СИ. Малашкина.

В этих письмах, как читатели, возможно, заметили, много черт той советской цивилизации, которая, как какая-нибудь Атлантида, безвозвратно ушла, оставив после себя противоречивые воспоминания. Ведь можно было эти письма изложить своими словами, изредка вставляя цитаты из писем, как это обычно делалось, но мне хотелось в подлиннике передать характер это прекрасного старика, пусть читатели не удивляются на эти словечки «милый», «дорогой», у нас были принципиальные творческие отношения, редактировал его К. Горбунов, иногда слишком увлекался в сокращениях, мы с Сергеем Ивановичем иной раз возражали, восстанавливали, так делалась книга СИ. Малашкина.

В 1961 – 1963 годах роман был подготовлен к печати Кузьмой Яковлевичем Горбуновым как внештатным редактором, а я был контрольным редактором от издательства. Роман вышел в свет в 1964 году, а я в «Литературной газете» напечатал небольшую рецензию (См.: Будни села Ивановского // Литературная газета. 1964. № 39). Но в этих письмах речь идет и о втором романе, который тут же представил СИ. Малашкин в издательство, речь идет о «Записках Анания Жмуркина». Судьба этого романа драматическая. СИ. Малашкин начал писать его, повторяю, еще в 20-е годы, и одна из частей задуманной трилогии была опубликована в журнале «Новый мир» в 1927 году, но слава после публикации двух повестей – «Луна с правой стороны» и «Больной человек», – обрушившаяся на него и создавшая ему репутацию антисоветчика, придавила писателя-коммуниста, он растерялся: он-то хотел вскрыть скальпелем художника болезненные раны общества, указать, кто виноват и как исправить положение, а его обвинили в том, что он клевещет на современную молодежь... И Малашкин надолго замолчал, но постоянно работал над своими произведениями. И к тому времени, когда мы с ним познакомились, у него было несколько законченных, как ему казалось, сочинений.

О драме СИ. Малашкина я написал статью «Хроника одной жизни», дважды опубликованную в моей книге «Россия – любовь моя» (М.: Московский рабочий, 1972 и 1986).

Двухтомник, вышедший в издательстве «Художественная литература» в 1981 году, – итог плодотворной творческой работы этого замечательного и неповторимого русского художника XX века, творчества яркого, но неровного, противоречивого, честного и неподкупного свидетельства о своем времени.

5. Хроника одной жизни

Трудно поверить, что Сергею Ивановичу Малашкину – восемьдесят с лишним лет (он родился в 1888 году), – так крепка его рука, так светла его память, так полна его нестареющая душа творческими замыслами. Много повидал он на своем веку. Много испытаний выпало на его долю. Родившись в бедной крестьянской семье, он еще в детские годы познал нужду, голод, рано начал самостоятельно зарабатывать себе на хлеб, рано пошел в люди. Нелегко пришлось крестьянскому сыну и в городе.

Сергей Малашкин часто вспоминает свои первые годы жизни в Москве, вспоминает, с каким трудом ему удалось устроиться на работу. Беспокойное время переживала тогда Россия: война с Японией, волнения рабочих в Петербурге, грандиозная забастовка в Баку... С благодарностью Сергей Иванович говорит о тех, кто на первых порах помог ему разобраться в сложностях и противоречиях того времени. Здесь, в Москве, он узнал о существовании различных партий: эсеры заманивали его к себе, называя эсдеков (членов партии РСДРП) черствыми сухарями. Но классовое чутье подсказало ему верный выбор. Он вступил на путь революционной борьбы. Сергей Малашкин был одним из тех, кто распространял листовки, на предвыборных собраниях раздавал прокламации с призывом социал-демократов бойкотировать антинародные выборы в Государственную думу. Слушал выступления буржуазных идеологов, таких как Милюков, Кокошкин, Елпатьевский, которые с радостью возвещали о своей «победе» над абсолютной монархией, как называли они жалкую конституцию от 17 октября 1905 года.

Уже в то время друзья-большевики убедили Сергея Ивановича в бесполезности террористических выступлений. Он жил в одном общежитии с эсером Кузнецовым и хорошо знал его как человека чистой, возвышенной души. Трагедия Кузнецова была в том, что, уже разуверившись в пользе террористических актов, он все же дал слово лидерам эсеровской партии совершить «подвиг»...

Другое дело – организационная борьба.

В стычке с жандармами во время Московского вооруженного восстания получил Малашкин боевое крещение. Был ранен, а после сослан в Вологодскую губернию, познакомился с Вячеславом Молотовым и другими ссыльными. Вернувшись, учился на вечерних Пречистенских курсах, в народном университете Шанявского.

На долю его поколения выпало многое, а Сергей Иванович был сыном своего поколения и всегда оказывался на самом переднем крае борьбы: в первую мировую войну, вплоть до тяжелого ранения, был большевистским агитатором; активно участвовал в Великой Октябрьской социалистической революции, выполнял ответственные поручения большевистской партии в период гражданской войны; работал ответственным инструктором ЦК партии большевиков.

Сергей Малашкин начинал свой литературный путь как поэт. Около шестидесяти лет назад были опубликованы его антивоенные стихи «Три елки». Впервые он их прочел в литературном салоне Мережковского и Зинаиды Гиппиус. С тех пор в журналах и газетах стали регулярно появляться его стихи, рассказы, очерки.

Вскоре после Великого Октября, в 1918 году, вышла его первая книга стихов – «Мускулы». В кабинете-музее В.И. Ленина, где хранилась рабочая библиотека Владимира Ильича, можно было увидеть этот сборник с дарственной надписью автора: «Дорогому, горячо любимому вождю мирового пролетариата и учителю «социальной поэзии» Владимиру Ильичу Ульянову (Ленину) от всего сердца и с любовью посылаю сию первую мою ученическую книгу... Сергей Малашкин».

В первых стихах Сергей Малашкин испытал влияние Эмиля Верхарна, которому и посвятил свой первый поэтический сборник «Мускулы». В стихах С. Малашкина – грохот индустриального века, гул машин:

О, мускулы сурового труда,

О, мышцы рук, о, мышцы гулких ног,

От вас жужжат, как пчелы, провода,

Шипят, как змеи, колеи дорог.

От вас, забыв кровавые года,

Апофеоз костей, глубокий стон,

Кровавят небо радостью знамен

Деревни, станции и города...

«Поэтом радости и солнца» называет сам себя Сергей Малашкин. Он отказывается от «гулкой тишины», не хочет мирного, тихого счастья, спокойного сидения «у неоткрытого оконца все за поэмами Шенье, о белых лебедях вздыхать, сентиментальничать, мечтать». Он славит гений трудового народа, который «луга, леса, поля и степи опутал в рельсы словно в цепи своею мощною рукой», восхищается тем, как «кидая к небу клубы дыма, буйствуя неудержимо, сгустки мускулов рабочих дни и ночи по металлу, по закалу молотами бьют, солнце новое куют, куют». Много еще абстрактного, декларативного в его стихах, но совершенно ясно и четко поэт заявляет о своей сопричастности с судьбой рабочего класса и о гражданской направленности своей музы:

Я должен видимые мной

Все телеграфов провода,

Все поезда и города,

Бетон, железо, камень, медь,

Гул восстаний и пожара,

Буйство мускулов, удары

Буйно гимнами воспеть.

О, мне ли в гулкой тишине

Считать все пятна на Луне!

Его стихи афористичны, призывы и лозунги, которые в них слышатся, доходчивы и понятны широким массам трудящихся. «Рабочий, крестьянин, возьмите друг друга за руку. Забудьте тяжелое прошлое, горе и муку...»

Или:

Эй! Рабочие, смелее,

Веселее

В яром творчестве труда

Стройте выше города...

Уже в этой первой книжке СИ. Малашкин осознает себя певцом не только рабочего класса, партии, пролетарской революции, но и всей России – Родины своей.

Иду в просторах,

Русь, твоих

И песнь пою.

За твой огонь в стихах живых

Я каждую былинку на пути,

Я каждую пылинку на пути

Благословлю.

С тех пор прошло больше полувека. Полвека непрерывной работы в литературе. И каких сложных, полных противоречий, драматизма, неумолчной литературной борьбы!

За эти годы он многое испытал: и шумные успехи, и горечь творческих поражений, и несправедливость критики.

В 20-х годах Сергей Малашкин пишет «Сочинение Евлампия Завалишина о народном комиссаре и нашем времени», «Записки Анания Жмуркина», «Больной человек», «Хроника одной жизни», именно тогда публикует сборник рассказов «Горячее дыхание»... Один из наиболее ярких положительных образов этой поры – образ народного комиссара. Это и живой, реалистический характер, и одновременно обобщающий, почти символический образ, в котором крупно отразились черты всего трудового народа. Характер его раскрывается достоверно и глубоко. Психологически тонко и убедительно автор показывает возмужание и духовный рост этого человека, его самоотверженность, храбрость, бескорыстие, высокую нравственность! Трудная, полная лишений, героических поступков и подвижничества встает перед нами жизнь. Стоит ли удивляться, что в рабочей аудитории народного комиссара встречают радушно, с уважением и теплотой. Это и вожак, и верный сын трудового народа. (Хотя кое-кто неверно усмотрел в «Сочинении Евлампия Завалишина о народном комиссаре» противопоставление «героя» и «толпы».)

В сложной литературной обстановке тех лет Сергей Иванович Малашкин занимал четкую и ясную позицию – он выступал за продолжение и развитие высоких традиций русской классической литературы. «Современный художник обязан творить так, – писал С. Малашкин, – как он видит жизнь, и только таким путем можно создать художественную литературу и в ней отразить нашу величайшую эпоху» (На литературном посту. 1927. № 5 – 6. С. 63). В его стихотворных и прозаических произведениях проявилась верность реализму, стремление отобразить дух времени, показать те революционные преобразования, которые оказывали глубокое воздействие и на души людей, на взаимоотношения между людьми.

Отвечая на анкету журнала «На литературном посту», С. Малашкин писал: «Современный писатель должен овладеть мастерством классиков, но этого мало, он должен встать на вершину современной общественной мысли, внести в этот классический язык все современные достижения языка (техника, культура, медицина, поднявшиеся в наше время на огромный уровень). Подходя с таким отношением к классикам, современность требует от писателя отражения нашей эпохи, но не так, как ее отражали в своих произведениях классики. Современный писатель должен видеть и уделить большее внимание рабочему классу, его Коммунистической партии, которые творят социалистическую культуру». Среди любимых классиков С. Малашкин называет Пушкина, Лермонтова, Достоевского, Толстого, Гоголя, «и из нынешних Бунина, который, по моему мнению, ведет линию пушкинской прозы, обновляя ее современными достижениями в области языка». «Я лично чувствую, – продолжает Малашкин, – что между Достоевским и Толстым существует огромный коридор, то есть существуют две меня не удовлетворяющие крайности: психологический болезненный надрыв одного и бытовой реализм другого. Мне хочется взять среднее или, если можно так выразиться, пойти по этому пустующему коридору. Мастерству языка очень много учусь у Бунина» (На литературном посту. 1927. № 5 – 6. С. 63).

Широкую известность Сергей Малашкин получил после появления в конце 20-х годов его двух повестей: «Больной человек» (1926) и «Луна с правой стороны» (1926). «Больной человек» – пожалуй, наиболее значительное произведение Сергея Малашкина тех лет. Ему еще не удавалось ранее так ярко воплотить образ человека, сломленного неповторимыми историческими обстоятельствами. Комиссар Завулонов относится к той же категории людей, что и Гараська Боков из «Повольников» Александра Яковлева, Зыков из «Ватаги» Вячеслава Шишкова, Векшин из «Вора» Леонида Леонова. С разной силой и глубиной проникновения во внутренний мир своих персонажей все эти, столь непохожие по своей творческой манере, художники воплотили в своих произведениях тот факт, что в период быстрой ломки исторических, экономических, политических отношений, в период резкого перехода от одного общественного состояния к другому некоторые люди не могут выдержать резкой перемены окружающих обстоятельств, и тогда с ними происходят удивительные качественные изменения. Переход от Гражданской войны к мирному экономическому соревнованию с буржуазией в период нэпа трагически отозвался на судьбах многих беззаветно преданных участников революции. Некоторые из них, как Векшин, опускаются на «дно», становятся босяками не только по образу жизни, но и в своем отрицании новых порядков, весьма, на их взгляд, далеких от революционных идеалов, за которые они активно сражались в Гражданскую войну.

Завулонов активно участвовал в битве за справедливость и равенство, а в период нэпа, как и многие из подобных ему людей, не смог приспособиться к новым условиям, почувствовал себя лишним. Ему показалось, что все прежние усилия народа оказались напрасными, что снова люди денежные будут притеснять бедных, что все старое снова возвращается в жизнь. Временные явления Завулонов принимает за постоянные. С. Малашкин глубоко, психологически точно раскрывает состояние человека, запутавшегося в трагических противоречиях собственного понимания времени и реального положения вещей. Все это приводит Завулонова к помрачению ума, а потом и к самоубийству. В образе комиссара Завулонова Сергею Малашкину удалось показать человека-борца, сломленного будничной повседневностью. Он привык к героическим поступкам, а ему приходится делать мелкие дела. Конфликт с самим собой, обусловленный новизной жизни, и приводит его к трагической гибели.

«Больной человек» впервые опубликован в литературном альманахе «Половодье», вышедшем в издательстве «Молодая гвардия» в 1926 году. В рецензии на этот альманах профессор Н. Фатов выделяет «Больного человека», отмечая, что сама «тема о свихнувшемся, психически больном партийце, начинающем верить в чертовщину, – очень интересна, вполне жизненна, и психологический анализ проведен достаточно тонко и убедительно. Даже такой рискованный момент, как разговор с ожившим портретом Ленина, передан художественно убедительно. Герой повести Андрей Завулонов – надломленный, неврастеничный человек. Ему автор устами Ленина резонно замечает: «Вам с рабочими не по пути» (Молодая гвардия. 1926. № 12. С. 201).

Драма Тани Аристарховой – героини повести «Луна с правой стороны» – в другом: она попала в чуждую ей среду слишком неподготовленной. Родившись в крестьянской семье, с молоком матери она впитала в себя крепкие народные понятия о жизни – здоровую мораль, высокую нравственность. В городе она впервые услышала странные призывы: «Долой мораль!», «Долой нравственность!». Все, дескать, эти принципы устарели, все старое отмирает: да здравствует анархия во всем. Сергей Малашкин предвидел, что повесть вызовет горячие споры, и, предваряя их, писал: «Я хорошо знаю, что одни из вас, прочитав мою повесть, скажут: «Зачем было нужно автору брать больных типов, когда у нас и здоровых сколько угодно»; другие скажут еще более прямо: «И нужно было автору копаться в такой плесени, вытаскивать из нее отвратное, показывать нам, когда жизнь кругом полна радости, любви, творческого труда...» Такие упреки не должны смущать автора, он должен писать только о том, что видит собственными глазами, что чувствует собственным сердцем... Тут я должен сознаться перед читателями, что, описывая эту историю, я не только наблюдал за своей героиней, – наблюдал за многими другими типами, окружавшими ее, похожими на мою героиню, пользовался ее личными документами: дневником, огромной пачкой писем, все эти документы – дневник и письма – были переданы мне ее братом через несколько дней после ужасной драмы, которая потрясла многих ее знакомых, брата, в особенности автора настоящей повести, хотя в этой драме, как выяснилось впоследствии, кроме смелого сверхчеловеческого прыжка в новую жизнь, ничего непостижимого не было» (Молодая гвардия. 1926. № 9).

Из рассказов брата, из писем героини к нему, из дневниковых записей четко восстанавливается ее прошлое, условия жизни, в которых сформировался ее характер, житейские принципы, нравственные законы и убеждения.

В доме отца жилось ей невесело, в свои неполных пятнадцать лет она готова была куда-нибудь убежать, даже на фронт, и чем-то помогать брату, сражающемуся в рядах Красной Армии: «Я все равно не могу жить дома и наверно скоро сбегу, а куда – и сама еще не знаю».

Началась революция, и на селе стали отбирать землю у кулаков, в том числе и у ее отца отобрали хутор и землю. В доме все решительно перевернулось: отца, по выражению одного из мужиков, хватила кондрашка, «мужики ходят по селу веселыми, с песнями, христосуются друг с другом. Пьют за здоровье Ленина и большевиков». Таня возненавидела своего отца за то, что он радовался неудачам Красной Армии. Эту же радость она замечала и у других богатых и зажиточных мужиков.

В письмах брату на фронт о многом рассказывает Татьяна Аристархова, и в каждой строчке чувствуется ее желание поскорее стать взрослой, поскорее включиться в серьезную и большую жизнь, полную таких ярких страстей и глубоких мыслей. Таня – человек тонкой наблюдательности, глубокий психолог. Она признается брату, что настолько хорошо изучила своих односельчан, что по их настроению может определить положение на фронте: если отец улыбается – скверно большевикам, а если хмур, невесел – значит, большевики бьют белых; «Лицо комбедчика Акима говорит обратное, и тоже верно, – одним словом, что крестьянин в полосе Гражданской войны может служить хорошим барометром, благодаря которому и без газет можно вполне хорошо узнавать политическую погоду».

Наконец мечта ее сбылась, Татьяна Аристархова организовала у себя в деревне комсомол, включилась в серьезную, большую жизнь, полную опасностей и противоречий. «В Лаврове было недавно кулацкое восстание, было растерзано несколько коммунистов, девять комсомольцев». Война, жестокая, классовая, продолжается, и Таня полна твердости и уверенности продолжать эту борьбу. Тем более что при самых крутых житейских поворотах ей всегда светила большая круглая луна с правой стороны. Аэто, по народным поверьям, – к счастью. В ее поступках, мыслях, чувствах Сергею Малашкину удалось передать образ деревенской девушки, без страха идущей в новую жизнь. Это действительно исключительная, «редкостная» девушка, «сильный, недюжинный человек».

Ее брат глубоко сожалеет, что «она уехала из села и попала в такую отвратительную среду».

« – Позволь, – перебивает его рассказчик, – это в какую же отвратительную среду? Что ты, всю нашу молодежь считаешь отвратительной средой? А также и все наше студенчество?..

– При чем тут «вся молодежь» и «все студенчество»? Я говорю не вся и не все, а я говорю об отдельных группах, об отдельных личностях».

Из разговора автора с ее братом Николаем мы узнаем о том, что Татьяна Аристархова, не выдержав искушений столичной жизни, совершила «неожиданный и достойный порицания поступок» – попытку самовольно уйти из жизни.

