Вы здесь

Мой университет: Для всех – он наш, а для каждого – свой. Часть I. Моя студенческая послевоенная пятилетка (К. Г. Левыкин, 2006)

Левыкин Константин Григорьевич – уроженец деревни Левыкино Мценского района Орловской области.


Родился 25 февраля 1925 года. В 1941 г. окончил 9 классов в школе № 270 Ростокинского района города Москвы. Участник Великой Отечественной войны – доброволец. Оборонял Москву в 1941–1942 гг. В 1942–1943 гг. воевал на Северном Кавказе и на Кубани. Участник парада Победы 24 июня 1945 года. В 1949–1954 гг. учился в Московском Государственном университете имени М. В. Ломоносова. В 1957 г. закончил аспирантуру исторического факультета МГУ. Кандидат исторических наук. Профессор МГУ. В 1976–1992 гг. – директор Государственного Исторического музея.

Часть I

Моя студенческая послевоенная пятилетка

Вот уже четвертый год пошел с того времени, когда я написал первые строки своих воспоминаний. Я начал их тогда с сомнений – стоит ли будоражить свою память, совсем не будучи уверенным, что они когда-нибудь кому-нибудь покажутся интересными. Сильно сомневался я и в том, смогу ли снова мысленно пройти по своим жизненным дорогам, ничего не позабыв, ничего не прибавив к прожитому и пережитому, сказать при этом правду и о себе, и о тех, с кем вместе шел к общей цели, с кем соглашался, с кем спорил, с кем дружил, а с кем и разошелся в выборе идеалов и житейских принципов, смогу ли я справедливо оценить свои собственные решения и поступки и понять выбор тех, с кем жизнь меня развела и не примирила. Наконец, сомневался я и в том, хватит ли желания и времени на затеваемый длинный монолог, разговор с самим собой, не надоест ли он мне самому.

Сомнения эти и до сих пор сопровождают меня в моих письменных раздумьях. Но одно из них я преодолел окончательно. Теперь я уверен, что не остановлю своей исповеди, пока не подведу последний итог прожитых мною почти восьми десятков лет жизни. Думаю, что ее остаток уже не принесет мне переживаний и поступков, которые бы сравнились с прошлым и что-либо изменили в моих взглядах и оценках.

Теперь я попробую вернуться почти на пятьдесят лет назад в коридоры, аудитории, лектории, актовые залы, в библиотеки и читальные залы, на спортивные площадки Московского университета, к дружной братии моих однокурсников, к моим уважаемым и дорогим учителям, к моим очень разным по интересам, по прилежанию, по характеру и поведению, но очень похожим друг на друга по университетской стати ученикам-студентам. Судьба подарила мне возможность прожить с ними интересную жизнь. О ней я мечтал долгие годы своей походной, боевой и казарменной солдатской жизни. Иногда мне казалось, что военная судьба уж навсегда лишила меня возможности познать ее, вернуться в уходящую юность. Я начинал даже убеждать себя, что нет смысла мечтать об учебе, что надо искать другие, более простые пути в свое мирное будущее, которое я долго ждал, не зная, когда оно наступит. Но всякий раз, когда мне случайно приходилось видеть в кино или встречаться в жизни со студентами у институтов или общежитий, на спортивных или танцевальных площадках, не злая, а добрая зависть от их звонкого смеха и веселья, от их умных шуток и острот, от серьезных разговоров между собой рождала у меня желание быть среди них, стать таким же, как и они, – веселым, уверенным и целеустремленным.

Добрые люди, мои старые довоенные учителя, мои заботливые командиры и начальники, мои учителя в послевоенной школе рабочей молодежи помогли мне осуществить это желание. Заканчивая свою воинскую – сержантскую – карьеру в дивизии имени Дзержинского на девятом году службы я сумел все-таки стать студентом-заочником первого курса Московского государственного университета. А моя настоящая студенческая жизнь началась с апреля 1950 года после того, как я с заочного перевелся на дневное отделение исторического факультета.

Перерыва между моей завершившейся, наконец, военной службой и учебой в МГУ не было. Демобилизовался я 28 марта и в следующий же понедельник пришел на первое занятие по расписанию дневного отделения. В тот день я впервые увидел своих новых товарищей-однокурсников, которых теперь, спустя пятьдесят лет, вспоминаю так же, как своих довоенных одноклассников и как фронтовых однополчан.

Когда я вошел в Ленинскую аудиторию вместе со спешащими на лекцию моими теперь уже однокурсниками, мне показалось, что моего появления никто не заметил.

Нижние ряды аудиторного амфитеатра были уже заполнены. Я поднялся наверх и скромно устроился в свободном ряду. Рядом присели еще несколько человек. Вот они-то, наверное, заметили во мне постороннего, незнакомого им человека. В это время в аудиторию вошел лектор – пожилой, благообразного вида человек с серьезным, озабоченным лицом и большим портфелем, из которого, взойдя на кафедру, он извлек стопку листов, положил их перед собой и, оглядев всю успокаивающуюся и шумную аудиторию, объявил тему лекции. Если мне не изменяет память, она была посвящена проблеме политического руководства массовым общественным движением в России накануне Первой русской революции. Лектором оказался доцент кафедры основ марксизма-ленинизма Петр Николаевич Патрикеев. Аудитория поутихла, и лектор ровным, невыразительным голосом стал читать лекцию, перекладывая листок за листком из заметно поношенной бумажной стопки. Время от времени он делал небольшую паузу, чтобы осмотреть аудиторию. Своим испытующим взглядом поверх очков он успевал во время короткой паузы, словно прожектором, прошарить все ряды аудитории. Успевал ли он увидеть все, запомнить каждого, кто не удостаивал его своим вниманием, умел ли он разглядеть, кто и чем занимается в момент, когда он назидательно читал нам со своих листков об основных принципах стратегии и тактики политического руководства трудящимися массами в ходе назревающей демократической революции в России, я не знаю. На этой лекции я был свободен от обязанности ее торопливо конспектировать, ибо накануне своего перевода на дневное отделение по совету доцента Георгия Семеновича Гулько, который на заочном отделении вел с нами семинары по этому же предмету, я сдал и зачет, и экзамен по первой части курса. И поэтому, слушая лектора, я вместе с ним наблюдал за незнакомой мне жизнью, в которую еще только должен был войти и стать неотъемлемой частью университетской студенческой братии. Сверху мне удавалось увидеть значительно больше, чем строгому доценту П. Н. Патрикееву снизу.

Внизу, слева от кафедры, стоял длинный стол, вокруг которого плотно устроилось человек двадцать самых прилежных, как я потом окончательно определил, студентов. Большую их часть составляло общественное руководство курса. Все они усердно строчили в своих тетрадках, ловя каждое слово лектора. С таким же рвением строчили и первые три ряда аудиторного амфитеатра, тоже довольно тесно заполненные слушателями. Здесь также была сосредоточена наиболее сознательная и дисциплинированная их часть.

В средних рядах аудитории, «заселенных» уже менее плотно, публика собралась иная. Здесь кроме тех, кто слушал лектора, было немало и таких, у кого были иные заботы: некоторые занимались переводами с латыни и греческого, немецкого, французского и английского, а кое-кто – и с восточных языков. Другие же, сбившись в компании по два-три человека, обменивались какими-то новостями. Позже на собственном опыте я убедился, что в средних рядах лектора было плохо слышно. В Ленинской аудитории акустика была плохая, а радиотехникой ее еще не оборудовали. Может быть, поэтому средние ряды и были заселены неплотно, а может быть, и потому, что лектор не мешал премудрым студентам доделывать то, что они не успели сделать дома, готовясь к практическим семинарам. Еще позже я понял, что в средних рядах собирались те, кого не очень беспокоила неизбежность экзаменационных сессий.

Верхние же ряды аудитории были заняты совсем мало. Иногда сидящие группами по двое-трое находились друг от друга на расстоянии вытянутой руки. А вот некоторые предпочитали солидно восседать в одиночестве и в собственных раздумьях. Со временем я также понял, что здесь собиралась самая претенциозная публика, самые независимые от общественного мнения оригиналы – будущие профессора и доктора наук. Здесь постоянно располагались наши курсовые востоковеды – Пахом Куланда, Эдик Грантовский, Вася Богословский, Юра Ванин, Коля Киреев. Конечно, по именам я узнал их несколько позже. Но особенно привлек мое внимание один необычный студент. В первый мой день он появился в дверях аудитории, когда все уже приготовились слушать лектора. Окинув взглядом притихшую аудиторию сквозь стекла редкого в то время пенсне и сняв широкополую шляпу, он уверенно зашагал наверх к своим товарищам. С длинными волосами, с одухотворенным профилем поросшего пробивающейся юношеской щетинкой лица, он показался мне литературным образом студента-нигилиста, а может быть, даже и народовольца. Это был Юра Чудодеев. В своем книжном историческом образе он пребывал все пять студенческих лет. А по их прошествии он вырос в красивого, вполне реального русского интеллигентного мужчину, очень внимательного и приблизившегося к своим вошедшим в солидный возраст однокурсникам.

На самом же верху, на галерке, восседал в задумчивости и будущий известный археолог Герман Алексеевич Федоров-Давыдов, и Эмиль Меликян, к сожалению, ушедший из жизни студентом пятого курса. Иногда с ним рядом подсаживался тоже ставший известным в будущем этнограф Владимир Владимирович Пименов.

Все независимые либерал-демократы группировались с правой стороны галерки. А на левой собиралась в переменном составе иная публика. Там обычно группировалась мужская кавказская диаспора, среди которой выделялся веселым видом и нравом Газанфар Мамедалиев, никогда не отягощенный учебными заботами. Он был заядлым футбольным болельщиком. Болел он, конечно, за бакинский «Нефтяник», но в Московском университете преданно болел за университетскую сборную и, особенно, за команду исторического факультета. Ему суждено было стать и моим болельщиком, поскольку судьба свела меня на галерке почти со всей командой курса во главе с Володей Трифоновым, Левой Филатовым и Левой Герасимовым. По пятибалльной системе представители спортивной галерки не всегда выглядели благополучно. Все же занятия спортом не мешали их научным интересам, и по окончании университета все они нашли свое место в науке. Это удалось сделать и всегда беспечно веселому Газанфару.

Я познакомился с этими интересными ребятами на второй или третьей лекции, и они приняли меня в свою команду. Лидером в ней был Володя Трифонов, красивый парень и типичный московский футболист сначала дворовой команды, а потом – команды со стадиона «Юных пионеров». В день нашего знакомства он по-деловому выяснил мое отношение к футболу и, обрадовавшись тому, что я играл за полковую команду вратарем, предложил мне сразу, не откладывая, сыграть на следующий день в товарищеском матче между однокурсниками, живущими в общежитии, и москвичами. У москвичей как раз не хватало вратаря. Я, конечно, согласился. Пришлось, правда, сразу пропустить занятие по немецкому языку. Ребята уговорили меня, ссылаясь на свой опыт, что вреда от этого не будет. Но я, не отвыкнув еще от воинских порядков, попросил разрешения у преподавательницы, еще незнакомой мне, сославшись на то, что якобы должен принять участие в спортивном соревновании по плану кафедры физкультуры.

Матч проходил в подмосковном Вострякове, на пристанционном пустыре. Наша команда показалась мне менее спортивной, но более интеллектуальной, очкастой и худосочной. В этом смысле особенно оригинально выглядели мои защитники – Эдик Грантовский (по кличке Шавка) и Васька Богословский. Я сразу понял, что надежда на безопасность ворот с этими интеллигентами будет небольшая. Но, к удивлению, эти очкарики играли зло и непримиримо. Правда, мы проиграли со счетом 1: 2. Общежитийцы-стромынчане были сильнее нас. Особенно настырными у них оказались Лева Филатов и недавний солдат, все еще носивший кирзовые сапоги Стали́н Дмитренко. Первому удалось забить мне два гола. А второго я все-таки нейтрализовал, приложив его пару раз к матери – сырой земле.

Несмотря на поражение, мой футбольный дебют был удачным: я тогда взял пенальти, пробитый Филатовым. Мне удалось переиграть его психологически. Он, готовясь к удару, зло и решительно смотрел на меня. А я использовал свой прием: когда он разбегался, я в это время нахально бормотал ему навстречу: «Бей на меня, бей на меня». И настырный форвард из Мордовии пробил прямо на меня. Долго он не мог простить мне эту хитрость. Но в конечном итоге с того момента началась наша дружба. Этот первый экзамен знакомства я выдержал, и галерка приняла меня в свою компанию.

Так началось мое знакомство с однокурсниками. Само собой получилось так, что я оказался в самом средоточии очень разного по поведению, по внешним признакам отношения к занятиям, по материальной обеспеченности, по житейским интересам и другим, не обнаруженным еще мною индивидуальным и общественным мотивациям и амбициям курсового потока числом почти в триста человеческих душ. Выше меня рядами сибаритствовала вольная, либеральная и спортивная галерка. Внизу шуршали строчками конспектов передовики-активисты. А между ними более чем вполовину курса – середняки.

Знакомство с курсом, вхождение в его жизнь продолжалось. Инкогнито пришлось мне тогда оставаться недолго. В перерыве после первой лекции ко мне подошел очень серьезного вида студент и вежливо попросил меня объяснить причину посещения лекции. Сам он при этом представился старостой курса Иваном Иващенко. Я сразу признал в нем своего брата-старослужащего. Выглядел староста постарше меня, а ростом – пониже. Одет он был в офицерский китель, но с гражданскими брюками, а обут в поношенные ботинки. Начавшееся знакомство располагало к дружеской беседе. Я коротко рассказал ему о себе, о своей дороге в университет. А он рассказал о своей. Всю войну он отлетал штурманом на «Петлякове-2». После ранения в самом конце ее, получив инвалидность и ничего больше не приобретя, кроме профессии военного штурмана, он был демобилизован. В карманах офицерского кителя тоже было негусто. Гражданскую жизнь пришлось начинать инвалиду сначала. Он выбрал Московский университет и будущую – совсем не денежную профессию историка-медиевиста. Трудов для овладения этой профессией ему предстояло затратить немало. Помимо европейского языка ему надо было одолеть совсем незнакомую латынь. Скоро я узнал и о том, что Ваня Иващенко на курсе успел стать уважаемым «старшим товарищем». Младшие сокурсники называли его Иваном Ивановичем.

Разговор со мной староста начал вежливо, но по-офицерски строго. Я назвал свое имя и фамилию и объяснил, что вчера приказом проректора переведен с заочного отделения на дневное в связи с демобилизацией из Советской Армии. Приветственно улыбнувшись, Иван Иванович по-братски хлопнул меня по плечу. Это означало, что я был принят и в компанию сокурсников-старослужащих, что в ее полку прибыло. И еще он пообещал мне свою помощь в новых незнакомых обстоятельствах. Когда после перерыва прозвенел звонок и пока лектор еще не занял свое место на кафедре, он сразу же представил меня всему курсу.

На той же лекции случай помог мне увидеть еще одного курсового лидера. Как только окончилась лекция, где-то с галерки, около того места, где я сидел, раздался громкий мужской голос, призывающий курс задержаться для прослушивания объявления профбюро. Мимо меня простучал кирзовыми сапогами брюнет в солдатской гимнастерке и по-хозяйски устроился на профессорской кафедре. Это был председатель курсового студенческого профбюро. Имя его необычное я узнал позже. Звали его Стали́ном Дмитренко. Объявление его состояло из короткого сообщения о проведенной ревизионной проверке курсовой кассы взаимопомощи и о том, что она возобновляет выдачу средств нуждающимся, прием взносов и возврат займов. Всеми этими вопросами по поручению профбюро должна была заниматься, как сообщил председатель, казначей Анна Молюжинец. С тех пор мне запомнились имя и фамилия нашей казначейши. И до сих пор, когда мне приходится встречаться с Анной – преподавателем Института стран Азии и Африки, – я так ее и приветствую, как «казначея нашего курса».

Со Стали́ном Дмитренко мы познакомились чуть позже, когда он строго и серьезно принимал меня в члены профсоюза на заседании профбюро. А еще позже я узнал, почему родители назвали его таким необычным именем. Они были партийными работниками в Кировоградской области. Своего единственного сына они решили назвать так совсем не в честь Великого Сталина. Сын их родился в 1926 году, в самом начале индустриализации, и имя ему было дано в знак верности политике, объявленной ВКП(б). Они назвали его Сталью. Но очень скоро они все же догадались, что это индустриально-металлургическое существительное женского рода. Выход же из случившегося казуса нашли в том, что стали звать сына Стали́ном. Он носил это имя до известного постановления ЦК КПСС о культе личности. С тех пор наш бывший бессменный председатель курсового профбюро стал зваться Сергеем. Надо отдать ему должное, он очень быстро привык к новому имени. А мы, старые однокурсники, до сих пор зовем его Сталиком. Много лет мы дружили с ним по-братски, но новая жизнь в пореформенной, пост-перестроечной России как-то без особых причин развела нас. Странно, однако, что ни он, ни я не проявили за годы размолвки желания восстановить прерванную дружбу. А тогда с первой встречи на лекции по основам марксизма-ленинизма наша дружба с ним только еще начиналась, и я представить себе не мог, что через много лет буду провожать друга в последний путь.

По расписанию первого дня после лекции Петра Николаевича Патрикеева занятия должны были проходить в семинарских группах. Для этого надо было перейти в другие аудитории, которые были определены каждой группе здесь же на Моховой или в здании на улице Герцена. Переход этот надо было совершить за недолгие минуты перерыва. Работяги из передних – нижних – рядов аудитории совершали этот переход бегом, а «вольнодумцы с галерки» делали это неспешно, продолжая начатые там беседы. В этот первый день встречи со своими будущими друзьями мне не удалось поспешить в назначенную моей группе аудиторию. Помешал это сделать человек с галерки, который догнал меня в коридоре «Ленинки» (так в студенческом обиходе именовалась Ленинская аудитория) и представился Ильей Барашковым. Знакомство состоялось очень просто: Илья быстро выведал у меня мои биографические данные вплоть до моих военных фронтов. А узнав, что мне пришлось повоевать на Кавказе, стал сам рассказывать мне о казачьих станицах терского и кубанского войск, о народах, населяющих Северный Кавказ. Я подумал, что он и сам приехал в Москву с Кавказа. Внешний вид его немного наталкивал на такую мысль. На казака-то он похож не был, но за мусульманина мог бы сойти. Был он темноволосым, носатым, хотя и не горбоносым. Говорил быстро, не задумываясь, и речь его звучала по-русски чисто.

Предположение о кавказском происхождении Ильи тут же, по пути на улицу Герцена, отпали. Оказалось, что он уже избрал себе будущую специализацию на кафедре этнографии и какие-то сведения о народах Северного Кавказа уже успел получить из курса лекций. Свою же перспективу учебы на этой кафедре он видел в изучении истории народов Русского Севера. За беседой мы наконец дошли до нашего истфаковского дома – особняка на улице Герцена, где мне предстояла встреча со студентами учебной группы номер 15. Там уже началось занятие по немецкому языку. Илья довел меня до нужной мне аудитории, а сам не торопясь направился обратно на Моховую в тот же аудиторный корпус, где его группа уже заканчивала, наверное, свои занятия по латинскому языку. В последующие дни мы уже встречались с ним как старые знакомые.

Распрощавшись с Ильей, я вошел в просторную аудиторию с низким потолком в верхнем этаже-мансарде нашего факультетского дома. Преподавательница немецкого языка Эрна Карловна Циммерман, очень симпатичная женщина средних лет с веселым располагающим к общению лицом, весело и удивленно воззрилась на меня. Я извинился за опоздание, так как вроде бы не сразу нашел аудиторию, и представился ей как ее новый студент. Эрна Карловна от этих слов удивилась еще больше, однако предложила мне сесть на свободное место за первым столом, напротив нее. До моего появления группа коллективно читала и переводила заданный на дом текст из какой-то брошюры на историческую тему. Кажется, в ней излагался какой-то сюжет из греческой мифологии. В это время над переводом громко трудился юноша, как сейчас говорят, «кавказской национальности». Парень был в напряжении. Он и по-русски-то разговаривал так, что нужен был переводчик, а немецкие слова произносил так, что Эрна Карловна не могла сдержать забавной улыбки. Только ей было ведомо, какой смысл приобретали произносимые с русско-кавказским акцентом немецкие слова. Она помогала ему, называя его Мусой. А гордый кавказец нервничал. Это был Муса Исмаилов, лезгин из горного Дагестана.

После него преподавательница вдруг предложила мне продолжить чтение текста и попробовать его перевести. Я прочитал. Она поморщилась, а потом, когда я не столько перевел, сколько угадал содержание прочитанного, ободрила меня фразой: «Может быть, у нас с Вами что-нибудь получится». Скажу наперед, немецким языком для свободного разговора я с Эрной Карловной не овладел, но словарный запас накопил большой и научился довольно быстро переводить со словарем неадаптированные исторические тексты. В моей академической группе я оказался, к удовольствию своему и, кажется, Эрны Карловны, передовиком. Оказалось, что наша пятнадцатая академическая группа была составлена наполовину из русских, начинающих изучать немецкий, и нерусских, которым предстояло еще овладеть русским.

Из кавказцев только армянка из Тбилиси Лиля Налгранян и осетин Темир-Балат Сакиев владели русским свободно. А остальные вместе со среднеазиатами с трудом понимали русскую речь и с еще большим трудом – содержание учебников, не говоря уже о научной литературе. Абхазец Шалва Абсава, между прочим, так и не преодолел этого двойного языкового барьера и со второго курса вынужден был возвратиться в Сухуми. А грузин Ингуш Толорайя после того же второго курса вынужден был на год прервать учебу академическим отпуском для того, чтобы не быть исключенным в связи с непроходимой академической задолженностью не только по иностранному языку, но и по историческим дисциплинам. С неимоверными усилиями удалось в конце концов преодолеть трудности и с немецким, и с русским языком уже названному Мусе Исмаилову, двум девушкам из Узбекистана Сурат Касымовой и Дулат Рафиковой. Им большую помощь оказали русские подруги, жившие с ними с одной комнате стромынского общежития. Как удалось это сделать казаху Сыргобаю Норматову, я и до сих пор объяснить не могу. А ведь кроме русского и немецкого была еще и латынь. Могу только утверждать, что, если бы не было дружеской и бескорыстной помощи русских однокурсников, вряд ли смогли бы эти «национальные кадры» из нашей и других групп успешно одолеть университетскую науку. В этой помощи выражалась тогда у нас в Московском университете совсем не лозунговая, не пропагандистская идея братской интернациональной солидарности. Русские считали своим человеческим долгом и комсомольской обязанностью помогать своим товарищам из национальных республик, особенно тем, которые приехали из среднеазиатских и кавказских аулов и селений. Помнят ли это теперь все они, достигшие успехов и в науке, и в педагогической, и в общественной деятельности в своих суверенных республиках? Помнят ли наши друзья из пятнадцатой группы имена своих русских товарищей и, прежде всего, имена заботливых девушек – старосты группы Тамары Ползуновой, Иры Пичугиной, Нели Марьиной, Жанны Крупник, Нины Егоровой, Лили Налгранян, рассказывают ли о них своим студентам, детям, внукам? Не забыли ли они их искреннюю доброту и бескорыстную помощь и сочувствие?

Следующее испытание мне пришлось пройти в тот же день на занятиях латинским языком. Их вела с нашей группой Елена Борисовна Веселаго. Это была женщина уже преклонного возраста, родившаяся наверное, в XIX веке и дворянско-аристократического происхождения. На последнее указывала фамилия знатного российского рода. Она встречалась и в художественной, и в исторической литературе у государственных деятелей, военных и просто интеллигентных русских людей. Будучи уже преклонных лет, Елена Борисовна выглядела женщиной энергичной, сохранившей и былую красоту, и фамильное достоинство, и грамотную русскую речь. Она знала не только латынь, но и древнюю историю, и древнюю литературу, особенно поэзию. Наверное, будь мы более восприимчивы к ее предмету и более готовы воспользоваться своими возможностями, общение с этим интересным человеком было бы для нас значительно полезнее. Но для кавказско-среднеазиатского большинства латынь была просто непреодолимой. Признаюсь, и я вместе с Сашей Ерастовым, тоже бывшим солдатом, воспринимал ее как неизбежность, которую надо было преодолеть и этим освободить себя, как нам казалось, для более нужного сосредоточения сил и времени для дальнейшей специализации по новой и новейшей истории России. Елена Борисовна это понимала и все свое внимание отдавала нашим русским девушкам. Они ей были интереснее, особенно Нина Егорова и Ира Пичугина, уже решившие заниматься на кафедре древней истории и Средних веков. Меня она встретила так же удивленно, как и преподавательница немецкого, также выслушала мои объяснения по поводу запоздалого появления в ее группе. Но в отличие от Эрны Карловны, обнадежившей меня, что «что-нибудь получится», оказалась более сдержанной насчет моих перспектив. «Ну что ж, посмотрим», – сказала она и пригласила сесть тоже за передним столом.

Учась на заочном отделении, латынью я занимался самостоятельно по методическому пособию преподавателя Домбровского. Несколько раз на так называемых установочных занятиях в зимнюю сессию первого курса я встречался с ним лично. Человеком он оказался необычным и интересным. Но на нашем заочном усвоении грамматики латинского языка это никак не отразилось. Увлек он нас совсем в другую сторону, представившись активным участником проходившей в то время дискуссии о проблемах научного языкознания. Заявив себя «мичуринцем советского языкознания», он очень быстро почти убедил нас, тоже марксистов, в том, что, руководствуясь методологией марксизма, можно объяснить закономерности развития языка как средства общения между людьми. Во главу угла своих умозрительных построений «философ-мичуринец» поставил определяющую роль социально-экономических и производственных отношений. Он тогда очаровал нас легкостью и простотой доказательства того, что в человеческом языковом общении на стадии первобытно-общинного строя множественное число в грамматике всех языков появилось раньше, чем единственное. У первобытных общинников и в родоплеменном обществе сначала должно было появиться местоимение «мы», а не «я» и определения «наше», а не «мое», так как в то время еще не произошло имущественного расслоения, а люди жили в первобытном коммунизме. Признаюсь, что наш латинянин здорово заморочил наши неискушенные в философии головы своим ортодоксально-марксистским методом познания истории языка. Однажды я даже попытался посвятить в эту тайну языкознания одного из моих друзей, который вообще не имел никакой склонности к философии. Сначала он удивился такому ходу рассуждений. Но после короткого раздумья он растерянно сказал: «Ну и как же тогдашний человек мог обойтись без слов мой нос, моя рука?» Этим очень простым вопросом он разрушил марксистско-мичуринское легкомыслие нашего латиниста, а мне посоветовал не быть дураком. Как бы то ни было, а квазимарксистские изыскания нашего преподавателя-латиниста отвлекали нас от латыни. На дневное отделение я перешел почти с нулевым показателем в ее познании. Елене Борисовне Веселаго нужны были не рассуждения о языке как средстве общения между людьми, а знания грамматики, словарный запас и умение переводить тексты. Не лишая меня права на собственный выход из создавшегося положения, она сказала, что, если я смогу получить зачет, а потом и сдать экзамен, произойдет чудо. И все-таки я доставил ей такое удовольствие, затратив труд и терпение на то, чтобы к экзамену на зимней сессии второго курса выучить на память весь текст «Записок Цезаря о Галльской войне». Мне это посоветовал сделать староста курса Иван Иванович. Я выучил к экзамену не только текст, но и все примеры на склонения существительных и местоимений, спряжения глаголов и другие грамматические правила. Кроме того, я выучил наизусть стихотворение Овидия «Пирам и Тисба».