И вот С. Малашкин пытается объяснить все сложности, противоречия, в которых запуталась деревенская девушка Таня Аристархова. Для ее брата все ясно: она была так «сдавлена» обстоятельствами, в которых она оказалась, что не смогла удержаться на уровне настоящей жизни и попала под влияние «типов, которые окружали ее, втянули в пропасть, опутали колючей липкой травой – дерябкой, – эта трава больше всего растет на огородах в нашей местности, размножается ужасно быстро, душит собой все посеянное и другие травы. Вот и среди нашей молодежи есть трава дерябка, зеленая и липкая, похожая на плесень. Вот эта самая дерябка не только растет вместе с нашей молодежью, но и задает иногда тон, поднимается иногда на высоту, старается с этой высоты командовать и руководить... Ну, разве ты не видишь, сколько у нас в университетах мещан, ничего не имеющих общего с рабочим классом, абсолютно чуждых ему? Ну, скажи, разве тебе не показала наглядно партийная дискуссия с Троцким? Разве тебе не было видно, кто пошел за ним во время этой пресловутой дискуссии?.. За Троцким пошла как раз та молодежь, что нахлынула из окраин, из мещанских семей».

Автор повести создает глубокий и многогранный образ девушки душевно чистой, убежденной в правоте революционных идеалов, активно их отстаивающей, но попавшей на какое-то время под дурное влияние, понявшей весь трагизм своего положения и обретшей свое подлинное лицо и счастье. Но сколько ей «пришлось пережить, проголодать, перестрадать» за четыре года учебы в Москве. Сколько утрачено простого, человеческого в ее душе: не влечет ее к себе жизнь, простая, будничная, с чарующими запахами весны, лета. Она утратила способность молодо плакать, молодо смеяться, как это было раньше, равнодушно смотрит она на окружающую жизнь, видя перед собой только серое, ничего не говорящее пространство, на котором стоят, движутся ничего не говорящие ее зрению предметы, вещи, люди. «Почему это? Отчего?» – задает она себе вопросы. И не находит ответа. В таком драматическом положении она оказалась после четырех лет учебы в университете. Вот принесут ребята анаши, накурится, тогда ей станет весело, будет бездумно покачиваться из стороны в сторону и безудержно хохотать.

Все, кажется ей, кончилось, жизнь прошумела и ушла, ненужная и бесполезная. Ее «зацеловали, захватали, замусолили». Она упала с «огненных крыльев времени» и спокойно лежит в «грязном болоте». Но спокойно ли? В мучительных раздумьях она провела всю ночь, то надеясь с помощью анаши снова уйти в мир бесшабашного веселья, то со всей обнаженностью думая о том, что ведь не все потеряно, ведь ее только силой затянули в это болото, опутали паутиной плесени, стоит только встряхнуться, крепче упереться ногами в землю, взглянуть на небо, как сразу станет чище и радостнее на душе, вспомнятся сельские комсомольцы, их хорошее к ней отношение, вспомнятся ребята, которые добровольно ушли на фронт и сложили свои головы за пролетарскую революцию. Она была веселой, озорной и целомудренной, а стала такая, что потеряла всякий вкус к красоте, молодости.

И только появление Петра, большого, сильного, чистого в своих поступках и желаниях, вернуло ее к подлинной жизни – в ее душу снова вошла способность радоваться необыкновенной весне и плакать счастливыми слезами. И вот этого в прошлом деревенского активиста, комсомольца, ныне крепкого и честного партийца жизнь сталкивает с Исайкой Чужачком: «Глядя и изучая Исайку Чужачка, трудно было пересчитать все цвета его замечательной фигуры, а также было совершенно невозможно понять логику его мыслей, так как в нем сочетались все чувства, все мысли, все темпераменты, как он любил всегда и весьма серьезно выражаться, «интернационального свойства».

Именно Исайка Чужачок произносит здесь речи «о половом вопросе и о свободной любви». «Новая любовь, – по его словам, – это свободная связь на основе экономической независимости и органического влечения индивидуумов противоположного пола». Собравшиеся здесь не очень-то поверили ему, отнеслись к его словам иронически. Но это ничуть не смущает оратора: «Я интернационален, а потому не только в любви, а и в общих вопросах хорошо разбираюсь. А в городе Полтаве меня маленьким Троцким называли». «Другие скажут, – продолжал оратор, – что новая любовь безнравственна, но ведь, как известно, всякая мораль классовая, а потому и безнравственна она только с буржуазной точки зрения...» Исайка Чужачок призывает отбросить старые формы любви, – отбросить верность, чистоту. Только сиюминутное влечение должно определять отношение между мужчиной и женщиной – вот главное, к чему призывал «маленький Троцкий» из Полтавы. И на какое-то время ему удалось внушить эти безнравственные взгляды на любовь и брак отдельным группам студенческой молодежи, начавшим устраивать афинские ночи. На одной из таких гулянок и встретился Петр с Чужачком.

Эту гулянку Татьяна устроила для того, чтобы показать Петру, какая она скверная и безвозвратно погибшая. Но ожидаемого веселья от этого она не получила. Страшная, мучительная тоска вошла в ее сердце, и она хорошо почувствовала, что дальше так не может продолжаться, нужно снова попытаться выйти на твердую дорогу, на которую она вступила еще в семнадцатом году и так счастливо шла до двадцать третьего года.

И с этого началось прозрение. Она рассказала Петру о том счастье, которое она испытала в Москве, работая среди фабрично-заводской молодежи («Пусть попробует кто-нибудь сказать мне скверное про деревенскую, про заводскую молодежь, что она развратна, распущена, я ему собственными руками выдеру глаза»). Но вот ее перевели работать в ячейку одного университета. Здесь-то она и столкнулась с чуждыми идеями, принципами, поступками. Она попала, по ее словам, в обывательское болото, которое «сверху красно, как редиска, а внутри трухляво и вонюче». Ее исключили из партии как дочь деревенского кулака после одного бурного собрания, где она оказалась «единственной защитницей старой ленинской гвардии». Правда, райком ее восстановил, но с этого началось ее падение, она надломилась в борьбе, не смогла противостоять тем насмешкам, которыми награждали ее за целомудренное поведение с ребятами, стали публично называть ее мещанкой. И настолько затравили, что пришлось ей принять предложение одного видного работника комсомола, и она без любви сошлась с ним. Потом сошлась с другим, потом – с третьим.

Она рассказывала об этом Петру, и он видел, что она терзается, страдает от неправого образа своей прежней жизни, и эта исповедь ее убедила Петра, что все это наносное, что душа ее по-прежнему остается здоровой, нужно только смыть накопившуюся чужую грязь.

Сергей Малашкин, зорко всматриваясь в болезненные явления, которыми были поражены, словно язвами, отдельные группы молодежи, напоминает своей повестью о том, что некоторые, даже хорошие товарищи, у которых начинает рябить в глазах, «видят перед собой только три корявых уродливых ветлы и, не видя дремучего красного леса, что растет кругом, кричат: лес плохой, никуда не годный». «Надо видеть не три ветлы, а больше» – в этих словах Тани Аристарховой гражданская художническая позиция писателя-коммуниста.

На последних страницах повести Таня глубоко страдает от того, что не может дать своему любимому Петру всей полноты взаимного счастья. А главное, она с ужасом почувствовала, что не может стать матерью. «Тело затаскано, замызгано, заплевано до него другими, которых я никогда не любила, но которые выпили, высосали все мои соки, вытравили всю мою красоту, а главное, то драгоценное подсознательное чувство «мать», которое я осторожно со страшной бережливостью гордо несла в жизнь, несла так, как из века в век несла и несет каждая девушка». И не только в этом трагедия. Она перестала чувствовать связь с землей, с небом, с каждым стебельком травы, с каждой птицей, с каждой маленькой букашкой. Этот разрыв с природой потряс ее до глубины души. Осознав это, она пришла к убеждению, что не стоит жить на земле. К счастью, покушение на жизнь не удалось. Таня уехала работать на Север, а через несколько месяцев, много передумавшая и пережившая, вернулась к Петру возрожденная и обновленная.

Сейчас, спустя много лет, кое-что в повести «Луна с правой стороны» может показаться неправдоподобным и неоправданным, но она написана по горячим следам событий: скальпель художника вскрыл язву на теле общества и потому оказался куда полезнее всех газетных назиданий. Не было тогда ни одной студенческой или молодежной организации, где бы не шли яростные дискуссии вокруг этой повести. И не случайно: С. Малашкин поставил в ней острые проблемы, актуальные вопросы своего времени.

В 20-х годах Сергей Малашкин часто использует форму дневниковых записок, писем к друзьям, воспоминаний близких. Все это придает повествованию документальность, доверительную интонацию в описании событий и внутренних переживаний.

«Хроника одной жизни» – тоже записки, записки деревенской девушки, начатые в 1926 году и прерванные ее трагической гибелью от руки кулака в 1930 году. Вот об этих четырех годах деревенской жизни, сложных, бурных, героических, и рассказывает Зося Зяблина, рассказывает подробно, ничего не скрывая ни о хорошем, ни о плохом.

«Однообразно и сумеречно» тянулась жизнь Зоси. Да и мало что изменилось в жизни деревенской молодежи вообще: «Прислушиваясь к улице, я знаю, что другие девушки, мои подруги, вот так же сидят на лавках, на кониках, сгорбившись над подушками, плетут кружева, с застывшими наивными улыбками заглядывают в подслеповатые, разрыдавшиеся дождем окна... Так почти ежедневно на протяжении всего ноября, всей зимы и первых месяцев весны». Такая жизнь Зосе кажется беспросветной, никому не нужной, от этого однообразия жизни «становится невыносимо тяжело и больно». «В городе комсомол, а в Талиме все так же холодно и пасмурно, как и до революции!..» Такое положение не устраивает Зосю, она полна готовности бороться против прозябания «в болоте».

«Я света хочу. Солнца! Вот чего хочу! Понимаешь? Молодые мои силы работы требуют, а ты хнычешь и чадишь, как отсыревшая головешка!.. Завтра же в комсомолки запишусь!» – кричит она своей подруге. И действительно, через несколько дней в Талиме было проведено организационное собрание, выбрано комсомольское бюро. С этого началась новая жизнь Зоси Зяблиной и всей талимской молодежи, полная тревог, борьбы, мечтаний о лучшей жизни. Сколько труда, выдержки понадобилось для того, чтобы убедить в пользе артельной жизни односельчан, не желавших, чтоб их «с гнездами ссыпали в один мешок». Сколько нужно терпения, чтобы убедить и таких «горе-коммунистов», как Куликов, который хотел бы военной силой загнать мужиков в колхоз. Вся жизнь Зоси, «большая, огромная, радостная, как эта весенняя земля», предстает перед нами в самых основных ее чертах, как жизнь человека нового поколения, погибшего во имя счастья других людей, во имя торжества справедливости и правды на нашей земле.

После «Хроники» у Сергея Малашкина выходит сборник рассказов «Горячее дыхание» и пять изданий его книги «Поход колонн».

Затем наступило длительное молчание. Сбитый с толку разнузданной рапповской критикой, СИ. Малашкин долгие годы ничего не давал в печать. Но это вовсе не значит, что писатель не работал. Он продолжал упорно и настойчиво писать. Уже в наше время Сергей Малашкин опубликовал романы «Девушки» (1956), «Крылом по земле» (1963), «Записки Анания Жмуркина» (1967) и «Петроград» (1968), работе над которыми отданы многие годы. Писатель стремится в этих эпически широких, многоплановых произведениях показать людей во всей их человеческой красоте и духовном богатстве. В каждом из произведений чувствуется горячая искренняя любовь к людям, к земле, ко всему доброму и живому в человеческом общежитии.

Творчество Сергея Малашкина вобрало в себя наиболее острые и драматические периоды истории Советской России, этапы духовного возмужания народного характера. В его произведениях отразилась сложная, противоречивая картина мира, где сталкиваются противоборствующие силы, где возвышенное утверждается в смертельной схватке с антигуманным и несправедливым, где трагическое тесно сплетено с комическим. Обо всем этом Сергей Малашкин свидетельствует как очевидец, как современник и участник. Действительно, он был в самом центре великих событий первой половины XX века.

Правдивое изображение жизни, стремление показать героя во всей его человеческой сложности, красоте и привлекательности характерно для всех книг Сергея Малашкина. Рассказы о революции и Гражданской войне, рассказы о подвигах советских людей в годы Великой Отечественной войны, одно из первых произведений о коллективизации – повесть «Хроника одной жизни» убедительно подтверждают этот вывод.

В чем обаяние его книг? Не сразу находишь ответ на этот вопрос. Может быть, в большой любви писателя к жизни, к людям, природе, земле? Может быть, в острой озабоченности судьбами людей после революции? Да мало ли животрепещущих и злободневных вопросов поднято в его рассказах, повестях, романах, созданных за долгую жизнь. Мы, младшие современники писателя, должны быть ему особенно благодарны за глубину и искренность чувства, с которым он создает образы русских женщин. Писатель видит в них главное качество народного характера – благородство, возвышенное, трогательное, доброе и бескорыстное. Это благородство навсегда связано для нас с самыми дорогими именами – именами матери, сестры, подруги.

Особенно дорог мне один из лучших его рассказов – «Марина». Это рассказ о любви, простой и безыскусственной и вместе с тем такой глубокой и трогательной... Кажется, ничего особенного и не произошло за эти сутки, всего лишь вместе побывали на базаре, а сколько открытий для самих себя сделали Иван Иванович Лысик и его супруга Марина. Часто бывает так, что какое-то явление, событие или характер человеческий открываются с новой стороны. Так получилось и в этом рассказе. Неожиданно для себя Иван обнаружил такие достоинства своей жены, на которые до сих пор не обращал внимания. «Как она хороша! – поднимаясь из-за стола, думал он радостно и восхищенно. – А я, прожив с нею год, этого и не замечал, и всему виной бедность». Разглядывая ее, он неожиданно открыл то, чего никогда в ней не замечал до этого вечера, и это открытие страшно поразило его. Он только сейчас увидел, понял, как она хорошо сложена, как красива, какие у нее большие глубокие глаза, какие яркие губы. Но Марина поразит его еще один раз, однако уже совсем в других обстоятельствах. Иван на базаре соблазнился возможностью легкой наживы, сел играть в карты. И проигрался бы, если бы не Марина. Она отыскала его, утащила от стола. Разъяренный муж ударил ее по лицу: «Марина, вместо того чтобы сопротивляться и взять мужа в охапку, как она это нередко делала, покорно стояла перед ним, склонив ниже голову и опустив руки. Толпа ревела и подталкивала Лысика.

– Дай ей еще леща!

Лысик, увидав перемену в жене, покорность, а больше всего горошины слез, быстро катящиеся по ее смятенному кротостью лицу, почувствовал страшную боль в сердце: он никогда не видал, чтобы жена плакала, несмотря на отчаянную нужду и бедность».

В этой драматической сцене живо представлены два любящих друг друга человека, их неподдельные страдания и горе. Моральная победа на стороне Марины. И дело не в том, что она не захотела «срамить» своего мужа при народе, проявила покорность, выполняя старую заповедь «Да повинуется жена мужу». Это только внешний смысл событий. «Я живу с тобой по любви, а не по заповедям», – говорит она Ивану. Вот в чем, думается, смысл рассказа, вот что объясняет ее сдержанность и раскрывает достоинство, гордость, силу ее характера. Резко меняется к ней отношение Ивана: уже не «бабой», а ласково, Маришей называет ее. Так в обыденных обстоятельствах выявляется сильный характер русской женщины.

К добрым свойствам человеческого характера устремлен художнический взгляд Сергея Малашкина. Где бы ни был человек, какие бы трудности и страдания ни испытывал, в каких бы переделках ни оказывался – всегда герои Сергея Малашкина сохраняют в себе мужество, силу, благородство, совесть, честь.

Центральная вещь последнего времени – роман «Девушки», в котором рассказывается о труде девушек и молодых женщин на торфяных полях Шатуры. Сергей Иванович видел, как героически и самоотверженно работали женщины в годы войны, сколько им пришлось перенести невзгод и испытаний. Воспеть их героические усилия, их будничную повседневность, описать их душевное состояние – состояние невест, матерей, дочерей, отправивших мужчин на защиту отечества, – было задачей писателя.

Сотни, тысячи, десятки тысяч девушек добровольно идут на добычу торфа, без которого не могут работать электростанции, дающие ток заводам и фабрикам Москвы и других городов, идут, глубоко осознавая, что их труд приближает день разгрома фашистских полчищ. Главными организаторами этого добровольного движения стали комсомолки Ольга Тарутина, Кузнецова, Авдошина и многие другие, получившие среднее образование и собиравшиеся пойти в вузы, но во время войны добровольно отправившиеся на трудовой фронт. Их образы являются в романе собирательными, но они и реальны, так как взяты автором из жизни, имеют своих прототипов. Своим умом, энергией, волей они многого добиваются. Ольга Тарутина, умная и волевая, становится вместо грубого и невежественного Волдырина начальником поля на торфяном предприятии.

В романе Волдырину противопоставлены другие, положительные, герои, такие, как, например, начальник участка Нил Иванович, большой специалист по добыче торфа, чутко относящийся к добытчицам торфяного топлива, или парторг МК партии Долгунов, являющийся душой многотысячного коллектива. Девушки обращались к нему со своими жалобами на техников и начальников полей, частенько допускавших по отношению к ним грубость. Долгунов – человек, коммунист, одухотворенный, чистый, высоконравственный как в личной жизни, так и в своей общественной деятельности. Ярко и убедительно показаны массовые сцены труда, отдыха в праздничные дни. Вспомним хотя бы эпизод, когда девушки узнают о том, что советские войска после тяжелых боев выгнали фашистов с территории нашей Родины и вступили в Пруссию. Дружно перевыполнили работницы норму добычи торфа до обеда, а после обеда устроили празднество в честь своих братьев, отцов и женихов, в честь своей Родины, Советской власти. Это празднество продолжалось до восхода солнца. А на другой день рано утром сотни, тысячи тружениц, переодевшись в рабочую одежду, выходили на торфяные поля и снова принимались за тяжелую работу.

В романе «Девушки» есть отрицательные типы: уже знакомый нам начальник поля Волдырин, невежественный, грубый, нравственно развращенный; Маркизетова, заведующая столовыми, стяжательница и распутная женщина; инженер Казенов, изысканно холодный, всегда прилично одетый, смотревший на работающих девушек свысока, с презрительной брезгливостью: истинно Казенов, казенный человек; наконец, немецкий шпион и диверсант техник Аржанов, заброшенный фашистами на торфяное предприятие.

С последним персонажем связаны самые драматические эпизоды в сюжетном развитии романа. Соня Авдошина, которой не было и семнадцати лет, сперва доверилась ему, не сразу понимает, что перед ней враг. Вслед за этим произведением С. Малашкин выступил с романом «Крылом по земле», который явился продолжением «Девушек». Если раньше писатель показал нам военные годы, то в новом романе повествует о тяжелом послевоенном периоде в жизни крестьян села Ивановского. Нерадивость руководителей и отсутствие материальной заинтересованности развалили хозяйство колхоза. Однако при всех неполадках, при всех жизненных трудностях, изображенных Малашкиным, нас не покидает чувство уверенности, что все это временные явления, что все изменится к лучшему.

В центре повествования та же Соня Авдошина – молодая, честная, энергичная, умная. День за днем она работает, прививает людям утерянную любовь к земле, постепенно втягивает в работу все больше и больше односельчан, вкладывая всю душу в дело, доверенное ей партией, – именно коммунисты рекомендовали ее на пост председателя колхоза. И когда молодежь села Ивановского жалуется ей на бедность, она напоминает им, что только тогда они будут богаты, когда с любовью отнесутся к земле, когда крылом своего сердца оставят отметку на земле.

«Центральная проблема романа «Крылом по земле», – говорил Сергей Иванович Малашкин, – овладение техникой. Я много ездил по стране, видел, как наша молодежь неумело обращается с машинами, ломает их, коверкает. Такое небрежное отношение к машинам порождало простои, несвоевременную вспашку и уборку урожая. И я понял, к каким трагическим последствиям это может привести...»

В романе С. Малашкина нет ничего внешне эффектного. Нет ни грандиозных подвигов, ни сказочных успехов. Перед нами жизнь села Ивановского в ее будничности и противоречиях, которыми всегда так богата действительность. Мы видим все светлые и темные стороны. Здесь все правдиво до самых незначительных мелочей, все убеждает – от бытовой детали до сложных душевных процессов героев. В романе масса людей, хорошо знающих, что им делать, что от них требует их человеческое достоинство. Но есть и люди, которые никак не могут найти своего места в жизни. Таковы Косов и Тищенко, два фронтовика. Вернувшись в родной колхоз, они видят, что работа в колхозе оплачивается плохо, скуден трудодень. Но вместо того чтобы энергичней взяться за дело, сделать трудодень полновесней, они запили, бросили работу, окончательно обленились. Очень точно о таких людях сказала Вьюнова: «На вид здоровяки, а присмотришься к ним – убиты войною».

Косов и Тищенко упали духом, потеряли нравственную точку опоры в жизни, когда увидели разоренный войной колхоз. Они и не предполагали, что тылу было не легче, чем фронту. «Что-то у них оборвалось внутри, какая-то пружинка, – думает о них Авдошина, – вот они и одичали, оторвались от людей, от жизни...»

Сергей Малашкин верит в возможность нравственного возрождения даже таких людей, как Косов и Тищенко. Основа-то в них здоровая. Они стыдятся своей бездеятельности, страдают оттого, что не могут найти достойного приложения своим силам. Развитие событий убеждает в этом: оба наконец находят себя в труде. Соня Авдошина покорила своей волей и целеустремленностью даже этих разуверившихся людей.

В сущности, село Ивановское – капля в бушующем море народной жизни, но автору в малом удалось показать многое, передать невероятные трудности, выпавшие на долю нашего народа после войны. Прочитав такую книгу, каждый, и особенно молодой читатель, поймет, как тяжело добывалось благосостояние народа, после каких жертв и страданий наш народ перешел к строительству коммунистического общества.

«Записки Анания Жмуркина» принадлежат к разряду исповедей бывалых людей. Это записки очевидца больших исторических событий, много повидавшего на своем веку. Подпольная работа партии большевиков, подъем революционного движения, первая мировая война, большевистская агитация среди солдат на фронте и в госпитале, куда попадают многие герои записок, – вот тематический круг первой книги этого романа Сергея Малашкина. Среди действующих лиц – рабочие и крестьяне, представители буржуазии и мещанства, интеллигенции и профессиональных революционеров. Действие происходит в Москве, Петрограде, захолустной провинции, на фронте, в госпитале. В книге три части: «Уездное», «По ту сторону Двинска», «У жизни в отпуску». В «Уездном» автору удалось восстановить картины провинциальной жизни, где мелкие дела и заботы обывателей, ведущих бессодержательные разговоры, уживаются с революционной работой в депо, с рождающимся общественным брожением умов.

Если во второй части внимание автора сосредоточено в основном на изображении военных эпизодов, на стремлении показать отношение действующих лиц к войне, то третья книга значительно шире тематически. Из узких окопов писатель выводит своих героев в пестрый столичный мир с его калейдоскопической контрастной жизнью. Действие происходит в петербургском госпитале, где оказались после ранения уже знакомые нам герои романа. Здесь уже дано, так сказать, философское осмысление войны.

Автор, сталкивая в яростных спорах людей с различными взглядами, передает идейную атмосферу того времени, когда трудно было выбрать простому человеку единственно правильную дорогу: много предрассудков было в сознании крестьянской и солдатской массы. Правдиво, без утайки рассказывает Сергей Малашкин о сложностях и противоречиях идейной борьбы и жизни того времени.

Действие в «Записках» развивается неторопливо. Здесь много бытовых зарисовок, деревенских и военных картин; почти все время чувствуется, что память автора перегружена обилием жизненных наблюдений, душевных переживаний. Герой «Записок» видит разнообразных людей, философствует, словно для себя самого пытается постигнуть смысл и дух своего времени. Ценность этой книги в достоверности описываемых событий, хорошо известных и лично пережитых автором.

Художественный эффект романа, очевидно, был бы еще выше, если бы автор не стремился сделать своего героя все знающим и все понимающим, что привело к некоторой статичности характера Жмуркина. Отсюда иногда возникает противоречие между авторским намерением и читательским восприятием. Понятно, откуда это противоречие: Сергей Малашкин пытался избежать распространенного недостатка произведений подобного жанра, когда главный герой, от имени которого ведется повествование, становится единственной интересной фигурой первого плана.

Писатель стремится слить своего героя с жизнью настолько, чтобы он растворился в ней, стал как бы элементарной частицей ее. И надо сказать, автору это удалось. В романе много комичных положений. Но они служат своеобразной разрядкой той трагической атмосферы, в которой живут действующие лица романа. Трагическое и комическое постоянно соседствует в «Записках», придавая им неповторимый колорит.

Все книги Сергея Малашкина составляют, по сути дела, хронику жизни самого писателя. Все отразилось в них: и участие писателя в первой мировой войне, и участие его в революции, коллективизации и многих других важнейших событиях века.

Последнее время Сергей Иванович работает над мемуарами. Два тома воспоминаний уже закончены.

Удивительная вещь: даже когда автор повествует о своем детстве, перед глазами читателя встают не детские проказы, не детские забавы и интересы, а целостный образ народа. Противоречия народной жизни, многие сложности ее встают со страниц мемуаров. Бедность, обиды, нужда народная, мечты и работа простых людей – все оживает под пером писателя.

В сущности, это автобиографический роман, в котором нет вымышленных героев, где все подлинно, правдиво, исторично, где судьба автора тесно сплетена с судьбой его Родины и его народа.

Книги Сергея Ивановича Малашкина, одного из зачинателей русской советской литературы, за последнее время выходили во многих издательствах: в «Советском писателе», «Московском рабочем», «Художественной литературе», «Молодой гвардии» (Россия – любовь моя. М.: Московский рабочий, 1972)».

6. Кардиограмма сердца

О трагической судьбе Константина Воробьева

Еще одна писательская судьба, тяжелая, драматическая, прошла на моих глазах, судьба Константина Воробьева, повесть которого «Убиты под Москвой» просто потрясла меня своим трагизмом. Как-то я заговорил об этой повести в коридорах издательства, а Нина Дмитриевна Костржевская, добрая душа, редактор моей книги «Гуманизм Шолохова», услышав мои рассуждения, сказала:

– А вы напишите ему, я дам адрес.

Я написал, предлагая К. Воробьеву что-нибудь дать «Совпису», если есть что-то готовое. Так началась наша переписка, в ходе которой он присылал мне опубликованные в литовской печати главы своей повести о Момиче. Я, естественно, отвечал. И только несколько лет спустя я написал о нем статью, которая была опубликована в «Литературной России», в ней я процитировал его письма, раскрывающие творческий замысел и смысл фигуры главного героя этого удивительного повествования. В моих книгах эта статья никогда не появлялась, а она очень дорога мне. Публикую здесь еще несколько писем, передающих и наши отношения, и его упреки в том, что мне так и не удалось за несколько лет моей работы в издательстве опубликовать его сборник повестей и рассказов, которые рассматривали в редакции как возможность издания. И эта переписка – ценное свидетельство о прожитом времени.


КАРДИОГРАММА СЕРДЦА

О книге Константина Воробьева «Друг мой Момич»,

изд-во «Современник», 1988 г.

Этими двумя словами – «Кардиограмма сердца» – определил Константин Воробьев смысл одной из своих повестей, но в сущности так можно обозначить творческое устремление писателя вообще, во всех повестях, которые он успел написать.

А «Друг мой Момич», только что вышедший в издательстве «Современник», составили, может быть, самые-самые искренние в своей достоверности, самые-самые откровенные в своем автобиографизме. Словно каждый изгиб, каждое движение души, вплоть до еле-еле уловимых, отражаются на страницах помещенных здесь повестей.

Вроде бы бедны повести внешними событиями, но бесконечно многообразны по содержанию и глубине душевных переживаний действующих лиц повестей «Это мы, господи!..», «Почем в Ракитном радости», «Друг мой Момич», «Вот пришел великан...», «...И всему роду твоему».

Довольно часто автор говорит о компромиссах совести, о борениях в человеке разноречивых чувств и устремлений, о природе вечного конфликта добра и зла, о диалектике смены в человеке этих непримиримых нравственных переживаний. И тогда нас волнуют уже не отдельные человеческие судьбы, а общий трепет человеческой живой жизни, клокочущей на страницах повестей Константина Воробьева.

Жизнь, противоречивая, многогранная, где любят, стонут от ненависти, стреляют от трусости и страха за собственную жизнь, иронизируют, чтобы скрыть душевную пустоту и равнодушие к жизни, где мучаются от бессилия быть самими собой, от невозможности отстоять собственное «я», свое предназначение в этом мире, – такая жизнь, полная глубоких человеческих переживаний, и стала объектом художественного исследования для Константина Воробьева.

Драматическая судьба Константина Воробьева привлекла, наконец, внимание издателей, критиков, читателей. В одной из телепередач прозвучало, что К. Воробьева извлекли из небытия в 1986 году, что узнали его лишь после публикации повести «Это мы, господи!..», написанной в 1943 году и опубликованной «Нашим современником» в 1986-м. Нет, многие писатели и издатели хорошо знали творчество Константина Воробьева. Его бесстрашный талант заметили давно. Его сборник рассказов «Гуси-лебеди», опубликованный в «Молодой гвардии» в 1960 году, поддержали в «Неве» (гл. редактор С. Воронин) и «Новом мире». А на повесть «Крик», опубликованную также в «Неве», откликнулся Ю. Бондарев. «Эта маленькая повесть почти вся написана с той суровой и вместе с тем щемяще-горькой интонацией, которая сразу же придаетчеткую реалистическую окраску короткой истории фронтовой Любви», – писал он в «Новом мире» (1962. № 10. С. 236).

Вместе с тем Ю. Бондарев отметил, что в повести «отчетливо видно несколько существенных просчетов»: «Беллетристичность (я называю так «легкие» сюжетные «ходы») порой разрушает неторопливую реалистическую манеру письма, снижает пронзительно-щемящую ноту, с которой вещь начата; иногда отсутствие мотивировок рождает ощущение заданности, вообще-то чужеродной стилю Воробьева».

В своем творчестве Константин Воробьев не раз задумывался о предназначении писателя, ставил в центре повествования, его глазами вглядывался в окружающий мир, проводил художественное исследование этого мира.

«Почем в Ракитном радости» – это рассказ о том, как писатель Константин Останков возвращается в свое родное село Ракитное и вспоминает эпизоды своего давнего детства, вспоминает о прошлом, «темном и нелюбимом». В голодный 1937 год он, четырнадцатилетний селькор, «стал бичом родного колхоза», писал сатирические стишки, а то и поэмы о плохом ремонте сельхозинвентаря, о воровстве: «на муки и горе его становления (колхоза. – В. П.) газета то и дело призывала через меня десницу прокурора и меч райотдела милиции...»

С мешком на спине родной дядя главного героя повести, мирошник колхозного ветряка Мирон, напоролся на беспощадного селькора, который не замедлил сообщить об этом в газету. А после этого родной дядя отбывал долгий срок где-то на Севере.

И вот об этом «темном и нелюбимом» прошлом все чаще вспоминал писатель Константин Останков – пора бы повиниться перед людьми за те «деяния», пришел срок, уж слишком много в то время накопилось вранья. И вот встреча с дядей Мироном, которого так опасался писатель Останков. Ничего, давно простил дядя Мирон: «Ну что ты означал тогда в моей беде? Ты ж был... ховрашок, вот кто!..»

Долго разглядывал дядя Мирон книги Константина Останкова, долго вслушивался в слова автора, рассказывавшего о том, о чем он написал эти книги. Но дядя Мирон все-таки сказал племяннику: «Ты вот чего... Ты не признавайся тут, будто служишь писателем, слышь? Коли кто спросит, скажи, что по ученой линии насчет леса, дескать. И машинка, мол, своя... Ладно?»

«Вот пришел великан» – тоже о роли писателя в этой жизни: главный герой повести, Антон Кержун, только что закончил повесть, сдал ее в издательство и поступил работать редактором в то же издательство. Конечно, он читает рукописи, размышляет о писательском труде, встречается и с настоящими писателями, и теми, кто тужится походить на них. И не раз К. Воробьев выскажет свои мысли о роли писателя в обществе. Пожалуй, каждому писателю хотелось бы покойно работать и «ни грубой славы, ни гонений от современников» не ждать (В. Ходасевич). Но мало кому из талантливых писателей удается избежать и грубой славы, и гонений.

Константин Воробьев ставит порой своего героя в такое положение, когда тот, не выдержав напора обстоятельств, «срывается». Сначала прикидывается послушным, порой все «бурлит» в нем, но ничего не поделаешь, надо... А потом срывается с тормозов, которые сдерживали истинную сущность этого человека. Антон Кержун рассказывает о своей внезапной любви, об извечном «треугольнике», в жизнь которого вмешивается коллектив и все разрушает. Вроде бы давным-давно известное, но с каким душевным волнением следим мы за событиями повести.

Вот пришел великан – и все изменятся, уйдут из жизни скука, пошлость, низость, ложь повседневной жизни, когда нужно прятаться, таиться, изменять самому себе ради покоя ближнего, который оказался скованным брачными узами. Что он, Антон Кержун, сделал Певневу, который тут же, как только переступил порог комнаты, его невзлюбил? И почему он должен приспосабливаться к хаму, даже не способному любить женщин? И в Антоне Кержуне растет протест, бунт против такой низкой повседневности, когда в жизни начинают господствовать подлые человеческие натуры. Возмущают его Верыванны, Певневы как воплощение мелкой мещанской души и ограниченности. Тут уж он беспощаден. Но одиноким, затерянным среди людей предстает герой К. Воробьева. Он выбивается из ряда, из коллектива и, предоставленный самому себе, мучается от невозможности поступать так, как все. Он хочет на виду у всех пойти к любимой, чтоб знали, но эта отвага дорого ему обойдется и будет наказана. И возникает страшная картина состояния человеческой души, когда под внешней благопристойностью скрываются мучительные, трагические противоречия, душевные муки...

Конечно, приметы внешнего мира интересуют К. Воробьева, и он внимательно живописует обстоятельства, события, обстановку, воссоздавая звучащий, красочный, предметно осязаемый мир, с дорогими ему и близкими людьми. То, что можно оглядеть, что можно потрогать. Но тайное, духовное, мысли, чувства, переживания, острые противоречия больше влекут его как писателя. И он находит горькие, полынно-крепкие слова, чтобы передать драматические переживания людей, оказавшихся в критическом положении, когда человек – как на ладони, весь тут без прикрас.

И с беспощадной откровенностью Антон Кержун после крушения его мечты о счастливой жизни вместе с любимой рассказывает в своей повести о всех драматических обстоятельствах этой истории, он ушел с работы, затаился в глухомани и писал, вспоминая все прекрасное и отвратительное, что произошло с ним совсем недавно. Чем жив человек? Почему ему приходится обманывать, врать, порочить? На эти и многие другие вопросы пытается ответить в своей исповеди Антон Кержун.

А Константин Останков вновь и вновь возвращается к своему детству и пытается ответить себе на вопрос: почему взрослые так легко поверили, что родной его дядя мог напасть на него с ножом? Ему действительно тогда казалось, что своими разоблачениями он приближает лучезарное будущее. Но почему же взрослые – журналисты, партийные работники – без суда и следствия поверили в эту прямую ложь? Нашлись ведь даже и свидетели, будто видевшие то, чего никогда не было! Врали, чтобы осудить невинного. Зачем? И вот, вспоминая минувшее, оставаясь наедине с своей совестью, когда особенно нелегко смотреть в глаза правде, Останков признается, что так нельзя было поступать, ложь тут же обрастает легендами, мифами, и некогда реальное становится фантастическим, придуманным. А в придуманное легче верить, тем более и мать уговаривала – подтверди вымысел негодяев, так будет лучше всем, пусть уж один пострадает. Так и сказал, как велели, а сейчас казнит себя беспощадным судом.

Один за другим проходят чередой герои Константина Воробьева. В них – автобиография целого поколения, автобиография тех, кто ушел на фронт, вынес плен, сражался в партизанском отряде, а потом в тяжких преодолениях искал свое место в мирной жизни. Пусть не все оказались такими стойкими и бескомпромиссными, как Белоголовый, Антон Кержун, но в этих судьбах раскрылись судьбы тех, кто остался верен себе, кто не подстраивался в поисках удобного местечка. Да, бывали моменты, когда пресс жизни беспощадно давил на человека, склоняя его к компромиссу, но герой К. Воробьева всегда делал правильный выбор, всегда в нем побеждал человек чести и собственного достоинства.

Вроде бы повести, собранные в сборнике, разрозненны – они о разном и написаны в разное время. Но книга получилась цельная, как будто создана на одном дыхании. Объединяет эти повести позиция героев-рассказчиков (за ними легко угадывается сам автор), одинаково не приемлющих фальшь, ложь, самодовольство, особенно духовное самодовольство, всякую искусственность и позу, надуманную игру и значительность. Честность, бескорыстие, подлинность в проявлении чувств, чистота и благородство помыслов – вот истинные ценности, которым поклоняются герои Константина Воробьева. И достойны презрения те, кто не может ради собственного благополучия устоять перед соблазном житейских компромиссов.

Повести расположены в хронологическом порядке, действие в них начинается в 1943-м и завершается в 70-х годах.