Экзамен в присутствии Елены Борисовны в нашей группе принимал сам заведующий кафедрой древних языков Виктор Михайлович Соколов, тоже Божией милостью редчайший не только, наверное, в Москве латинист. Мне досталась для перевода первая глава Цезаревых «Записок». Я и сейчас ее помню: «Омниа Галия дивиза ест партес трес» (кажется, так). Я ее бойко прочитал, перевел, назвал все падежи и наклонения. А потом с выражением прочитал стихотворение:

Пирамус эт Тисбе

Ювенум пульхеримус альтер

Альтера квас ориент

Хабуит прелата пуелис…

Виктор Михайлович, услышав все это, был очень доволен и, кажется, даже растроган. Он хотел даже поставить мне пятерку. Но тоже очень довольная Елена Борисовна уговорила его поставить мне четверку. Я был тогда тоже очень доволен собой.

В общем, в ритм учебы на дневном отделении я вошел спокойно, без осложнений и потерь в баллах. Еще на заочном я выполнил курсовую работу по истории Древнего Востока у доцента Пикуса. Поэтому курсовую по Греции мне писать на дневном не пришлось. А на семинаре по истории СССР в нашей группе оказалась доцент Александра Михайловна Михайлова, которая и на заочном отделении вела у нас тот же семинар. Там же я успел у нее почти закончить доклад на тему «Осада Троице-Сергиева монастыря польско-шведскими интервентами». Встретив меня снова на дневном отделении, она разрешила мне представить подготовленный доклад в качестве курсовой работы. Получилось даже так, что первый курс я завершил с двумя курсовыми вместо положенной одной. Таким образом, я оказался в компании самых передовых студентов-отличников, которые тоже подали по две курсовые работы. Оба они были Юриями – один курчавый брюнет, упругий и подвижный толстячок из Тулы – Воскресенский, а другой – Суворов, очень серьезный и очень примерный мальчик из Ярославля. Оба они поступили на первый курс как медалисты, и оба они еще в десятом классе были приняты кандидатами в члены ВКП(б).

Ну а у меня к летней сессии первого курса оказалось преимущество на один досрочно сданный экзамен по истории Древнего Востока. У самого заведующего кафедрой профессора Авдиева я получил пятерку. По пятерке мне поставили по истории Древней Греции и по истории СССР (часть первая) доценты Н. Д. Редер и Дацюк. Таким образом, программа первого курса была мной успешно выполнена. Но вдруг в деканате мне сказали, что надо еще сдать экзамен по военному делу. Этого я никак не ожидал. Ведь еще и трех месяцев не прошло после того, как я после восьми лет и пяти месяцев службы снял с себя солдатскую шинель. Пришлось идти на военную кафедру к генералу Артемьеву с просьбой отменить мне эту повинность. Старичок-генерал, между прочим, был братом командира нашей дивизии имени Дзержинского. Я представился ему как омсдоновец (так звучало название нашей дивизии, сокращенно – ОМСДОН). Он был очень доволен встречей и с интересом выслушал мой рассказ о службе в прославленной дивизии. Но, увы, экзамена мне не отменил и направил к преподавателю кафедры подполковнику Ладинскому. Я пошел, надеясь, что тот зачтет мою многолетнюю безупречную службу и не будет испытывать меня экзаменом. Подполковник принял меня приветливо, поинтересовался моей службой. В разговоре выяснилось, что он был знаком с моим командиром полка полковником П. С. Великановым, у которого мне пришлось быть в 1946 году на Западной Украине в личной охране. Беседа завязалась как между однополчанами. Но вдруг подполковник прервал ее и предложил мне несколько вопросов по воинским уставам. От такого неожиданного поворота я как-то растерялся и не смог дать точное уставное определение службы полевого караула. Подполковник развел руками и поставил мне четверку. Она лишала меня повышенной стипендии, которая назначалась только круглым отличникам.

* * *

К концу второго семестра мне удалось познакомиться со многими сокурсниками, послушать лекции знакомых мне только заочно профессоров, авторов учебников, с составом учебной части деканата и с партийным руководством курса и факультета. В какой-то мере мои сотоварищи узнали и меня. Уже с конца первого курса я стал известен сначала как вратарь футбольной команды курса, затем – факультета и, бери выше, – университетской сборной. Я уже успел на первом курсе сыграть в ней два или три матча на розыгрыше первенства Москвы среди студенческих команд. А в последующие годы студенческой жизни до конца учебы я продолжал прочно занимать место вратаря в составе второй сборной университета. А иногда меня ставили и за первую. Вообще, спортивная жизнь в университете в те годы была разнообразной и интересной, несмотря на то что у нас тогда не было своего стадиона, хороших спортивных залов и снаряжения. Все это богатство мы получили только к концу учебы, в 1953 году, когда в строй вступил новый комплекс спортивных сооружений на Ленинских горах.

Но оно досталось уже другим поколениям студентов. Только мне всегда казалось, и я до сих пор уверен, что в старых зданиях на Моховой спортивная жизнь более гармонично сочеталась с нашими успехами в учебе. Она не только заполняла досуг, но и способствовала повышению общего тонуса нашего физического и интеллектуального состояния. В спортивных секциях университетской кафедры физвоспитания и студенческого спортклуба занимались будущие кандидаты и доктора наук, будущие доценты и профессора, заведующие кафедр и научных лабораторий, будущие академики, деканы и в их числе наш будущий ректор Рем Хохлов.

В нашей футбольно-хоккейной секции тренировались и играли математики, механики, физики, химики, географы, биологи, экономисты, историки и юристы. Нас объединял в ней не только азарт спортивного состязания и увлечения любимой игрой, но интерес к университетской науке, преданность университетскому патриотизму, братству и дружбе. Со многими из них моя дружба сохранилась и по сию пору. А тех, кого уж нет, я вспоминаю с добротой и благодарностью. В университетское спортивное сообщество меня ввели мои однокурсники – Володя Трифонов, к сожалению безвременно ушедший из жизни, и ныне здравствующий Лева Герасимов. Они уже к этому времени входили в состав сборной. Сначала я был испытан ими в нашем курсовом турнире – сборная Москвы против сборной СССР на ничейном востряковском пустыре, а затем они пригласили меня в качестве болельщика на предстоящий матч наших университетских команд с командами Института механизации сельского хозяйства на первенство Москвы. С футбольной ватагой и болельщиками МГУ я пришел на стадион «Наука», который был больше похож на пустырь, хотя и располагался на берегу Тимирязевских прудов. Здесь я встретился с университетским тренером Виктором Павловичем Листиковым по кличке Лист, знаменитым в тридцатые годы хоккеистом с Абельмановки, со старейшего стадиона имени Н. И. Бухарина. Теперь он был мастером спорта СССР. В тот же день я познакомился с составами двух сборных команд: с бессменным капитаном первой команды, центральным защитником, физиком, бывшим военным летчиком Валентином Захаровым, с его коллегами физиками – Колей Потаповым, Леней Фатеевым, Виктором Петровым по уважительной кличке Петыч, Левой Никитиным, Володей Козловым, Димой Костомаровым. Все они, теперь уж более чем взрослые люди, стали учеными и очень даже уважаемыми среди своих коллег. Физики вместе с юристами составляли ядро всего нашего спортивного университетского коллектива. Да, пожалуй, не только спортивного. Оба факультета лидировали в общественной жизни и научном, учебном и общественном руководстве МГУ. Юристы первой сборной составляли больше полкоманды. Имена моих знакомцев стали известны в тот же день: вратарь Ландихов, защитники Б. Селезнев, Б. Попонов и Ю. Правкин, полузащитники В. Туфлин и Р. Асфандияров, нападающие В. Маслов, В. Бесчервных и Ю. Аксюкевич. Географов представляли испанец аспирант Луис Арменгол и В. Бычков, химиков – Д. Кондратьев, А. Сонин, Е. Аптекарь, Э. Еникеев. От математиков в команде состояли Э. Берзин и Ю. Мархасин. От историков нас тогда вместе со мной стало трое. Два или три футболиста в команде были экономистами, их фамилии мне не запомнились. А остальные факультеты футбольными звездами не выделялись, по крайней мере, до середины пятидесятых годов.

Так на стадионе «Наука» я был принят в дружный коллектив университетского футбола. А свой первый матч вратарем в составе второй сборной я сыграл через неделю на старом московском стадионе «Пламя», около Семеновской площади. До сих пор мои бока помнят его засохшее шершавое глинистое поле. А в следующем спортивном сезоне 1951 года обе сборные университета выиграли первенство среди студенческих команд, и я вместе с моими соратниками и благодаря им первый и последний раз в жизни был титулован званием чемпиона и получил второй спортивный разряд по классификации Комитета по физической культуре и спорту СССР. Нас тогда, осенью 1951 года, чествовали на общеуниверситетском вечере спортсменов и вместе с другими чемпионами вручали дипломы и призы победителей. До сих пор, встречаясь в университете или просто на улице, мы искренне радуемся тому, что живы, что когда-то помогали друг другу сохранить свою молодость, ребячий азарт в игре и способность достойно защищать честь своего университетского клуба. Некоторых из моих спортивных одноклубников уже нет в живых. Мы их поминаем на наших немноголюдных встречах. Живые до сих пор остаются друзьями. Совсем недавно на восемьдесят четвертом году жизни нас покинул наш тренер Виктор Павлович Листиков – знаменитый с конца двадцатых и на протяжении всех тридцатых годов московский хоккеист и футболист, один из могикан, шагнувших в большой спорт с дворовых площадок Абельмановки.

* * *

В те же первые дни моей студенческой адаптации на дневном отделении исторического факультета я был вовлечен в занятия стрелковой секции спортклуба. Спортивного пристрастия к этому виду я давно уже не испытывал, так как за долгие годы службы в армии умение владеть оружием и метко стрелять не только из винтовки стало для меня профессией. Теперь ей суждено было отступить в прошлое. Но совсем не так думал наш курсовой председатель бюро ДОСААФ. Буквально на второй день занятий в перерыве между лекциями ко мне подошел очень серьезного вида, я бы сказал озабоченный, толстый, с курчавой золотистой шевелюрой мальчик, назвавший себя Володей Дробижевым. Он очень коротко сообщил мне, что и в университете, и на нашем факультете, на нашем курсе большое внимание уделяется оборонным видам спорта. И дальше, не тратя драгоценного времени короткого перерыва, необходимого ему для перекура, он строго и вежливо спросил у меня, не мог бы я принять участие в курсовых соревнованиях по стрельбе из малокалиберной винтовки. Категорически обязывающий тон этого вежливого предложения исключал отказ. Я согласился, и в тот же день после занятий Володя повел меня в тир Министерства высшего образования, который находился в подвале одного из его помещений на Трубной площади. Так началась моя дружба с этим строгим и деловым, толстым и курчавым мальчиком, который, однако, оказался курильщиком с многолетним стажем. С того дня она продолжалась до самой его кончины в 1989 году.

Стрелковый спорт в университете меня не увлек. Я принял участие в соревнованиях между группами курса, показал приличный результат в стандарте из трех положений (в каждом более сорока очков из пятидесяти). Но оказалось, что я стреляю не по спортивным правилам. Володя взялся было меня учить, но я сказал ему, что учиться стрелять мне уже поздно, но если еще потребуется защищать честь нашего курса, то я буду всегда готов повторить показанный результат. Между прочим, я сообщил ему, что в армии я выполнял в стрельбе из боевой винтовки норму первого разряда и мог прилично стрелять из станкового пулемета и противотанковой пушки. Строгий председатель курсовой организации ДОСААФ больше неволить меня не стал, убедившись в безнадежности меня переучить, тем более что на нашем курсе появились более обнадеживающие в стрелковом спорте таланты среди девушек. Особенно успешно отличалась в этом деле Клара Замидченко из дружной группы нашего курса, специализировавшейся по кафедре истории южных и западных славян. А на других курсах истфака тогда были спортсменки, которые участвовали в этом виде спорта на общесоюзных соревнований на уровне мастеров. Мне запомнились две фамилии – Богданова и Вайнберг. Вторая сумела стать чемпионкой СССР. И кажется, даже чемпионом мира несколько раз становился наш истфаковец Юрий Шведов. Куда ж мне было состязаться с ними!

Так я входил в новую для меня жизнь, о которой я мечтал солдатскими вечерами, с завистью глядя из окна нашей казармы на Красноказарменной улице, по которой, возвращаясь с занятий, проходила оживленная вереница студентов Энергетического института. Наконец и я вошел в нее. Но скоро оказалось, что, чтобы стать полноправным участником студенческого общежития, было недостаточно моей солдатской самоуверенности и осознания завоеванного права на свое место в жизни его коллектива. Он состоял уже из незнакомого нам, не старым еще ветеранам войны, подросшего уже в послевоенные годы поколения, успевшего узнать много из опыта мирной жизни, того, чего не давала нам увидеть война и долгая послевоенная солдатская служба. Нас на войне учили быть впереди. Для этого было достаточно силы, ловкости и, конечно, способности преодолеть страх. Чтобы не отставать в университете, надо было обрести иные качества, нужен был иной труд, совсем непохожий на простое усердие, иные критерии в выборе линии поведения и в оценке своих решений и поступков. Войдя в студенческое сообщество, надо было узнать и понять его традиции и неписаные правила жизни. Она в те послевоенные годы не только в студенческой среде, но и во всей стране, во всех ее общественных и производственных коллективах проходила организованно, под руководством сверху донизу партийных, профсоюзных и комсомольских комитетов. Никому тогда невозможно было оказаться вне общественных обязанностей. И конечно, каждый член советского общества понимал и выполнял их в меру своих убеждений, своей личной ответственности, собственного понимания гражданского долга. Заботой же руководящих комитетов была организация политико-воспитательной работы в коллективах, облегчавшей правильное понимание гражданских и общественных обязанностей, их соответствия интересам и жизненным целям граждан. В Московском университете на всех его факультетах и во всех подразделениях приоритет в руководстве учебной, научной, административно-хозяйственной деятельностью и общественно-политической жизнью всего коллектива принадлежал семитысячной партийной организации и ее парткому, в состав которого избирались крупные ученые, авторитетные профессора и доценты, представители студенчества и многочисленного коллектива рабочих и служащих, обеспечивающих учебный процесс и научно-исследовательскую деятельность кафедр и лабораторий. Приоритет партийной организации в руководстве деятельностью университета был сопряжен с ее главной ответственностью за морально-политическое состояние коллектива, за выполнение им общественных и государственных обязанностей. Теперь в университете партийной организации коммунистов нет. Его жизнь организуется на новых принципах «демократизированного» государства и общества. О том, что мы все в результате потеряли или приобрели, расскажут другие свидетели, очевидцы и участники новой жизни. Я же, став в 1950 году членом партийной организации коммунистов МГУ и прожив с ней более сорока лет, свидетельствую, что видел и ценил ее успехи и заслуги в решении проблем развития университета, и считаю себя ответственным за ее неудачи в руководстве сложным и многочисленным коллективом ученых, сотрудников и студентов.

До переезда МГУ на новое местоположение на Ленинских горах его партийная организация в Москве входила в состав Краснопресненского райкома ВКП(б). Сюда после демобилизации я и был поставлен на учет. После этого по установленному порядку я был поставлен на учет в парткоме университета и в партийном бюро исторического факультета. Секретарем парткома МГУ тогда был ученый-биолог Михаил Алексеевич Прокофьев, а секретарем партбюро истфака – студент пятого курса Павел Волобуев. Оба они были участниками войны. Первый после ее окончания возвратился в МГУ на биологический факультет к своим доцентским обязанностям, а второй, выписавшись из госпиталя еще до окончания войны, поступил студентом на первый курс истфака. Вообще с конца сороковых и не одно десятилетие после них фронтовики занимали ответственные посты во всех звеньях руководства в университете – и в административных, и научно-учебных, и общественных. Они еще оставались достаточно молодыми, ветеранами их не называли: слово это еще не вошло в послевоенный лексикон. Руководящие посты доверяли им не за воинские заслуги, и они не сулили им каких-либо привилегий, кроме ответственности за общественное руководство университетом. В это время полным ходом шло строительство новых учебных, научных и административных корпусов на Ленинских горах. Фронтовая солидарность была заметным и важным фактором общественной жизни на всех факультетах. И у нас на истфаке коммунисты-фронтовики были представлены большинством и в партийном, и в комсомольском бюро, и в профкоме, и в деканате. Я почувствовал их участливое внимание к себе, как только стал истфаковцем.

На партийный учет на факультете меня принимал тоже фронтовик, член партбюро, студент пятого курса Алексей Леонтьев. Происходило это в один из дней начала апреля. На улице уже стояла теплая погода, а этот студент-дипломник сидел в кабинете партбюро почему-то в сером еще довоенных времен прорезиненном плаще. Только потом я узнал, что плащ он не снимал, чтобы не обнаружить под ним ветхой своей рубашки. В тот пятидесятый год Леша Леонтьев заканчивал университет по кафедре истории СССР, специализируясь по одной из сложных научных проблем российского феодализма. Ясна была уже тогда перспектива его дальнейшей учебы в аспирантуре и последующая известность ученого-историка. Но за все это ему пришлось заплатить здоровьем. Такой оказалась привилегия фронтовика. В самом расцвете своего научного таланта он исчерпал свои физические силы, недоедая и недосыпая, не долечиваясь.

Формальная процедура постановки на учет прошла как задушевная беседа бывалых солдат. Леша с участием и вниманием старшего – он был на два-три года старше меня – расспросил меня о моей службе, моих намерениях, предупредил о неведомых мне трудностях учебы и студенческой жизни, пожелал искренне успехов и рассказал о факультете, о кафедрах, о преподавателях и о наших факультетских коммунистах. Я узнал, что на факультете тогда их было более двухсот человек – студентов, аспирантов и преподавателей, что значительная часть фронтовиков-студентов сосредоточилась на старших курсах. Тогда их основная послевоенная волна была уже на спаде. На двух младших курсах – первом и втором – их набралось значительно меньше. «Поэтому, – добавил он, – тебе и твоим товарищам по курсу будет труднее руководить коллективом в триста человек». Столько тогда было студентов на нашем первом курсе. Тоном старшего товарища он напутствовал меня для активного участия в общественной жизни коллектива и предупредил, что авторитет среди своих сокурсников я смогу завоевать только добросовестной учебой и высокими показателями на экзаменах. «Других путей завоевания доверия нефронтовой молодежи, – закончил он, – в университете нет!» В том же апреле я участвовал в первом партийном собрании нашего курса. Разговор тогда шел о подготовке к экзаменационной сессии и о задачах каждого из нас по обеспечению и в личном, и в общественном плане успешного ее прохождения.

Всего до моего появления на курсе было четырнадцать студентов-коммунистов, я оказался пятнадцатым. С некоторыми из этой гвардии я успел познакомиться в первый день встречи с курсом, но теперь я представляю всех снова: парторгом курса была фронтовичка Евгения Петровна Калинина. В этой общественной должности она оставалась все пять лет учебы. В учебе она была несильна, но экзаменационные оценки у нее были достаточно высокие. Преподаватели старались тройками не подвергать сомнению ее положение партийного лидера. Справедливости ради скажу, науку она стремилась постичь добросовестным трудом и высокой дисциплиной. Учиться ей было труднее, чем сокурсникам. Ее доуниверситетская общеобразовательная подготовка была ниже, чем у подросшего за время войны поколения. А кроме учебы, надо было еще где-то подрабатывать на жизнь. Все пять лет учебы Евгения Петровна проходила в пальто, перешитом из шинели. А где-то в деревне у родителей воспитывалась принесенная с войны дочь. При всех этих обстоятельствах никто из сокурсников-партийцев не смог оспорить ее права быть лидером в общественной работе, которой она отдавала много сил и времени.

В таком же положении оказался среди однокурсников и Иван Иванович Иващенко – староста нашего курса. Особенности его характера – личная скромность, полное отсутствие партийной амбициозности и заявок на какие-либо привилегии не только у преподавателей, но и среди своих молодых товарищей – обеспечивали ему гораздо больше уважения, чем парторгу. Был он прост и дружелюбен в компании, хорошо играл на гитаре и с душой пел украинские и русские песни. Жил на стипендию и пенсию. К ним еще и подрабатывал на разгрузке овощных вагонов. Специализацию себе выбрал очень трудоемкую – историю Средних веков. Вгрызался в нее с неимоверным упорством. Сумел овладеть латынью. После окончания учебы был рекомендован в аспирантуру, а после нее работал преподавателем в пединституте. Иногда он приезжал в Москву, и мы не отказывали ему в дружеской встрече. Но здоровья ему хватило ненадолго, чтобы воспользоваться достигнутым успехом и в моральном, и в материальном отношениях. В середине шестидесятых он умер.

Сергей Петрович Шепелев на войне был механиком-водителем танка Т-34. На своем боевом пути до Берлина он сменил восемь машин. На восьмой тридцатьчетвертке въехал в Берлин, доехал до Рейхстага и расписался своим каллиграфическим почерком на одной из колонн, сообщив, что приехал сюда из города славных русских стекловаров и художников-стеклодувов Гусь-Хрустального. Очень интересно он рассказывал однокурсникам о форсировании реки Одер еще до начала Висло-Одерской фронтовой операции и об удержании в течение нескольких дней малыми силами отвоеванного у фашистов плацдарма площадью полтора на полтора километра. Весь рассказ состоял из нескольких фраз с русскими образными восклицаниями о том, как он въехал на понтон на одном берегу и съехал с него на другом и как в течение дней, которые не успел сосчитать, вместе с небольшой группой пехотинцев не отступил перед контратакующими фрицами, потому что сзади оставалась река Одер, а понтона-то уже не было – не на чем было плыть назад. Однажды, делясь такими образными воспоминаниями в кругу бывших старослужащих сокурсников, Серега услышал подтверждение правдивости своего рассказа от бывшего лейтенанта Глеба Бауэра, который, как оказалось, на том же плацдарме командовал взводом пехотинцев, приплывших сюда на подручных средствах. Оба плацдармника несказанно обрадовались встрече и потом долго напоминали друг другу все теми же образными восклицаниями детали той многосуточной смертельной круговерти. Дальше с удержанного плацдарма Серега поехал в Берлин, а Глеб Бауэр был эвакуирован в госпиталь. И еще танкист любил рассказывать, как сам командующий танковой армией генерал-полковник Новиков обласкал его палкой за то, что он чуть было не врезался в его автомобиль на трофейном мотоцикле в один из первых дней после Победы в Берлине. Сергей, раздобыв этот мотоцикл, спешил тогда с трофейным коньяком к ожидавшим его друзьям, но вернулся к ним отечески наказанным генералом и без трофеев. Об этой встрече тогда Серега радостно сообщил своим боевым товарищам. Может быть, и приврал он чего-нибудь в этой истории? Может быть, не на генерала Новикова, отца нашего однокурсника Левы Новикова, налетел он тогда на своем трофейном BMW? Но в мотоцикл, коньяк и палку, если не генерала, то хотя бы полковника, я верю. Все это могло иметь место. После войны старшина Шепелев, как и я, закончил десятый класс в школе рабочей молодежи. В учебный процесс в университете бывший механик-водитель втянулся легко. Видимо, Бог дал ему больше других в способностях постижения науки, и их он не растерял на войне. Конечно, отличником он сразу не стал: слишком «на равных» пытался разговаривать с экзаменаторами, особенно – по общественным наукам. Мы с ним подружились не сразу. Некоторое время меж нами возникло соперничество по поводу понимания некоторых проблем нашей курсовой общественной жизни. Но солдатская солидарность оказалась сильнее этих мелочей. Раза два-три мы посидели с ним за солдатской нормой, попели, покурили, повспоминали и поняли, наконец, что мы совсем неплохие парни. Дружба наша солдатская и студенческая солидарность не иссякла до сих пор. После окончания университета безвыездно живет он в Костроме. Семья его состоит уже из двух сыновей, двух невесток и множества внуков и правнуков и, конечно же, из его супруги с красивым именем Нирса. Сначала несколько лет он работал доцентом на кафедре истории в костромском сельхозинституте. Потом до выхода на пенсию заведовал Отделом культуры и образования в обкоме КПСС. Мудрым среди нас он был человеком. Недаром друзья на нашем курсе прозвали его Хоттабычем. А мы с ним друг друга с тех пор именуем «старой калошей». Он мне регулярно ко всем праздникам присылает поздравительные открытки с пожеланиями, написанными красивым почерком, а я в ответ звоню по телефону. Почему-то в это лето в день его рождения я не сумел дозвониться. Телефон его не отвечал в течение нескольких дней. Я стал бояться повторять свои попытки. Серега ежегодно по два-три раза оказывался в госпитале. Старые раны (одна – в позвоночник) здорово его подсогнули. Однако он все-таки поскрипывал, но не расставался с активной деятельностью в костромском Совете ветеранов. А может, еще скрипит, подумал я и позвонил. К моей радости и тогда, и теперь он отвечает мне живым голосом.