Война и коллективизация – вот два крупных исторических события, которые формировали душу и характер главных героев К. Воробьева. И пусть в одном случае героя называют Антон Кержун, в другом – Константин Останков, в третьем – Родион Сыромуков, но все они, столь разные по своим индивидуальным характерам, сливаются как бы в один человеческий образ – образ поколения, когда возникают главные вопросы жизни: отношение к нравственным ценностям русского народа. И писатель с горечью устами Сыромукова из повести «...И всему роду твоему» говорит о своем современнике, перечисляя его отрицательные черты: «Он чересчур торопится заглянуть в любой финал. Скажем, в конец своей дружбы, любви, в конец книги, в конец своего пути. Кроме того, он изрядно и повсеместно обнаглел, требуя и получая от жизни больше, чем ему причитается... У человека должно быть недосягаемое в жизни... потому что убежденность любого и каждого во вседоступности в конечном итоге сведет на нет творческое усилие таланта, просвещенность, честь, доблесть, трудолюбие и тому подобные высшие достоинства разума и воли!»

В 1975 году, когда К. Воробьев работал над повестью «...И всему роду твоему», он откровенно признался, что в книгах современных беллетристов нет мудрости: «Возможно, дело в том, что большинство нынешних писателей представляется мне чересчур резвыми и здоровыми, извините, мужиками, и поэтому чужая человеческая жизнь в их сочинениях похожа не на кардиограмму сердца, а на прямой вороненый штык». Воспринимать человеческую жизнь как кардиограмму сердца... Только в этом случае писатель создаст нужное для своего народа и времени произведение, откроет тайные глубины человеческой души. Таким предстает и Константин Воробьев в сборнике «Друг мой Момич».

Повесть, давшая название сборнику, напечатана впервые, хотя написана еще в 1965 году. С историей создания этой вещи связаны и некоторые мои личные воспоминания.

Я познакомился с Константином Воробьевым в тяжелое для него время. С газетных и журнальных страниц, в выступлениях и докладах постоянно сыпались упреки по его адресу за его повесть «Убиты под Москвой», опубликованную в «Новом мире» (1963. № 2). Упрекали за искаженное изображение великой битвы под Москвой в ноябрьские дни 1941 года, за отбор «лишь самого плохого, самого трагичного», «за вольное или невольное сгущение красок», за «настроение безысходности, бессмысленности жертв, принесенных на алтарь Отечества, которое навевает произведение»... Эти упреки, конечно, самое безобидные, а ведь говорили и писали слова похлестче: «Да, из неглубокого колодца черпали материал для своих повестей К. Воробьев и Б. Окуджава. И дно этого колодца покрывал отнюдь не чистый песок. Вот и всплыла у них на поверхность всякого рода слизь да липкая грязь. А все чистое, мужественное, святое, что характеризовало нашего человека на войне, оказалось погребено под густым слоем этого ила» (Урал. 1963. № 9).

Так что в выражениях не стеснялись. И было всем ясно – почему. Только что прошли знаменитые встречи Н.С. Хрущева с деятелями литературы и искусства, на которых всесильный генсек раздавал тумаки и «пышки». А на июньском 1963 года Пленуме ЦК КПСС Л.Ф. Ильичев прямо сказал: «Для советских людей священна память воинов, отдавших жизнь за свободу отечества. Нельзя вдохновить на подвиг, не уважая подвигов уже совершенных. Однако в некоторых художественных произведениях, посвященных Великой Отечественной войне, на первом плане выступают не подлинные герои войны, а бессмысленно погибающие страдальцы...»

«Бессмысленно погибающие страдальцы» – это кремлевские курсанты Константина Воробьева.

Уж после этих слов откликнулись почти все газеты и журналы, уничтожающих слов не жалели. Складывалась такая обстановка, когда становилось просто невмоготу. Правда, в 1963 году в Вильнюсе вышла книга «Не уходи совсем», а в Москве «У кого поселяются аисты», но это положение К. Воробьева не улучшило.

И вот как-то в узком коридорчике издательства «Советский писатель», где я в то время работал заместителем заведующего редакцией русской прозы, подошла ко мне Нина Дмитриевна Костржевская – сердобольная душа – и спросила, читал ли я «Убиты под Москвой» и нельзя ли что-нибудь сделать для автора, которого так повсюду избивают. «Напиши ему письмо и предложи прислать заявку, а лучше всего – рукопись нового романа, говорят, у него есть новый роман или повесть...»

Я написал. Вскоре получил ответ. Привожу его полностью:


«Уважаемый Виктор Васильевич! Спасибо за письмо, за добрые слова, за изъявление дружбы. Этому чувству я знаю цену и умею ценить его.

Я и в самом деле пишу роман. Сюжет его – просто жизнь, просто любовь и преданность русского человека Земле своей, его доблесть, терпение и вера. Роман будет из трех небольших частей, объемом листов в 20. Начало его – тридцатые годы, конец – шестидесятые нашего, как говорят, столетия. Наверное, что-то будет в нем и о так называемом «культе». Я не боюсь того, что темы этой чуждаются издатели, хотя и не все. Причина их «оторопи» мелка и недостойна серьезного внимания. И она преходяща. Ведь если говорить правду, то тема «культа» по существу еще совершенно не тронута. Она лишь печально скомпрометирована и опошлена различного рода скорохватами и конъюнктурщиками – бездарными к тому ж – т. е. теми самыми «мюридами», которые в свое, «культовское» время создавали и охраняли этот «культ» с кинжалами наголо.

Нет, я не собираюсь поражать, устрашать, холодить и леденить. Я хочу по возможности русским языком рассказать о том, на чем стояла, стоит и будет стоять во веки веков Русь моя вопреки всему тому, что пыталось и будет еще пытаться подточить ее, матушку. Роман будет ясен, прост, спокоен, правдив и жизнеутверждающ, поскольку мы с Вами живы, здоровы и боевиты. Кажется, я наговорил полный короб комплиментов ему, роману, но сам я тут ни при чем: я строитель, любящий свою работу и наученный понимать толк в «стройматериале». И если я иногда отступаю от желания «заказчика» приделать «балкончик» к зданию, то это ж на пользу зданию. Дольше стоять будет.

На всякий случай я посылаю Вам начальные главы из романа, тиснутые в республиканской газете. Конечно, из них Вам трудно будет разглядеть даль его, но кое-что Вы постигнете, и если Вас (я разумею издательское начальство) заинтересует роман, я с удовольствием отдам его Вам – мне здорово бы помог договор на время работы над книгой.

Черкните мне, пожалуйста, пару строк о том, как легло Вам на душу начало «Момича».

Шлю Вам сердечный привет. Мне тоже хочется повидать Вас. У меня уже «накопилось» в «Сов. писателе» несколько друзей, да будут благословенны их имена, как говорил Моисей. 20.06.64. К. Воробьев».


В пакете, кроме письма, было шесть вырезок из газеты «Советская Литва» за 25 – 28 февраля и за 1 – 2 июня 1964 года, в которых опубликованы начальные главы романа «Друг мой Момич».

Начало «Момича» легло мне на душу.

С первых строк роман захватил мое воображение – автор вспоминал свое нелегкое деревенское детство как раз накануне коллективизации. Вроде бы обычные истории происходят здесь, каких уже рассказано бессчетное число раз: сидит на теплой раките десятилетний Санька и вырезает «дудку-пужатку, как ни у кого». Прекрасное настроение у мальчишки, правда, живут они голодно, дядя, брат его покойной матери, «шелопутный, тронутый, и оттого мы, может, самые что ни на есть бедные в селе – работать-то некому и не на чем». От имени повзрослевшего Саньки и ведет повествование автор, поставив перед собой ответственную цель – разобраться в событиях, которые происходили в тот драматический год «великого перелома». В сущности, и начинается-то повествование с того, что много десятилетий спустя встречаются постаревший Момич и повествователь и вспоминают былые годы:

«Узорно-грубо и цепко переплелись наши жизненные пути-дороги с Момичем. Сам он – уже давно – сказал, что они «перекрутились насмерть», и пришло время не скрывать нам этого перед людьми». И вот первое воспоминание – Санька сидит на теплой раките, вырезает дудку, тетка Егориха зовет его, а он вовсе не торопится на ее «звонкий, протяжно-подголосный зов», но тут появляется «большой-большой мужик» с жеребцом в поводу и бросает в сторону Саньки всего одно слово: «Кшшь».

«Так гоняют чужих курей с огорода, и я мигом съезжаю по стволу ракиты и бегу к хате.

Это незначительное происшествие врезалось в мою память необычно ярким видением, и с него мы оба ведем начало нашего «перекрута», – мне тогда было десять, а Момичу – пятьдесят. Тогда мы как бы одновременно, но в разных телегах въехали с ним на широкий древний шлях, обсаженный живыми вехами наших встреч и столкновений. Момич громыхал по этому шляху то вперед меня, то сбоку, то сзади, и я никак не мог от него отбиться, вырваться вперед или отстать...»

И всплывают перед нами одна за другой картины сельского быта, где в центре событий всегда оказывается Момич. Сначала Санька издали наблюдает за своим соседом, а потом уже не отходит от него, набираясь житейского опыта...

То вместе с ним огород пашет, то строит с Момичем новую клуню вместо сгоревшей, и каждый раз что-то привлекательное открывалось для Саньки в этом суровом на вид человеке: «Все в нем покоряло и приманивало мое ребячье сердце». Дружба с Момичем многое открыла для Саньки, обогатила его душевный мир, но он ждал еще большего: «Я маялся и ждал, когда Момич покличет меня в ночное, – должно же было наступить такое время, от предчувствия которого у меня заходился дух. Но он все не брал и не брал...»

И вскоре нам стало ясно – почему: стеречь такого красавца – опасное занятие. Конокрады, видно, не раз покушались на жеребца. И вот Момичу удалось их поймать, связать и привезти на расправу односельчанам – таков был давний закон: «Нет, не всякий вор, а только конокрад – человек, в одну ночь пускавший по миру потомство семьи, у которой он уводил кормилицу-лошадь, подпадал под обряд сельской саморасправы».

Не выдержало Санькино сердчишко всенародного истязания конокрадов, бросился он к Момичу, и тот действительно спас от гибели знаменитого камышинского конокрада Сибилька и его помощника Зюзю. Не только вырвал из рук остервенелой толпы, но и дал восковую глыбу застаревшего меда: «Мед все хворобы и обиды лечит», – сказала тетка Егориха, передавая Зюзе мед Момича.

В июньских отрывках романа тоже много было интересного, и у меня не было сомнений в том, что эти главы могут послужить добротной заявкой на роман. Уж очень привлекала меня фигура Момича – этакого могучего русского человека, доброго, несокрушимого, сильного, трудолюбивого... Да и время, когда столько сложного и противоречивого возникало и все еще нуждалось в исследовании, было притягательным для писателей.

В этом духе я и ответил Константину Воробьеву. 28 июля 1964 года он ответил мне:


«Виктор Васильевич, здравствуйте!

Конечно, Вы правы: мне следовало бы приехать в Москву, но сейчас, по-моему, это преждевременно, так как рукопись далеко не готова. Где-то в сентябре-октябре будет готова первая книга, тогда я повезу ее Вам. Очевидно, роман пристроится в «Советской России», там меня более или менее знают как вполне «благонадежного» автора. Возможно, они мне дадут и договор с авансом, так что все, я думаю, образуется, главное – не терять упрямства, веры в ближних своих и в себя.

Спасибо Вам за готовность оказать мне приют. Наверное, это мне понадобится.

На всякий случай, а также для совета, прямой критики, посылаю Вам продолжение «Момича». Сейчас я сижу в нем в полосе коммуны. Это нужно сделать грустно-впечатляюще, правдиво-точно и тепло.

Конечно, если бы не необходимость отрываться от работы на побочные поделки для хлеба насущного, то книга продвигалась бы успешнее. Я как-то дерзнул своротить сценарий. И, знаете, своротил. И даже напечатал его во втором номере «Невы» за тот год (правда, там его сильно испортили), но никакая даже самая захудалая киностудия не откликнулась на мой затаенно-вожделенный призыв. Видно, на эту кухню я постучался не в те двери: кажется, нужно было с «черного хода», а я по этим путям не ходок.

У нас тут сушь, жара. Появились уже кусачие августовские мухи. Конец лету. Вы были уже в отпуске? Куда Вы ездите? Валяйте в Литву, в Палангу. Говорят, что здесь хорошо. Я ни разу там не был. Я даже Черного моря не видел еще, вот ведь незадача.

Будьте здоровы и благополучны. Крепко жму руку. Ваш К. Воробьев».


И в пакете – еще три вырезки из «Советской Литвы» за 24 – 26 июля 1964 года, отрывок из романа под названием «Первые радости».

И снова вроде бы о простом и давно известном говорится на страницах «Советской Литвы»... Ну что тут особого, когда тетка Егориха рассказывает о том, как вызывали ее в сельсовет и «назначили делегаткой от всей Камышинки», как она два дня заседала в Лугани, а потом, возвращаясь в повозке Момича, «жарким шепотом» сообщила: «...Скоро мы с тобой в коммуну пойдем жить... в барский дом, что в Саломыковке... Ох, Сань, если б ты знал... И все, Сань, под духовые трубы, все под музыку – и ложиться, и вставать, и завтракать, и обедать...»

Все так казалось заманчиво, а как только стали собираться, так и «смутно» стало на сердце у Егорихи. А главное – до слез обидно, что в коммуну вместе с ними едут побирушка Дунечка и ее сын – конокрад Зюзя, совсем недавно спасенный Момичем от ярости рассвирепевшей толпы односельчан. Грустно и тоскливо было читать строки, которыми описывает рассказчик свое знакомство с коммуной: такая же бедность и убогость, какие были и в их доме: «Нас было девятнадцать человек – одиннадцать мужчин и я, шестеро баб и тетка... Председатель коммуны Лесняк в счет не входил. Он жил отдельно, на втором этаже... По отлогим каменным ступенькам коммуны мы с теткой втащили сундук в сумрачно-прохладный зал, разгороженный двумя рядами витых мраморных колонн. За ними, по правую руку, под окнами, заколоченными фанерой и жестью, впрорядь низенькие железные койки. На них сидели и лежали люди – за левым рядом колонн мужчины, а вправо женщины...»

Казалось, что все будет «хорошо и сладко» в коммуне...

Таковы были первые радости тетки Егорихи и Саньки, совсем чужого ей, если помнить только о кровных узах, но такого близкого и любимого, родного, если говорить о душевной близости.

...А вскорости после этого письма в Москву приехал Константин Воробьев, и мы долго обедали в шашлычной, неподалеку от издательства «Советский писатель», совсем рядышком с Литинститутом... И вот наконец «Друг мой Момич» вышел в свет – роман, о котором мы говорили в те далекие дни так много и обстоятельно...

С предельной остротой и достоверностью К. Воробьев рассказывает о том, что увидели Санька и тетка Егориха, сорокалетняя крестьянка, которой так и не удалось вырваться из когтей бедности, и как только поманили ее лучезарной жизнью, так она тут же согласилась. Нет, бедность не мучает ее, она легко относится к ударам судьбы – муж-то ее помешанный... Надо ж и его как-то содержать. Она легко поверила, что в коммуне им будет легче, душевнее. Но то, что она увидела в коммуне, ужаснуло ее. Все та же бедность, убогость, да еще в условиях, когда не распоряжаешься своей судьбой, полностью зависишь от других, от их приказов, характеров, от их неумения работать: «Коммунары окучивали картошку. На саломыковских огородах она давно цвела, а эта не собиралась даже. В глинистом месте, на берегу ручья потому что росла, а тут пырея полно. Да и навоза в коммуне нету. Кто ж его у нас наделает!»

Нет, уж лучше бедность на свободе, чем все та же бедность в условиях чудовищного подавления личности в так называемой коммуне рабов. И тетка сразу же стала думать о спасении. Впервые она почувствовала, что значит быть свободной, быть личностью. Пусть голод и холод терзают ее тело, но она свободна и независима в своих желаниях и стремлениях, ее не подавляет душевный мир коммуны.

И Санька, выросший в свободном мире природы, начинает ценить всю мощь и красоту свободы, стремится уединиться, остаться наедине с природой; здесь, в коммуне, они почувствовали тяжелый пресс стадной жизни, фальшивый смысл ее лозунгов («Придет время, товарищ Бычков, и на всем земном шаре раскинется цветущий сад одной великой коммуны!» – сурово и раздельно выговаривает председатель коммуны товарищ Лесняк), нивелирующее влияние толпы на личную жизнь человека. В коммуне подавляют личность, а представляют этот отвратительный процесс как благо человеку, делают его механизированным, лишенным индивидуальных желаний, свойств, а догматически утверждают, что это акт высокого гуманизма.

И вот убежали из коммуны, конечно, с помощью Момича, который просто-напросто приехал за ними ровно через столько, через сколько, как ему казалось, эксперимент должен исчерпать себя. Бежали от унижений и подавления собственной личности. И тут же вздохнули с облегчением. Санька увидел, как счастливы Момич и тетка Егориха, сидят на телеге Момича и поют – эта песня и эта сцена вообще, может, самое прекрасное место в повести. Они еще ничего не знают, даже не догадываются, что страшные силы распада устоявшейся жизни уже начинают свою все уничтожающую работу, приведшую к катастрофе...

Тетка Егориха – отважный человек в своей чистоте и бескомпромиссности. Вроде бы ничего отважного и нет в ее поведении. Но это только на первый взгляд...

А все началось вроде бы с самого незначительного эпизода... Сколько уж раз описывали писатели тот момент, когда уполномоченные приходили в дом крестьянина и агитировали за колхоз. Пришли и в дом тетки Егорихи. Но главное – кто пришел: бывший конокрад Сибилек, его подручный Зюзя, неизвестные в деревне городские. Из их разговора стало ясно, что тетку Егориху и Саньку осудили за то, что они дезертировали из коммуны. «Степенно и ладно» она ответила на осуждающий жест учительницы:

– Мы, милая, не в солдатах служили там. Хотелось – жили. Не понравилось – вернулись домой.

– Не понравилось? В коммуне? Вам? – с нарастающим гневным удивлением спросила учительница.

– То-то что нам, красавица, а не Сидорову кобелю! – распевно сказала тетка...

Эта «странная для сельского пролетария концепция» нуждалась в объяснении, и Зюзя сразу же все «уличающе» объяснил: «Их Мотякин сманил. Сусед ихний, подкулачник».

А уж после того, как тетка Егориха на вопрос: «Чего в колхоз не пишетесь» ответила, что «у нас поборов нету... ни по денной должности, ни по ночной охоте», всем собравшимся стало ясно, что тетку Егориху не уломать идти в колхоз, хотя она по всем статьям «сельский пролетарий».

Гордая, независимая, не сломленная даже своей бедностью, тетка Егориха, по мнению Сибилька и Зюзи, представляла собой опасность своей прямотой и памятливостью.

Еще недавно Зюзя был в «кожаной тужурке и буденовке», а теперь ходил в «богатой одеже»: Санька признал и кожанку, и полосатый шарф, и галифе, и сапоги с калошами, все это принадлежало Роману Арсенину, уже раскулаченному и высланному на Соловецкие выселки.

В Камышинке уже господствовали такие, как Зюзя и Сибилек, помогал им устанавливать колхозную диктатуру милиционер Голуб. Уводил под конвоем всех тех, кто хотел проявить самостоятельность и рассудительность. Их тут же объявляли кулаками, а тех, кто победнее, – подкулачниками, сразу все упрощалось и выходило по-«ихнему». Уводили, выселяли, разоряли хозяйство, делили между собой.

Все шло как обычно. Но вот бабы взбунтовались тогда, когда увидели, что «скинули с церкви крест, а на его место поставили флаг». Они потребовали, чтобы «поставили его обратно на свое место». Но как? Никто не знал, «сверзить-то легче», «оттого и галдели все и не видели, как от сельсовета прямо на корогод помчался Голуб...». И произошло самое страшное – бабы, увидев милиционера, разбежались, а тетка Егориха осталась одна: «Тетка не отступила и даже не присела, она только вскинула руки к морде голубовского коня, и он встал на дыбы, а Голуб...» А Голуб выстрелил и убил тетку Егориху.

Момич хотел найти управу на убийцу, но ничего не вышло: председателем сельсовета стал к тому времени Зюзя, а Момич слыл опасным элементом, «подкулачником». Да и его самого вскоре «раскулачили».

Сначала, как только замелькали драматические события в Камышинке (аресты непокорных, отречение попа от веры и др.), Момич пытался оказывать сопротивление течению событий: «Дай черту волос, а он и за всю голову», но потом увидел, как набирают силу такие, как Зюзя и Сибилек, и сокрушенно говорил: «Ох, Александр, не дай бог сукину сыну молоньей владеть. Ох, не дай!»

А «сукины дети» уже владели «молоньей» и безнаказанно разоряли крепкие хозяйства, в том числе и хозяйство Момича. Зюзя и Сибилек увозили из дома Момича и кадушку меда, и перину, за которую беспомощно хваталась Настя, дочь Момича: это ж ее приданое. Но сила была на стороне Зюзи, у него наган, он и выстрелил, но промахнулся, уже второй раз «стал жмурить глаз и хилиться набок», когда «Момич шагнул к крыльцу и в трудном борении с чем-то в себе сказал:

– Слышь, ты... Спрячь пугач! Ну?!»

Казалось, что только этого вмешательства Момича и ждали, чтобы объявить этот мужественный поступок «прямым покушением» на сельского активиста и составить акт. «Ночью его забрали. Вместе с Настей».

Так на глазах Саньки рушилась привычная, такая сказочно прекрасная устойчивость жизни, которую уже никому и никогда не вернуть. Как-то захотелось ему все начать сначала: вот так же сидел он на теплой раките, как и тогда; так же он стучал по срезанному черенку и делал дудку-пужатку, но не окликнул его родной голос тетки Егорихи, не крикнул ему предостерегающе «Кшш» такой близкий Момич, как ни пытался Санька хоть мысленно вернуть то, что было «утешного и радостного» в его прежней жизни, ничего не получилось, мир раздваивался в его душе: то представала в его глазах тетка в красной косынке, веселая, умная, задорная, независимая и стойкая, то представала чужой, обряженной для похорон; то возникал перед его глазами Момич, яростный в своей целеустремленности, мужественный супротивник «ударникам» колхозного движения, таким как Зюзя и Сибилек, но тут же этот несгибаемый Момич вдруг превращался в слабого, квелого, каким увидел его Санька на своем дворе во время раскулачивания, когда он собирал разоренных пчел – и этот, второй Момич, сгребавший в подол рубахи снег вместе с полудохлыми пчелами, казался чужим, незнакомым... Не догадывался Санька, что и он уже изменился, стал другим, кончилось его детство и никогда его не вернуть, как не вернуть и тетку Егориху, и Момича...

Но Момич еще раз пришел на свое подворье, проведать Саньку, узнать о его житье-бытье... А потом снова пропал... А мир колхозный отвернулся от Саньки, каждому было недосуг в это тревожное время. Что ж осталось делать, как не искать Момича: дядя Иван помер... Нашел Санька Момича, но и за собой привел «хвост»: крались за ним Голуб и Зюзя. Увидел их, когда они были совсем близко. И Момичу оставалось только стрелять: Голуба убил, а Зюзя сбежал.

На том и разошлись дороги Саньки и Момича: «Моей бедой ты сыт не будешь... Уходи один», – подвел Момич неутешительный итог «перекрута» жизни.

И вот много лет спустя, на войне, повзрослевший Александр сам оказался в таком положении, когда его рука невольно начала поднимать пистолет, а тот, в кого направлена была эта страшная рука, привстал на носках сапог и омертвело оправдывался, понял и самому страшно стало: «Вот тогда-то я и понял, почему слабые и несправедливые люди, незаконно или по ошибке поставленные у власти над другими, неизменно и в первую очередь стремятся обвинить в чем-нибудь самого сильного и правого – этим они устраняют из жизни опасность примера и сравнения и утверждают себя в праве на произвол...»

В этом, конечно, главный вывод всего драматического повествования. Значительна и другая информация: Момич не затаил обиды на советскую власть, погиб как солдат: казнили его немцы за связь с партизанами.

Константин Воробьев написал своего «Момича» в 1965 году, впервые показав коллективизацию как первую катастрофу, потрясшую души людей и поставившую человека перед выбором – оставаться самим собой и поплатиться за это естественное желание трагическими испытаниями или словчить, приспособиться, выдавая себя совсем не за того, кем ты на самом деле являешься... Перед человеком встал соблазн уйти от подлинной жизни и затаиться, для этого нужно всего лишь забиться в глушь, оказаться лесником, сменить фамилию. Так обстоятельства вынудили Максима Евграфовича стать Петром Васильевичем Бобровым. Но духом он остался прежним, при встрече успокаивает «расквасившегося» лейтенанта Александра: «Под ножку на момент и лошадь валят...» А на Расеи яства много, коли гостям брюха не жаль!» Только что сдали Минск, только что лейтенант вышел из трудной переделки, и слова Момича, как и прежде, одиннадцать лет назад, подействовали на Саньку-Александра ободряюще.

В «Момиче» К. Воробьев показывает, как устойчивое, благополучное представление о мире сменяется тревогой, сомнениями, показывает, как твердая почва крестьянской жизни утрачивает свои вековые черты, начинает сначала колебаться под ногами таких, как Момич, а потом и совсем рушится. Случайные, залетные люди стали командовать жизнью крестьян, распоряжаться на их земле, на их подворье. Положение в привычном мире изменилось, человек перестал быть свободным и независимым. И горько, тяжело приходится тем, кто этого не понимает и продолжает жить «по старинке», оставаясь верным самим себе, привычным идеалам, духовным ценностям.

Самое страшное, что столкнулись две силы, силы добра и силы распада, и в неравной борьбе одерживают верх Зюзя и Сибилек, конокрады, поддерживаемые властью в городах. И силы оказались не равны: такие, как тетка Егориха, были расстреляны; такие, как Момич, вынуждены были скрываться, третьих выселили на Соловецкие выселки, а оставшиеся покорились силе, которая, словно пресс, выжимала из них все соки.

Константин Воробьев, русский по рождению и по душе, всю свою творческую жизнь прожил в Литве, так сложилась его послевоенная судьба. Здесь он познал много счастливых мгновений, и он с благодарностью и любовью говорил о своей второй Родине, приютившей его и регулярно издававшей его книги. Но всеми помыслами он был с Россией, рвался к нам, чтобы каждый день и каждый миг чувствовать и знать, чем живет и дышит его Родина, разделить с ней ее скупые радости и чудовищно разрастающуюся боль, которая с беспощадной методичностью терзала ее. Константин Воробьев стремился коснуться матушки-земли, чтобы, как некогда Антей, почувствовать и набраться новых творческих сил. Не удалось.

Сейчас К. Воробьев, как Ю. Бондарев, В. Белов, В. Распутин, Е. Носов, С. Викулов, по праву был бы во главе российской отечественной литературы...

Не удалось... (Литературная Россия. 1988. 21 октября)


А вот еще несколько писем Константина Воробьева из нашей переписки:


«Дорогой Виктор Васильевич! Спасибо Вам за письмо, за хлопоты, за теплые слова «Момичу». Видите ли, в чем дело: меня едва ли когда-нибудь будут печатать в «Сов. писателе». В чем причина – сказать не могу. Но еще несколько лет тому назад там отвергли мою повесть, рекомендованную издательству М.А. Шолоховым. Повесть затем напечатали в «Сов. России». Позже не стали печатать сборник моих рассказов. Он вышел затем в «Молодой гвардии», получил большую прессу у нас в Союзе, издан в Европе. А что за рецензии я получал! Одного вашего рецензента – Матова – я изобразил потом в своей повести «Почем в Ракитном радости».

Короче говоря, когда я заглянул в тематический план «Советского писателя», то ничего отрадного я там не узрел. Бог с ним, с этим издательством.

С «Момичем», конечно, мне трудно и будет трудно, хотя роман целиком и полностью будет за Советскую власть. Испугать он может только дураков, а так как их много, то...

Нет, Момич русский, наш. Это лишь кличка его уличная – Момич. От имени Максим. Фамилия его еще появится. Вскоре я Вам пришлю еще пару подвалов, – тут стараются поддержать штаны на мне, пока пишу. Понимаете: я ведь не служу. Пять лет тому назад ушел из газеты, заведовал там отделом литературы и искусства; но работать в газете и писать самому – немыслимо, мозг превращается в яичницу, и хочется убивать тех, кто приносит тебе стишки и рассказы. Я думаю, Вам это знакомо и понятно. Так вот. Я живу, заедая себя будущего, т. е. в долг. Когда выходит книга (а выходит она трудно и долго), то я раздаю долги и тут же кредитуюсь снова. Унизительно это, мешает жить, и запить временами хочется, и кричать «Вяжите меня!» Но жить и писать надо. И делать это надо честно. Изредка мне помогают из «Молодой гвардии» (журнал) тем, что присылают на рецензию какой-нибудь графоманский кирпич. Вообще я прочел и написал на них двадцать рецензий – убивательных, так что сам себя начал бояться. Но какая халтура, конъюнктура, претензия! Какая бессовестная стряпня, муть! К такому нельзя не быть беспощадным, доказательно, конечно, беспощадным, и я им был. Говорю это к тому Вам: пока суть да дело, пока роман пишется, то нельзя ли изредка подбрасывать мне вышеупомянутый кирпич. Работу я сделаю быстро и, конечно, добросовестно, так как это будет мой хлеб. Подумайте над этим, пожалуйста. И черкните мне пару строк.

Шлю Вам дружеский привет, крепко жму руку.

19/07<64> Ваш К. Воробьев». (Датируется по штемпелю на конверте.)


«Здравствуйте, дорогой Виктор Васильевич!

Получил рукопись Н. Выглазова и Ваше официальное письмо. Сегодня 20 августа, а числа 24 или 25-го я навещу Вас в издательстве, там и передам рукопись и рецензию, там и поговорим о «Момиче». Не удастся получить у Вас авансовый договор, схожу в «Сов. Россию». Словом, до скорой встречи. В Москву мне крайне нужно: подходит самая рабочая страда – осень и зима, когда можно будет с утра и до ночи сидеть за столом и писать, писать, а для этого надо не думать о хлебе. Крепко жму руку.

Ваш К. Воробьев». <22.08.64> (Датируется по штемпелю на конверте.)


«Дорогой мой Виктор Васильевич!

Шлю Вам большущий привет, с удовольствием исполняю обещание – посылаю книжку. Это мой последний экз., и Олегу Николаевичу (Олегу Михайлову, с которым я познакомил К. В. – В. П.) я пришлю позже, ежели эта оказия будет ему не в тягость. Передайте ему мой поклон.

Та наша – пусть и не совсем святая – вечерня осталась у меня светло-розово-малиновым пятном-блесткой на том нерадостном, что я встретил в Москве, – значит, коньяк пролился в печенку правильно. Давайте не терять друг друга, когда-нибудь мы пригодимся себе и соседям. Крепко жму руку.

Ваш К. Воробьев». 31/08<64> (Датируется по штемпелю на конверте.)


Примечание. К. Воробьев не раз бывал в Москве, и иной раз мы с О.Н. Михайловым долго обсуждали литературные дела, чаще в шашлычной, недалеко от Литинститута.

«Спасибо за открытки, дорогой Виктор Васильевич. Я о Вас тоже вспоминаю с отрадным чувством. Как Вы поживаете? Все ли Вы в «Совписе»? И не пора ли Вам стать главредом? Я бы тогда набился к Вам на прием и между нами произошла бы не очень приятная для Вас беседа об издании моих повестей...

Я где-то заметил о выходе Вашей книги. Пришлите-ка как-нибудь, а?

Шлю Вам привет.

15/XI-67 Ваш К. Воробьев».

7. Гуманизм Шолохова

Пожалуй, пора рассказать о творческой судьбе моей книги «Гуманизм Шолохова», вышедшей в издательстве «Советский писатель» в 1965 году. И снова вспоминаю чудесного человека, сыгравшего в моей жизни определяющую роль – Василия Петровича Рослякова, взявшего меня на работу в «Совпис». Как-то он спросил о дальнейшей судьбе моей диссертации, думаю ли я опубликовать ее полностью как книгу. Я даже не думал о такой возможности, показывать рукопись не решался, сомневаясь в ее достоинствах чисто литературных. Но он настоял, предложил показать ему одну из глав, «самую-самую». Естественно, я принес главы о «Тихом Доне». Он прочитал, ему понравилось, и он отдал эту часть в редакцию критики и литературоведения. Там ничего лучшего не могли придумать, как послать ее на рецензию В. Гоффеншеферу, который в своем отзыве высказал недоумение: я не могу рецензировать эту рукопись, потому что автор ее критикует мою концепцию, как и концепцию моих единомышленников. Было бы неблагородно с моей стороны критиковать молодого писателя, но как честный человек скажу, что в рукописи высказано много любопытного, свежего, рукопись перспективна. Очень огорчила эта рецензия редакцию критики и литературоведения, надеялись тут же рукопись отфутболить, а приходится вновь что-то придумывать. Как читатель догадывается, с заведующей этой редакцией мои отношения развивались не лучшим образом, хотя видимость соблюдали, как и диктовали правила совместной работы. По предложению В.П. Рослякова и В.М. Карповой «Гуманизм Шолохова» дали сначала А.И. Метченко, потом – С.М. Петрову, к тому времени защитившему докторскую и ставшему профессором в МГУ, откуда его изгнали некогда за якобы «нечистоплотную» любовь. Рецензии были просто положительные, а замечания, как говорится, конструктивные.

Вернули рукопись на доработку. Я еще несколько месяцев серьезно работал, сделал все, что, казалось, мог. Редакция дала на рецензирование Е.Ф. Книпович, слывшей в издательстве самой строгой и не поддающейся никаким сиюминутным капризам времени, дескать, зарежет рукопись этого неунывающего человека.

Я уже к тому времени начал понемногу разбираться в сложностях литературного процесса, знал, что идет открытая, а чаще всего тайная, так сказать, подспудная борьба между редакциями журналов «Новый мир» и «Октябрь», а вокруг этих журналов группируются целые «отряды» писателей, критиков, журналистов, киношников, художников. Творческий мир поделили на два лагеря, это чувствовалось и в работе издательских работников: одни проталкивали в планы выпуска и редподготовки своих, а другие – своих. Не только издательские работники имели свои симпатии, но и члены правления. Только великий издатель Николай Васильевич Лесючевский стремился к определенному балансу в расстановке писателей в издательских планах. Он знал обо всем, что происходило в издательстве, он знал, кто что говорит и даже кто что думает. И балансировал между этими лагерями, пытаясь скрыть от окружающих свои симпатии за внешней объективностью: он был верным и последовательным членом партии, и если колебался, то вместе с линией партии. Отсюда и его немалые преимущества и ошибки.

Так вот, к сожалению, я узнал, что Евгения Федоровна Книпович скорее разделяет симпатии «Нового мира», чем «Октября». Можно себе представить мое настроение, хотя моя позиция не умещалась в прокрустово ложе этих узко групповых пристрастий новомирцев и октябристов. Но имя Шолохова уже тогда вызывало неоднозначное, как бы сейчас сказали, отношение, особенно после его выступления на Втором съезде писателей в декабре 1954 года. А моя любовь ко всему, что написал Шолохов, явственно обозначилась в книге.

Однажды Евгения Федоровна позвонила в редакцию и попросила автора рукописи «Гуманизм Шолохова» забрать свою рукопись с ее рецензией, она неважно себя чувствует и в ближайшее время не может прийти в редакцию, а ей хочется познакомиться с автором и поговорить. О своем отношении к рукописи ничего не сказала.

Евгения Федоровна жила где-то в центре, недалеко от Гнездниковского, я быстро нашел ее квартиру. Евгения Федоровна показалась мне в то время глубокой старухой, а было ей всего-то 63 – 64 года. Умна, приветлива, угостила меня чаем, как раз она сидела за столом, расспросила об издательстве, о том, чем я занимаюсь. Я сдержанно рассказывал, проклиная в душе всю эту интеллигентность и не переставая думать о главном – что сулит мне этот визит. Наконец, чай выпит, чашки убраны со стола, она подошла к секретеру, взяла мою рукопись и сказала:

– Виктор Васильевич, я с удовольствием прочитала вашу рукопись, она выгодно отличается от всего, что мне приходилось читать о Шолохове. Есть некоторые шероховатости в стиле, но это от вашей молодости, темперамента, все это легко можно поправить. Удачи вам. Всего вам доброго!

Вроде бы обнадежила, но я тут же, как только закрылась за мной дверь, лихорадочно развязал тесемки и пробежал глазами текст рецензии, сразу отлегло, напряжение спало. На крыльях радости я возвращался в издательство, всю дорогу торжествующе улыбался, представляя себе постное выражение лица заведующей редакцией критики и литературоведения при чтении очередной положительной рецензии на «Гуманизм Шолохова». Так надеялись на Евгению Федоровну, частенько она давала резко отрицательные отзывы на присланные ей рукописи, но такой рецензии в редакции не ожидали, значит, не угадали в выборе рецензента, ведь она совсем из другого лагеря. Сначала Гоффеншефер «подвел», осудил их за то, что ему дали рукопись, в которой автор полемизирует с точкой зрения его единомышленников, теперь – Книпович.