Из нас, «старослужащих», самым старослужащим был, наверное, Балоглан-оглы Гусейнов – участник обороны Ленинграда, бывший заместитель командира стрелкового батальона. Он сначала и до конца воевал на Северо-Западном фронте до полного снятия блокады и вместе со своим батальоном прошел после этого торжественным маршем по Невскому проспекту, прежде чем отправился дальше – на Берлин. Вместе с орденами и медалями в конце войны он получил и инвалидность. Блокада не прошла ему даром. Только пышные черные усы свидетельствовали о том, что был когда-то замкомбата неотразимым для женского взора и сердца молодцом. Вместо волос на его голове оставался какой-то редкорастущий мох или пух. Балоглан еще до войны стал кадровым офицером, а после нее, как только был уволен в отставку, оказался без гражданской профессии. В МГУ он поступил на заслуженных льготных условиях, вне конкурса, а специализироваться решил на отделении истории Востока. Он полагал, что освоению этой специализации ему поможет родной азербайджанский язык. Но учеба на этом отделении оказалась для него непосильной. Знание родного языка, хотя и родственного турецкому, не дало ему никаких преимуществ. Надо было наверстывать большие пробелы в общеобразовательных дисциплинах. Сразу образовались хвосты, и герой-защитник Ленинграда, отважный замкомбата превратился в отстающего студента. С отделения Востока он вынужден был перейти по специализации на кафедру истории СССР. Но и там его преследовали академические трудности и задолженности. К тому же он не имел никакой материальной поддержки. Не было у него ни родителей, ни добрых и состоятельных родственников. Жил он только на стипендию и небольшую инвалидную пенсию. Правда, не оставляли без помощи его молодые сокурсники, земляки-азербайджанцы. Благодаря им голодным он оставался не каждый день. Но гардероб его все годы учебы оставался бессменно фронтовым, офицерским. И все же, несмотря на все невзгоды в жизни и неудачи в учебе, Балоглан никогда не терял в себе уверенности их преодолеть и имел репутацию добродушного человека и остроумного юмориста. Его соседи по общежитию на Стромынке в знак уважения к заслуженному ветерану-фронтовику, за пышные черные его усы и шрам от уха через всю щеку, полученный им от ножевого ранения в Сокольническом парке от ревнивца-мужа соблазненной молодой особы, присвоили ему звание генерала. Все так и обращались к нему: «Генерал!» Когда он много лет спустя после окончания университета приехал в Москву и пришел ко мне в музей, я громко приветствовал его: «Здравия желаю, товарищ генерал!» Все, кто присутствовал в приемной дирекции, приняли его за настоящего отставного ветерана-генерала.

Несмотря на все трудности, университетскую учебу Балоглан закончил успешно. На пятом курсе он женился на москвичке. Я был вместе с его земляками на свадьбе. Жена его жила где-то на Таганке, в маленькой комнате коммунальной квартиры. Было очень тесно и весело за маленьким столом. До конца учебы жена одарила его сыном. Но родной Азербайджан почему-то не принял своего сына, героя Ленинградской блокады. Не нашлось ему там места, и со своей семьей Балоглан уехал в Среднюю Азию. Там он прожил до смерти своей жены, работая директором профтехучилища. В Баку он вернулся один уже в семидесятые годы. Видимо, сын его к этому времени нашел свой путь в жизни. Больше Балоглана-оглы Гусейнова я не видел со времени нашей встречи в 1979 году. Если он жив, то ему, наверное, уже давно перевалило за восемьдесят.

На отделении истории стран Востока учились еще двое наших однокурсников партийцев-фронтовиков. И оба они не выдержали языковой нагрузки. Обоим оказалось не под силу овладение и восточными, и западноевропейскими языками. Да и по остальным наукам оба не особенно преуспевали. Со второго курса эти неудачники так же, как и Балоглан Гусейнов, перешли на кафедру истории КПСС. Одним из них был Николай Овчинников, офицер-отставник, инвалид войны, отмеченный несколькими орденами и нашивками о ранениях. Был он молчалив. О своих боях-походах не рассказывал. Жил с семьей где-то в Химках. В общественной жизни активности не проявлял. Очень скромно выглядел этот фронтовик, может быть, оттого что учеба давалась ему труднее чем другим. Сессии он сдавал с переэкзаменовками. Орденов и орденских планок он не носил и преподавателям не подавал повода на какое-либо снисхождение. Не очень милосердный наш комсомольский студенческий актив, не понимая, видимо, причин неудач Николая, определил его в число неуспевающих по нерадению и критиковал за то, что он, как фронтовик-коммунист, не подавал примера молодым. Коля отмалчивался и все-таки продолжал тянуть свою лямку. У этого офицера-фронтовика тоже не было гражданской профессии. Ему нужно было ее найти. А для этого он считал необходимым получить высшее образование. В конце концов он эту задачу решил и вместе с нами закончил учебу в университете, получил диплом и со свободным распределением был принят на работу в центр культпросвета Москворецкого района Москвы. Во время уже начавшейся перестройки я однажды случайно встретился с ним на улице. Коля меня не узнал. Пришлось называться. Он вроде бы даже обрадовался. Однако, как и прежде, оставался немногословным. Рассказал, что перед уходом на пенсию работал в Доме политпросвета горкома КПСС, а теперь отдыхает на садовом участке. На жизнь Коля не жаловался. Детей вырастил, а внуки уже подрастали при взрослых родителях. Наш разговор и встреча не затянулись. Постояли, поговорили и разошлись. Телефонами не обменялись. Разошлись со своими одинаковыми заботами.

А Анатолий Смирнов, тоже инвалид войны, партизанил в белорусских лесах в свои неполные шестнадцать лет. Партизанил с первых дней фашистской оккупации вместе со своими деревенскими сверстниками и старшими соседями до полного окончания войны в своей республике. Его ранения и ограниченная годность к боевой службе не помешали ему до конца оставаться в отряде. Выйдя из леса, он, однако, для дальнейшей воинской службы оказался непригоден. Вернулся в разоренную деревню. Работал в колхозе и учился. Образование-то его с довоенных времен оставалось неполным средним. Только в 1949 году оно стало полным, и Толя без всяких льгот поступил учиться в наш Московский университет. У него тоже были и ордена, и медали, но из-за образовательных пробелов они не обеспечивали никакого снисхождения со стороны экзаменаторов и комсомольцев – борцов за высокую успеваемость на нашем курсе. Орденов-то и медалей в те годы мы, фронтовики, не носили. Считалось даже неудобным выставлять напоказ свои заслуги.

Нашими воспоминаниями о фронтовой жизни и тем более о наших заслугах однокурсницы, можно сказать, не интересовались. Для этого им было достаточно воспоминаний своих отцов, братьев. Всех их опалила война, если не взрывами бомб и снарядов, то уж точно и холодом, и голодом, и долгим ожиданием, и надеждами. В те студенческие времена и мы, фронтовики, и наши сокурсники, которых война не успела втянуть в боевой водоворот, считали наше участие в войне само собой разумеющейся обязанностью и исполнением долга. Более того, мы, фронтовики, были уверены, что если бы подошла очередь, то наши младшие товарищи сделали бы то же и не хуже нас. Вот так получилось, что в учебе перед ее трудностями мы оказались в равном положении ответственности, хотя и не с одинаковыми возможностями. Забывали, однако, наши сокурсники (особенно девушки), что мы не могли и не имели права рассчитывать на помощь со стороны наших родителей, которые в сороковые и пятидесятые годы уже стали стариками-пенсионерами и сами ожидали помощи от нас. Комсомольские вожаки курса были очень взыскательны к нашим академическим неуспехам. В группах даже возникали иногда конфликтные ситуации на комсомольских собраниях при обсуждении итогов экзаменационных сессий. Под нелицеприятную критику попадали фронтовики. Наши младшие товарищи в своем общественном рвении за честь коллектива по наивному неразумению стыдили и попрекали неудачников-орденоносцев их же наградами. Но мы такие конфликты преодолевали собственными усилиями – к этому мы были натренированы опытом жизни и гораздо чаще справлялись со своими трудностями, чем многие из молодых, попадавших в сложную ситуацию академических задолженностей и переэкзаменовок. В нашем гвардейском содружестве поэтому никто не прекращал борьбы с трудностями, и никто «не выпадал из седла», не «отсеялся» в процессе всех пяти лет учебы. И Толя Смирнов, сельский паренек из белорусской деревни, бывший партизан из Полесья, инвалид войны, успешно завершил полный университетский курс. На распределении, имея свободу выбора, он попросил направить его в Казахстан, в русский город Гурьев, на Каспий. Там ему помогли обосноваться родители его друга Сережи Сундетова. Их дружба продолжалась все университетские годы. Теперь уже нет в живых ни того, ни другого.

Представлю теперь Сашу – Александра Семеновича Ерастова. Его студенческая жизнь и учеба начиналась и проходила также трудно. Мы оказались с ним в одной группе. По его инициативе состоялось мое знакомство с университетским общежитием на Стромынке. О необыкновенной стромынской студенческой солидарности, жизни и быте я уже был наслышан, и мне захотелось увидеть ее самому. По старой солдатской привычке к казарменному общежитию меня потянуло на Стромынку, и Саша однажды пригласил меня туда на вечер отдыха в клубе. Там должны были собраться и наши однокурсники. Предполагались танцы. Мой новый товарищ обещал обеспечить на этот случай ночевку. Он как-то сумел провести меня в общежитие мимо бдительной вахтерши без пропуска. Надо сказать, что эта маленькая и цепкая женщина была неумолима на своем посту. Она умела пресечь попытки нарушителей режима проникнуть через ее пост даже самым изощренным обманом. Мимо ее невозможно было пройти с чужим пропуском. Она все видела, всех узнавала и чужеземца вычисляла сразу своим особым чутьем. Сразу хватала за руку, и отцепиться от нее было невозможно. На ее голос появлялся дежурный из пропускной будки с окошечком. Начинался скандал, который всегда заканчивался суровыми последствиями для «проходимца» и его товарища, одолжившего ему свой пропуск. До сих пор помню эту неукротимую до собачей злости маленькую женщину. Все нарушители предпочитали не иметь с ней дела и проникали в общежитие через окна первого этажа. Но Саша, видимо, сумел завести с ней добрые отношения. Что-то он ей шепнул. Она кивнула, и мы прошли беспрепятственно. На ночевку в тот вечер мой друг устроил меня в комнате своего старшего брата, который, как оказалось, в тот год заканчивал пятый курс филологического факультета. Тогда же я узнал, что старший брат был главной причиной того, что младший тоже стал студентом университета. Он убедил его в возможности поступления, помог поступить и помогал в преодолении трудностей и в жизни, и в учебе. Младший шел за старшим. Оба они приехали в Москву на учебу, пройдя войну, из какого-то района Воронежской области.

Старший Ерастов приветливо встретил меня с Сашей в своей шестиместной комнате и устроил на ночлег на койке уехавшего домой соседа. После этого случая я с его старшим братом больше не встречался. В том году он закончил университет и уехал по распределению на работу в сельскую школу. Династия братьев Ерастовых вслед за нашим Сашей, однако, получила продолжение. На наш же истфак в 1950 году поступил на первый курс Виктор Ерастов, только что отслуживший в Советской Армии. Все заботы о нем теперь принял на себя наш Саша. У младшего дела с учебой пошли тоже очень туго, и старший помогал ему изо всех сил, как мог и чем мог. А возможностей для этого у него было совсем немного. Он еще сам не доносил своего солдатского обмундирования, и его младший брат Виктор также обречен был донашивать свою шинель до полной победы над университетской исторической наукой. Дружба и забота друг о друге братьев Ерастовых не могла не вызвать к ним уважения сокурсников. И тем неприятнее было узнать, что после окончания учебы младший брат расплатился со старшим черной и отвратительной неблагодарностью в какой-то внутрисемейной распре.

Сам Александр Семенович Ерастов после войны, а он ее прошел до конца, в историки и в Московский университет подался не сразу. Сначала он поступил на юридические курсы в Воронеже и, закончив их, через год стал народным судьей в одном из районных судов. Судьи тогда были в дефиците. Их особенно стало не хватать, когда вышел указ Верховного Совета о строгих мерах наказания граждан за мелкие хищения государственной и общественной собственности.

На неопытного, неготового к вынесению суровых приговоров фронтовика навалилась куча уголовных дел по мелким преступлениям, совершенных многими гражданами в обстановке безысходной послевоенной разрухи и нужды. Их приходилось рассматривать в экстренном порядке, каждый день и не по одному делу. Саша нам рассказывал, что рассмотрение таких дел и вынесение неизбежных суровых приговоров явилось для него жесточайшей пыткой. Он не вынес ее и расстался с карьерой судьи и со всей юриспруденцией. После этого старший брат помог ему поступить в МГУ. А все остальное у него на протяжении пяти лет учебы шло так же, как и у наших всех сокурсников-партийцев. После окончания университета до сих пор он работает заведующим библиотекой Московского авиационного института. Саша по праздникам звонит мне по телефону и желает доброго здоровья. Я принимаю это пожелание и знаю, что оно идет от его доброго сердца.

Бедствуя, училась с нами фронтовичка и наш партийный товарищ Юля Арбекова. Отчество ее было, кажется, Васильевна. Среди нас она была не только самая бедная, но еще больше всех больная и одинокая. Помощи, кроме пенсии и стипендии, она не получала никакой. В учебе она была в нашей группе самой слабой. Пожалуй, ей одной только из всех бывших солдат войны оказывалось на экзаменах некоторое снисхождение со стороны преподавателей. Но с некоторых пор ею стали интересоваться товарищи из спецорганов. Один такой представитель обратился однажды в партийное бюро факультета и попросил оказать ей особое внимание. Оказалось, что Юля регулярно посылала письма товарищу Сталину и объяснялась ему в верности и как вождю, и как мужчине. Она настойчиво объяснялась ему в любви и вызывала этим сильное раздражение со стороны службы охраны вождя. Один из офицеров в звании полковника неоднократно беседовал с влюбленной Юлей, пытаясь убедить ее в абсурдности бесконечных письменных признаний. Но Юля упорно повторяла свое. Встал вопрос о помещении ее в психиатрическую больницу, но как-то обошлось без этого. С одной стороны, видимо, подействовали все-таки беседы полковника и что-то она оказалась способной понять.

А с другой стороны, в результате этих бесед у нее вспыхнуло чувство любви к самому этому полковнику и она стала теперь писать письма ему. Продолжалось это домогательство довольно долго. Нас, ее товарищей, просили как-то отвлечь ее от навязчивых признаний. Мы с ней беседовали, она слушала нас, молчала, не возражала, продолжая писать полковнику. И опять прошло все само собой. Вместе с нами, хотя и с трудом, Юля переходила с курса на курс и вместе с нами закончила учебу, получила диплом и на распределении выбрала себе направление на работу в качестве научного сотрудника музея М. И. Калинина в селе Троицком Калининской области. А под конец учебы наша сокурсница и фронтовая подруга еще раз удивила нас совершенно неожиданным поступком. Она забеременела. Гадать и выяснять, как все это произошло, она нам времени не оставила. Готовясь стать матерью, она раньше всех сумела защитить диплом и уехала из Москвы на назначенное место работы. Однако жизнь так и не одарила ее счастьем. Кто-то из студентов, тоже распределенных на работу в Калининскую область, рассказал кому-то из однокурсников москвичей печальную историю нашей Юлии Васильевны Арбековой. Ребенок ее, родившийся в селе Троицком, прожил недолго. От жестокой простуды он заболел и помер. А мать тоже оказалась в больнице. Вышла ли она из нее живой и здоровой, никто не знает.

Рассказ о наших курсовых фронтовиках, членах курсовой партячейки я завершу сохранившимися воспоминаниями о Викторе Евсееве. С ним мы были одногодки. По отчеству он был Павловичем. Но все мы звали его Витьком. Ростом он был невысок, комплекцией – плотненький и ладненький, лицом – улыбчив, нравом – весел и добродушен, – Витек, да и только. А золотая коронка на одном из его передних зубов, всегда сверкающая, когда он улыбался, придавала ему вид бывалости и лукавства. Любил Витек шутить, иногда, не унижая, посмеиваться над товарищами и весело, с юмором, принимать шутки и розыгрыши в свой адрес. Было нетрудно, глядя на него, одетого в штатское, представить его в образе бывалого ефрейтора. А на войне, как оказалось, он и был в этом звании. Наш общий фронтовой товарищ Сергей Шепелев, который умел хорошо рисовать, однажды очень быстро воспроизвел его образ карандашом в слегка шаржированном виде бравого ефрейтора, в шапке, лихо сбитой набекрень. Всю войну Виктор прошел вместе со своими родителями. Отец его был редактором армейской многотиражки, при редакции которой проходила службу и его жена. А их сын, ефрейтор Евсеев, находился в одном из подразделений штаба дивизии. Так, выполняя свой боевой воинский долг, семья Евсеевых дошла до венгерского озера Балатон и пережила суровую круговерть знаменитого сражения, которое развернулось вокруг этого озера в конце 1944 – начале 1945 года. После победы вся семья демобилизовалась и поселилась на постоянное жительство в подмосковном дачном поселке Никольское. Отец нашего товарища много лет работал редактором балашихинской районной многотиражки, а мать уже больше нигде не служила. Ефрейтор завершил в вечерней школе свое образование и поступил в МГУ. Тут мы все и встретились – на одном курсе и в одной партгруппе.

Студентом бывший ефрейтор стал благополучным, вполне успевающим и свою вторую жизненную задачу решил успешно. С ним вместе мы и дальше продолжали учебу в аспирантуре. Не очень гладко мы ее завершили. В жизни нашей страны и КПСС после смерти И. В. Сталина произошли перемены, прежде всего в области идеологии. А учились мы на кафедре истории КПСС. Пришлось нам в соответствии с решением ЦК КПСС о разоблачении культа личности корректировать подходы к своим исследовательским проблемам. И в срок свои диссертационные работы нам защитить не удалось. По окончании срока учебы в аспирантуре я был оставлен на кафедре в должности ассистента, а Виктору пришлось искать работу в Балашихе, в районном парткабинете. Случилось так, что по прошествии нескольких лет мне, как заместителю секретаря парткома МГУ, удалось поспособствовать другу вернуться в университет. Работая инструктором парткома МГУ, он сумел завершить работу над диссертацией и защитить ее. Много лет он потом работал доцентом на общеуниверситетской кафедре истории КПСС. Незадолго до своей преждевременной кончины Виктор Павлович Евсеев перешел из университета на одноименную кафедру Московского полиграфического института. У своих родителей он был единственным сыном. А после себя фронтовик оставил двух сыновей и успел стать дедом. Вот так он, безвременно уйдя из жизни, решил все свои определенные ему судьбой общественные и гражданские долг и задачи.

Нашей «гвардейской фронтовой» и партийной группе надлежало по неписаным правилам и по сложившейся в те далекие годы традиции стать политически организационным авангардом студенческого коллектива нашего курса. В ее состав входили еще несколько человек из успевшей подрасти молодежи другого, не нашего, не фронтового поколения. Они успели буквально со школьной скамьи вместе с аттестатами зрелости получить и карточки кандидатов в члены ВКП(б). Ко времени моего присоединения к гвардейцам-фронтовикам на курсе успела обозначить себя решительной партийной активисткой Светлана Сергиенко, симпатичная девушка, украинка из города Николаева. До поступления в МГУ она уже имела небольшой трудовой стаж. Это вместе с отличными показателями в учебе давало ей право выглядеть старшей по отношению к ее почти ровесницам. Она была избрана в комсомольский комитет курса, ответственной за идеологический участок работы.

А вчерашние десятиклассники, тоже кандидаты в члены ВКП(б) Юрий Воскресенский и Юрий Суворов поступили в университет как золотые медалисты. Но среди других медалистов они тоже успели обратить на себя внимание партийного руководства факультета своей высокой политической активностью и сразу были рекомендованы в тот же, что и Света, руководящий комсомольский орган. Оба Юры в течение всех пяти лет так же, как и в школе, оставались отличниками. Оба они перевыполняли норму по курсовым письменным сочинениям. Всем было положено выполнять ее в одном просеминаре, а они писали ее в двух. Юру Воскресенского и Юру Суворова отличало только то, что первый был из пролетарской Тулы, а второй тоже из пролетарского Ярославля. И тот и другой уже в детстве были замечены и отмечены как примерные школьники и активисты.

Трое других кандидатов в члены ВКП(б) были молодыми парнями с колхозным стажем работы в год-два после окончания средней школы. Они же представляли у нас братские народы республик. Темир Болат Сакиев, осетин, был родом из большого села Дарг-Кох под Владикавказом. Мне оно запомнилось по моему боевому пути на Северном Кавказе. Рядом с этим селом по реке Змейке растянулась большая казачья станица Змейская. А между ними и двумя сопками Кавказского предгорья стояли коротким ущельем Эльхотовские ворота. В 1942 году здесь шли большие и упорные бои за осетинскую столицу и русский город Владикавказ. Темиру тогда было, наверное, лет восемь-девять, а судьбе угодно было познакомить нас в 1950 году на историческом факультете. Мы оказались сокурсниками из одной академической группы и одной парторганизации. Русским языком он владел хорошо и учился успешно, был активным и принципиальным товарищем в критике любого из нас за малейшие отступления от ортодоксальных положений теории и политики. Другой наш товарищ с Кавказа грузин Ингуш Толорая по-русски говорил не очень свободно, и учиться ему было труднее. Когда я знакомился с ним и услышал его фамилию, то вспомнил, что в нашем истребительном мотострелковом полку комсоргом был Николай Толорая. Ингуш оказался его родственником. Было отчего удивиться. Племянник моего однополчанина стал моим соратником и по учебе, и по нашим партийным обязанностям.

Нашим соратником по партии оказался и Михаил Гуменный, недавний колхозник из молдавского села. Родом он был из деревни в северной Молдавии, находившейся неподалеку от местечка и одноименной железнодорожной станции Окница. Возвращаясь с каникул, он привозил и угощал нас молдавским виноградом и вином. По-русски он говорил хорошо, но учился тоже с трудом. Большая у него была разница с сокурсниками в школьной подготовке. Миша был очень веселым, подвижным и добросердечным парнем. Но больше всего он нас удивлял своими успехами у девушек. Правда, с однокурсницами он не амурничал, но успешно находил себе подружек в окрестностях стромынского общежития.

Вот такая у нас на курсе собралась партийная прослойка. На третьем курсе она пополнилась перешедшими на дневное отделение с заочного уволившимся со сверхсрочной службы старшиной – авиационным механиком Иваном Васильевичем Созиным и Игорем Филипповичем Головачевым, тоже участниками войны. Последний выглядел старше нас всех. Своим взрослым и интеллигентным видом он как-то выпадал из нашего значительно более молодого коллектива бывших солдат и сержантов. Он был похож на учителя. Может быть, он и был им. Наше поведение он обычно оценивал по-учительски назидательно. Поэтому мы все сразу стали называть его по имени и отчеству. Скоро он удивил нас тем, что на семинаре по историческому материализму вступил в спор не только с преподавателем, но и с самим К. Марксом, взяв под сомнение правомерность определения им азиатского способа производства. Сейчас я уже не помню, что именно не удовлетворяло пытливого и амбициозного Игоря Филипповича, как и его доводов, которые он приводил, критикуя классика, но хорошо помню, что руководитель семинара вынес этот спор с учеником за рамки учебной дискуссии. Сам он квалифицировал поведение студента Головачева как попытку ревизовать марксистский исторический материализм. Игоря Филипповича не смутило такое обвинение. Он был упрям и настаивал на своем. Преподаватель апеллировал к студентам-коммунистам. Признаюсь, мы приняли сторону нашего преподавателя-истматчика и решили вынести обсуждение вопроса на партийное собрание. Однако от крайних решений нас уберегли другие преподаватели. Они же уберегли и студента Головачева от ненаучного разбирательства пусть даже и ошибочного его взгляда на сложную теоретическую проблему. На этом примере нам тогда очень своевременно объяснили, что научный семинар и нужен нам для того, чтобы в нем в совместном споре можно было бы добиться самостоятельного творческого понимания закономерностей исторического процесса. Помнится, что свое понимание азиатского способа производства Игорь Филиппович Головачев доказательно изложил в своей дипломной работе. Она была оценена высоким баллом с рекомендацией Совету факультета дать автору возможность продолжить учебу в аспирантуре. Свою научную позицию он успешно защитил в диссертации и был удостоен степени кандидата исторических наук. В то время это был редкий случай, когда исследователь-историк брал на себя смелость подвергнуть сомнению какое-либо из положений или высказываний классиков марксизма. Но после окончания учебы в университете много лет до ухода на пенсию он работал заведующим библиотекой в Химико-технологическом институте имени Менделеева.

Зато бывший фронтовик старшина-сверхсрочник парашютного полка Тульской десантной дивизии Ваня Созин очень быстро вошел в наш общий студенческий и партийный коллектив. Он стал очень уважаем и любим в дружной группе студентов-однокурсников, специализировавшихся по кафедре истории южных и западных славян. Нас всех он удивлял своей феноменальной памятью, особенно в хронологии событий и отечественной, и всемирной истории. В учебе он был абсолютно безупречен и по окончании ее был оставлен в аспирантуре, но диссертации в положенный срок не защитил. Он был увлечен историей средневековой Польши, рано и активно стал публиковать свои научные статьи, в содержании и в исследовательских выводах которых заявил о себе как о состоявшемся ученом. Благодаря им он стал известным специалистом среди польских историков. В последующих статьях он вышел за рамки исследовательских задач своей кандидатской диссертации, и защищать ее ему оказалось некогда. По окончании аспирантуры его пригласили работать в журнале «Вопросы истории» на должность научного редактора. В редакции этого журнала он продолжает работу и по сей день. Очень скоро он был назначен на должность заведующего отделом всеобщей истории, а вот уже более двух десятков лет работает заместителем главного редактора. Товарищи и соратники долго убеждали его защитить кандидатскую диссертацию, опубликовать ее. Он был бесспорно готов к этому формальному для него акту. Но сделал он это только в конце семидесятых годов. Ученый совет исторического факультета в итоге защиты признал и возможным, и необходимым квалифицировать его многолетнее исследование степенью доктора исторических наук и сделал на этот счет свое представление в Высшую аттестационную комиссию. Но своего заявления в ВАК Ваня не подал. По обыкновению он не стал тратить время на такое соискательство.