Шел, вспоминаю, 1964 год. В литературных кругах заговорили о 60-летии М.А. Шолохова, редакции журналов и издательств планировали отметить этот юбилей. Я совершенно был уверен, что и «Советский писатель» задумается об этом и включит в план выпуска мою книгу, тем более что Валентина Михайловна Карпова, главный редактор издательства, направила рукопись (после четырех положительных рецензий) Анатолию Вениаминовичу Калинину, члену правления издательства, и получила просто восторженный отзыв от него. Но в план так и не включили. Я был в отчаянии. В самом начале своей работы в издательстве я и не помышлял об издании своей кандидатской диссертации, но теперь-то столько вложено дополнительного труда, столько еще прочитано о Шолохове за это время, а концепция Л.Г. Якименко и его единомышленников по-прежнему торжествовала. Было отчего затосковать. Время-то идет, идеи, высказанные в статье «Два Григория Мелехова» в 1958 году, могут потускнеть, свежий материал может превратиться в залежалый товар и пр. и пр.

Но, слава богу, я уже был не одинок в издательстве, за моей борьбой следили мои товарищи, друзья, коллеги. Секретариат Союза писателей СССР утвердил план выпуска издательства на 1965 год. Моя рукопись в план выпуска не попала. Оставалась еще одна инстанция – Главная редакция Комитета по печати СССР. Обычно обсуждение планов на этом уровне носило формальный характер, следили лишь за тем, чтобы не было дублирования в издательских планах. Не оставалось, казалось бы, никаких надежд. И тут попросил прочитать мою рукопись Николай Иванович Родичев, новый заведующий редакцией русской современной прозой, славный человечище, талантливый писатель, поэт, прозаик, драматург, а вскоре сообщил мне, что он выступит на Главной редакции с предложением включить в план выпуска 1965 года «Гуманизм Шолохова»: «Давно мне нужно было прочитать, но ты же знаешь, что, помимо редакционных дел, я заканчиваю новый роман, издательство торопит меня с окончанием его, времени совершенно нет, но твою рукопись прочитал, прочитал», – сказал Николай Иванович.

И действительно, И.И. Родичев выступил с сообщением о моей рукописи при обсуждении на Главной редакции Комитета по печати СССР, предложил включить ее в план, перечислил всех рецензентов, напомнил о юбилее Шолохова, о чем издательство словно позабыло.

Главный редактор художественной литературы Комитета по печати тов. Пенкин (имя-отчество забыл) намекнул Лесючевскому, что он не вмешивается во внутренние дела издательства, но хорошо бы и этот вопрос решить, а то, дескать, как-то неловко все это прозвучало: Шолохов – кандидат на Нобелевскую премию, есть решение о проведении его юбилея, а вы...

А уже шел 1965 год, редакция журнала «Октябрь» опубликовала мою большую статью «Судьба художника – судьба народа», а «Дружба народов» – статью «Человек на войне». И действительно получалось как-то неловко. Рукопись отредактирована и подписана Н.Д. Костржевской, прочитана заведующей редакцией, прочитала главный редактор В.М. Карпова, и только после всего этого взял на контрольное редактирование Борис Иванович Соловьев, замечательный критик, литературовед, прошедший огонь и воду в литературных баталиях начиная с 20-х годов. Его фундаментальная книга о Блоке не раз переиздавалась в «Советском писателе».

Его замечания на полях рукописи точно били по самым живым, остро полемическим страницам. Мы сели рядышком и перелистывали злополучную рукопись с карандашными пометками Бориса Ивановича.

– Борис Иванович, вы помните письмо Шолохова Горькому о «Тихом Доне»? А ведь у меня положение точно такое же: человек десять читали, и у каждого возникали свои предложения по «улучшению» рукописи. И если я каждого буду слушать, то от моего ничего не останется...

– Останется, останется, Виктор, и очень многое. А мои замечания и предложения – это как бы предостережение. Вы не знаете этой публики, которую затрагиваете, они набросятся на вас, как злые собаки, и будут рвать на части, пока не разорвут, а вы кандидатом в партию вступили, небось о Союзе писателей мечтали. Лучше кое-что снять, чтобы вам спокойнее было. Да и издательству несдобровать, если поднимется шум вокруг вашей книги.

«Вот-вот, – мелькнуло у меня, – это главное. И Алексей Иванович о том же говорил мне на факультете, когда я готовил доклад, предупреждал. Сейчас был бы доцентом МГУ, престижно и спокойно, читал бы лекции, а лет через десять защитил бы докторскую, стал профессором». Все это было как мгновенное затмение, минутная слабость, ведь жизнь литератора – я это уже почувствовал на опыте моих «подопечных» – непредсказуема: «Напечатают – кум королю, а если откажут – зубы на полку, как говорится. Ведь печатают чаще всего тех, кто угождает времени, его привычным идеям, вкусам, устоявшимся идеологическим блокам».

С наименьшими потерями «сражение» было выиграно, рукопись подписана в набор 27 сентября 1965 года. Только после этого был заключен договор, выписаны традиционные шестьдесят процентов по одобрению, и я получил громадные по тем временам деньги, что-то около трех с половиной тысяч рублей, а ведь потом-то еще сто с лишним процентов после того, как все двадцать тысяч экземпляров книги выйдут в свет. 26 ноября 1965 года подписана в печать: в ноябре Шолохов получил Нобелевскую премию, книга шла ускоренными темпами. Где-то в феврале 1966 года я любовался сигналом.

Три эпиграфа в этой книге, определяющие пафос и цель ее: первой главе «Будет так, как велит правда жизни» предпосланы слова Льва Толстого: «Человеческое слово может быть полезно только тогда, когда оно заключает в себе истину. Всякая ложь, даже самая блестящая, высказываемая хоть бы даже с самыми благородными, высокими целями, непременно, в конце концов, должна произвести не пользу, а величайший вред»; второй главе «Человек и время» предпосланы слова Родена: «Подлинный художник выражает то, что думает, не боясь растоптать существующие нормы. Тем самым он учит искренности себе подобных. Представьте себе, какого огромного прогресса мы могли бы добиться, если бы люди были до конца правдивы. Как быстро общество увидело бы и осудило свои ошибки, свои заблуждения, безобразные дела, и в какой короткий срок наша земля превратилась бы в рай»; третьей главе «Человек и народ» – слова Белинского: «Всякая личность есть истина в большем или меньшем объеме, а истина требует исследования спокойного и беспристрастного, требует, чтоб к ее исследованию приступали с уважением к ней, по крайней мере, без принятого заранее решения найти ее ложью».

Книга посвящена «Светлой памяти отца Петелина Василия Никитича», а ее переиздание в том же «Советском писателе» в 1986 году – «Светлой памяти родителей Татьяны Федотовны и Василия Никитича Петелиных»; книга «Жизнь Шолохова. Трагедия русского гения» (Москва: Центрполиграф, 2002) также посвящена «Светлой памяти моих родителей Татьяны Федотовны и Василия Никитича Петелиных».

Мне повезло: я родился в счастливой семье, мои родители увидели друг друга в церкви, столкнулись взглядами, и все – полюбили на всю жизнь. И когда пришла пора жениться, Никита Петелин вместе с сыном поехали в соседнюю деревню свататься, но мой отец, Василий, отказался от невесты, решительно заявив своим родителям, чтобы они сватались к Обносовым, их дочь Татьяна пришлась ему по сердцу.

Отец с похвальной грамотой закончил церковно-приходскую школу, выделялся в школе своей смекалкой, сообразительностью, быстро схватывал все на лету. Учитель обратил на него внимание и пришел к отцу Никите Родионовичу и сказал, что сыну надо дальше учиться, человеком станет. А для этого нужно было ехать в уездный город Михайлов.

– Вот наша школа, наша кормилица, – показал дед Никита на соху, которую готовил к пахоте.

Так и закончилась учеба. А там женитьба, Первая мировая война, Гражданская война, коллективизация, бегство в Москву, снова война, Великая Отечественная.

В Первую мировую получил ефрейторские погоны, был ранен, после выздоровления стал учить солдат строевой подготовке в городе Шуе, мать навестила его, а через девять месяцев появилась дочь Мария, первым был сын Петр (1914), погибший в годы Великой Отечественной войны на фронте.

Отец много рассказывал о своем участии в Первой мировой и Гражданской войнах. Особенно любил он вспоминать свою службу на красном бронепоезде, своего комиссара, рекомендовавшего ему вступить в партию большевиков: «Человеком будешь... Пошлем учиться, как только победим беляков». Отец написал маме, что он хочет вступить в партию. И тут же получил ответ: «Вася, в партию не вступай, говорят, большаков будут расстреливать или вешать, а у нас трое детей...» Вернулся с фронта, стал крестьянствовать. Вспоминаю один из рассказов сестры Анны: «Как-то побежали мы с сестрой Моней встречать отца с работы, встретили, он посадил нас на телегу, вытащил яичко, очистил его и ножом разделил его на две половинки и вручил со смехом нам. Вот вам гостинцы...» Не раз отец рассказывал, как в 1921 году, в голодный год, несколько крестьян села Хавертово поехали за хлебом в город Ташкент, каждый купил по нескольку мешков муки. А перевозили очень просто: отнесет один мешок, поставит, бежит за другим, потом за третьим... Так поездка в Ташкент спасла от голода не одну крестьянскую семью. Мама вспоминала, с какими трудностями вступали в колхоз, так жалко было расставаться с любимой лошадью, так трудно было заниматься коллективной работой, а тут маленькие дети держатся за подол. Рассказывала один тяжелый эпизод в своей колхозной жизни... Отец был активным участником коллективизации, колхозники выбрали его бригадиром, но вскоре он разочаровался, приходилось с нагайкой выгонять колхозников на работу, отказался от бригадирства после того, как мама не вышла на работу, он прискакал к дому на взмыленном коне и, увидев вышедшую из дома маму, взмахнул на нее плеткой. Естественно, плетку он не опустил, мама под ноги его коня толкнула маленьких детей, а сама с грудным ребенком закричала на него... Наступило горькое разочарование отца, он разочаровался в своем бригадирстве, вскоре сложил свои полномочия. А в это время у родителей было восемь детей, от шестнадцати до годика. Какая уж тут работа в колхозе, управиться бы в доме, покопаться бы в огороде. Особенно после одного случая, явно показавшего всю тщетность погони за коллективной удачей. Родителям, чтобы уплатить налоги, пришлось продать корову. И когда отец вел корову на базар, ему встретился председатель правления колхоза, который с удивлением спросил отца, почему он продает корову, ведь у него маленькие дети. Отец сказал про налог. А тот с недоумением сказал: «Ведь у тебя дочь Мария работает на складе. Неужели она не могла взять сколько нужно зерна, чтобы тебе помочь...» Нет, не могла... Родители были православными, по православным канонам нельзя воровать, просто вспомним Нагорную проповедь... А после продажи коровы родители задумали уехать в Москву. Так и сделали.

Судьбы шолоховских героев и судьбы моих родителей в чем-то весьма существенном были близки, это судьба поколения русских людей, переживших две войны и коллективизацию, сначала активных участников этих исторических процессов, а потом испытавших горечь, разочарование, крушение надежд.

К сожалению, книга «Гуманизм Шолохова» вышла с навязанными автору фразами, пустыми, риторическими, но без этих фраз ни одна книга в то время не выходила в свет. Особенно коробит фраза в аннотации: «Говоря о произведениях М. Шолохова, блестяще подтверждающих плодотворность метода социалистического реализма, В. Петелин...» Ведь только несколько лет тому назад в докладе я отказывался от этого метода, считал его вредным для советской литературы, а тут – пожалуйста...

И еще в книге есть несколько дежурных фраз, о появлении которых автор узнал после ее выхода в свет. Но это, естественно, не уменьшает мою вину за их появление в книге; эти горькие переживания – плата за ее выход в свет вообще. И на это обратили внимание мои друзья и коллеги, о чем речь будет еще впереди.

8. Тени исчезают в полдень

К этому времени у меня появился немалый опыт редакторской работы, и заведующий редакцией Николай Иванович Родичев, ставший моим другом, предложил мне занять должность его заместителя. И еще одна писательская судьба возникла в моей жизни – судьба Анатолия Иванова, с которым я познакомился в Иноиздате.

Анатолий Иванов привез из Новосибирска рукопись нового романа после доработки, первый вариант под названием «Изуверы», насчитывавший более тысячи страниц, прочитал член правления Александр Макаров, знаменитый критик того времени, высказал автору немало замечаний. Автор почти год работал. После новой рецензии Александра Макарова – роман уже в то время назывался «Тени исчезают в полдень» – прочитал его я как будущий редактор, и в этом варианте Анатолию Иванову не все удалось в равной степени, были нелепые эпизоды, лишние рассуждения, мало влияющие на развитие сюжета, на характеристики действующих лиц. Особенно яростное неприятие у меня вызвали страницы, на которых появляется ЛУНА как персонаж романа, и от имени Луны автор дает оценки некогда происходившим и происходящим событиям. Вот Луна видит с высоты своего положения мальчика и размышляет о его будущей судьбе, вот еще кто-то возникает в поле зрения Луны, и она опять, как и живой человек, раздумывает о том, что ждет его впереди. Как говорится, эти страницы поражали своей нелепостью, своеволием художника, которому кажется, что он все может. Может, но только нужно дать мотивы возникновения той или иной картины, того или иного поступка, действия или события.

Кажется, мне удалось убедить упрямого автора «Теней». Причем я соглашался оставить и эти страницы, но вместе с тем приводил аргументы за то, что необходимо их снять, будет умнее, глубже, естественнее, правдивее.

Последние страницы обсуждены, на полях рукописи – мои деликатные заметки. Автор готов взять с собой в Новосибирск и без помехи и московской суеты доработать рукопись. Что еще нужно для того, чтобы по-доброму попрощаться на несколько месяцев? Правильно! Пойти в ресторан.

И вот мы в «Арагви» за богато накрытым столом, пьем и закусываем, увлеченные продолжением нашего разговора, общего дела, которым теперь связаны еще на несколько месяцев. Рукопись торжественно водрузили на отдельный стул, любуясь итогами почти законченного труда.

Обсудив литературные, политические события, отдав должное вопросам международного положения, мы наконец расплатились и, величаво сохраняя равновесие, удалились из ресторана.

– Пойдем ко мне, – пригласил Анатолий Степанович. – У меня прекрасный коньяк, не везти же его в Новосибирск.

Последний аргумент неотразимо подействовал на меня, и я отбросил малодушные колебания.

И в гостинице «Москва» у нас нашлись темы для обсуждения, но и этому увлеченному разговору подошел конец, и я стал прощаться.

Вдруг Анатолий Степанович уставился на меня и надолго замолчал, увидев наконец, что я ухожу с пустыми руками, а в ресторан входил с рукописью, чтобы торжественно, под первую рюмку, передать ее автору, что я и сделал, не закусывая.

Мы обошли весь номер, осмотрели все стулья и стол, зачем-то заглянули в ванную и даже в туалет. Но рукописи не было.

– Мы забыли ее в ресторане, – спохватился Анатолий Степанович.

Мы выскочили из гостиницы, сгоряча Анатолий Степанович даже хотел уговорить таксиста, но тот, как только узнал, что нужно в «Арагви», тут же отказался, также второй и третий.

– Да мы быстрее дойдем, – предложил я. – Тут рукой подать. Бежим.

О господи, как мы были молоды... Через несколько минут мы были у «Арагви» и стучались в массивную дверь. На стук вышел метрдотель и внимательно выслушал наш озабоченный лепет. Прошли к нашему месту и с нескрываемой радостью узрели толстенную рукопись будущего романа «Тени исчезают в полдень».

За эти несколько минут мы протрезвели, потрясение было слишком велико и неожиданно. С вожделением вспомнили, что коньяк-то мы все-таки не допили, действительно, не везти же его в Новосибирск, и вернулись в гостиницу «Москва»...

А многое другое, подробности нашего знакомства и общения, – в письмах Анатолия Степановича Иванова, в нашей переписке.


«Уважаемый тов. Петелин!

Простите, что обращаюсь так – не знаю Вашего отчества. Напишите, пожалуйста.

Рассказ Зеленова прочитал – очень понравился. Видимо, этот Зеленов человек талантливый. Да не видимо, а бесспорно.

Рассказ близок мне и по теме и по духу. Буду рекомендовать его редколлегии обязательно. Как сложится его судьба – боюсь сказать. Дураков везде хватает, откровенно-то говоря, достаточно и у нас их, в редколлегии, очень уж «идейных» и «принципиальных». Поглядим, в общем.

Что еще есть у Зеленова, не знаете? Если есть – пусть подошлет.

Мои дела вроде бы складываются ничего. Роман переделал – очень помогла умная рецензия Макарова и толковые заключения издательства. Все сделал в одной книге. Получилось много – 1000 стр.

Буквально на днях высылаю вам в издательство. В журнале у нас будет, вероятно, печататься с № 7. Раньше не получается, потому что идет очень тусклый и примитивный по мысли роман А. Коптелова о Ленине, который вам так горячо, кажется, рекомендует Г. Марков. После вещей о Ленине Казакевича сей «роман» огромный скачок назад в Ленинской теме. Так писали о Ленине 10 – 15 лет назад. Но...

Что касается издания моего романа, то, конечно, мне очень важно, просто необходимо, чтобы он попал в план 1964 года. Если не попадет, я буду просить у издательства разрешения издать его где-нибудь в другом месте, – иного выхода у меня, к сожалению, не будет.

На французском языке «Повитель» еще не вышла. Все жду. На днях выходит в Гослитиздате. Желаю Вам здоровья и успехов.

Привет большой Валентине Михайловне, Алек. Алек. Ланде.

Жму руку».

<20.02.63 г.> (Датируется по штемпелю на конверте.)


«Дорогой Виктор Васильевич! (кажется, так? Не перепутал отчество? А то со мной это бывает.)

Получил Ваше письмо. Очень и очень рад, что начинается работа над романом. Для меня тоже сейчас важно побыстрее закончить это дело и начать новую работу, к которой я сейчас примериваюсь с разных сторон. В Москву могу выехать или вылететь в любое время. Вроде так складывается обстановка. Так что сообщайте – письмом, телеграммой, по телефону – как будет удобнее, и я сразу же тронусь.

Телефон, на всякий случай: домашний 2-43-46, служебный 2-19-41 (с 2-х ч. дня и до 6, т. е. по московскому с 10 до 2-х дня).

Письмо с просьбой изменить заглавие – прикладываю. Не знаю, так ли написал.

А вот рассказов А. Зеленова не видел. Он что, новые прислал? Чего же не сообщили лично мне на редакцию или на квартирный адрес. Видимо, они прошли мимо меня сразу в отдел. Я ведь не все поступающие рукописи просматриваю. Сегодня же наведу справки в отделе прозы и попытаюсь сделать все, что смогу.

Значит, я жду к началу ноября известий. Хорошо бы с самого начала и начать работу.

Желаю здоровья и успехов,

С прив. А. Иванов».

<15.10.63> (Датируется по штемпелю на конверте.)


«Уважаемый Виктор Васильевич!

Кажется, наступила уже середина ноября. Как обстоят мои дела с изданием романа? В последнем письме Вы обещали закончить чтение к началу ноября и тут же вызвать меня в Москву для окончательной работы над рукописью. Я ждал письма или телеграммы, но не последовало ни того, ни другого.

К тому же меня смущает еще одно обстоятельство. Во всех предварительных планах издание романа было намечено на начало 1964 года. Об этом же неоднократно мне писала и говорила В.М. Карпова. Но когда вышел проспект издательства на 1964 год, там помечено, что роман выйдет только в третьем квартале. Почему так решило издательство? Или это ошибка?

Очень прошу, дорогой Виктор Васильевич, ответить мне на это письмо. Ясность в издательских делах для автора очень важна.

Вернулась ли из отпуска Валентина Михайловна? Желаю Вам здоровья, хорошего настроения и больших успехов. С приветом, г. Новосибирск, 13 ноября 1963 г.».


«Дорогой Виктор Васильевич!

Очень рад, что замечаний по роману у Вас немного. Хотел бы сегодня же сесть в самолет и лететь в Москву, но пишу из больницы. Лежу уже больше недели и глотаю всякую дрянь. Что-то сдает сердце и, кажется, нервы.

Вот таковы у меня дела, не очень веселые, конечно.

Сегодня 24 ноября. В больнице меня продержат, видимо, еще недели две. Я думаю, не больше. Ну, а затем, я думаю, можно будет выбраться в Москву. Если для Вас это удобно и приемлемо, я сразу же вылечу по выходу из больницы. Если чем-либо будете неотложным заняты – дайте знать. Но я просил бы Вас к этому времени выкроить необходимое количество дней для меня. И Вам и особенно мне важно сделать все до конца и освободиться от этой заботы для других дел.

Итак, если я ничего от Вас не получаю – недели через две прибываю в Москву!

Желаю здоровья, хорошего настроения и больших успехов. 4.11.63 г. С приветом А. Иванов».


«Дорогой Виктор Васильевич!

Высылаю 2 экз. романа. Текст более или менее отредактирован, хотя, видимо, требуется еще кое-какая работа.

Многое, очень многое я в этом варианте учел из хороших советов А. Макарова. Но, разумеется, кое-что как-то не легло в замысел. Возможно, кое-что я еще не додумал. Будем думать, говорить, спорить, т. е. искать истину вместе. Возможно, кое в чем Вы меня убедите, а кое в чем я Вас.

Читайте, думайте и решайте, сколько времени потребуется Вам на редактуру, когда можно будет сдать рукопись в производство. Валентина Михайловна мне пишет, что хорошо бы в сентябре – октябре. В сентябре не успеем, видимо, а октябрь, как мне кажется, вполне приемлемый срок.

Желаю здоровья и счастья. Крепко жму руку.

С приветом Л. Иванов». <16.03.64 г. > (Датируется по штемпелю на конверте.)


«Дорогой Витя.

Посылаю тебе то, что ты просил – это издание моей книги.

Как ты живешь, что нового? Видимо, давно вернулся из отпуска. Как отдохнулось на Кавказе? Как «Тени» – сданы ли в производство? Или все еще лежат у тебя на столе? Напиши, пожалуйста, 2 – 3 строчки. Желаю тебе всего доброго. До встречи.

А. Иванов».

(Предполагаю: это середина 1964 г., конверт не сохранился.)


«Дорогой Виктор! Я получил твое поздравление и все мои бумажки. За все спасибо.

Очень рад, что рукопись сдана в производство, что из твоей груди вырвался вздох облегчения. Рад и завидую, потому что я такого вздоха испустить не могу. Как прилетел – так и кручусь, как в колесе. В связи с моим отсутствием запоздали со сдачей очередного номера журнала, стали наверстывать, а тут еще один большой материал оказался неудачным, срочно пришлось его переделывать, самому редактировать, в буквальном смысле писать за автора. Редактора нашего не было, приехал под Новый год, но на днях собирается в отпуск и ни за что не берется. Короче – я запурхался и в связи с этим не дошли пока руки ни до Зеленова, ни до Проскурина. Проскурина я сумел прочитать пока 200 страниц. Знаешь, вроде ничего. Во всяком случае, эти страницы – настоящая проза.

В общем, в ближайшие дни дочитаю того и другого, напишу тебе, как и что.

Насчет статьи – используй все, что хочешь. Буду очень и очень рад, если получится все хорошо, если начнешь сотрудничать в этих 2-х газетах.

Если известно, в какой типографии будет печататься мой роман – напиши. И вообще – о новостях.

Желаю успехов. Крепко жму руку.

6 янв. 64 г. А. Иванов».


«Дорогой Витя, здравствуй! Не ожидал, не ожидал, что издательство так развернется. Думал, что верстку получу где-нибудь в апреле.

Ну что же, честь вам и слава. Очень, конечно, рад.

Послезавтра начну читать. Почему послезавтра? Понимаешь, Витя, очень закрутился со всякими делами, прямо хоть плачь.

Но ничего, зато сильно править не буду.

Вообще же – все вроде хорошо, в смысле оформления, кроме, м. б., титульного листа. Очень уж эти домики примитивные. Далее – эпиграф надо в любом случае оставить, не под словом «пролог», а над словом «пролог». Поглядите, как это сделать. Но, кажется, в конце последнего листа есть свободная страница?! Не будете же вы ее выдирать из всего тиража? Это, насколько я разбираюсь, говорит о том, что для эпиграфа можно выделить отдельную страницу и поставить сразу за посвящением – на этой самой отдельной странице. Так? Не жалейте, ради бога! Если же пожалеете – простит вам господь, но уж ни в коем случае не ставьте посвящение и эпиграф на одной странице. А само посвящение просил бы, если это возможно, набрать шрифтом чуточку покрупнее – кеглем 10, что ли, а не петитом, как это сделано.

Ну, короче говоря, я рад, спасибо тебе, Витя, за все!

В отношении статьи Дорофеева – как тебе сказать. Мне она не понравилась. Мелковато, пересказ романа сплошной, выводы и оценка не очень точны. А в общем – ладно. Насчет «ужастей» и «пужания» – это он тоже зря. Я знаю, что меня еще за это будут ругать. А все – зря. Что сделаешь, если я такой упрямый.

Проскурин сидит у нас пока, работает. Говорит – очень доволен всем – и что роман собираемся печатать, и что маленько доработать заставили. В общем, дело у него идет, у нас тоже, вроде. Я очень рад, что удалось как-то все сделать с его романом в журнале, помочь человеку.

Роман будет хорошим.

Издательству он привезет новый экземпляр. Я ему дал 2 машинистки – сейчас они печатают ему в 4 руки – 1 экз. для нас, 2-й для вас. Привет ему твой передал. Он тебе отвечает тем же.

Неудобно мне одно – как-то не нашел еще время посидеть с ним в ресторане – ей-богу же никак не могу найти свободного вечера. Ведь я, в дополнение ко всему, вожусь тут с пьесой по одному своему рассказу, на днях – премьера. Ну ничего, он не обидится, я думаю. Да и посидим как-нибудь.

Привет тебе сердечный, Витя.

Обнимаю.

16 марта 1964 г. А. Иванов».


«Дорогой Витя!

Прости, пожалуйста, что долго держал корректуру. Так уж получилось. Несколько дней крутился с постановкой своей пьесы, а потом заболел. Да Петр Лукич тебе, наверное, рассказывал, я просил его.

Сегодня кончил, наконец, вычитку. Высылаю корректуру авиапочтой на издательство, на твое имя.

Что же, я очень рад и удовлетворен тем, в каком виде выходит роман. Все, что я хотел сказать, – тут сказано. А как там критики будут рассуждать – их дело.

Жалею только об одном – зря мы сократили с тобой кусок о Луне. Ей-богу зря!

Витенька, напиши мне, как будет продвигаться роман дальше, когда выйдет. 25 апреля, если пришлют путевки, я уеду на 3 – 4 месяца лечиться. Ну, да я напишу тебе, где я буду.

Правок делал совсем-совсем немного, только самые необходимые. В основном исправлял типографские опечатки.

Будь здоров и счастлив. Привет Петру Лукичу, если увидишь.

Не женился еще? Обнимаю.

23.03.64. А. Иванов».


«Дорогой Витя!

С нетерпением жду выхода книги. Как там, все в порядке? Ждал от тебя письма, но ты что-то молчишь. 22 апреля я уезжаю на лечение. Дальнейшие мои координаты будут такие:

С 28 апреля по 20 мая – Крымская обл., Мисхор, санаторий «Сосновая роща», корпус 1.

С 20 мая по 6 июля – Крымская обл., почт. отд. «Планерское», Дом творчества писателей.

Если роман выйдет до моего возвращения в Новосибирск, сориентируйся, где я буду в то время находиться, и вышли, пожалуйста, все авторские экземпляры (их, кажется, положено 10 штук) по одному из этих адресов.

Вообще же, если будет возможность, позвони мне до отъезда. Я бы сам позвонил, да где тебя найдешь?

Желаю тебе счастья и успехов.

До встречи.

16.04.64 г. Твой А. Иванов».


«Дорогой Витя!

Очень рад, что получил от тебя до отъезда письмо. Сверку, я думаю, посылать не стоит. Зачем тратиться на марки? Да и все равно прочитать мне все сейчас будет трудно.

Уезжаю 23-го утром. Поеду, вероятно, через Москву, но ведь тебе не позвонишь, на работе ты бываешь редко. А буду в Москве всего-то, видимо, несколько часов. После Крыма я думаю возвращаться тоже через Москву (вероятнее всего). Тогда и встретимся.

За поздравления спасибо. Но, Витя, чего все это стоило! Вот, отправляют к врачам.

Как там Лито, не читал еще роман? Сейчас там драконовские порядки, ох и измучило оно нас! У вас, вероятно, тоже.

Если по этой части что будет – немедленно, Витя, сообщи мне. Где я буду находиться, ты знаешь. Еще раз напоминаю: с 28 апр. до 20 мая – Мисхор, санаторий «Сосновая роща», корпус 1. С 20 мая по 6 июня – Коктебель, дом творчества писателей.

Книгу по выходе (авторские) пришлите в Крым, если выйдет до июля.

Вот таковы дела. Обнимаю, Витя.

Желаю всего доброго.

21 апр. 64 г. С прив. А. Иванов».


«Дорогой Витя!

По-прежнему очень интересуюсь, в каком состоянии моя книга. Я просил тебя сообщить об этом в Крым, но ты что-то молчишь. Если лень писать, дай хоть телеграмму. Можно за государственный счет.

Напиши мне, дорогой, сюда, по адресу: Крым, Планерское, Литфонд, Иванову А.С.

По всем данным, книга должна уже выйти, а ее все нет.

Жду от тебя сообщения.

В Крыму пока не жарко, не холодно. Во всяком случае, самое теплое место здесь по-прежнему в ванной. Будь здоров. Жму руку.

20.06.64 г.».


«Дорогой Витя!

Письмо получил. Спасибо за всю информацию. Выхода романа подождем, лишь бы он вышел. Роман Б. Можаева присылай, мы же договорились. Если еще что есть стоящего – тоже присылай, поглядим. По секрету скажу, что портфель на будущий год в журнале почти пустой.

Насчет рецензирования. Мне уже звонили из издательства, насчет этого дела, я думал, по твоему распоряжению, я согласился, мне прислали роман А. Вальцевой «Время собирать камни». Получил я его только сегодня, т. е. 13 августа, т. к. все это время я был за городом. Буду читать. Рецензию смогу выслать недели через две, не раньше, ты сообщи тем товарищам, которые высылали.

А ты не об этом романе ведешь речь?

Если о другом, то давай договоримся так. Когда прочитаю этот, вместе с ним напишу тебе, смогу ли прочитать и когда тот. Дело в том, что у меня ничего не ясно с работой. Я прошу меня уволить, обком КПСС не отпускает, т. к. хочет увольняться наш гл. редактор. Пока все утрясется – будет карусель, мне будет не до рецензирования. Кроме того, после 22 августа просит меня обком съездить на село на неделю-полторы. Но при малейшей возможности, если тебе очень нужна эта рецензия (только тебе!), я рукопись прочитаю.

Извини, что пишу открытку, позвонить не смог, снова уезжаю за город. «Р. Г.» сегодня выслал. Будь здоров. Жму руку. С прив. А. Иванов.

Кстати, сообщи там в вашем секретариате мой точный адрес. А то адресуют все письма на Совнархозовскую, 38, кв. 72 (на открытке: кв. 36).

13 авг. 64 г.».


«Дорогой Витя!

Высылаю рецензию и роман Вальцевой. Написал как мог. Не знаю – удовлетворит ли вас. Насчет новой рукописи на рецензию – давай подождем. Запоролся я, дорогой. В.В. Лаврентьев с работы уходит, сейчас на бюллетене. За время моего отпуска он уже ничего не делал. Я пришел – не знаю, за что сейчас браться и как мне быть. Просил в обкоме освободить меня от работы, мне говорят: «Мы думаем наоборот». Что значит наоборот?

В общем сижу сейчас, читаю горы рукописей, ищу, что давать в очередные номера.

Если у тебя есть что-либо стоящее – пришли посмотреть.

Как моя книга? Говорят, первые 100 тысяч отпечатаны. Почему мне не высылаете авторские? Если есть экземпляры – прошу срочно, авиапочтой, выслать хоть 2 – 3 экз. Ну, желаю всего доброго. До встречи. Крепко жму руку.

26.08.64 г. А. Иванов».


«Дорогой Витя!

Высылаю тебе рецензию на повесть «Свадебные колокола». Рукопись немножко задержу – я дал ее в редакцию почитать. Не знаю, какое она произведет впечатление, но мне она понравилась, о чем я пишу в своей небольшой рецензии.

У нас тут продолжается смутное время. Что происходит, никто ничего не разберет. Смердов месяц работал, я его «обучал». Потом обком решил не освобождать ни меня, ни Лаврентьева. Смердова вызвали в обком, сообщили о новом решении – и тут же стали отпаивать водой.

Сейчас снова «поворот» – пока ничего не предпринимать, будет бюро обкома, которое все решит. Как решит? Когда? Неизвестно.

А я сижу в редакции, не зная, что делать, за что браться.

В общем, если в ближайшее время не хватит кого-нибудь инфаркт, это будет, по меньшей мере, удивительно.

Вот так мы весело живем.

Ну где, где мои авторские экземпляры???!!!

Ты же обещал выслать 2 недели назад?

Обнимаю, дорогой!

16 окт. 64 г. А. Иванов.

P. S. Насчет заявки. Спасибо, Витя, но что я имею сейчас заявить? Я пустой, как та бочка после смерти Диогена. М. б., вы захотите переиздать «Повитель»? Я бы не возражал. В продаже ее нигде давным-давно нет.

Пиши, звони. А. Ив.».


«Дорогой Витя! Сердечно поздравляю тебя с праздником! Как твои дела, что нового?

Почему до сих пор не выслали мне авторские экземпляры? До тех пор, пока не вышлют, я не имею возможности подарить тебе экземпляр с надписью. В Новосибирскую область прислали всего 504 экз. книги, из которых я сумел поймать всего несколько штук.

Желаю тебе добра и счастья.

А. Иванов».

<3.11.64 г> (Датируется по штемпелю на открытке.)


«Дорогой Витя!

Возвращаю рукопись «Свадебные колокола». Новое руководство «Сибирских огней» почему-то отнеслось к ней прохладно, хотя с моей оценкой в общем-то согласилось. Оно, это руководство, сказало следующее: пусть автор доработает повесть, а потом снова присылает в журнал. Что я и передаю тебе слово в слово, а ты можешь передать автору.

Крепко жму руку, желаю успехов.

11 ноября 1964 г. С прив. А. Иванов».


«Дорогой Витя!

Поздравляю тебя, старого холостяка, с праздником 1 Мая! Желаю успехов, счастья и хорошего настроения.

Что нового в издательстве, решено ли что насчет переиздания «Теней», как говорила Карпова?

С прив. А. Иванов

P. S. Привет от жены».

<28.04.65 г.> (Датируется по штемпелю на открытке.)


«Дорогой Витя!

Ей-богу, я не получал никакого письма, в котором ты писал о переиздании романа. Все узнал только из вчерашнего твоего, видимо, второго уже, письма.

Что же, я очень рад, что издательство решило дать еще 200 тыс. экз. Спасибо всем, а тебе и В. М. особо!

Насчет сокращения до 40 листов я согласен. Не такой уж я упрямый и глупый, чтобы держаться за эти 2 листа. Это решение издательства – окончательное и твердое? Мне это очень важно знать, т. к. в 66 году роман собиралось выпустить наше Новосибирское издательство, и мне надо теперь отказать им. Об этом мы говорили с В. М., она обо всем в курсе. Значит – отказывать?

Насчет заявки на новый роман – спасибо большое тебе за предложение. И рад бы, да рано, нечего пока заявить. Я думаю над новым романом, кое-что царапаю, собираю материал. Но пока не до заявки. Если и будет роман, то года через 2 – 3. Но как что-то будет вырисовываться – уж будь спокоен, Витя, заявку составлю.

Вообще же этот год прошел у меня как-то плохо. Всякие события с уходом с работы выбили из колеи на всю зиму. Конечно, кое-чем занимался, но, сам чувствую, все это не то. А чем занимался? Инсценировку по «Повителю» написал, потом вдруг, когда был в Ялте, сочинил за месяц комедию-фарс под названием «Женихи и невесты, или Кое-что про любовь». Инсценировка репетируется в Новосибирске, а эта комедия-фарс может быть, никому и не нужна будет. Да, еще, брат, сделал одно смешное дело – сочинил черновик либретто оперы! Новосибирский театр оперы собирается делать оперу «Алкины песни». Заказали уже музыку одному местному композитору. Но все это так – отхожий промысел. Главное – новый роман!

Вот так бесславно прошел почти год.

Пьеса по «Теням» в Куйбышеве (а не в Горьком, как ты ошибочно написал) не такое уж барахло. Я смотрел ее, ничего, знаешь. Конечно, суровая штука, не комедия, так ведь и мой роман не юмористическая повесть. Рецензентка в «Сов. культуре» тут была не очень объективна. Говорят, она сводила с Куйбышевским театром какие-то свои личные счеты. Ну, да пес их знает, это особая империя и у них, как в джунглях, свои законы.

В Москву когда попаду – пока не знаю. Каких-то особых, неотложных надобностей пока нету. Разве вот заключить с вами договор? Позвони – я тут же прилечу, с ближайшим рейсом. Погода сейчас хорошая.

Летом нынче никуда не поеду, буду достраивать дачу (лет 7 уже строю, все никак оштукатурить не могу еще) и купаться в Обском море. Приезжай, покупаемся вместе, пожарим шашлык в лесу.

Желаю успехов и счастья.

7/V-65 А. Иванов».


«Здравствуй, Витя!

Твое письмо так и пышет южным энтузиазмом и бодростью.

Рад, что ты отдохнул, вернулся бодрым и загорелым.

Статейку задумал, видимо, хорошую, мысли твои о Митьке – очень правильные, и о другом – тоже.