Будучи по природе добрым человеком, Иван Васильевич помог многим своим однокурсникам и друзьям в непростом деле публикации в своем журнале статей, необходимых для допуска к защите. И многие сделали это намного раньше его самого. Благодаря его поддержке и я стал автором этого главного научного исторического журнала. Своим участием он открыл дорогу в науку и моему младшему сыну. Потенциал глубокой научной эрудиции позволил бы Ивану Васильевичу достичь больших высот в науке. Я уверен, он мог бы стать академиком, если бы карьерный интерес в жизни был для него главным.

Зато единственным академиком из наших сокурсников-партийцев стал Володя Додонов. На нашем курсе он появился за год до окончания нашей учебы. Был он только что демобилизованным сержантом послевоенного поколения. Все девушки нашего курса сразу обратили внимание на его стройную и подтянутую фигуру спортсмена-гимнаста. Во время своей службы в десантных войсках он поступил на заочное отделение исторического факультета Среднеазиатского университета. Там, в Средней Азии, то ли в Казахстане, то ли в Узбекистане, на руководящей работе в республиканской Академии наук работал его отец – республиканский академик, доктор исторических наук. В 1952 году его перевели в Москву для укрепления руководства в Институте истории СССР союзной Академии наук. С ним приехал в Москву демобилизованный и переведенный для дальнейшей учебы на нашем факультете Володя Додонов. Парнем он оказался свойским, принадлежностью к высокопоставленному отцу не кичился и никаким снисхождением со стороны преподавателей не пользовался. К учебе он относился добросовестно. Положение его отца в главном научном центре страны не дало ему преимуществ при распределении после окончания учебы. На работу его направили референтом в московский Дом ученых, и было невозможно предположить, что с этой скромной должности ему откроется путь на вершины науки. Скоро его перевели на работу в Ленинский райком КПСС на должность инструктора отдела науки и вузов, а потом, через некоторое время, – ответработником в отдел науки горкома и далее – ЦК КПСС. Здесь он работал в секторе, курирующем народное образование, и здесь же обнаружился его «научный и педагогический талант». Без отрыва от ответственной организаторской работы он защитил кандидатскую и докторскую диссертации. После этого Владимир Иванович Додонов был назначен директором Института истории партии при горкоме КПСС и в этой должности был скоро выдвинут кандидатом в члены-корреспонденты, а потом и в действительные члены Академии педагогических наук. Насколько мне помнится, в университете педагогические проблемы в научном плане его не занимали. Но, может быть, педагогические наклонности проявились в нем на ответственной работе по партийному руководству системой народного просвещения. Они и привели Владимира Ивановича Додонова на высокий академический Олимп.

* * *

На памятном мне партийном собрании в апреле 1950 года, на котором я впервые присутствовал, нами было принято очень строгое – в духе времени – решение, обязывающее каждого из нас подготовиться и сдать летнюю сессию на «хорошо» и «отлично» и этим показать достойный пример всем студентам-комсомольцам. Некомсомольцев у нас тогда было только четверо. Но и они в конце концов были «охвачены» комсомольским вниманием и приняты в ряды ВЛКСМ.

К сожалению, после всех как гром среди ясного неба свалившихся событий конца восьмидесятых – начала девяностых годов ХХ века, приведших к развалу государства и всей его общественно-политической и экономической системы, слова «комсомол», «комсомолец», «коммунист», «советский гражданин» превратились для подрастающего сегодня поколения российских граждан в устрашающий символ тоталитарного исторического прошлого. А для нас, еще живых его свидетелей, они продолжают звучать воспоминаниями о нашей молодости, о событиях и несбывшихся мечтах и надежде, о друзьях-товарищах, о горячих спорах по поводу идеалов неизбежного, хотя и все еще далекого, труднодоступного общечеловеческого коммунистического счастья, хотя не все у нас в той жизни складывалось гладко и легко, без моральных и физических потерь, без горьких утрат и без унижающих порой человеческое достоинство несправедливостей.

Современная молодежь, слушая нас, удивляется и не верит нам, что в той неустроенной жизни мы помним себя счастливыми и вдохновенными. А сами они нам кажутся поколением, обделенным этим чувством. Руководящими принципами их жизни стали не надежды на будущее, не романтика преодоления трудностей и неурядиц на жизненном пути, а намерение устроить свое благополучие сегодня не в мечтах и спорах о счастливом будущем, а на житейском рынке предпринимательской сообразительностью своего ума, не только с помощью знаний, но и ловкости рук.

Слишком долго мы ждали простого благополучия и устроенности в нашей трудной жизни и не дождались их, чтобы упрекать нынешнюю молодежь за это желание. И все же нам становится тревожно, когда мы видим, как на наших глазах она втягивается в иные интересы и отношения, в которых достоинство человека определяется умением добыть баксы и превратить их в те же баксы, не переживая и не стесняясь от того, что от них дурно пахнет.

С этим чувством тревоги я смотрю на нынешних студентов нашего прекрасного университета, когда встречаюсь с ними в его коридорах и аудиториях, когда на своих семинарах беседую с ними, интересуясь их житьем-бытьем. А когда читаю пошлые, грубые или просто грязные автографы на стенах, на учебных досках, подчас рядом со святыми именами и мудрыми афоризмами наших учителей, меня охватывает бессильное отчаяние и обида, особенно когда такие надписи случается читать на стелах нашего памятника профессорам, студентам и сотрудникам университета, погибшим на фронтах Великой Отечественной войны. Каждый год накануне празднования Великой Победы люди из ремонтной службы стирают эти надписи, но они вновь появляются к следующей памятной победной весне. Всякий раз я стараюсь привлечь внимание моих студентов к этим фактам, чтобы вызвать у них хоть какое-то осуждение этого варварства. Всякий раз они соглашаются со мной и разделяют мою обиду. Но всякий раз они, как мне кажется, спокойно и без чувства какой-либо собственной ответственности признаются, что не знают, как можно противостоять этому позорному явлению. И тут я горячо начинаю рассказывать им о наших общественных, политических, культурных, просветительских, самодеятельных, спортивных, комсомольских инициативах, о наших праздниках, капустниках, выездах в подшефные колхозы, на целину, на великие стройки, о наших комсомольских собраниях, порой на целый день, о резолюциях, принимаемых на них. Мои собеседники с интересом слушают мои рассказы о нашей жизни как о безвозвратно ушедшей в прошлое. Вежливо сочувствуя моей ностальгии, они, однако, остаются безучастными к происходящему. Тем живее приходит мне на память наша послевоенная устремленная к светлым идеалам и надеждам, вдохновенная комсомольская, студенческая, университетская жизнь.

Еще с довоенных времен и после войны в сороковые и пятидесятые годы гимном университету звучала песня:

Я не знаю, где встретиться

Нам придется с тобой.

Глобус крутится-вертится,

Словно шар голубой.

И мелькают города и страны,

Параллели и меридианы,

Но, конечно, там пунктиров нету,

По которым нам бродить по свету…

Песню эту, ее слова и мелодию сочинил студент географического факультета, имени которого теперь никто не помнит. Да и поют ее теперь очень редко, только, пожалуй, на встречах ветеранов-выпускников далеких сороковых и пятидесятых годов. А тогда она звучала, как своя, на всех факультетах, на праздничных вечерах, на комсомольских собраниях, на конференциях молодых ученых, в студенческих лагерях, в походах и экспедициях. Через университетских выпускников она разлетелась по всей нашей необъятной стране, по всем ее республикам, городам, селам, в тундре, в тайге, в горах, в долинах – и везде будила молодежь, звала ее в незнакомую, но полную прекрасных ожиданий, надежд, открытий и счастья жизнь.

Пели в те годы в университете и другие очень звучные, бодрые, патриотически-призывные и мелодично-лирические песни. Но они были общими для всей молодежи страны, а наш «Глобус» был написан для нас. Он оставался нашим гимном. Много лет спустя после окончания учебы наши выпускники всех поколений в звучании ее мелодии узнавали друг друга, где бы они ни встречались, и протягивали друг другу руки дружбы и помощи, если она была необходима. Она и сейчас греет нашу ветеранскую душу и будит добрые воспоминания о нашей Alma Mater, о нашей студенческой молодости, о нашей братской солидарности, о юных сбывшихся и несбывшихся мечтах о любви и счастье.

Увы! Студенты МГУ постперестроечных девяностых годов песни о «Глобусе» не знают и не поют. Не знаю, поют ли они вообще какие-либо песни. По крайней мере, их звуков и мелодий за все это смутное и невеселое время в стенах университета и на прилегающих к нему улицах и площадях я не слышал. Правда, возродился не только у нас, но и в других вузах России “Gaudeamus”, но и его чаще сами студенты не поют, а слушают в исполнении хора. Вообще, приметной чертой современной, и не только студенческой, молодежи является не пение, а слушание песен и музыки. Их они обычно слушают в метро, на улицах, в университете, и не только в коридорах во время перерывов, но и на лекциях с помощью современных портативных электронных средств. Я часто вижу и там и тут этих меломанов с маленькими наушниками. И всякий раз меня поражают своим видом их лица. На них никогда не возникает какого-либо озарения, воодушевления или какого-нибудь другого чувства восприятия прекрасного. Как правило, лица выглядят тупо-сосредоточенными. Это выражение тупой обалделости дополняется и усиливается непрерывным жеванием жвачки. Глядя на эти жующие бессмысленные молодые лица, становится как-то не по себе. Невольно возникает чувство опасения за нашу молодежь, которую захватывает, как наркотик, умственная и чувственная деградация. Мы, старики, никак не можем воспрепятствовать этому модному электронно-музыкальному поветрию. Успокаивает, впрочем, надежда, что, может быть, в репертуаре записей аудиокассет бывают и греющие душу мелодии человеческой музыки.

Забытой студенческой песней кроме «Глобуса» оказалась и другая, родившаяся на нашем историческом факультете в конце пятидесятых годов. Помню, что впервые я услышал ее на июньском рассвете из окна своей комнаты в общежитии на Ленинских горах. Очередные выпускники в завершение прощального вечера и ночи пели ее дружно на площадке перед входом в университет под аккомпанемент аккордеона. На нем играла и дирижировала хором девушка. Может быть, она и была автором этой проникновенной прощальной песни. Кажется, ее фамилия была Иванова, но имя ее мне не запомнилось. Начиналась песня словами: «Деканат подпишет последний приказ». А потом в ней, помнится, пелось о поезде, который унесет всех в новую жизнь, к новым надеждам, оставив каждому добрую память о факультете, о верности, университетской дружбе и чести, память о ласковых взглядах подруг и прощальных объятиях друзей. С тех пор как я услышал эту песню, я часто вспоминаю то июньское рассветное утро, девушку в голубом платье с аккордеоном, простую мелодию и искренние слова ее песни, но никак не могу пропеть ее сам. Она звучит во мне, тревожит душу чувствами далекого расставания, но никак не хочет вернуться назад, в наш двор, на ступеньки у входа в университет, по которым взбегают похожие и не похожие на нас студенты. Верю, что как и когда-то нас, к его дверям привело их искреннее желание учиться в самом лучшем университете, на самых сильных факультетах и кафедрах в самых прославленных аудиториях и лабораториях у самых лучших и знаменитых профессоров. Знаю, что многие из них за прошедшие сорок лет после нашего прощания с университетом достигли высоких результатов в науке, прославили его своими открытиями и достижениями, удостоились высоких званий и почета. Обо всем этом я знаю и не завидую. Так все и должно быть. Одного только не могу понять: почему они так быстро и равнодушно пробегают мимо пошлых надписей, которыми испорчены стены коридоров и аудиторий? Почему их не раздражает въевшаяся грязь? Почему некогда прекрасные рекреации нашего Храма науки превратились в места скопления совсем не похожих на студентов девиц и парней? Почему их давно уже не объединяет ни общественный интерес, ни спортивный азарт, ни остроумный студенческий интеллект, некогда процветавший в университете? Почему остались забытыми наши старые, но прекрасные песни и не сочиняются новые, еще более душевные и мелодичные?

Недавно на нашем историческом факультете состоялась встреча студентов, принимавших участие в пятидесятые годы в целинной эпопее. Мне самому посчастливилось возглавлять тысячный целинный отряд студентов МГУ, выезжавший на уборку урожая в 1957 году. На этом памятном вечере собралось более ста человек из отрядов 1956–1957 и 1958 годов. На эту встречу пришел дважды бывший членом нашего факультетского отряда бывший студент, а ныне доктор исторических наук и профессор Сережа Сергейчик. Он вместе с другим тоже нынешним преподавателем и бывшим целинником Геннадием Оприщенко был инициатором встречи. У обоих сохранились с целинных времен настоящие реликвии той молодежно-комсомольской эпопеи – письма, листки стенгазет, фотографии и даже наши студенческие песни, не только целинные, но и песни, родившиеся в археологических экспедициях, автором которых был бывший студент истфака, археолог, а ныне известный поэт Валентин Берестов. Сохранил Сережа и тексты песен из студенческих туристических походов, а также песни трудовых отрядов в колхозах Подмосковья. Мы решили тогда весь этот сохранившийся материал живого, ушедшего в историю времени передать в наш университетский музей. А тексты наиболее дорогих мне песен я передал на хранение в Отдел письменных источников Государственного Исторического музея. Может быть, когда-нибудь их найдет в этом хранилище национальной российской памяти историк, исследователь истории советской молодежи. Они помогут ему ощутить искренний патриотический пафос времени послевоенных лет университета, чувства и настроения студенчества, выраженные в песенном творчестве. А может быть, они, извлеченные из картонных коробок музейного архива, снова зазвучат в аудиториях, клубах, общежитиях, во дворах и на площадках университета, на улицах и в парках Москвы.

* * *

В послевоенные сороковые и пятидесятые годы в Московском университете, на двенадцати его факультетах одновременно училось около 16 тысяч студентов. В абсолютном большинстве они были комсомольцами, при бесспорном руководящем влиянии университетской партийной организации на жизнь этого огромного, разнохарактерного, многонационального, неудержимо энергичного, а то и безотчетно-буйного в каком-нибудь эмоциональном порыве студенческого коллектива. Учеба, быт, досуг, общественно-политические инициативы, спортивные игры, интеллектуальное творчество организовывалось в рамках комсомола. Ему принадлежал приоритет в организации инициатив, в придании им общественно-политического характера и в контроле за их идейным содержанием. В настоящее время историками-обществоведами и политологами принято оценивать комсомол как структуру тоталитарной советской общественной и государственной системы. Для такой оценки они без труда находят достаточно фактов из жизни этой молодежной организации, построенной на принципах «демократического централизма». Нет спора, энергия этого организованного отряда молодежи иногда действительно обретала жесткие формы директивного дисциплинарного и императивного руководства, а довольно часто, к сожалению, она выражалась в бюрократически административных формах идейно-воспитательного воздействия на сознание и поведение молодежи. Часто, к сожалению, это воздействие, доведенное до крайностей, приводило к обратному результату. Таких случаев в истории комсомола было достаточно много. Но так же часто эти случаи становились предметом внимания и критического осуждения комсомольским и партийным руководством и рядовыми комсомольцами. Опасность формализма и бюрократического перерождения руководства многонациональной и многоукладной молодежной массой была достаточно реальна и зависела от качества руководящих кадров комсомольского авангарда снизу доверху. Я сам состоял в комсомоле с 1940 года до вступления в ВКП(б) в 1944 году и был рядовым комсомольцем, комсоргом стрелковой роты и батареи противотанковых пушек. После службы в армии университетская партийная организация вновь вернула меня в комсомол, и я был секретарем комсомольской организации курса, а затем и факультета, членом вузовского комитета и даже – членом Пленума Ленинского райкома комсомола. Будучи избранным на руководящие должности в партийные организации факультета и университета, я по обязанности принимал участие в руководстве университетским комсомолом и разделяю всю ответственность и за успехи, и за недостатки в его жизни. Мне приходилось видеть и конкретный формализм, и партийный бюрократизм, и административно-карьеристское усердие комсомольских чиновников в безотчетном холуйском рвении перед вышестоящими чиновниками, которые пробивали себе дорогу к теплому местечку. Некоторых из них, пополневших, полысевших, приобретших респектабельный вид демократов-либералов, мудрецов-философов, экономистов-спекулянтов в стихийном бедствии дикого рынка, публицистов-журналистов, я узнаю и на экране телевизора, и на трибуне парламента, ищущих консенсуса за круглыми столами, жующих и выпивающих за счет госбюджета за длинными сервированными столами торжественных приемов, заседающих в различных фондах, формулирующих и изрекающих постулаты нового образа мышления и поведения, обобщающих и пропагандирующих мудрость современной власти и непременно присутствующих на богослужениях в храмах с благостно-елейным выражением на лицах. Смотрю я на эти лица и вспоминаю, как они совсем недавно холуйствовали в поте своего рвения перед власть имущими в клятвенных обещаниях и призывах, как они настойчиво добивались признания своей верности общему делу и получали за это свою толику от этого «святого дела». Многих из них я помню еще в образе преуспевающих в учебе и общественной деятельности в нашем Московском университете, на нашем историческом факультете.

Смотрю я на эти лица и испытываю чувство непоправимого стыда. Многие их них вырастали в подлецов на моих глазах, и я не сделал ничего, чтобы выставить напоказ их подленькие души. Стыжусь я от этого, но и тем более решительно не соглашаюсь с критиками нашего недавнего прошлого, с их попытками представить современной молодежи комсомол в образе отряда истуканов, шагающих под барабанную дробь или холуйски поспешающих за изображаемыми в едких карикатурах большевиками. В университете этот отряд состоял отнюдь не из истуканов и холуев, а из юношей и девушек, самостоятельно осмысливших свой выбор жизненного пути в большой науке, одухотворенных высокими гуманистическими идеалами справедливости и добра. Они искренне верили в эти идеи и во имя их достижения готовили себя к служению общему делу. Они были сплочены в одном отряде, которому были верны, и непримиримы к тем, кто обнаруживал вольное или невольное неверие и слабость. Комсомольская жизнь в университете звучно и в ярких формах и красках кипела и в сороковые, и в пятидесятые годы в унисон общему подъему, который переживала страна в послепобедный период. На своих собраниях, в учебных группах и на курсах, на факультетах и на университетских конференциях комсомольцы обсуждали свои успехи и неуспехи в овладении наукой, спорили, соглашались и не соглашались, принимали решения, призывали друг друга к активной общественной работе, к участию в решении задач пятилеток, собирались в дальние дороги на великие стройки коммунизма, в экспедиции и турпоходы, организовывали строительные отряды на уборку целинного урожая и в подмосковные, совсем не передовые колхозы и совхозы, зарабатывали по копейке средства на строительство памятного знака погибшим на фронтах Великой Отечественной войны студентам, аспирантам и преподавателям университета. И конечно, мы пели песни, каких сейчас не поют, – бодрые, озорные, задушевные, лирические и патриотические. Я горжусь тем, что и сам не оставался в стороне от общего увлечения и нашел в нем новых, на всю жизнь преданных друзей. Теперь самым молодым из них уже далеко за шестьдесят, а иным и вовсе пошел восьмой десяток. Я ничуть не жалею, что так долго оставался в комсомоле. Вряд ли нынешнее поколение будет осчастливлено по прошествии своего жизненного пути такой памятью о студенческой поре, какая ныне греет нас пережитыми чувствами братства, преданности, благодарности нашему Московскому университету.

В университетском комсомоле состоял и активно работал покойный ректор Рем Викторович Хохлов, которого большинство сверстников просто называли Ремом, несмотря на его солидный научный титул академика и мировую известность. Секретарем комитета комсомола механико-математического факультета был ныне действующий ректор, тоже академик Виктор Антонович Садовничий. Известен в университетском комсомоле был и академик-биолог Виктор Евгеньевич Соколов, ныне директор одного из институтов Российской Академии наук. А знаменит он был в студенческие годы как спортсмен-волейболист университетской сборной, неоднократный чемпион Москвы среди студенческих команд. И в комсомольской организации, и в спортивных состязаниях на футбольных и хоккейных полях известен был в сороковые и пятидесятые годы будущий математик и декан факультета вычислительной математики и кибернетики, член-корреспондент Академии наук Дмитрий Павлович Костомаров. Многие десятилетия был членом вузовского комитета ВЛКСМ бессменный декан факультета журналистики Ясен Николаевич Засурский. Секретарем комитета ВЛКСМ исторического факультета в середине пятидесятых годов был будущий академик ныне покойный Иван Дмитриевич Ковальченко. На химическом факультете учился комсомольский активист будущий академик Березин. И ему, ныне покойному, светлая память! Я не могу, к сожалению, перечислить и назвать всех имен комсомольцев известного мне времени. Скажу здесь только одно: высокий авторитет университетской комсомольской организации в Москве, да и в стране определялся не большим количеством ее состава, а высоким интеллектуальным уровнем комсомольского студенчества. Это было самым главным качеством, определяющим содержание всего комплекса молодежных общественно-политических инициатив в жизни не только самого университета, но и комсомола Москвы и всей нашей страны.

* * *

В тот год, когда мне, уже партийцу и ветерану, не вышедшему еще из комсомольского возраста, пришлось вновь зашагать под комсомольские песни, секретарем комсомольского комитета МГУ был Юра Рачинский, аспирант экономического факультета, тоже участник войны, сын сельских учителей с Витебщины, простой в общении, но, конечно, не без необходимых качеств молодежного лидера. Этому способствовал и его симпатичный внешний вид, и его успехи в учебе, и умение руководить не только узким составом актива, но и знать в лицо и по имени многих рядовых комсомольцев на всех факультетах. Именно доступность общения обеспечивала ему и популярность, и авторитет руководителя, и расположение к нему как своему парню, создавая условия для управления многотысячной организацией, всеми возникающими в ней инициативами. Юру знали все и, как правило, дружно откликались на его деловые призывы. Уже прошло много лет, как Юрий Михайлович Рачинский закончил свой жизненный путь. Немало лет прошло и с тех пор, как и комсомол ушел из жизни нашей молодежи. Я вспоминаю имя нашего вожака для того, чтобы те, кто, может быть, прочтет эти строки, знали, что комсомольцами были, отдавая свои силы, ум и одержимость благородными идеями и намерениями, достойные памяти и уважения люди.

Секретарем бюро ВЛКСМ нашего исторического факультета в 1949 году был избран Вася Пономарев, студент пятого курса, тоже партиец и тоже участник войны, родом из челябинской рабочей семьи, также вызывавший к себе доверие человек, умеющий руководить энергией людей в интересах общего дела. Правда, в сравнении с Юрой Рачинским наш факультетский секретарь был постарше и поскромнее внешним видом. Он, пожалуй, был и поспокойнее, и помудрее, и пообстоятельнее в выборе решений, касающихся общего дела, как и подобает уральцу. Так случилось, что и первый, и второй оказались избранными на руководящие должности в результате события, получившего широкий резонанс не только в университете, но и во всей Москве, и даже гораздо шире – в жизни комсомольской организации всей страны, которая была замечена на самом верху руководства комсомола и партии. А произошло оно на нашем курсе еще до моего на нем появления.

В 1949 году состоялся очередной XIV съезд ВЛКСМ. Тогда во всех республиканских и областных комсомольских организациях проходили собрания, на которых избирались делегаты на съезд. А Московскому университету в составе своей делегации на съезд было предложено избрать первого секретаря городского и областного комитета Николая Прокофьевича Красавченко. Это был человек довольно зрелого возраста и с большим опытом руководства московским комсомолом, известный еще с конца тридцатых довоенных годов. Он вошел в него в качестве секретаря МК и МГК ВЛКСМ после так называемого «разоблачения дела Косарева». Придя к руководству прямо со студенческой скамьи из Института философии, литературы и истории, он очень быстро закрепился в нем как один из авторитетнейших лидеров, пользовавшихся доверием и поддержкой вышестоящих инстанций.

Мне имя Н. П. Красавченко запомнилось с 1946 года. Правда, до этого, еще в 1942 году оно появилось в газетном сообщении о поездке советской молодежной организации в США. Тогда всем стало известно, что во главе ее были две личности – героиня обороны Севастополя Людмила Павлюченко и секретарь МК И МГК ВЛКСМ Н. П. Красавченко. О первой я уже кое-что знал из информационных сводок о севастопольской эпопее, а вторая фамилия никаких ассоциаций у меня не вызывала. В 1946 же году московский комсомольский вожак баллотировался в качестве кандидата на первых послевоенных выборах в Верховный Совет СССР депутатом в Совет Национальностей по Электростальскому избирательному округу. В тот год я, служивший сержантом второго мотострелкового полка краснознаменной дивизии имени Ф. Э. Дзержинского, впервые получил право участвовать в этих всенародных выборах. Тогда я и познакомился с биографическими данными нашего кандидата. Оказалось, что в этом качестве он выступал уже второй раз, что еще на первых довоенных выборах он уже избирался в этот высокий законодательный орган и, кажется, по тому же Электростальскому округу. Нам, избирателям, стало известно, что он был награжден двумя орденами Ленина, первым – за руководство комсомолом в борьбе за выполнение пятилетних планов развития народного хозяйства, а второй – за успешное руководство комсомолом в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками в тылу и на фронте. О личном участии Николая Прокофьевича в боях биографическая справка ничего не сообщала. Однако наградных реляций о его личном вкладе в строительство социализма, в дело победы над фашисткой Германией и о его заслугах перед государством и народом в ней было предостаточно, и мы, воины-дзержинцы, как и все другие избиратели Электростальского округа, дружно проголосовали на выборах за его единственную кандидатуру.

Много лет позже мне довелось ближе познакомиться с Николаем Прокофьевичем и принимать участие в решении его персонального дела о восстановлении в членах КПСС. Жизнь его, увы, не состояла только из подвигов. На фронте он не был, в атаку не ходил и обороны нигде не держал. В начале войны, летом и осенью 1941 года, он возглавлял отряд добровольцев-москвичей на строительстве оборонных рубежей под Вязьмой. Большая часть отряда неожиданно оказалась в окружении. С небольшой группой Николаю Прокофьевичу удалось выйти из окружения. Но в пути, опасаясь плена, он избавился от своего партийного билета. Так что в Москву комсомольский командир возвратился без отряда и партбилета. От неизбежного в подобных случаях наказания его спасло покровительство первого секретаря МК и МГК ВКП(б) Александра Сергеевича Щербакова. Оно же долго помогало ему в дальнейшей карьере комсомольского лидера. Более того, он был замечен самим Иосифом Виссарионовичем Сталиным, неоднократно удостаивавшим его личной аудиенции и беседы.