Об этой линии романа никто не писал, в этом ты прав. Если ты напишешь – будешь первый. Я буду доволен, а ты будешь доволен вдвойне – получишь гонорар и от меня бутылку коньяку.

А если по-серьезному говорить – ей-богу, до конца замысел романа никто не понял, во всяком случае – не раскрыл. Все упирают на религиозную сторону, т. е. на то, что, может, ближе, что легче взять. А для меня – это совсем не главное. И тени, которые должны исчезнуть в полдень (не раньше, черт бы их побрал), – это не только всякие мракобесы.

Напиши, напиши об этом поподробнее. И Пистимею поглубже копни – о ее очень глубоких нравственных диверсиях (на примере Митьки, Фрола, Антипа, Клавдии и других). Господи, тут тебе еще одну диссертацию можно написать – уже докторскую!

Когда получишь деньги за свою книгу (не докторскую диссертацию, а кандидатскую) – оставь НЗ рублей 15 – 20. Остальные, боюсь, растратишь быстро, так что я не успею воспользоваться твоим шикарным гонораром. Жалко.

Обнимаю тебя, Витя. Желаю добра, счастья и новых больших успехов.

Сердечно поздравляю с праздником!

Верстку романа жду, шли без промедленья, как будет.

До встречи. А. Иванов.

3.11.65».


«Дорогой Витя!

Поздравляю сердечно, мой друг, с Новым годом! Желаю в Новом году здоровья, счастья, творческих успехов! Надеюсь, что уж в этом-то году женишься. Имей в виду, что в связи с атомной радиацией девочек рождается все меньше и в юбилейный 1967 год, говорят, будут нарасхват даже старухи.

Обнимаю, Иванов».

<21.12.65>. (Датируется по штемпелю на открытке.)


«Дорогой Витя!

Как идет жизнь, что новенького? Когда, хотя бы примерно, может выйти моя книга? Не изменили ли тираж?

Я, брат, здесь приболел, месяц отлежал в больнице. Барахлит сердечно-сосудистая система. Сейчас вроде ничего. Плохо одно – запретили курить. Пока держусь, но долго ли продержусь – не знаю, т. к. не могу работать без папиросы. А без работы – как?!

Читал о выходе твоей книги о Шолохове. Сердечно порадовался за тебя. Сейчас пишу специально, чтобы поздравить с выходом этой книги. Надеюсь, что ты пришлешь мне экземпляр на память.

Поздравляю с днем Сов. Армии!

Желаю добра и счастья.

18.02.66. Твой А. Иванов».


«Дорогой Витя!

Я получил твою книгу, которую сейчас с удовольствием, вечерами, на ночь, читаю, постигаю мудрость шолоховских образов в твоей отличной и глубокой трактовке, и вообще – радуюсь за то, что ты написал такое глубокое исследование. Ей-богу, молодец!

Мне кажется, теперь на тебя некоторые критические, да и чисто литературные круги будут поглядывать косо, потому что ты, вопреки установившимся, или, вернее сказать, установленным кем-то мнениям и оценкам некоторых книг, высказываешь свое, далеко не лестное мнение (напр., о книгах Либединского), споришь со многими критическими светилами. Ну и черт с ними, пусть смотрят косо.

Я еще раз поздравляю тебя, Витя, и желаю новых дерзаний и успехов. А за присланную книгу – огромнейшее спасибо.

Новое издание «Теней» я, наконец, увидел – на днях книга появилась в продаже в Новосибирске. Сюда на всю область прислали 780 экземпляров. А здесь разошлось бы легко 100 000!

Сейчас разделался со всеми театральными делами – чтоб они подохли, начал колупать новый роман. Идет пока туговато, но это ничего, со временем дело наладится, если не подведет здоровье. А со здоровьем что-то худо. Если раньше запросто мог сидеть за столом 8 – 10 часов, то сейчас с трудом 3 – 4 часа в день. Маловато! А в иные дни совсем ничего не клеится.

В Москве давно-давно не был, что там делается – не знаю.

У нас сейчас наступили теплые дни, начинает таять снег. Нынче было невиданное количество снега в Сибири. В Кузбассе, например, однажды замело с головой целый город – Междуреченск. Да и в самом Новосибирске, на окраинах, одноэтажные домишки засыпало с верхом. Ожидают грозный паводок.

В общем, если не утонем нынешней весной – то будем жить.

Желаю тебе добра и счастья! Привет А. Зеленову.

<30.03.66>. Твой А. Иванов.

(Датируется по штемпелю на конверте.)

P. S. Наша знаменитая улица переименована и носит теперь имя – Депутатская! Вот, брат, как! А. Ив.».


«Дорогой Витя!

Я только что вернулся из Крыма и очень-очень был рад получить от тебя письмо.

Ты все помнишь о той «кошмарной» сцене?! Боже мой, а я уже и позабыл. Многое там говорилось просто в пьяном запале. Причем все, в том числе и я, считают Шолохова великим художником. Мы ведь говорили о другом – о том, что он, при его чудовищном весе и авторитете, мог бы, если захотел, что-то сделать для нас, как-то облегчить нашу (в том числе и нашу с тобой) пис. участь. Ведь нас обложили со всех сторон, порой трудновато приходится даже писателям с солидными именами. Авторское право урезано до минимума. А что делается в некоторых редакциях журналов, в театрах, особенно в киностудиях?

Видишь ли, у нас есть Шолохов, но нет Горького. А ей-богу, он мог бы в какой-то степени оздоровить атмосферу. Он должен хотя бы занимать пост Генерального секретаря СП СССР. Уже одно это многое облегчило бы наше существование, как мне кажется.

Ну – об этом хватит.

Да, твое предложение насчет зам. гл. редактора заманчивое. Я бы с удовольствием покинул сей благословенный новосибирский омут, при условии, что мне как-то помогут на первых порах с квартирой. Я, конечно, могу обменять свою новосибирскую, но ведь именно в этом и надо помочь, без помощи больших организаций тут ничего не сделаешь.

Кстати, Дмитрий Иванович Зорин что-то обещал мне по поводу переезда, квартиры – помнишь, ведь при тебе было дело, но так и умолк. С тех пор от него ни звука. Наверное, по пьянке наобещал.

В общем, позондируй там еще почву, и если что-то будет положительное – срочно пиши, тогда я начну действовать. Первый-то шаг все же должен быть со стороны издательства, а то получится, что я ни с того ни с чего лезу напролом. Мне это совсем ни к чему. Валентине Михайловне можешь передать, что я согласен, а там пусть решают, если хотят.

Как же она сломала руку? Надо же такому случиться! Как у ней сейчас состояние?

При случае, если будет уместно, передай ей мое соболезнование.

Да-с, договор я на новый роман заключил, ты, наверное, знаешь. Срок – 2 года. Писать помаленьку начал. В общем, влез в кабалу.

Надеюсь, ты будешь моим редактором?

В Крым и из Крыма я летал через Москву, с аэропорта звонил в издательство, но тебя оба раза не было. Остановиться в Москве не мог, потому что был с семьей.

Как идут твои дела? Что пишешь? Обязательно пиши, если не начал – начинай новую работу. У тебя же великолепно (без дураков говорю) получается. Пиши, Витя, пиши, дорогой. Боже, сколько у нас книг, сколько интересных писателей, оригинальных, не заштампованных, которых критика пока не замечает. А сколько тем, сколько пластов нашей русской и трагической, и героической жизни пока еще не исследовано, не поднято?! А ведь умный критический писатель всему этому может помочь. Это ли не благородно и не благодарно? Это ли не может стать подвигом жизни?

Ну, желаю тебе всего самого наилучшего. Всем, кто меня знает, передай привет.

Обнимаю, дорогой.

15.08.66 г. А. Иванов».


«Дорогой Витя!

Шлю тебе самые мои сердечные поздравления по случаю 50-летия Советской власти и желаю всего-всего хорошего.

Надеюсь, что к 100-летнему юбилею ты все же женишься.

Обнимаю.

А. Иванов».


«Дорогой Витя!

С Новым годом!

Пусть Новый, 1968-й год принесет тебе много успехов, радостей и удач, а также большое личное счастье, поскольку, я надеюсь, в 1968-м году ты все же женишься!

Учти – в високосном году жениться особенно выгодно, т. к. семейное счастье будет на 1 день больше. А это – не мало.

А. Иванов».

<3.01.68.> (Датируется по штемпелю на конверте.)

Кажется, все наиболее интересное из эпистолярного наследия Анатолия Степановича Иванова, адресованного ко мне, публикуется здесь. Есть еще около десятка поздравительных открыток, с Новым годом, с Первомаем, с Октябрьской революцией, с днем Советской армии. Но эти открытки с обычными в этих случаях словами, всяческими пожеланиями. На этом наша переписка закончилась. Последняя открытка оказалась пророческой – много перемен произошло в его и моей жизни. Он переехал в Москву, а я в этом году наконец-то женился. Но об этом чуть позднее.

9. «Моя Джомолунгма» Евгения Носова

А пока представлю еще одного «новобранца» издательства «Советский писатель». Не припомню как, но примерно в это же время в нашей редакции появился Евгений Иванович Носов. «Еще один Носов? – шутили в редакции. – Не хватит ли нам Николая Николаевича Носова!»

Плотный, немногословный, смущенно улыбающийся, по-провинциальному неповоротливый, Евгений Иванович вручил нам небольшой сборничек своих рассказов. Николай Иванович Родичев поручил рукопись прочитать мне, а второй экземпляр отправил кому-то из наших постоянных рецензентов. Выяснилось, что Евгений Носов уже опубликовал в курском издательстве небольшие сборнички, прорывался и на страницы местных газет и журналов, но в столице почти неизвестен.

Рассказы Евгения Носова просты, бесхитростны, с незатейливым сюжетом и будничными человеческими судьбами. Но за рассказанным на страницах – светлая, благородная, чувствительная душа истинного художника, воспринимающая радости и переживания своих героев как свои собственные. Покорил он меня своей простотой, за которой легко угадывалось глубокое сопереживание своим героям, какой бы «мелочи» в их жизни это ни касалось. Покорил и настоящим русским языком, умением лаконичными средствами рассказа или короткой повести лепить характеры, в достоверность которых веришь.

Мы не раз встречались, о чем-то разговаривали, говорили о том, что нужно включить в сборник все готовое, что у него есть: пробиться в план выпуска «Советского писателя» не так уж легко, конкуренция огромная, но редакция настоятельно рекомендует издать сборник рассказов и повестей Евгения Носова, и членам правления пришлось с этим согласиться.

Так книга «Где просыпается солнце» вышла в свет. Вскоре после этого увиделись мы в общежитии Литературного института, на улице Руставели, а на соседней улице Милашенкова я обитал с мамой. В комнате студента Игоря Лободина шел пир, как говорится, горой: Евгений Иванович встретился со своими земляками, курянами, по случаю выхода его книжки. Ну а как же без редактора? Так и я появился в этой талантливой компании будущих писателей. Разговоры, тосты, но меня привлекла женщина необыкновенной красоты, пожалуй, даже не красоты, а какого-то неповторимого своеобразия, какой-то необыкновенной светоносности, настоящей женственности. Я, конечно, как человек холостой, попытался поухаживать за ней, но она тут же охладила мой пыл: «Я другому отдана и буду век ему верна». И посмотрела на героя нашей пирушки. А Евгений Иванович, как бы не замечая моих пустых поползновений, вытащил очередную свою книжку (в этот день он многих одарил своей книжкой) и написал:


«Виктору Васильевичу Петелину, перед которым я робею и теряюсь: перед его умной скептической улыбкой, перед его чистой русской интеллигентностью, человеку, который вытащил меня за мои неандертальские уши, с вечной благодарностью.

Бутырки, 10 марта 1965 г. Женя».


Вот такую ироническую надпись предпослал книжке, которую мы вместе с ним издали в «Советском писателе». Конечно, я сделал все так, как просил Евгений Иванович Носов, мощный талант которого открылся мне много раньше других его почитателей.

Хороший урок я получил в тот вечер. Публикую здесь несколько писем Евгения Ивановича, в которых тоже есть некоторые подробности того великого времени, ушедшего для нас с ним безвозвратно.


«Виктор Васильевич!

Извините, что тотчас не ответил на Ваше письмо. Думал написать, как только закончу новый рассказ, тем более я его уже буквально дописывал, когда мне вручили Ваш конверт. Но непредвиденная переделка немного задержала. Так что не сочтите мое непонятное молчание за непочтительность Собакевича.

Недавно я получил экземпляры договора, подписал и выслал. По наведенным издательством справкам соотношение новых и переиздаваемых вещей такое: 6,5 л. и 4,5 л.

Мне не хотелось бы такого значительного процента переиздания, и потому посылаемую Вам «Варьку» можно было бы поставить вместо чего-то. Я думаю, следует изъять «Портрет». Я, правда, не очень разбираюсь в тонкостях издательских договоров и не знаю, возможна ли какая-либо перестановка «мебели» в сборнике после подписания договора. Но если это все же как-то можно сделать, то очень Вас прошу поправить интерьер книжки.

Мне самому трудно судить о своей новой вещи, но хотелось, чтобы «Варька» получила Ваше признание. Мне хотелось создать образ девчонки-подростка, очень непосредственной натуры, внешне некрасивой, неровной характером, подчас грубоватой, но стихийно одаренной чувством красоты и к тому же переживающей период предъюношеских смутных ощущений близкого счастья.

И еще хотелось бы попросить Вас о весьма прозаическом деле. Подписал договор, и хотя Сидоренко в своем письме уверял, что окончательно утвержденный экземпляр и перевод будут высланы мне незамедлительно – что-то нет ни того ни другого. Не произошли ли какие-либо неприятные изменения? Все мы верим и надеемся в устойчивость мира сего и сообразно со своими упованиями воздвигаем замки. Но иногда эти замки появляются на песке в силу каких-то непредвиденных обстоятельств. Не случилось ли чего и с моим замком? К тому же, уже начиная верить, что все идет как следует, я, будучи совершенно безденежным, начал потихонечку занимать под договор. Виктор Васильевич, очень прошу узнать, как там дела, и, если это возможно, поторопить с переводом, в чем буду Вам признателен под самую, как говорят, завязку.

Сообщите также, в какой степени я понадоблюсь Вам в процессе подготовки рукописи к набору. Это мне нужно, чтобы как-то спланировать свое ближайшее время.

Носов».


«Дорогой Виктор Васильевич!

Вы – добрый волшебник! Захожу в кассу – правда! Все получилось, как по взмаху волшебной палочки. Большое спасибо! Немного можно отпустить свой ремень, а то я его уже застегивал на последнюю дырку и уже собирался прокалывать новую.

Я сейчас дорабатываю тот самый рассказ, который посылал на подверстку. Мне там не нравится конец, он как-то недогружен. Если Вам в принципе удастся его вставить в книгу, то я хотел бы, чтобы Вы имели в виду не первоначальный вариант, а тот, который я сейчас доделываю. Кажется, еще у меня для этого есть время. Поверьте, книжка с ним будет куда лучше, чем без него. Я думаю уже о том, что, когда сборник попадет в цепкие когти критики, и она начнет его терзать и расклевывать, то хотелось придать ему большую защищенность. А нет лучшего способа для обороны, чем более или менее крепко сколоченные вещи. Теперь уже надо считать, что сборник одновременно и Ваше детище и заинтересованность в его собранности обоюдная у нас с Вами. Разумеется, пишу я это не в порядке нажима, а в порядке товарищеской просьбы.

Что касается предложения об оформлении книжки, то для меня оно тоже показалось заманчивым.

Но поостыв от тщеславия, я все же решил отказаться. Во-первых, я никогда специально не занимался оформлением обложек, делал это от случая к случаю и очень страшусь не угодить. Во-вторых, раньше, когда я это делал, был несколько иной стиль оформления. За последнее время лицо книги намного посимпатичнело, ушли всякие завитушки, появилась строгая красота линий, цветовых пятен и т. д. Ребята сильно поднаторели в этом деле, и досталось это мастерство большим трудом. Так что мне сразу заседлать современного оформительского пегаса вряд ли удастся. И третье. Это уже чисто эмоциональное. Для меня лично гораздо приятнее всякая другая работа, чем своя. Приятнее своей неожиданностью, тогда как, пока я буду возиться с оформлением, утратится прелесть новизны. Взамен всего этого посылаю Вам скромный дар – картиночку. Это путевой набросок. Где-то за Бинском.

Если удастся поставить рассказ – дайте знать.

С приветом и благодарностью.

Носов».


«Дорогой Виктор Васильевич!

Нет большей пытки, как читать собственные рукоделия. Читал верстку с превеликим отвращением и еще читал бы бог весть сколь долго, кабы не телеграмма. А посему посылаю. Поправок почти никаких, самая малость.

Если это дозволяется, то внеси, пожалуйста, дай команду. А в основном – это линотипные опечатки, и корректора сами с усами. За чем теперь дело с книжкой? И когда она примерно будет испечена?

А тогда, когда я заходил в издательство, мы с Володькой Сапожниковым пошли искать князя Можаева. Адреса у нас не было. Я помнил только улицу – Осипенко. Начали от «Балчуга», два раза прочесали всю улицу, расспрашивали во дворах и домах жильцов, де, не знают ли они, где поселился знаменитый писатель князь Можаев. Никто такового не знал. Пришлось обратиться в справочное бюро. Нам дали адрес, и потом, как выяснилось, мы два раза были в этом дворе. Я что-то помнил, что Можаев, прощаясь, нырял в какую-то мрачную подворотню. Князя дома не оказалось, он отбыл на свою балтийскую мызу, и мы, оставив ему свои визитные карточки, ушли. А ведь было договорено, что мы заберем князя и заедем за тобой, чтобы послушать Можаевские «По Муромской дорожке стояли три сосны». Поет он, сукин сын, потрясно. Забыл сказать, что искали мы его с огромным арбузом на руках. Ну, словом, все расстроилось, было довольно поздно и ехать к тебе без князя да еще в поздний час постеснялись. Забрались на «Поплавок», что отшвартован на Москве-реке, трахнули там тот арбуз, и ночью я деранул домой бакинским скорым.

Думаю, что мы еще обложим князя флажками в его берлоге за «Балчугом». Это сделать надо непременно, поскольку уж больно парень хороший и трепач непревзойденный к тому ж.

В ноябре – декабре, может, буду в Москве, загляну непременно.

С дружеским приветом».

Носов».


Примечание. Письма Е.И. Носов не датировал. Начало нашей работы над книгой «Где просыпается солнце» можно отнести к середине 1963 года (рецензирование, чтение, редактирование). Сохранился конверт последнего письма: 22.06.64. В начале 1965 года книга вышла, а 10 марта 1965 года состоялось памятное застолье, в ходе которого Е.И. подарил мне «нашу» книжечку. Естественно, я не только включил в сборник рассказов «Варьку», но и оставил «Портрет».