В комсомольских вожаках всесоюзного масштаба Николай Прокофьевич оставался, далеко перешагнув за комсомольский возраст вплоть до ЧП, случившегося на комсомольском собрании нашего курса осенью 1949 года. Ни накануне, ни в ходе начавшегося собрании ничто не предвещало неожиданностей. Кандидатура первого секретаря МК и МГК ВЛКСМ, дважды кавалера ордена Ленина и секретаря ЦК ВЛКСМ под дружные аплодисменты была включена в список для тайного голосования по выборам делегатов на всесоюзный комсомольский съезд. Состоялось голосование, и очень быстро счетная комиссия подсчитала его результаты и опять под дружные аплодисменты объявила о том, что почетный кандидат оказался избранным единогласно. Но на следующий день на нашем курсе исторического факультета, а затем и в университете, и по всей комсомольской Москве разразился гром.

Была у нас на курсе скромная, серьезная, очень честная и высокоидейная девушка-комсомолка Валя Соколова. Сокурсники неслучайно избрали ее в состав комсомольского бюро на первом организационном собрании курса. Своей активной работой в нем она уже подтвердила правильность выбора своих товарищей. Высокую принципиальность она проявила и при голосовании на выборах делегатов съезда. По известным только ей мотивам и соображениям в бюллетене для тайного голосования она решительно зачеркнула фамилию, имя и отчество первого секретаря МК и МГК ВЛКСМ Н. П. Красавченко. Задала этим поступком скромная комсомолка Валя Соколова серьезный урок и себе, и своим товарищам по курсу, и всему Всесоюзному Ленинскому Коммунистическому Союзу Молодежи. Услышав оглашенный председателем счетной комиссии комсомольского собрания курса Володей Волковым протокол о результатах единогласного голосования и о единогласном избрании Н. П. Красавченко делегатом на съезд, она не сразу решилась объявить товарищам о своем голосе «против» и совершенной при подсчете голосов фальсификации итогов голосования. Она-то ждала честных результатов, хотя совсем и не рассчитывала на то, что ее голос «против» повлияет на общий итог голосования. Но она совсем не ожидала, что даже очень близкие ей друзья смогли поступиться правдой и обмануть и других, и себя. Валя тогда совершила поступок, на который способны были не все. На протяжении всех лет учебы она не изменила себе, своим принципам совести и чести и никогда не противопоставляла их общему делу, интересам своих друзей и товарищей. Многие из нас, ее однокурсников, и после учебы в университете сохраняли с ней добрые отношения. Все мы на протяжении многих лет неоднократно имели возможность убедиться в искренности и честности ее поступков. Она никогда не носила правду «за пазухой» и тем более не приберегала ее для каких-нибудь недобрых намерений, ибо она сама, прежде всего, была добрым человеком. И еще я знал, что все свои добрые качества Валя Соколова унаследовала от своих добрых и честных родителей, от своих школьных учителей, которые научили ее справедливости в оценке поступков и своих, и товарищей. Но главным ее советчиком и наставником был ее отец – Павел Дмитриевич Соколов, простой русский рабочий человек из крестьян, сумевший подняться в жизни до высокого уровня партийного руководителя. Ему-то дочь и рассказала о случившемся на комсомольском собрании. Он дал однозначный совет – рассказать своим товарищам о случившемся факте грубого нарушения Устава ВЛКСМ.

Не знаю, насколько часты были случаи нарушений установленных партийным и комсомольским законом норм поведения, подобных тому, который произошел на первом курсе исторического факультета. Знаю только, что я сам, тогда уже шесть лет будучи членом ВКП(б), никогда не допускал и мысли, что такое могло бы произойти при моем свидетельстве и участии. Но время от времени и тогда из газет приходилось узнавать, что в угоду авторитетам, из страха перед ними, а нередко из собственных недобрых намерений такие фальсификации, как отмечалось в газетных отчетах, «имели место». К сожалению, в годы брежневского руководства в жизнь партийных организаций внедрился порочный метод «регулирования и контроля» за ходом подготовки к выборам не только высших руководящих партийных органов, но и местных партийных и советских органов власти. К еще большему сожалению, этот деформированный метод «демократического централизма» не всегда получал должной оценки ни в партии, ни в комсомоле, ни в профсоюзах. Вот и понаизбирали мы в ту пору целую плеяду ловкачей и проходимцев, которые под обманными лозунгами перестройки социализма быстро расправились и с партией, и с Советской властью, и с высокими коммунистическими идеалами.

Валя Соколова поступила, как посоветовал ей ее отец. Она объявила своим товарищам, что голосовала против кандидатуры Н. П. Красавченко, и объяснила, что у нее есть причины не доверять ему. Всем стало ясно, что счетная комиссия совершила подлог, нарушила Устав ВЛКСМ, Инструкцию ЦК ВЛКСМ о порядке выборов в руководящие комсомольские органы. Возникшая ситуация стала предметом бурного обсуждения и разбирательства в коллективе курса. Председатель счетной комиссии на том собрании Володя Волков был исключен из комсомола. Свой поступок он объяснил своей неопытностью и неспособностью принять свое собственное принципиальное решение. Эта нерешительность привела его к другому порочному шагу. Он нарушил тайну голосования, пытаясь посоветоваться с присутствовавшими на собрании курса секретарем факультетского бюро ВЛКСМ студентом третьего курса и членом ВКП(б) Володей Тропиным. А тот, в свою очередь, «проконсультировался» по телефону с секретарем вузовского комитета Николаем Шишкиным. Так между ними сложилось мнение о некоем неудобстве перед вышестоящими органами комсомольского и партийного руководства, могущим повлечь обвинение в преднамеренной дискредитации «известного и заслуженного комсомольского лидера». Посоветовавшись между собой, старшие товарищи рекомендовали Володе Волкову изъять злополучный бюллетень с Валиным голосом «против» из подсчета результатов голосования, надеясь на то, что он возник случайно, непреднамеренно, по ошибке или неопытности. Наверное, все они были уверены, что никто не отреагирует на это изъятие открытым протестом. Но все получилось иначе. Очень редкий в практике общественной жизни того времени факт намеренной фальсификации вызвал решительный протест не имеющей никакого опыта политического поведения рядовой комсомолки. В итоге нарушители комсомольского устава поплатились строгими взысканиями. К этому, между прочим, комсомольцев исторического факультета и всего Московского университета призвал и сам Николай Прокофьевич Красавченко. Со строгими выговорами были освобождены от руководящих должностей секретарь вузовского комитета Николай Сергеевич Шишкин и секретарь факультетского бюро ВЛКСМ Владимир Тропин.

Персональные дела, как и сам факт случившегося ЧП, на нашем курсе стал предметом рассмотрения на бюро МК и МГК ВЛКСМ и на секретариате ЦК ВЛКСМ. Вот какую политическую встряску получил комсомол в результате поступка нашей сокурсницы. На курсе было проведено переизбрание состава бюро как не обеспечивавшего правильное руководство организацией, и, таким образом, всем ее членам был дан наглядный урок честного и принципиального отношения к уставным правам и обязанностям члена ВЛКСМ, к нормам гражданственности. Это событие не прошло бесследно. Мне кажется, что в последующие годы наш курс заметно отличался от других учебных потоков тем, что в нем с тех пор укоренилось и окрепло дружное неприятие лжи и ханжества, тем более подхалимства. Показной авангардизм не находил у нас никакой поддержки. Мы не демонстрировали неестественную солидарность. А просто старались жить дружно, уважая друг друга, помогая друг другу, терпеливо относясь к неудачам и ошибкам друг друга и, конечно, не скрывая своего несогласия с тем, что мешало нашему дружному общежитию.

Ну а что касается Николая Красавченко, нам не казалось тогда, в дни ЧП на нашем курсе, что происшедшее как-то поколеблет его авторитет и отразится на его дальнейшей карьере. Он ведь немедленно отреагировал тогда на случившееся, дав ему принципиальную оценку. Он не предпринял тогда попытки дезавуировать факт нарушения Устава, напротив, решительно осудил его и принял меры к защите комсомольской демократии. И все же этот факт имел последствия и для него. В тот же год XIV съезда ВЛКСМ решением бюро МК и МГК ВКП(б) он был исключен из партии за грубые нарушения в руководстве московской областной и московской городской комсомольской организацией.

В чем они выражались, нам, рядовым комсомольцам, знать не было дано. Одновременно с принятым партией решением Центральный Комитет ВЛКСМ освободил его от всех занимаемых постов в комсомоле.

Судьбе было угодно распорядиться жизнью этого незаурядного руководителя и совсем неоднозначного человека так, что он должен был начать ее снова на нашем историческом факультете в качестве аспиранта на кафедре истории СССР под руководством профессора Петра Андреевича Зайончковского, знакомого ему еще по учебе в ИФЛИ. В этом качестве мне довелось познакомиться с ним, услышать и узнать от него самого много интересного и о его жизни, и о руководителях партии и страны, лица которых мне были знакомы лишь по портретам, газетным отчетам, кадрам кинохроники и по учебникам. Много терпения и усилий пришлось приложить ему, чтобы вновь вернуться в строй единомышленников и соратников по партии. Он защитил кандидатскую диссертацию по истории революционного движения в России и стал преподавателем на нашем факультете. Много лет он был бессменным членом и даже председателем профкома факультета. Мне пришлось участвовать в обсуждении его заявления с просьбой вновь принять его в члены КПСС. В конце концов Николай Прокофьевич вернулся в строй руководителей. Сначала его направили в далекую Караганду в качестве ректора тамошнего пединститута. Потом с хорошей рекомендацией опытного организатора его перевели в родную ему Калмыкию в том же качестве ректора пединститута в Элисте, который он реорганизовал в короткий срок и добился перевода в статус Калмыцкого государственного университета. Вскоре он был избран в депутаты Верховного Совета Автономной Республики Калмыкии. Наконец, он возвратился в Москву и стал ректором Государственного Историко-архивного института и членом Коллегии Главного Архивного управления СССР. Таким оказался пик его новой карьеры после ЧП на нашем курсе. Это обеспечило ему все полагающиеся привилегии – кремлевскую больницу в Кунцеве, кремлевское снабжение, бесплатные путевки в дорогие санатории, присутствие на представительных собраниях, конференциях, государственных торжествах и много других мелких радостей, недоступных простым людям. Оставив эти посты, он, наконец, в почтенном возрасте вышел на пенсию. Неоднозначным был этот незаурядный человек и в поведении своем, и во взглядах на жизнь, сумев однажды подняться до самого высокого положения в карьере общественно-государственного деятеля и потеряв его. В силу своего организаторского таланта он смог снова добиться утраченного и государственных привилегий. Я много лет знал Николая Прокофьевича, был с ним в приятельских отношениях. Случалось, что он помогал мне в решении некоторых жизненных проблем, а я сочувствовал ему и оказывал поддержку его инициативам на факультете, голосовал за его возвращение в ряды КПСС. Однако, признавая некоторые его достоинства как организатора, я бы сам «в разведку с ним не пошел», зная о бесславном выходе из окружения под Вязьмой без партбилета и оставленного им отряда. Не знаю, какой мог быть у него тогда другой выход из создавшего положения. Нашего брата за подобное направляли в трибунал и штрафные роты. Думается, что главным недостатком Прокофьича – я так и звал его в нашем общении – было то, что во главе его поступков и поведения стоял карьерный интерес. Он вел его по жизни и был причиной и его взлетов, и его падений. Как далеко все это ушло в прошлое.

* * *

Когда в сорок первом я уходил на войну, то был еще подростком. И весь мой подростковый гардероб, сохранившийся ко времени демобилизации, стал мне не впору. Новый гардероб справить мне было не под силу. Отец мой, глава нашего дома и кормилец семьи, в 1948 году вышел на пенсию. Старшие братья уже имели свои семьи и свои заботы. Передо мной сразу стал вопрос – на какие средства рассчитывать, чтобы иметь возможность учиться на дневном отделении. И дело было не только в гардеробе. У меня были сапоги – хромовые, офицерские. Были у меня шерстяные темно-синие брюки-бриджи и, тоже шерстяная, гимнастерка с кожаным офицерским ремнем. Военная одежда в то время еще не вышла из моды, ее еще долго донашивали и бывшие солдаты, и бывшие офицеры. Она доставалась в наследство еще и детям. Шинель я с себя снял сразу, она мне не понадобилась. Отец отдал мне свое почти новое кожаное пальто-реглан. В нем я и явился в университет. Из-за этого кто-то из девушек сразу придумал мне кличку – Полководец. Я не возражал, правда, удержалась она недолго. Стал я на курсе просто Костей Левыкиным, обычным парнем, но военную форму под кожаным пальто носил еще долго, до первого костюма, купленного на родительские деньги. Братья обещали мне посильную материальную поддержку, и на большом семейном совете решено было мне учиться на дневном отделении. Мой студенческий бюджет состоял из стипендии в 250 рублей в месяц. Родители обещали мне пропитание, а братья – периодические ассигнования на прочие расходы. Как мне потом удалось узнать, основная часть моих однокурсников была на одинаковом со мной уровне материального обеспечения, и я оказался в среде равных по социальному положению молодых людей. Были, конечно, на нашем курсе более благополучные в социальном и материальном положении студенты. Среди своих сокурсников-москвичей я познакомился с сыновьями и дочерьми крупных военачальников, государственных и партийных ответственных работников, известных писателей, художников. У Иры Москаленко отец был маршалом СССР, у Левы Новикова генералом, командующим танковой армией. Героем-командармом танкистом был и отец Эли Гетман, командующим округом ПВО – отец Зины Шафрановой, а мамой Рениты Шамшиной была Нина Васильевна Попова – секретарь ВЦСПС. На нашем курсе училась Валя Твардовская, известный в будущем специалист по истории общественного движения в России. Отец Дины Кузнецовой был ответственным работником парткомиссии ЦК ВКП(б). Эна Фарберова была дочерью известного ученого – военного юриста, а Рузана Картушова – падчерицей начальника погранвойск СССР генерала Стаханова. Отец Германа Галкина был начальником Главного управления милиции СССР. Дочерьми ответработников ЦК ВКП(б) были Нина Петухова и Лида Подугольникова. А у Нины Михайловой отец был директором завода «Калибр», Мира Ибрагимова была дочерью председателя Верховного Совета Башкирской АССР. Отец Клары Ефановой был известным инженером-металлургом. На нашем курсе училась дочь Пасионарии – Амайя Ибарури. А у Томаса Колесниченко папой был Анатолий Семенович, челюскинец, крупный корабельный инженер, контр-адмирал, заместитель министра морского флота СССР. Только через много лет знакомства с ним мне стало известно, что Томасу он был не отцом, а отчимом. У Игоря Гончарова отец был известным ученым-педагогом. Добавлю еще, что в 1950 году, в год моего перехода на дневное отделение, на пятом выпускном курсе нашего факультета училась Светлана Иосифовна Сталина. Память не сохранила у меня других имен высокопоставленных и уважаемых отцов моих однокурсников. Уверен, что я не исчерпал всего их списка. Но удостоверяю, что слово «элита» по отношению к ним у нас никогда не употреблялось.

С некоторыми высокопоставленными отцами мне случалось познакомиться, поскольку я бывал неоднократно приглашаем в их необычные квартиры. И теперь я вспоминаю, что у отцов-военачальников с высокими званиями, например, не было собственных дач, а слова «вилла» и «коттедж» у нас в обиходе не употреблялись. Все дочери и сыновья генералов, государственных и партийных работников, известных художников, писателей и прочих знатных людей на занятия в университет ездили на общественном транспорте, обедали в студенческой столовой, занимались в общедоступной «Историчке», и все очень любили и ценили общее студенческое братство. Они не злоупотребляли туалетами, косметикой и украшениями. В большинстве своем они ничем внешне не выделялись из общего коллектива курса. И если мы, рабоче-крестьянские парни, влюблялись в генеральских дочерей, то только за их красоту. Зато чада нынешних «новых русских» – нынешнего привилегированного сословия – предпочитают подкатывать на занятия в университет в собственных лимузинах. И уж никак они не проявляют себя в каком-нибудь добром общественном деле, никак в своем понимании коллективизма не могут подняться выше доступных им понятий: «тусовка», «дискотека»…

Сопоставляя теперь в памяти свои характеристики прошлых и нынешних поколений студентов истфака, я замечаю занятную деталь: заслуженные и уважаемые отцы наших однокурсников сами были детьми рабочих и крестьян. Многие генералы начинали войну капитанами и майорами. Отец Томаса Колесниченко Анатолий Семенович начинал свою карьеру с должности помощника механика-моториста на ледокольном пароходе «Челюскин». А народные художники СССР и писатели начинали свою дорогу в творчество из рабоче-крестьянских клубов самодеятельности, из районных газет. Не было у этих людей повода кичиться своим аристократическим происхождением. Не давали они такого повода и своим детям. Все они, и дочери, и сыновья, не забыли, с чего начинали их отцы и матери. Всем им в жизни досталось всякого – и радости в меру, и лиха без меры. Все они были опалены общей нашей бедой. Вот поэтому они всегда были с нами, рабоче-крестьянскими женихами, невестами и друзьями. Но странное дело! «Новые русские» ведь тоже не из княжеских родов возникли. За модными туалетами новоявленных российских финансовых воротил, приватизаторов и махинаторов совсем нетрудно угадать их недавнее прошлое по их бедному лексикону, по их манерам речи и жестикуляции. А вот деток своих пускать в обыкновенные школы они чураются. Устраивают их в лицеи, колледжи, частные пансионы. Оплачивают их поездки в «цивилизованные» страны, определяют на учебу в Оксфорд, Кембридж, Гарвард, Сорбонну. А для тех, кто все-таки избрал Московский университет, они приобрели авто-иномарки. Никогда в учебные часы не скапливалось около наших учебных корпусов столько иномарок, как в бурные и подлые времена «демократического» разграбления народного российского достояния.

* * *

Наш Московский государственный университет и в том числе исторический факультет всегда были доступны для учебы молодежи, окончившей школы в далеких городах и селах. В правилах приема никогда не оговаривалось каких-либо ограничений по признакам, не относящимся к условиям конкурса. Было лишь одно обстоятельство, ограничивающее возможность поступления иногородней молодежи, – недостаточное количество мест в общежитии. Вплоть до завершения строительства новых зданий на Ленинских горах университет имел только одно общежитие для студентов и аспирантов на улице Стромынке, на берегу Яузы, в одном из жилых комплексов Матросской Тишины, построенных до революции для ветеранов российского флотского экипажа. Площадь этого четырехэтажного, замкнутого и неуютного каре ежегодно переуплотнялась и, несмотря на это, не могла вместить всех нуждающихся в общежитии. И тем не менее каждый год на его койки приходило больше трети всех абитуриентов, выдержавших конкурсные экзамены. На Стромынке проживало более ста человек моих однокурсников (из трехсот на всем потоке). С тех пор как я стал студентом дневного отделения, меня постоянно тянуло в этот необыкновенный городок, наполненный интересной послеаудиторной жизнью. Бывало, что я по нескольку дней подряд жил у своих ребят, пользуясь случайной свободной койкой. А иногда мои друзья сдвигали их, и мы спали на них по-солдатски – ложась поперек. Меня на Стромынке считали за своего, хотя в соревнованиях по футболу между иногородними и московскими студентами я должен был выступать за «сборную Москвы». Я знал всех наших ребят и девчат и по имени, и по фамилии. Большинство из них память моя хранит до сих пор. Готовясь к этому рассказу, я провел, говоря по-современному, социологический анализ состава нашего курса. Вот что из этого получилось.

Прежде всего, в нем оказались представители всех основных городов центральных областей России и даже некоторых городов Сибири и Дальнего Востока: Тулы, Калуги, Великих Лук, Ярославля, Рязани, Костромы, Мурома, Горького, Саратова, Куйбышева, Орла, Курска, Белгорода, Смоленска, Орехово-Зуева, Серпухова, Гусь Хрустального. Вместе с этими великорусскими городами в списке уместились и почти все автономные российские республики: Адыгея, Черкессия, Осетия, Кабардино-Балкария, Дагестан, Татарстан, Чувашия, Коми, Хакассия, Мари.

Из всех этих мест приехали в 1949 году учиться в Московский университет дети солдат Великой Отечественной войны, дети из простых рабочих и крестьянских семей, дети сельских и городских учителей. Приехали, сдали вступительные экзамены и стали студентами лучшего вуза страны. В конце сороковых – начале пятидесятых конкурс при зачислении в МГУ был, конечно, достаточно высоким, но не более двух-трех человек на место. А в 70—80-е годы он вырос иногда до десяти и даже более. И пришлось в связи с этим в университете, как и в других престижных вузах, придумывать в правилах приема какие-то условия и оговорки по регулированию социального состава учащихся. Мне много раз на протяжении многих лет и до сих пор приходится наблюдать переживания юношей и девушек, приехавших из дальних мест сдавать вступительные экзамены и недобравших одного несчастного балла, чтобы осуществить свою мечту. Эти переживания для большинства из них становились тяжелой драмой, если не трагедией рухнувших планов. Они уезжали домой с горьким чувством утраченной мечты. На следующий год приезжали снова и опять недобирали баллов. А конкурс все рос, и приходилось в эти годы Министерству высшего образования чуть ли не ежегодно проявлять заботу «об улучшении социального состава» студенчества. В далеком 1949 году такой необходимости не было, социальный состав регулировался естественным путем, и у многих абитуриентов из дальних городов и республик была реальная возможность преодолеть конкурс. Школы в провинции тогда хорошо учили детей рабочих и крестьян. На наш первый курс, например, поступило в 1949 году триста человек. И в их числе на восточное отделение факультета для специализации по истории Китая был принят Витёк Февралёв из деревни Рыбушки Елшанского района Саратовской области. Дуся Килижекова приехала в Москву из далекого хакасского селения. Эту тихую скромную девушку трогательно опекал ее земляк Костя Копкаев, родом из-под города Абакана. Впрочем, и сам он пользовался ее не менее трогательной опекой. А ветеран Великой Отечественной Сергей Шепелев, автор надписи на одной из колонн фашистского Рейхстага, прибыл в Москву из старинного русского города Гусь-Хрустальный. Валентин Покровский пришел в университет из поселка Вербовский, что под древним Муромом. Из-под Великих Лук приехал сюда Виктор Хавалкин. Из мордовской столицы – Саранска – приехал в университет Лева Филатов, подружившийся с ярославцем Борисом Наумовичем. Они стали соседями по койкам в восьмиместной комнате общежития, быстро подружились и стали называть друг друга Гурычами. Полюбился им тогда образ провинциального актера Льва Гурыча Синичкина из одноименного водевиля, поставленного на молодом советском телевидении. Очень показательной по провинциальному представительству оказалась эта комната. В нее вошел и уже названный Витёк Февралев, и Виталий Михеенков из Смоленска, и Сергей Сундетов из Гурьева, и Валентин Покровский из Мурома, и будущий секретарь ЦК ВЛКСМ Адик (впоследствии – Александр) Камшалов из подмосковного Орехово-Зуева. Всех этих обитателей восьмиместной комнаты вслед за мордовско-ярославскими Гурычами тоже стали звать по отчеству водевильного актера.

Я любил бывать в гостях у Гурычей. Все они любили играть в футбол. Двое из них, главные Гурычи, Лева Филатов и Боб Наумович, входили в состав «сборной СССР» нашего курса. Первый играл в ней роль «правового инсайта», а второй – вратаря. Однажды, попав на глаза тренеру университетской сборной Виктору Павловичу Листикову, он сразу же был определен в первую команду, отыграв «сухим вратарем» в 1951 году финал первенства команд московских вузов. Гурычи были интеллектуалами, могли поспорить и о литературе, и о театре, но более всего любили читать вслух сочинения Ильфа и Петрова о похождении Остапа Бендера. Чаще всего чтецом выступал Наумович. В дни безденежья и скудости коллективного стола он, лежа на тощей койке, читал воздетую над головой книгу своим ровным проникновенным голосом. Многие страницы, особенно с назиданиями Остапа, обращенными к потомкам, Боб читал с закрытыми глазами, ибо знал книгу почти наизусть. В праздничные дни получения стипендии вся восьмиместная комната собиралась за столом вокруг огромного чайника. Распарившись от чайку и пельменей, а иногда и от других напитков, под руководством Левы Филатова, как режиссера, они разыгрывали сцены из быта запорожской вольницы по мотивам произведений Н. В. Гоголя и Ильи Репина. Каждому отводилась роль характерных персонажей, конечно раздетых по пояс. Как и на известной картине, они весело куражились друг перед другом при взаимном одобрении и неподдельном интересе любопытных соседей и соседок.

География нашей великой державы в одну шестую часть мировой суши была также широко представлена в других комнатах четвертого этажа общежития, где были расселены парни и девушки исторического факультета. Каждая комната в шесть-восемь коек повторяла общую картину населения стромынского студенческого поселения. Но еще одна из них, девичья, населилась и организовалась так же, как и комната Гурычей. В этой комнате девушки делали самый вкусный винегрет. Его ели и в будни, и, особенно, в праздники. Готовили помногу. Номер комнаты вспомнить не могу, но вспоминаются радушие и гостеприимство, которые в этой комнате оказывались гостям. Среди них иногда бывал и я. Но самыми желанными здесь были их соседи Гурычи. Девчата всегда, готовя винегрет, рассчитывали и на их аппетит. В этой комнате все были равны. Но бесспорным лидером и авторитетом здесь была Света Сергиенко. Девушка она была очень симпатичная, энергичная и волевая, на год-два постарше своих подруг, к тому времени – уже член ВКП(б). Мне она казалась очень похожей на знаменитую советскую гимнастку Ларису Латынину, которая, кстати, была землячкой Светы – обе были из украинского города Николаева.

Вторым лидером в памятной комнате была Нина Сологубова (в замужестве Сидорова). В ней, пожалуй, строгости к подругам было побольше, чем у Светы. Но эта строгость не отпугивала, не вызывала раздражения, а, скорее всего, была полезна. Нина удерживала подруг от опрометчивых решений и как бы заменяла им родителей. Она приехала в Москву из Баку, но обратно туда не вернулась, выйдя замуж за Веньку Сидорова со старшего нас на год курса.

«Рядовой состав» комнатного коллектива вспоминаю начиная с Майи Лесововой, девушки с виду тихой и скромной.

Она хорошо училась, была активной комсомолкой. В Москву Майя приехала из Костромы, где отец ее был областным прокурором. Обитатели комнаты Гурычей звали ее Машенькой. Наверное, это имя, по их мнению, более соответствовало ее характеру. Две девушки представляли столицу Башкирии – Уфу. Одну звали Мирой Ибрагимовой, другую – Лялей Вагаповой. У первой отец занимал высокую должность председателя Президиума Верховного Совета Республики, но каких-либо преимуществ на экзаменах и перед коечными соседями это ей не давало. Зато от щедрот высокопоставленного отца подругам Миры кое-что перепадало, когда она получала посылки из дома. Все продукты по заведенному правилу немедленно поступали на общий стол. Помню, как однажды девушки угощали меня сгущенным молоком из огромной жестяной банки, килограмма в три весом. К ней имели доступ все, кто жил в комнате. Учеба Мире давалась с большими трудностями, и болела она почему-то чаще, чем ее подруги. Ее неудачи подруги серьезно переживали и помогали как могли преодолевать их. В общественных делах в общежитии, в академической группе, в комсомольской инициативе, тем не менее, она была активна и очень ответственна. Своего суженого и личное счастье свое на всю жизнь она встретила в дружном стромынском общежитии, в комнате у Виктора Болтушкина.

У второй башкирской девушки Ляли Вагаповой родители тоже были из руководящей уфимской среды. Но ранг их был пониже, чем у землячки, это можно было заметить по ее более скромному характеру. Если в манерах Миры при всей ее общительности нет-нет да обнаруживалась какая-то, я бы сказал, государственная озабоченность, ответственность за высокое положение родителя, то Ляля выглядела проще, свободнее, веселее и даже беззаботнее. В учебе ей было заметно легче, чем землячке, никаких претензий на научную или общественную карьеру она не обнаруживала. Зато по окончании университета по возвращении в Уфу ей открылись более успешные научные перспективы. В конце концов Ляля Вагапова удостоилась научных степеней, став руководителем Института истории Башкирии. Никто из ее сокурсников-земляков, в общем-то успешно завершив учебу в Московском университете, на такую руководящую высоту не поднялся. Я, однажды услышав об этом Лялином успехе, так и не сумел представить ее в образе руководящей научной дамы. В моих воспоминаниях она продолжает жить простой, доброй, жизнерадостной и симпатичной кокетливо-лукавой девушкой.

Самой красивой, и не только в масштабах этой восьмикоечной комнаты, была грузинка Нона Пицхелаури. Вспоминая сейчас ее, высокую, стройную, красивую и веселую девушку, я никак не могу ответить себе на вопрос, почему эта грузинская красавица не влюбила никого из нас – свободных женихов курса? Красивых девушек, впрочем, на нашем курсе было много, так что глаза у нас разбегались. Мы и не заметили, когда их стали уводить от нас незнакомые парни.

Вместе с нашими советскими девушками в той комнате жили и две иностранки. Написал слово «иностранки» и как-то засомневался в правильности определения гражданского статуса этих двух сироток. Одна из них была сербка Майя Исакова-Порович, а другая – испанка Мария Дела Росса. Мария оказалась в СССР в 1936 году вместе со всеми эвакуированными детьми пылающей гражданской войной республиканской Испании. Отец ее сражался против фашистских мятежников генерала Франко. Я помню, как в тот год у нас встречали этих детей. Слава их отцов, первых, кто вступил в неравный открытый бой с фашизмом, их героизм вызывали наше восхищение и создавали особую атмосферу внимания к детям героев. Их встречала вся страна, о них заботился весь наш народ. Они жили в специальных интернатах санаторного типа, их одевали в специально сшитую для них одежду. Мы, советские пионеры, встречаясь с ними на торжественных собраниях, приветствовали их с самыми искренними чувствами дружбы и пожеланиями. Одна из таких памятных мне встреч произошла в Москве в июне 1936 года на московском стадионе «Динамо» в праздничный день школьников Москвы по случаю окончания учебного года и начала летних каникул. Испанские девочки и мальчики в белых рубашках, в синих юбках и штанишках, с пионерскими галстуками, в республиканских испанках сидели на всех трибунах, рядом с нами, пели свои песни. А мы с великой завистью смотрели на них, будто бы они сами вместе со своими отцами, старшими братьями и сестрами сражались с врагами своей революционной родины. В те же дни в Москве гостили испанские футболисты из Бильбао, страны басков. Нам уже знакомы были их имена. До сих пор помню некоторые из них: Луиса Регейро, Горостиса и вратаря Бласко. Они играли с нашими московскими командами. Мы, конечно, болели за наших, но это не мешало нам восхищаться неведомым нам до того искусством испанской игры. Играли «Спартак» и «Локомотив». А судил их игру тренер испанской команды Педро Вальяно.

Наверное, в тот день среди испанских детей Мария Дела Росса не присутствовала. Ей тогда едва ли было пять лет. Прожить в нашей стране ей предстояло много лет. Она училась в советской школе. Большинство ее подруг и товарищей, успешно закончив школу, поступали в вузы. Многие, приобретя рабочие профессии, работали на заводах и фабриках, в колхозах и совхозах. Испанские дети пережили вместе с нами трудные военные годы. Трудно и голодно было всем. Но им, сиротствующим и живущим на скромные пособия Красного Креста, было значительно труднее. Тем не менее никто из них не был брошен на произвол судьбы. Не обделил испанцев своим вниманием и заботой Московский университет. В 40—50-е годы их можно было встретить в аудиториях и на кафедрах всех факультетов. Среди них оказалась и наша Мария Дела Росса. Начиная с третьего курса, я учился с ней в одной академической группе, специализируясь по одной кафедре – истории КПСС. Этот выбор она сделала, как и все мы, добровольно, в соответствии с личным интересом к истории Коммунистической партии Советского Союза. Пережив вместе с нашей страной и советским народом все трудности военного лихолетья, в пору своего сиротского детства Мария сделала свой жизненный выбор сознательно, по убеждению, с твердым намерением не только изучить, но и понять опыт КПСС в руководстве революционными преобразованиями в нашей стране и стать в будущем пропагандистом этого опыта и внести свой личный вклад в общее дело борьбы за коммунистические идеалы.

Еще до поступления в МГУ она вступила в комсомол и буквально с первых дней учебы стала активным членом комсомольской организации нашего курса и факультета. Училась она успешно. Ее характер располагал к общению и дружбе. Ее выбирали на общественные должности. И в своей комнате общежития на Стромынке она была равной среди равных. Подруги делились с ней всем чем могли. Она была желанной гостьей и в семьях подруг-москвичек. После окончания учебы Мария получила распределение на педагогическую работу в какой-то провинциальный вуз или техникум. Университетские подруги не теряли с ней связи. Она приезжала к ним в Москву и в другие города в отпускное, каникулярное время. Но пришло, наконец, время возвратиться Марии на родину, в Испанию. Мы провожали ее всей нашей бывшей группой. Помню, прощание было дома у Вали Соколовой. Нам жалко было расставаться с полюбившимся нам человеком, но мы также понимали ее радостное состояние перед долгожданной встречей с родными, которые тоже долго ждали этого же. Мы обещали друг другу помнить и не забывать того, что так тесно связало нас и дружбой, и общими идеалами, и взаимным пониманием.

Лет через десять после этого расставания вновь в доме Вали Соколовой почти в том же составе мы еще раз встретились с нашей испанской подругой – уже респектабельной испанской дамой. Наша Мария нашла себя и в той новой жизни, к встрече с которой готовилась с радостным волнением и беспокойством. Жизнь ее в Испании удалась и в личном, семейном плане. Мы все были рады всем ее успехам, а более того, были рады тому, что она не изменила нашему братству, той жизни, которую прожили вместе, нашему Московскому университету, в котором получила наше советское высшее образование, стромынскому студенческому общежитию, подругам-соседкам типовой восьмикоечной комнаты.

Рассказ об обитателях этой комнаты нельзя закончить без описания еще одной сходной судьбы студентки-иностранки – Майи Исаковой-Порович. Она была сербкой. Родители ее были народными героями Югославии и погибли от рук фашистских палачей. Через Красный Крест она была переправлена в нашу страну еще задолго до окончания Второй мировой войны и детство свое провела в интернате для детей революционеров-антифашистов в городе Иваново. Так же как и испанку Марию, мы не считали сербку Майю иностранкой. И в повседневном общежитейском обиходе, рядом со своими подругами в интернациональной восьмикоечной комнате она была равной со всеми, если, конечно, не считать особого внимания к ней как дочери героических родителей-коммунистов, отдавших свои жизни за свободную Югославию. Но в этом отношении и испанка, и сербка получали поровну. Различались подруги национальным темпераментом. Первая всегда была в движении, в состоянии какого-то воодушевленного порыва и возбуждения. Вспоминая ее сейчас, я почему-то представляю ее в искрометном испанском танце, с кастаньетами, хотя не помню ни одного случая, когда она действительно показала бы нам свое умение это делать. Свой испанский темперамент она обнаруживала в энергии уверенных жестов, убедительной речи, в неиссякаемом оптимизме, в искренности проявления дружеских чувств, в откровенности выражения своих принципов и взглядов на все происходящее в жизни нашего студенческого сообщества.

В отличие от подруги-испанки Майя Исакова-Порович (первая часть фамилии принадлежала ее матери) всегда выглядела строгой, сдержанной и в жестах, и в речи, и в поступках. Она всегда была грустна от того, наверное, что в жизни без казненных фашистами родителей и родственников она осталась совсем одна. А после 1948 года, когда произошел разрыв отношений между СССР и Югославией, она оказалась отверженной и от своей родины. В течение всех лет учебы и вплоть до восстановления отношений государств в 1956 году со своей родины она не получала ни материальной, ни моральной поддержки. Говорили, что у Иосипа Броз Тито к ее отцу и его бывшему соратнику сохранилась какая-то тайная неприязнь. Вот так дочь национальных героев Сербии и всей Югославии оказалась полной сиротой, но зато не в чужой для себя стране. Среди советских подруг и друзей она не разучилась улыбаться. Училась Майя тоже успешно. Каждое лето она ездила в археологические экспедиции на юг России и Украины на раскопки античных греческих и римских колоний и скифских курганов. По окончании Московского университета она выбрала себе распределение в аспирантуру Института археологии Академии наук Украины. Подруги не теряли с ней связи, и мы все знали, что наша однокурсница успешно защитила там кандидатскую диссертацию по античной археологии. А потом связь прервалась. Майя уехала в Югославию по личному приглашению самого Иосипа Броз Тито. Видимо, неудобно стало ему пред своей совестью и памятью народных героев – родителей Майи, имена которых в ту пору не стерлись не только из памяти соратников, но и из памяти всего югославского, и особенно сербского, народа. Она уехала из СССР, и вести от нее стали приходить все реже и реже. Мы были рады узнать, что наша сокурсница стала в своей стране авторитетным и известным ученым-археологом. Теперь в жизни ее согревала не только слава родителей, но и почет и уважение к ней как к крупному ученому.

Во время своих поездок в Югославию в качестве профессора МГУ и директора Исторического музея я предпринимал попытки встретиться со своей однокурсницей. Я просил моих коллег в Югославии устроить мне встречу с ней. Все они, оказалось, знали Майку как доброго и уважаемого человека. Все они обещали сообщить ей о моем приезде. Но всякий раз, смущаясь, они говорили мне или о том, что ее, к сожалению, нет в Белграде, или о том, что она занята на какой-то важной конференции, или еще о чем-то, что мешало нашей встрече. Признаюсь, меня это стало наводить на всякие нехорошие предположения. Я был уверен, что с их стороны было бы достаточно назвать ей мое имя, чтобы Майя сумела хотя бы позвонить мне. Я был уверен, что она искренне уважала меня как товарища в студенческие годы. И все же в свой последний приезд в Белград с выставкой так называемой евразийской археологической коллекции Исторического музея в 1990 году я решил попробовать еще раз связаться с Майей и попросил моего коллегу директора Народного музея Югославии Евто Евтовича пригласить Майю на вернисаж. На следующий день Евто сказал мне, что и в этот раз Майя была в отъезде, но что он сумел дозвониться до нее в каком-то городе, сообщив о моем приезде и желании встретиться. Он передал мне, что и она тоже хотела бы встретиться и непременно найдет меня, как только вернется в Белград через два-три дня. Встреча состоялась. Майя действительно позвонила мне в гостиницу и, как мне показалось, была обрадована возможностью повидаться.

Мы встретились у входа в отель, как и условились. Я прохаживался в ожидании ее, и вдруг мимо меня прошла женщина. Ни она, ни я сначала не обнаружили интереса друг к другу. Так, переглянулись и прошли мимо. Но, сделав всего лишь два-три шага, я обернулся. Одновременно обернулась и она. Мы быстро пошли навстречу и обнялись вместо слов приветствия. Потом мы целый вечер просидели в каком-то маленьком кафе на улице князя Михаила и рассказывали о себе, о друзьях, о жизни. Наконец, я понял, что раньше встречи не было потому, что кто-то просто не хотел, чтобы эти встречи состоялись. Все в жизни Майи на родине сложилось не так просто. Был и успех в науке, и признание ее личных заслуг в ней, и авторитет, и уважение коллег и учеников. Но было еще и другое: было нескрываемое разочарование истинными намерениями бывшего президента и бывшими соратниками ее родителей, принявшими решение пригласить их дочь домой, в родную страну. Майя прямо сказала мне, что им было бы спокойнее, если бы она жила здесь, в Белграде. Видимо, все еще давали о себе знать непростые в прошлом отношения ее родителей с Тито. И я понял, наконец, что не случайно оберегали ее от встреч с друзьями из СССР. Майя подтвердила мою догадку и даже добавила, что до сих пор не уверена в правильности принятого ею предложения вернуться на родину. Потом она несколько раз повторяла, что никакие другие обстоятельства не понуждали ее уезжать из Киева, там ее жизнь и работа складывались благополучно. Благополучно все продолжилось поначалу и в Белграде. Но все эти годы, как она сказала, ей приходилось ощущать какую-то неприязнь к ней официальных лиц, неуважение к памяти отца, которого Тито в свое время опасался как конкурента в политике. Майя даже сказала о том, что она до сих пор сомневается в ее официальной версии гибели родителей и добавила: «Лучше было бы мне остаться в Киеве». Для меня эти слова прозвучали неожиданностью. Оказалось, что и в ее семье не все сложилось, как хотелось бы. Но любопытствовать по этому поводу я не стал. Майя, однако, сама поделилась со мной своими переживаниями. Как-то, сказала она, не получилось у нас в отношениях с сыном. Я посочувствовал ей в том, что наши дети не всегда относятся к родителям так, как того хотелось бы. Потом мы перевели разговор на воспоминания о московском университете, о Стромынке, об их дружной комнате и о наших друзьях. Тут грусть сошла с лица моей собеседницы. Она заметно оживилась, заулыбалась и сказала, что о московских университетских годах у нее до сих пор сохраняются самые светлые воспоминания. Она помнила всех своих друзей и учителей по именам. Добрыми воспоминаниями о нашей студенческой юности и закончилась наша встреча. С тех пор я в Белграде не бывал. От той встречи я до сих пор испытываю неловкость оттого, что потревожил Майю своими расспросами о жизни в неспокойном ее отечестве.

Но стоп. Я не заметил, как, увлекшись белградскими воспоминаниями, забыл даже то, что хотел рассказать про стромынскую жизнь конца сороковых – начала пятидесятых годов ушедшего века. Но туда вернула меня все-таки Майя Исакова-Порович. Она благодарила судьбу, что свела ее на Стромынке с людьми, которые оказались ей дороги на всю жизнь. Она стала говорить о том, что в той жизни, пусть и небогатой, и неустроенной, не очень сытой и теплой, ее согревали доброта и участие друзей и подруг. Все в той восьмикоечной комнате было общим: и радость, и печали, и успешно сданная сессия, и случающаяся на зачетах и экзаменах студенческая беда, и жизнь коммуной, когда на общий стол складывалось все: гостинцы, привезенные из дома с каникул, посылки родителей, маленькие стипендии, рассчитанные на двух-трехразовое питание (утром скудный завтрак, вечером – скудный ужин).

Без этих Майиных воспоминаний я, может быть, забыл бы рассказать еще об одной традиции в коллективном укладе стромынской студенческой жизни. Она здесь складывалась и передавалась из поколения в поколение. Это была Любовь, соединившая многих стромынчан и стромынчанок если не на всю жизнь, то уж, по крайней мере, на ту самую юную и счастливую пору, когда на этот счет у счастливых пар не было никакого сомнения. Случалось это по-разному. Например, парни из типовой комнаты Гурычей сначала оказались в положении подшефных со стороны девчат из комнаты Светы Сергиенко. Началось с того, что заботились девочки, чтобы соседи не проспали утром занятий, а потом по взаимной просьбе стали занимать друг для друга место в читалке. Потом девушки разок-другой угостили не очень хозяйственных соседей своим коллективным винегретом, особенно желанным в предстипендиальные дни. А потом дело дошло до того, что между обитателями комнат был заключен коммунальный союз. Кончилось все тем, что Виталий Петрович Михеенков предложил руку и сердце Майе Лисавовой, а затем он же сосватал за Витьку Болтушкина Миру Ибрагимову. А Юрий Иванович Суворов рука об руку вышел из студенческого общежития (правда, уже из общежития на Ленинских горах) со Светланой Тихоновной Сергиенко.

Вообще студенческие свадьбы на нашем курсе начались сразу, еще на первом году учебы. Первой замуж вышла красивая девушка Оля Гадзяцкая, правда не за сокурсника. Потом, особенно после третьего курса, свадьбы пошли одна за другой, не скажу, правда, что в массовом порядке. На многих я бывал гостем, веселился, поздравляя молодых, провозглашал тосты и, скажу честно, завидовал счастью друзей. Своего же счастья я тогда еще не нашел. Как говорится, глядел, «мед-пиво пил», был дружкой-свидетелем, а у самого «по усам текло, а в рот не попадало». Да если б и «попало», то я считал тогда, что время мое еще не пришло, надо было учиться. Я ведь тогда отставал от своих сокурсников на семь лет жизни, потраченных на войну и послевоенную службу. Надо было не только встать вровень с обогнавшими меня однокурсниками, но и найти свое место в будущей жизни. Мне казалось, что тем, кто был моложе меня, сделать это было легче. Мне надо было догнать упущенное время. Надо было учиться, а не жениться.

* * *

Постигать университетские науки мне довелось в очень интересное время. С середины сороковых годов сразу после Великой Победы в войне против фашистской Германии вместе с переживаниями великой радости и великой печали перед нашим советским народом и государством встала задача залечить раны, ликвидировать разруху, восстановить народное хозяйство, быстро поставив его на рельсы мирной жизни, дальше развивать социалистическую экономику, совершенствуя общественно-политический строй. Задачи руководства нашего государства и, прежде всего, его руководящей силы – Коммунистической партии – состояла в том, чтобы пафос героического подвига народа, пафос величайшей победы над злейшим врагом человечества, пафос жертвенности и пафос гордости за великое социалистическое отечество не перерос в головокружительную эйфорию, не отвлек бы от осознания необходимости нового трудового подвига. Без него невозможно было жить ни самому трудовому народу, ни его государству, ни его руководителям. Войти в новую послевоенную жизнь, преодолеть все трудности инерции и перестройки и в укладе хозяйства, и в быту, и в образе общественного поведения было невозможно без науки и мобилизации всех творческих сил страны. Но для этого и они, эти творческие силы, должны были сами подняться до осознания и понимания новых задач, преодолеть ту же эйфорию и инерцию мышления.

Словно бы осознавая это, творческая интеллигенция взяла на себя инициативу в определении будущих проблем страны и в поисках путей их решения. Эта работа, как и на войне, не обошлась без ошибок в преодолении кажущихся отжившими представлений и традиций мышления, монополизма авторитетов в науке, культуре и искусстве, без жертв в полемике и дискуссиях, без спекуляций так называемыми новыми подходами к руководящим принципам марксистской методологии познания, порой не без их вульгаризации и бездоказательной идеологизации. Совсем неслучайно партийное руководство страны принимает в послевоенные годы свои решения по вопросам политики в области культуры, искусства и науки, предвидя их все возрастающую роль в жизни страны, в совершенствовании и развитии социалистического государства и социалистических общественных отношений. Эти решения принимались с осмысленной последовательностью, соответствующей остроте возникающих проблем жизни общества. Сначала они обнаруживали себя в среде творческой литературной, театральной и музыкальной интеллигенции. Скажу точнее, их обнаружило в этой среде и жестко на них отреагировало высшее партийное руководство постановлением ЦК ВКП(б) «О работе редколлегии литературных журналов „Звезда” и „Ленинград”», о репертуаре театров и кино «Большая жизнь» (1946 г.) и заложенном в редакционных статьях «Правды» об опере В. Мурадели «Дружба» и проявлениях формалистских тенденций в творчестве некоторых композиторов. В них резкой критике и оценкам была подвергнута А. Ахматова и в связи с «упадническими», «декадентскими» мотивами в ее стихах военного и послевоенного творчества как якобы оторванного от современной жизни и истинных настроений советского народа, от героизма, проявленного им в борьбе за независимость Родины, и гуманистических идеалов созидания коммунистического общества.

Не менее суровой оказалась оценка современного творчества писателя М. Зощенко как якобы искажающего в своей сатире образы современной советской социалистической исторической действительности. Жестко критически было оценено творчество известных деятелей кино С. Эйзенштейна и И. Пырьева. Было обращено внимание также на необходимость критического анализа репертуара театров.

Вслед за этим постановлением в 1948 году состоялось обсуждение проблем советского музыкального искусства на встрече композиторов с секретарем ЦК ВКП(б) А. Н. Ждановым, ведающим вопросами идеологического руководства. В его в докладе было обращено внимание на наметившуюся тенденцию отрыва творчества советских композиторов от традиций русского классического искусства, от традиций народной музыки и увлечения поисками новых форм выражения посредством музыки человеческих чувств и эмоций, возникающих в ритмах, гармонии и дисгармонии современной жизни. Отмечалось, что часто эти творческие поиски выражались в абстрактном формализме, неадекватном культурным запросам советских людей.

В 1947–1948 годы развернулась дискуссия по актуальным проблемам советской философской науки. Сначала она получила отражение в научных философских изданиях, а затем завершилась на философской конференции в Институте философии Академии наук СССР в связи с выходом учебника «Западноевропейская философия» под редакцией Г. Ф. Александрова, который тогда являлся заведующим отделом агитации и пропаганды ЦК ВКП(б). В работе этой конференции также принял участие секретарь ЦК ВКП(б) А. Н. Жданов. Философская общественность обнаружила серьезные недостатки этого учебника, основным из которых стала недооценка марксизма-ленинизма как переворота в научном миропонимании исторического прошлого и настоящего. Серьезным и обоснованным в связи с этим оказался упрек в переоценке домарксистских философских научных школ. В учебнике эта проблема представлялась так, что будто бы возникновение марксизма явилось результатом естественной эволюции этих школ. В связи с такой переоценкой роли западноевропейских ученых, с другой стороны, имела место недооценка вклада российских философов в мировую науку. Поэтому на конференции прозвучали выступления по поводу нечеткой позиции некоторых советских философов в вопросах советского национального патриотизма и пролетарского интернационализма. Резко прозвучало осуждение проявлений буржуазного космополитизма под видом ложно понятого пролетарского интернационализма. Наиболее четко эта критика прозвучала в заключительном слове А. Н. Жданова.

Материалы дискуссии публиковались в журнале «Вопросы философии». А ее итоги были подведены в «Правде» в статье «О положении в советской философской науке», где, как это всегда водилось, было напечатано постановление ЦК ВКП(б).

В 1950 году завершилась дискуссия по проблемам советской биологической науки на сессии Всесоюзной Академии сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина. В ходе ее возник вопрос о партийном отношении советских ученых к своим профессиональным и гражданским обязанностям, который многими был понят как вопрос о партийности науки. Под этим лозунгом были подвергнуты критике, а затем и объявлены лжеучеными основоположники генетики Вейсман и Морган, а затем вейсманистами и морганистами были названы все, кто в разное время воспринял эти идеи, пытавшиеся в теоретических и экспериментальных исследованиях выяснить закономерности живого мира вне рамок классического учения Чарльза Дарвина. Победителями в этой дискуссии были объявлены представители «партийной биологической науки» – Т. Д. Лысенко и его сторонники. Скажу прямо, дорого обошлась эта победа не только нашей советской биологической науке, но и нашему социалистическому народному хозяйству.

Не скрою и своего греха. Я, как и многие мои современники, не обнаружил в себе никакого сомнения в правильности и своевременности принятых руководящих решений по вопросам нашей научно-культурной и общественно-политической жизни. Этих сомнений не было не только потому, что они были приняты в ЦК Всесоюзной Коммунистической партии большевиков, под руководством которой мы одержали великую победу в великой войне, будучи уверены, что с ней мы и победим разруху, и построим коммунизм. Их не возникало и потому, что и по смыслу и содержанию своему решения не были голословными и безосновательными. Центральный Комитет исходил из наличия многих недостатков, ошибок, упущений, безответственности, непродуктивных увлечений, прожектерства, спекуляций и порой авантюрных, если не шарлатанских, махинаций, выдаваемых за творческий поиск, за творческое преодоление косности, рутины и традиционности в культуре, искусстве, науке, политике. Чтобы преодолеть эти факты требовались решительные действия.

Сомнений в ту пору не было. Я помню, как писал свое сочинение на выпускных экзаменах в московской школе рабочей молодежи № 17 на свободную тему, названием которой были патриотические слова секретаря ЦК ВКП(б) товарища А. Н. Жданова: «И Русь уже не та, и мы уже не те!..» Виноват, всей фразы точно уже не помню. За свое сочинение я получил тогда отличную оценку. Я верил тогда в то, о чем писал. Сомнения пришли позже, когда обнаружились новые факты. К признаниям в воспоминаниях о прожитой жизни, об ошибках, вольных и невольных, я много раз буду обращаться, пока не закончу этот труд. Здесь же открою свою тайну – в этом я и вижу свою главную цель, желая повиниться прежде всего перед самим собой, а потом уже и перед теми, кого вольно или невольно я вводил в заблуждение. Но и при этом я буду утверждать, что решения Коммунистической партии, принятые в ту ответственную пору, диктовались интересами народа и стремлением достичь положительных результатов и не были лишены этого смысла.

Уверенность в этом все более и более укрепляется во мне, очевидце позорных результатов так называемого демократического возрождения России. Не оценило наше поколение победителей враждебной народу идеологии в поступках и намерениях подвизающихся на ниве «творческого развития марксизма-ленинизма». Именно в ту пору выросли родители умненьких и ловких детей, очень быстро сообразивших, как можно выгодно продать честь и достоинство Родины и «любезного» им народа и приобрести в обмен на это респектабельность «истинных демократов». Умные мальчики-демократы, гайдары и чубайсы, поставили Россию на колени. Бог знает, когда она встанет с колен, какой поэт и какой композитор сотворят ее гордый гимн!

Горько сознавать, как заблуждалось наше поколение победителей в искренних надеждах, что административными решениями, жесткими постановлениями ЦК ВКП(б) можно было оградить нашу социалистическую родину от опасности перерождения своих наследников. Нужна была иная работа, и она велась успешно до тех пор, пока ею руководил И. В. Сталин. Он успел преподать нам несколько уроков понимания творческого марксизма и его применения в практической политике руководства социалистическим строительством.

Возвращаясь к упомянутым дискуссиям в среде научной интеллигенции и вспоминая те лаконичные и тактичные замечания по поводу тех или иных мнений специалистов-ученых, я остаюсь в убеждении, что они не носили характера истины в последней инстанции, не звучали жестким императивом, а лишь свидетельствовали о силе ума этого человека, о его способности проникнуть в суть обсуждаемого вопроса и высказать лишь свое понимание его. Императивами эти замечания становились усилиями эпигонствующих подмастерьев от науки, завязавших между собой дискуссию о праве на толкование этих замечаний, о праве на их истинное понимание с точки зрения творческой методологии марксистско-ленинской теории познания. Этот спор породил в то время спекуляции, получившие тогда название «цитатничества», «начетничества», «талмудизма». А ведь именно в этом увидел главную опасность для творческого развития советской науки И. В. Сталин. К сожалению, остановить это увлечение не удалось ни ему, ни его преемникам в руководстве Коммунистической партии. Оно получило продолжение и после опубликования в печати замечаний И. В. Сталина в связи с подготовкой к выходу учебника по политэкономии социализма. В ходе начавшейся дискуссии среди ученых-экономистов возникли различные точки зрения по важнейшим проблемам перспектив развития социалистического общества в послевоенный период.

Этот спор, в отличие от дискуссий по чисто теоретическим проблемам языкознания, лингвистики, философским проблемам общественного сознания, был актуален не только с точки зрения методологических проблем экономической науки, но и с точки зрения задач всей практической политики советского государства в руководстве социалистическим народным хозяйством. Поэтому И. В. Сталин принял в нем участие не только как основоположник теории социалистического строительства, но и как руководитель государства, как практический политик, отвечающий за выбор пути экономического развития страны.

Спор вокруг проблем экономического развития страны и экономической политики правительства стал в то время предметом внимания не только экономистов, но и широкой общественности, особенно в связи с предполагаемым переходом социализма на новый, коммунистический этап развития. И в связи с этим мне вспоминается одно из открытых партийных собраний на нашем историческом факультете. В качестве докладчика по этому актуальному вопросу был приглашен профессор географического факультета, специалист по экономической географии СССР Саушкин, известный не только в МГУ интересный публичный лектор по актуальным проблемам экономической политики СССР. К сожалению, я не помню имени и отчества этого профессора, но зато отчетливо помню его выступающим с кафедры нашей Ленинской аудитории, в которой проходило собрание. Он выглядел типичным профессором в костюме-тройке, застегнутом на все пуговицы, невысокого роста, с бородкой клинышком, с очень звонким, но не резким голосом и очень убедительно излагающим свое понимание проблем объявленной темы доклада. Всесторонне изложив и обосновав теоретическую сторону вопроса об исторической неизбежности перерастания социализма в коммунизм на основе и при условии высокого развития производительных сил и совершенствования социалистических производственных отношений, обрисовав практические достижения социалистического строительства в СССР в условиях послевоенного развития, он, наконец, перешел к вопросу о том, как и когда этот исторически неизбежный переход произойдет. И вдруг в самом конце доклада профессор сразил нас необыкновенной простотой ответа на вопрос, каким будет первый день, точнее – первое утро, когда настанет то, что представлялось всем нам в известной со школьной поры формуле «от каждого по способностям, каждому по потребностям». Не знаю, шутил ли он или действительно так представлял себе этот исторический момент: «Однажды утром, – говорил он, доверительно обращаясь к нам, – я пошлю своего сына в булочную за хлебом, что на первом этаже нашего дома. Сын скоро вернется со свежим батоном и растеряно скажет мне: „Папа, знаешь, но продавец почему-то не взял у меня денег”. Скажет и положит на стол, – продолжал докладчик, – невостребованный рубль с копейками».

Очень нам всем тогда понравился и наш лектор-профессор, и оригинальная наивная простота нарисованной картинки неизбежно-исторического перехода в новую жизнь всеобщего достатка и равенства.

Но совсем не так просто представлялась в действительно научном прогнозе перспектива развития социализма: в замечаниях И. В. Сталина на проект учебника «Политэкономия социализма» и в ответах на вопросы ученых экономистов, участников развернутой дискуссии. Они прозвучали тогда для всех членов партии и специалистов-обществоведов как новые откровения в теоретическом осмыслении итогов социалистического строительства в нашей стране. А по прошествии времени, возвращаясь к ним, я прихожу к выводу о том, что, как генсек, теоретик и практический руководитель нашего государства, И. В. Сталин предостерег в первую очередь ученых-экономистов от упрощенного понимания «неизбежности исторического перехода к новой, высшей стадии развития советского общества и от недооценки объективных закономерностей экономической системы социализма». Для того чтобы уберечь ученых от поспешных определений сроков этого перехода, от знакомой уже неоднократно в нашей истории «левизны коммунизма», он обратил их внимание на необходимость вскрытия новых закономерностей развития нового строя и их изучения как объективно независимых от воли и сознания людей, партий, руководителей. Именно в связи с этим как главный недостаток учебника политэкономии социализма он отметил тот факт, что в нем отсутствует определение основного закона социализма, и предложил собственное его определение – как удовлетворение постоянно растущих материальных и культурных потребностей трудящихся на основе постоянного развития производительных сил, совершенствования производственных отношений, повышения уровня руководства народным хозяйством и общественной жизнью народа. Воспроизводя сейчас эту сталинскую формулу, я еще раз убеждаюсь, что ее автор не претендовал на теоретическое откровение в марксизме, а наоборот, исходил из его теоретического наследия в применении к новым реальным условиям жизни нашего советского общества, решившего первую основную задачу построения политического и экономического фундамента социализма. Подобно тому как В. И. Ленин в свое время остерегал руководителей партии от поспешных попыток искусственно «вводить социализм» и советовал прежде всего сосредоточить свое внимание на задачах контроля за производством и распределением, на задачах повышения производительности труда, И. В. Сталин предупреждал ученых-экономистов не спешить с волюнтаристской отменой еще не исчерпавших себя до конца экономических законов не только первой, низшей стадии социализма, но и некоторых категорий и понятий досоциалистических социально-экономических отношений. Он подтвердил правоту ученых, отстаивавших наличие в системе социализма реальных элементов мелкотоварного производства, а следовательно, и интересов мелкотоварного производителя, сохранившегося в большей степени в сельском хозяйстве в сочетании общественного и личного производства. И. В. Сталин поддержал своими замечаниями тех ученых, которые утверждали, что в новой советской экономике «закон стоимости» не исчерпал себя, что он еще может и должен, при правильном его использовании, обслуживать социалистическое производство. В этом смысле особенно для руководителей-практиков были важны рекомендации по применению в организации производства принципов и методов хозяйственного расчета, по совершенствованию товарно-денежных отношений.

Чего же здесь было нового, кроме предостережения от вульгаризации известных положений научного социализма, от поспешных волюнтаристских новаций в теории и необоснованных, не вытекающих из реальных социально-экономических условий практических действий руководителей?

Эти предупреждения были очень своевременны. Они содержали в себе и резкие оценки состояния идеологической работы партии и состояния дела в общественных наук, обращали внимание партийных организаций на необходимость повышения ответственности в организации политической и идеологической работы в коллективах научных учреждений, направленной на обеспечение условий творческого развития актуальной исследовательской проблематики и внедрение достижений науки в практику социалистического строительства. Они резко критиковали отставание партийных организаций от своевременной постановки политических задач в области просветительной и идеологической работы среди широких масс трудящихся, особенно среди молодежи, в деле повышения уровня ее общественного сознания, советского патриотизма, преданности советской Родине и идеям революционной солидарности.

Да! Публичные выступления И. В. Сталина в послевоенные сороковые и начале пятидесятых годов, конечно, звучали политическим наказом партии и государству о повышении их ответственности за судьбу реально воплощенного в жизнь народа советского социализма в условиях сложного послевоенного мира. С особым пафосом высокой ответственности этот политический наказ прозвучал в его речи на XIX съезде Коммунистической партии Советского Союза. К сожалению, этот наказ получил искаженную интерпретацию в агитационно-пропагандистских материалах и установке партийно-государственного аппарата в пятидесятые и шестидесятые годы хрущевского управления страной. Эта искаженная интерпретация в неудачной практике руководства страной в тот и последующий период застоя дала повод для развертывания со стороны так называемых диссидентствующих и инакомыслящих элементов в среде советской интеллигенции жестокой критики сначала неудач и ошибок руководства как якобы возникших на почве отступления партии от ленинского понимания идей коммунизма, а потом переросшей в открытую борьбу против коммунизма.

Но все это было потом. А в послевоенные победные сороковые все мы, особенно те, кто прошел огонь войны, жили неистребимой, несомненной верой в наше светлое будущее. Пафос сталинских наказов еще больше убедил нас в этой вере и понимании необходимости дальнейшей борьбы за это светлое будущее. Казалось, что до него осталось «еще немного, еще чуть-чуть». В первые послевоенные годы под руководством партии развернулись новые фронты борьбы: «за восстановление и развитие разрушенных фашистами городов и сел», «за достижение довоенного уровня производства в промышленности и сельском хозяйстве», «за преобразование природы», «за подъем производительности труда», «за технический прогресс», «за разоблачение агрессивного характера мирового империализма», «за развитие химической, металлургической, угольной и т. д. и т. п. промышленности», «за разоблачение фальсификаторов истории», «за разоблачение безродного космополитизма», «за развитие советской культуры, искусства и науки». В те радостные и оптимистические послевоенные годы мы находились в мобилизационной готовности. Партия звала нас на фронты борьбы за полную победу коммунизма.

К тому времени я уже состоял в рядах партии. А к моменту поступления в Московский государственный университет мой партийный стаж насчитывал уже пять лет. Я выбрал для себя идеологический фронт. Чтобы стать его бойцом, я поступил на исторический факультет и научную специализацию избрал для себя по кафедре истории КПСС.

* * *

Но если в результате всех пяти лет учебы мне удалось стать специалистом по истории, то основанием этого стали не столько специальные курсы и семинары по основам марксизма-ленинизма и историко-партийной проблематике, сколько достаточно глубокое изучение мирового исторического процесса с древнейших времен по всем социально-экономическим эпохам, историко-культурным цивилизациям и со всеми геополитическими особенностями его закономерностей на различных континентах планеты. В этой широте охвата, в изучении истории как мировой науки, в процессе общеисторической подготовки, организуемой научными кафедрами, и в комплексе обязательных общих и специальных курсов, просеминаров и специальных семинаров и заключается главная особенность исторического университетского образования. Вторая главная особенность состоит в том, что уже в процессе общеисторической университетской подготовки студенты вовлекаются в соответствии с их интересами в самостоятельную разработку современных историографических и источниковедческих проблем науки. Конечно, эта самостоятельность осуществляется в рамках обязательного уровня приобретаемых студентами в процессе учебы знаний и дает им первый опыт исследовательской практики. Третья особенность университетского образования состоит в том, что уже на первых ступенях учебного процесса самостоятельная научно-исследовательская практика будущих специалистов-историков проходит под непосредственным и постоянным руководством профессоров и доцентов кафедр не только как высококвалифицированных учителей, но и как известных ученых, внесших свой вклад в историческую науку, как авторов популярных лекционных курсов, монографий, учебников, учебных пособий и других изданий. Таким образом, студенты университета, будущие специалисты, свои первые шаги в научно-исследовательской практике делают под пристальным вниманием и покровительством учителей, уже вошедших в историю преподаваемых ими наук.

На первых двух курсах этими покровителями на нашем истфаке были профессора и доценты кафедр древней истории. Вспоминая первые встречи с ними, я и до сих пор переживаю необыкновенную робость перед непостижимой далью времен и событий, происходивших за многие тысячелетия до нашей эры. Мне казалось, что только они могли видеть и понимать давно ушедшую жизнь и что никому другому, и прежде всего мне, не под силу будет хоть что-то запомнить, а главное, представить конкретную историческую обстановку. Из курса истории средней школы пятых и шестых классов, из рассказов учителей (учебники для школ по всеобщей истории тогда еще не были написаны) смутно запомнились отдельные имена древних царей и фараонов, некоторые названия древних городов и государств, каких-то войн. В памяти сохранилось непонимание того, как и почему учителя Востоком называли совсем не тот Дальний Восток, который мы знали по песне «Дальневосточная опора прочная». Незыблемыми, однако, с детства остались названия государств Древнего Вавилона, Древнего Египта, Древней Греции и Рима, в которых жестоко эксплуатировались рабы. Не ушла из памяти героическая история восстания рабов во главе со Спартаком. Все мы в нашем далеком детстве, конечно, успели прочитать исторический роман Рафаэлло Джованьоли и полюбили этого героя угнетенных еще больше, когда его имя в 1935 году воскресло в названии любимой московской футбольной команды. Не выветрились из памяти и Вавилонская башня, и пирамиды Египта, и «Одиссея» и «Илиада», и греческие боги Олимпа, и римские полководцы, и Цезарь, и Клеопатра, и предание об Иисусе Христе и многое другое. Но с тех школьных времен эти события сохранились в памяти как заученные символы истории. Теперь, в университете, история предстала наукой, которую надо было не выучить, а понять в ее закономерностях, понять самостоятельно, своим собственным умом в процессе работы с источниками и литературой под руководством крупных ученых-специалистов.

Первым университетским учителем по истории Древнего Востока в нашей учебной группе еще на заочном отделении был доцент Николай Николаевич Пикус. Он читал нам установочные лекции во время экзаменационных сессий и проводил для студентов-москвичей вечерние практические семинары. В начале первого семестра после вступительных экзаменов он прочитал нам несколько установочных лекций по всему курсу занятий в практическом семинаре. В течение семестра мы изучали и комментировали под его руководством в своих рефератах один исторический источник – Законы вавилонского царя Хамураппи. Я помню, как, прочитав этот перечень лаконичных статей, устанавливающих суровые наказания преступникам, посягавшим в то далекое время на власть царя, на жизнь его слуг, на имущество богатой знати, и за прочие, казавшиеся нам обычными бытовые проступки, мы удивлялись тому, что целый семинар будем разбирать эти статьи, да еще и писать о них доклады и коллективно обсуждать их.

Похожими на это были и наши занятия на семинаре по истории Древней Руси, которым руководил другой доцент кафедры истории СССР Петр Павлович Епифанов. С ним мы изучали содержание подобного исторического источника – «Русской Правды» киевского князя Ярослава Мудрого. И здесь, нам казалось, речь шла о том же – о неограниченной власти князя, о защите богатых и угнетении трудящихся, об их жестоком наказании не только за посягательство на имущество и жизнь княжеских слуг, но и за оскорбление бранными словами их жен. А что касается бедных крестьян-смердов, то в княжеском Законе все было направлено против них.

Я помню, как, очень быстро выбрав себе тему в семинаре Н. Н. Пикуса о положении рабов в древнем вавилонском государстве, я столь же быстро написал доклад и представил его на обсуждение. В нем я решительно вскрыл классовую сущность Законов царя-деспота Хамураппи, отметил бесправное положение рабов и доказал неизбежность их борьбы против эксплуататоров, отметил, что окончательно их победить мог только пролетариат. Я помню и то, что симпатичный интеллигентный и доброжелательный к нам, студентам, доцент, подтвердив факт жестокости деспотической власти вавилонского царя, очень настойчиво и требовательно объяснил, что наша задача в изучении этого источника состоит в том, чтобы найти в нем доказательства исторической обусловленности существования древних государств в форме рабовладельческих деспотий, что иными в то время они не могли быть, что они соответствовали требованиям жизни современной данному источнику цивилизации и что без них народам древней Месопотамии невозможно было бы достичь соответствующего уровня производства, культуры и духовной жизни. Конфликты в этом историческом процессе, разъяснял нам с той же настойчивостью либерально-интеллигентный Николай Николаевич, тоже были неизбежны. Но и они, и формы их проявления, и способы их преодоления, отраженные в древнем законодательстве, также соответствовали своему времени и условиям.

Примерно такие же рекомендации и требования к нашим рефератам по «Русской Правде» Ярослава Мудрого мы услышали и от Петра Павловича Епифанова. И здесь наша задача как историков была определена учителем не в разоблачении эксплуататорской сущности древнего Киевского государства, а в понимании исторической закономерности его развитии на новом этапе складывания экономических, производственных, политических, общественных отношений как государства раннефеодального, сделавшего шаг вперед в сравнении с изжившими к тому времени рабовладельческими государствами. Именно это историческое движение вперед по пути прогресса мы и должны были увидеть в, казалось бы, рутинных статьях, оберегающих штрафами в гривнах или с помощью жестоких физических наказаний княжескую и боярскую власть Киевского государства от посягательств на нее со стороны закабаляемых, но пока еще свободных крестьян-смердов.

Сейчас, когда я вспоминаю свои первые университетские уроки в академических семинарах, они, возможно, покажутся читателю банальными, общеизвестными, трафаретными истинами. Но для нас их постижение, их понимание было связано не только с результатами проникновенных бесед с учителями, но и с неожиданно сложным трудом вхождения в методику и методологию самостоятельного изучения исторических источников и исторической литературы. Этот труд был особенно сложным для нас, вчерашних солдат Великой Отечественной, разгромивших до основания одну из самых жестоких, античеловеческих и изощренных в ее идеологическом обосновании деспотий ХХ века – германскую фашистскую империю. Какое-то время мы упрямо полагали, что нам не стоит зря тратить время на углубленное изучение само собой разумеющихся фактов истории. Многие из нас уже успели уяснить себе известное определение ее как науки, прежде всего изучающей историю борьбы классов. Многие из нас уже успели заявить о себе, приняв в этой борьбе сторону бедных и угнетенных. Но наши учителя за эту нашу высокую общественную сознательность не ставили нам высоких баллов и терпеливо заставляли дорабатывать наши научные рефераты и курсовые работы до требуемого уровня изучения рекомендуемых источников и литературы. Нам повезло. В наши студенческие годы еще были живы и активно работали на наших факультетских кафедрах основоположники классической истории, возглавлявшие всемирно известные научные школы.

Кафедрой истории древнего мира до 1950 года руководил известный историк Древнего Рима, профессор Николай Александрович Машкин. Не одно поколение студентов-историков не только Московского университета, но и всех других гуманитарных вузов училось по его учебнику и научным трудам.

После его смерти кафедру принял и руководил ею многие годы до начала семидесятых годов известный специалист по истории Древнего Египта Всеволод Игоревич Авдиев, автор учебника по истории Древнего Востока. Именно этот учебник был одной из первых книг, которые я приобрел на книжном базаре во дворе университета на Моховой, став студентом-заочником. Но с автором его я непосредственно познакомился только на экзамене, получив положительную оценку. А спустя несколько лет после окончания аспирантуры я общался с Всеволодом Игоревичем как молодой, начинающий преподаватель, а затем заместитель декана и секретарь парткома исторического факультета. Учеником его я не был, но много полезного извлек из непосредственного общения с ним как человеком и как авторитетнейшим ученым.

Семинар по истории Древней Греции в нашей академической группе вел Дмитрий Григорьевич Редер, один из редких специалистов по древней папирусологии. Необычным он был человеком, еще не старым, но уже давно немолодым, рыхлого телосложения, с почти лысой головой и одутловатым лицом. Он удивлял нас всех необычным звучанием своего какого-то немужского голоса. Однако наши сомнения по этому поводу прошли после того, как мы узнали о новой, кажется уже третьей, свадьбе нашего доцента. Это нас удивило еще и потому, что нам казалось, что Дмитрия Григорьевича в жизни ничего не могло интересовать, кроме древних папирусов. За толстыми стеклами своих очков он выглядел отрешенным от всех житейских страстей. Специалистом он был редким. Его ученики, как правило, становились незаурядными знатоками своего предмета. Одна из его талантливых учениц Светлана Семеновна Соловьева с не меньшим вниманием и заботой продолжает уже много лет дело, унаследованное от своего учителя.

Но два доцента кафедры древней истории особенно запомнились с того времени не одному поколению студентов истфака своей непреклонностью и непримиримой строгостью не только к незнанию, но даже к посредственным знаниям студентов по их предмету. Это были Константин Константинович Зельин и Анатолий Георгиевич Бокшанин.

С первым из них мне не пришлось общаться ни как с лектором, ни как с экзаменатором, ни как с руководителем семинара. Но по рассказам своих однокурсников я представлял его себе как человека, неспособного простить какую-либо слабость или грех незадачливого студента. Мне запомнился случай, когда две девушки с нашего курса в зимнюю экзаменационную сессию 1951 года упали в обморок от страха перед дверью аудитории, где их ожидал доцент Зельин. Одна из них – Тамара Ползунова, между прочим, пользовалась репутацией прилежной студентки-отличницы. Она упала в обморок в момент, когда рука ее коснулась дверной ручки. Но на второй день она переборола свой страх и сдала экзамен Константину Константиновичу на «отлично». Строгость его, однако, не страшила студентов, желавших работать на его спецсеминаре. Учителем он был щедрым, внимательным и добрым к своим ученикам.

С Анатолием Георгиевичем Бокшаниным мне довелось быть близко знакомым долгие годы со дня нашей первой встречи с ним в Ленинской аудитории, в которой он в зимнем семестре 1950 года читал нам курс лекций по истории Древнего Рима, и до последних дней его жизни в те годы, когда я уже сам стал преподавателем исторического факультета. Лектором он был блестящим и по глубине своей научной эрудиции, и по четкости и логичности изложения исторического материала, и по активности влияния на аудиторию, и по умению держаться как настоящий ученый-педагог. Внешне он выглядел как человек решительного и строгого характера к тому же еще и по-военному подтянутый и стройный, с командирским, не допускающим возражений голосом. Увидав его впервые, я так и решил, что он когда-то был военным человеком. Но оказалось, что сам он на военной службе никогда не был, зато профессиональным военным был его отец, состоявший в высоком офицерском звании, на должности коменданта Московского Кремля. В тот год нашей встречи с Анатолием Георгиевичем вышел в свет его новый учебник по истории древнего мира для исторических факультетов университетов и других гуманитарных вузов. Анатолий Георгиевич был единоличным автором этого фундаментального труда. Выход учебника не помешал активному посещению студентами лекций его автора, так как все мы были наслышаны о его высочайшей строгости и требовательности как экзаменатора. До сих пор помню, как еще задолго до экзамена мы все испытывали беспокойное чувство от ожидания встречи с ним. Наконец, время ее подошло. Экзамен был по истории Греции и Рима. Принимали его оба страшных доцента. Нашей группе достался Анатолий Георгиевич. Я вошел в аудиторию первым. С первым вопросом о Пунических войнах я справился без затруднений. Справился я и с волнением, начав отвечать на вопрос о возникновении христианства. Очевидно, поверив, что я знаю и этот вопрос, Анатолий Георгиевич вдруг спросил: «В каком году распяли Иисуса Христа?» И тут на меня нашло какое-то затмение. Я вдруг выпалил: «В первом!» До сих пор не могу понять, с чего я мог такое напороть. Анатолий Георгиевич не дал мне возможности опомниться и с гневом назидательно проговорил: «Молодой человек! Запомните святую цифру 33». Затем он взял зачетку. Я смотрел на нее с потерянным видом. И вдруг, о чудо! Я увидел, что он написал в ней «хор». Радости не было предела. В тот день половина экзаменующихся была отправлена на переэкзаменовку. До сих пор не могу поверить, что Анатолий Георгиевич сделал мне снисхождение по доброму сочувствию ко мне как бывшему солдату. Многие из них, других, оказались потерпевшими. Но я не могу не предположить и того, что мой ляп был воспринят им как досадная случайность. Несколько лет спустя, когда мне довелось общаться с Анатолием Георгиевичем как с коллегой-преподавателем, я напомнил ему об этом несчастном случае. Он долго смеялся. Наши отношения с ним до конца его жизни я бы мог назвать даже дружескими. Я помню день защиты им докторской диссертации «Парфия и Рим». В годы дружеского общения с Анатолием Георгиевичем я понял, наконец, что за строгостью его и требовательностью скрывалась добрая душа русского человека. Его доброте и вниманию обязаны многие его ученики, получившие его напутствие в науку.

Лекции по истории Древнерусского государства в год моего поступления в университет читали очень известные историки, прекрасные лекторы, вызывающие симпатии студентов, – Константин Владимирович Базилевич и Сергей Владимирович Бахрушин. К сожалению, мне не довелось видеть их живыми, так как почти весь первый курс я оставался студентом-заочником. О них я лишь слышал восторженные отзывы-воспоминания моих однокурсников, когда я стал студентом дневного отделения. По рекомендации однокурсников я и познакомился при подготовке к экзаменам с учебными пособиями и опубликованными лекционными курсами этих замечательных ученых. Зато мне повезло знать и быть в добрых дружеских отношениях с Борисом Александровичем Рыбаковым. Правда, близкое наше знакомство состоялось уже в послестуденческое время, но и до этого само имя этого ученого, случайные встречи с ним на нашем факультете на улице Герцена, 5, на наших общих собраниях по торжественным дням сначала как с известным профессором, а потом и как с проректором университета и уже академиком вызывали у нас чувство конкретной причастности не только к нему как авторитету, но и к большой науке, которую он представлял собой тогда, оставаясь всю свою научную жизнь профессором исторического факультета. Я очень был рад выбору моего сына Алексея, записавшегося для специализации на кафедру, где тогда работал Борис Александрович. Ему я передал презентованные мне академиком монографии по истории Древней Руси и по истории древних славян. Он умер совсем недавно, немного не дожив до своего столетия.

Посчастливилось мне быть знакомым и с другим академиком, профессором той же кафедры – Михаилом Николаевичем Тихомировым, который тоже до последних дней своих оставался преданным патриотом нашего факультета и заботливым учителем. Неслучайно две кафедры истории России – источниковедения и российского феодализма – по традиции до сих пор представляют его ученики.

Учеником Михаила Николаевича, как и Бориса Александровича, я не был, но память о них храню благодарную. В самом начале своего восхождения на высокий научный Олимп оба академика работали в Государственном Историческом музее на скромных должностях научных сотрудников. С их именами связана история двух основных отделов, давших начало Российскому Императорскому Историческому музею – Археологического и Древних рукописей и старопечатных книг. Они внесли свой вклад в разработку принципов классификации и научного описания самых крупных и уникальных не только в России музейных коллекций и с точки зрения их значимости для построения исторических экспозиций, и с точки зрения задач их исследования и разработки фундаментальных проблем российской истории. С традициями, заложенными в музейную теорию и практику Михаилом Николаевичем Тихомировым и Борисом Александровичем Рыбаковым, познакомили меня их ученики – сотрудники музея. Сопричастность именам этих великих ученых как наших современников, наша общая принадлежность Московскому университету, историческому факультету помогла мне найти в их учениках добрую поддержку в трудном деле овладения руководством научным коллективом музея, когда я стал его директором.

Общий курс по первой части истории СССР (с древнейших времен и по XVIII век) на втором курсе нам прочитал тоже известный ученый-историк, профессор В. И. Лебедев. В нашей студенческой памяти он остался человеком добрым, либеральным и терпимым к студенческим грехам. На факультете из поколения в поколение переходил один и тот же студенческий анекдот: встречаются якобы на улице Герцена в один из дней экзаменационной сессии Владимир Иванович Лебедев и Анатолий Георгиевич Бокшанин. Здороваются. Первый спрашивает: «Ну, чем Вас порадовали студенты?» – «Ничем, – отвечает грозный Анатолий Георгиевич. – Сплошные тройки да двойки». – «А почему же так плохо?» – вопрошает Владимир Иванович. «Да так получается, знаете ли, – опять отвечает Анатолий Георгиевич, – каждый чего-нибудь, да не знает». И тут же спрашивает у Владимира Ивановича: «Ну а как Ваши подопечные?» – «Я своими очень доволен. Сегодня не поставил ни одной тройки. Все сдали на четыре и на пять». – «А чем же можно объяснить такую разницу, ведь студенты-то одни и те же, с одного курса?» – «Да вот так получается, – отвечает добряк Владимир Иванович, – каждый из них хоть что-нибудь, да знает!»

Мне также довелось после окончания университета быть близко знакомым с Владимиром Ивановичем, и я расскажу о нем свою историю. Довелось мне быть членом государственной экзаменационной комиссии, председателем которой был назначен Владимир Иванович. В один из дней он сам присутствовал на выпускном экзамене студентов вечернего отделения. Одного из них мне пришлось экзаменовать вместе с председателем. Помню, что мы с ним очень долго и упорно вытягивали бедолагу на тройку. Сам экзаменуемый без нас не справился бы с этой задачей. Наконец мы отпустили его с «троечкой». Студент был несказанно счастлив, ибо это был его последний благополучно сданный государственный экзамен по специальности. Но, когда мы закончили принимать экзамен у последнего экзаменующегося, председатель предложил еще раз обсудить все предварительно определенные оценки, чтобы не допустить ошибок. Когда очередь дошла до нашего бедолаги, который, кажется, служил в милиции, Владимир Иванович вдруг обратился ко мне с просьбой: «Давай все-таки поставим ему „четверку”». Я удивился и возразил: «Да ведь мы ему и так простили не только слабые знания, но и откровенные глупости». – «Это я помню, – сказал председатель, – и с тобой согласен, но давай поставим ему „четыре”. А то ведь жаловаться будет и скажет, что мы еврея обидели». Я не стал больше возражать, и мы исправили оценку на «четыре».

Владимир Иванович запомнился нам своей особенной любовью и уважением к личности Петра Великого и как государя-императора, обновившего и Россию, и Русское государство, и русскую жизнь, и как человека сильного, отважного, решительного и непреклонного в своей воле заставить всех до конца служить Отечеству. Запомнилось еще и то, что Владимир Иванович носил форму дипломатической службы. Кроме того что он долгие годы являлся профессором Московского университета, он в конце сороковых – начале пятидесятых был ректором Дипломатической академии и имел высокий генеральский чин.

Практические занятия в семинаре по истории Смутного времени и первому периоду истории династии Романовых в нашей группе вела Александра Михайловна Михайлова.

Запомнилась она мне больше похожей на внимательную и заботливую мать, чем на ученого и требовательного педагога. У меня осталась добрая память о ней. Свой доклад в ее семинаре я сделал по истории обороны Сергиевского монастыря против польско-шведских интервентов. Она зачла мой доклад как курсовую работу и оценила его на «пять».

Общеисторические дисциплины продолжались у нас со второго года обучения и по всеобщей истории, и по истории СССР, и по основам марксизма-ленинизма. И в этот, и в следующий год, уже на третьем курсе, нам выпала честь познакомиться с другими выдающимися учеными-историками, известными профессорами Московского университета, крупными учеными – исследователями фундаментальных проблем мировой истории.

Лекции по общему курсу истории Средних веков нам читал академик Академии наук СССР, заведующий кафедрой, профессор нашего исторического факультета Сергей Данилович Сказкин. Спустя много лет, когда я сам стал преподавателем, мне доводилось знать других людей, удостоенных высокого звания академика. Я видел, что среди них, к сожалению, оказывались различные по научным достижениям и человеческим качествам люди. А уж когда я имел возможность наблюдать, как некоторые соискатели организовывали свое выдвижение в академики, то образ академика как безупречного и преданного мужа науки, возникший в студенческие годы, померк. Пришлось мне встречаться и с такими академиками, которые сумели ловко проскочить, казалось бы, непроходимые дебри академического конкурса и тайного голосования в три тура. В этом смысле академик Сергей Данилович Сказкин, как и академики М. Н. Тихомиров и Б. А. Рыбаков, безупречны. Время не стерло их образ из благодарной памяти их учеников всех поколений истфаковского студенчества и не поколебало их общественного признания как корифеев и патриархов русской исторической науки. Я помню, что, встречаясь с ними в наших тесных коридорах старого истфака на улице Герцена, 5, здороваясь с ними, а иногда задавая в волнении какие-то, как нам казалось, глубокомысленные вопросы, мы испытывали радость от того, что являемся их современниками, мы считали себя счастливыми, когда удавалось обратить на себя их внимание.

Академик Сергей Данилович Сказкин начал читать нам общий курс лекций по истории Средневековья в начале зимнего семестра второго года обучения. В те годы обязательное посещение студентами всех видов академических занятий было необсуждаемым правилом и основой учебного процесса. Однако студенты всегда остаются студентами. И мы имели в себе смелость не скрывать своих симпатий: лекции одних преподавателей не вызывали у нас интереса, другим же преподавателям мы отдавали предпочтение почти стопроцентным посещением их лекций. На лекциях Сергея Даниловича огромную Ленинскую аудиторию заполнял весь 300-головый состав студентов нашего потока. Он читал свои лекции свободно, без всяких конспектов, заготовленных цитат или текстов. Читал о средневековой Европе, о сложных процессах становления государств на основе этнической, а затем и национальной общности европейских народов, на основе экономических и социальных процессов развития и борьбы за внутренние и внешнеполитические приоритеты в разделе территорий, определении границ и сфер влияния, о духовной жизни средневекового общества, о средневековом западноевропейском крестьянстве, европейских войнах и, как мы сейчас говорим, об особенностях менталитета складывающихся европейских наций. Обо всем этом он говорил легко, свободно, будто бы сам присутствовал в той жизни. Сергей Данилович настолько интересно излагал исторические проблемы, что мы все, слушая его, увлекались, забывая про необходимость вести конспекты. Помню, я иногда спохватывался и начинал было что-то записывать, но быстро убеждался, что не только не успею за его стремительно развивающейся мыслью, но просто потеряю возможность услышать и понять эту мысль. Конспектирование отвлекало от совместных с лектором размышлений. Как и все мои однокурсники, даже самые добросовестные протоколисты, не сговариваясь, приходили к убеждению, что лучше один раз понятливо услышать историческую концепцию настоящего ученого, живого и доступного академика.

Внешне Сергей Данилович был очень симпатичным человеком, истинно русским мужиком и одновременно очень интеллигентным и благородным мужчиной. В наши студенческие годы он уже был в солидном возрасте. Рождения-то он был то ли восьмидесятых, то ли от силы девяностых годов XIX века. Не берусь стать его биографом и, возможно, в каких-то воспоминаниях окажусь не совсем точным, прибавив из симпатии к нему то, чего и не было. Но в таком возрасте он не мог не вызывать зависти своих ровесников ладным своим, стройным, подтянутым и опрятным видом. Происхождением он, оказывается, был из казаков, из той части этого сословия, которая имела дворянские привилегии. Говорю об этом, потому что недавно узнал, что в детские и юношеские годы он учился в кадетском корпусе и носил казачье воинское звание есаул. Там и была в нем заложена военная выправка. Если бы удалось облачить его в генеральский мундир, то он быстро бы вошел в образ русского генерала. Однако воинская служба его не увлекла. Учебу он продолжил в Германии. Помню, как однажды он сделал отступление от темы и вспомнил о своем общении с немецкими коллегами-студентами, о студенческой юности: он начал рассказывать об особенностях поведения прусского интеллигента, способного по своей образованности не только свободно философски размышлять, но и громко публично рассуждать в какой-нибудь немецкой пивной о свободе духа, о своем праве постижения истины и даже о праве на недозволенные властью поступки. Помню, как весело, с юмором Сергей Данилович представил нашему воображению живую, будто бы им пережитую сцену студенческого пивного буйства и публичной демонстрации непокорности власти. Рассказывая об этом биографическом эпизоде, он упоминал то ли Гейдельбергский, то ли Дрезденский университет, в котором ему довелось слушать лекции по немецкой средневековой истории. Живо помню финал изображенной им сцены: на шум горячих студенческих речей и стук пивных кружек в пивной появилась внушительная фигура усатого представителя власти в мундире полицейского унтер-офицера с дубинкой. «Свободные духом и мыслью» студенты-протестанты мгновенно превратились в безоговорочно дисциплинированных обывателей. Непокорными, однако, оставались русские студенты и среди них, наверное, и сам Сергей Данилович. Они и устроили немецкому стражу порядка бурную демонстрацию протеста, не скупясь на звучные русские выражения, за что были препровождены в полицейский участок.

Недавно на музейном стенде исторического факультета, посвященном 109-й годовщине со дня рождения академика Сергея Даниловича Сказкина, я обратил внимание на фотографию, неожиданно обнаружившую очень интересную деталь, по крайней мере для меня, в характере и образе этого высококультурного и гармонично образованного человека. Фотограф-любитель снял его сидящим за фортепиано. На этой фотографии удивило не то, что он музицировал, и не то, что перед ним на пюпитре лежали ноты. Удивили меня его руки, как-то легко лежащие на клавишах, будто бы они не ударяли, а ласково и нежно заставляли звучать струны любимой мелодией Петра Ильича Чайковского. И совсем не банально воспринималась подпись под фотографией: «Наедине с Чайковским». Умиротворенное, элегическое выражение лица Сергея Даниловича, не академика, а просто человека, прожившего долгую и непростую жизнь, точно передает его настроение, навеянное музыкой великого русского композитора.

После Сергея Даниловича общий курс по истории Средних веков продолжила читать доктор исторических наук профессор Нина Александровна Сидорова. Она тоже была известным историком и в нашей стране, и среди зарубежных медиевистов, специалистом по средневековой Франции XIII–XIV веков, автором научных трудов по проблемам сословной монархии и городской средневековой культуры.

И лектором, и экзаменатором, и человеком она была строгим. Не помню, чтобы она когда-нибудь позволила себе какое-либо эмоциональное отступление от строгой и логичной последовательности излагаемых событий и также четко и строго сформулированных на их основе оценок, обобщений и выводов. Несмотря на некоторую официальность и суховатость ее лекций, слушать ее было интересно. Вряд ли кто-нибудь из нас позволял себе заниматься на ее лекциях чем-то посторонним. Своим строгим взглядом она видела всю аудиторию, которая слушала ее внимательно и дружно конспектировала. К этому нас понуждала, однако, не строгость опытного лектора, а представляемая ею возможность вести конспект и четкие определения ведущей исторической проблемы, рациональная чистота терминологического языка и размеренная, спокойная, неторопливая ритмичность лекции, которая читалась не по написанному тексту, а как бы по согласованному со слушателями плану. Что говорить? Конечно, при всем при том мы были наслышаны о принципиальной, немелочной строгости Нины Александровны как экзаменатора.

Жизнь и научная и педагогическая деятельность Нины Александровны очень рано оборвалась. Оказалось, что она долго страдала жестоким недугом. Может быть, оттого мы и редко видели на ее лице улыбку. Видимо, болезнь торопила ее завершить собственный научный труд и передать то, что уже невозможно было выполнить, своим ученикам. К ним она была не только строга, но и добра, и участлива, и щедра.

Завершающую часть общего курса истории западноевропейского Средневековья нам читала Евгения Владимировна Гутнова. Нашему потоку выпало сдавать ей трудный экзамен по очень объемному (по количеству стран и по разнообразию исторических судеб народов, их населяющих) историческому периоду. В течение многих лет с той студенческой поры мне довелось быть близко знакомым с Евгенией Владимировной, как об этом писалось в автобиографиях и характеристиках, по совместной учебно-воспитательной работе на историческом факультете. А в ту далекую пору Евгения Владимировна только-только получила диплом доцента, но уже обретала среди своих коллег признание и уважение как обстоятельный исследователь истории средневековой Англии. Была она тогда молодой и очень симпатичной женщиной. И лекции ее были интересны. А экзаменатором она оказалась совсем не опасным и не страшным. Я помню, что мне достался билет, в котором первый вопрос был о средневековом городе, а второй – о восстании итальянских шерстобоев. С шерстобоями у меня оказалось как-то не совсем гладко, но характеристику средневекового города мне удалось изложить обстоятельно, с пониманием общих закономерностей формирования и эволюции его феодально-сословной структуры и политической организации в системе феодального государства, во взаимоотношении с феодальной деревней и сельским хозяйством на стадии возникновения предпосылок кризиса этих отношений. Она поставила тогда мне «пятерку», простив изъяны в ответе на второй вопрос. Я был рад полученной оценке, но с экзамена ушел, ощущая себя должником, получившим незаслуженное снисхождение. Через несколько лет, уже став преподавателем, как-то в разговоре с Евгенией Владимировной я напомнил ей об этой нашей встрече на экзамене и о своем чувстве неловкости за незаслуженную пятерку. Она, улыбнувшись, отвечала, что очень хорошо помнит этот случай и мой сбой с шерстобоями, но не считает, что тогда завысила мою оценку.

Свою докторскую диссертацию Евгения Владимировна написала по истории английского парламентаризма. А ее внук недавно защитил кандидатскую диссертацию по источниковедению истории России с применением в исследовании методов математической обработки массовых источников. На этой защите я сидел рядом с его бабушкой. В ней не было заметно каких-либо признаков недуга. Она радовалась успеху внука, а через некоторое время, в том же году, ее не стало.

В годы моего студенчества на кафедре Средних веков еще активно участвовала в педагогической и научной работе профессор, доктор исторических наук, основатель научной школы средневековой урбанистики Вера Вениаминовна Стоклицкая-Терешкович. Учиться у нее мне не довелось, но тем не менее она запомнилась мне в образе ученой преклонных лет старушки со слуховым аппаратом. А удивлял нас совсем не старушечий вид ее, а то, что она ежедневно приходила на факультет строго по расписанию, чтобы выполнить полагающуюся ей педагогическую нагрузку без всяких скидок на возраст. Счастливыми считали себя те студенты, которым удавалось тогда записаться в ее спецсеминар и посещать ее спецкурс по истории немецкого средневекового города. Среди них был и наш однокурсник Глеб Бауэр.

Забавный случай произошел с ним при сдаче экзамена. Случилось так, что оба вопроса в билете оказались ему малознакомыми. Он нам после экзамена признался, что первый вопрос он просто не знал, а второй, о германских городах, он не то чтобы не знал, но случайно накануне прочитал какую-то статью Веры Вениаминовны, касающейся какого-то частного вопроса этой проблемы. Глеб попросил экзаменатора начать ответ со второго вопроса. Но отвечал он не просто, а старался все время возражать автору статьи на какие-то ее утверждения. Между экзаменатором и хитрым студентом завязался научный спор. Наконец, так и не убедив упрямца, она закончила спор, поставив ему в зачетку «отлично», хотя и заметила в итоге, что он был неправ. Наверное, этот эпизод запомнился Вере Вениаминовне, и на следующем курсе она приняла Глеба в свой спецсеминар.

А мне моей солдатской смекалки в семинаре другого корифея русской медиевистики Александра Иосифовича Неусыхина хватило только на то, чтобы получить за свою курсовую работу «хорошо». На втором курсе наша пятнадцатая группа изучала под его руководством один из важнейших источников по истории зарождения раннефеодальных отношений среди древних франкских племен – «Салическую правду». Помнится, только одна из девушек нашей группы Ира Пичугина уже решила и твердо знала, что будет специализироваться по кафедре Средних веков, а все остальные тоже твердо знали, что пойдут в науку «другим путем». Не скрою, для этого абсолютного большинства занятия в семинаре Александра Иосифовича казались рутинными, скучными и очень трудоемкими. Здесь нельзя было обойтись без знания латинского и немецкого языков. В списке рекомендованной литературы значились непереведенные на русский язык монографии немецких и французских медиевистов. А группа-то наша состояла в основном из слабо знающих эти языки или просто начинающих овладение языками «с нуля». Словом, здесь нам предстояло преодолеть довольно трудные рубежи. Мы не могли бы этого сделать, если бы нам не помог сам Александр Иосифович. Каждому из нас он уделял значительно больше времени и внимания, чем это было определено нормой учебной нагрузки. Кроме аудиторных занятий он дополнительно проводил групповые и индивидуальные консультации, приносил нам из своей библиотеки книги, которые мы не имели возможности получить в Исторической библиотеке или в нашей университетской «Горьковке». Он помогал нам читать эти книги, переводить необходимые главы с латинского, французского и немецкого языков. Для этого он часами просиживал в актовом зале факультета на улице Герцена. А бывало, что он приглашал нас к себе домой для знакомства со своей библиотекой. Жил он тогда в старом доме у Никитских ворот. Теперь этого дома давно нет, как давно нет и самого Александра Иосифовича и его библиотеки. Я помню, как в один из зимних вечеров 1951 года мы с Жанной Крупник пришли к нему на дополнительную консультацию. Темой моего семинарского доклада, а затем и курсовой письменной работы он определил «семейные отношения салических франков по Салической правде». Какая тема была у Жанны, я не помню.

Многокомнатная коммунальная квартира, в которой, наверное, жил наш профессор не один, находилась на втором этаже. Дверь нам открыла пожилая женщина. Может быть, это была супруга профессора, а может, и домработница. Узнав, кто мы, она проводила нас по коридору и открыла дверь в длинную, как пенал, комнату с окном, выходящим на площадь Никитских ворот. На пенал комната была похожа из-за того, что вся она была перегорожена несколькими рядами книжных полок с пола до потолка. В конце среднего коридора между полками стоял небольшой письменный стол с настольной лампой, очень простой по конструкции: на железном стержне был укреплен не абажур, а тоже железный скользящий по нему козырек. Под козырьком сидел наш маленький профессор в домашней душегрейке, поджав под себя свои ножки в теплых тапочках. Он читал какой-то журнал. На скрип открывшейся двери он повернулся лицом к нам и ласково улыбнулся. Казалось, что под козырьком он был значительно меньше ростом, чем в аудитории. Мы знали, что еще с довоенных времен студенты прозвали его по причине малого роста Пипином Коротким. Но в тот памятный мне вечер он показался еще меньше короля. Моя смешливая спутница Жанна чуть было не хихикнула. Однако сдержалась. На нее тоже подействовал ласковый приветливый взгляд доброго человека. Он усадил нас на две приготовленные заранее табуретки, и мы с его помощью стали читать нужную нам главу из монографии немецкого ученого о салических франках. Не помню сейчас уже, была ли эта монография Шлессера, Маурера, Ранке или какого-нибудь другого автора, но помню, что мне очень трудно давался сложный для перевода текст, изобиловавший незнакомой немецкой научной терминологией. Мы просидели у профессора целый вечер. Он был очень терпелив к нашей неподготовленности читать неадаптированные тексты. И вообще, только спустя годы, вспоминая этого учителя, я понял, что главное в его педагогическом опыте было умение заставить ученика преодолеть неизбежную трудность, не прибегая к каким-либо «репрессивным» мерам. Напоив чаем, профессор отпустил нас до следующей встречи в актовом зале, куда он аккуратно приходил в назначенный день и час. Если бы не такая настойчивая заботливость, терпеливость и снисхождение к нашему брату-студенту, то вряд ли многие из нашей группы смогли бы пройти этот рубеж не только с первого, но и со второго захода. В точно определенный им срок я представил на семинар свой доклад. Профессор отметил это похвалой, но сделал очень много замечаний, и снова пришлось читать неадаптированные тексты из монографий немецких медиевистов. Курсовую работу, то есть исправленный в соответствии с замечаниями профессора и дополненный доклад, я представил также в срок. Он также внимательно прочитал его и тоже в определенный им самим срок вернул мне и, как бы извиняясь, объявил оценку: «Товарищ Левыкин, – сказал он с извиняющейся улыбкой, – за Вашу работу я могу поставить оценку „хорошо”». А я, трезво оценивая свои возможности, искренне поблагодарил его за внимание ко мне и заботу. Все последующие годы, пока Александр Иосифович был жив и пока он выполнял на факультете свои профессорские обязанности, я при каждой встрече с ним благодарно приветствовал его как очень уважаемого человека и учителя. Память моя, однако, не зафиксировала дату, когда его не стало. Прошло много лет, и в день похорон на Ваганьковском кладбище моего друга и однокурсника Володи Дробижева я вдруг увидел рядом с его могилой скромный памятник, на котором прочитал имя своего учителя Александра Иосифовича Неусыхина и его супруги. Могила и памятник были неухожены и, похоже, имена упокоившихся здесь супругов были забыты живущими. Потом я узнал, что никаких родственников у Александра Иосифовича в Москве не осталось, и за могилой ухаживать действительно было некому. Сменившее старых учителей поколение, видимо, не вменило себе в обязанность хотя бы по юбилейным датам приходить к могиле человека, с именем которого они теперь встречаются в библиографических справочниках и историографических статьях. С того дня, когда я прихожу на 58-й участок Ваганьковского кладбища к своему другу В. Дробижеву, подхожу я и к ограде могилы Александра Иосифовича и непременно кладу к памятнику цветы.

Надо бы вспомнить здесь и еще одного профессора кафедры истории Средних веков – Моисея Менделевича Смири-на. Он так же как и все уже названные мной профессора, считался известным ученым-медиевистом, и имя его тоже уже стало органической частью советской историографии, и у него тоже было много учеников, и студенты посещали его лекции и спецсеминары. Но мне близко с ним общаться не пришлось, так как его научная исследовательская проблематика меня не привлекала. Но не вспомнить о нем я не мог, так как он, безусловно, достоин благодарной памяти моих сокурсников, тех, которые были его учениками.

Было бы несправедливо не вспомнить здесь и имя Юрия Михайловича Сапрыкина, тоже преподавателя кафедры истории Средних веков. Мое знакомство с ним началось в бытность его заместителем декана исторического факультета по учебной работе, в момент моего перехода с заочного на дневное отделение в марте 1950 года. Тогда он был доцентом. Лекций его я не слушал, но зато хорошо был знаком с ним в последующие годы по совместному участию в общественной работе. Скажу больше, Юрий Михайлович вовлек меня в общественную факультетскую жизнь. Он проявил настойчивость в зачислении меня по окончании аспирантуры в 1957 году в штат преподавателей на должность ассистента. По его же предложению я был назначен в тот же год командиром сводного студенческого отряда МГУ, направленного на уборку целинного урожая в Кустанайской области. В моей преподавательской и общественной университетской карьере Юрий Михайлович Сапрыкин сыграл, может быть, самую главную роль. Я еще не раз буду называть его имя, так как на протяжении многих лет университетской жизни мы шли с ним в одной общественной упряжке, хотя и случалось нам иногда сбиваться с шагу и идти не в ногу.

* * *

Вторую часть общего курса истории СССР (с конца XVIII и до начала ХХ веков) нам начал читать доктор исторических наук профессор Анатолий Владиславович Фадеев. В послевоенной исторический литературе он был известен как автор научных трудов по истории внешней политики России первой четверти XIX века. Главным же предметом его исследовательского интереса были проблемы российской политики на Ближнем Востоке и на Кавказе. На долю лектора по общему курсу пришлась вся первая половина XIX века вместе со всеми проблемами общественного, политического, экономического развития России в этот период, а также ее внешней политики.

Наше знакомство с Анатолием Владиславовичем продолжалось всего лишь один семестр. В том же учебном 1951/ 1952 году он перешел на основную работу в Институт истории СССР Академии наук и на нашем факультете стал редким гостем. Вспоминаю лишь отдельные эпизоды, связанные с ним. Лекции его мы посещали дружно. Интерес к ним в какой-то степени был связан с полемикой наших факультетских кавказоведов на кафедре истории СССР по вопросу политики России в XIX веке в отношении народов Кавказа и особенно чеченской войны и личности Шамиля. Толчок этой полемике тогда дала статья школьного учителя Пикмана в журнале «Вопросы истории», которая представляла собой подборку цитат и высказываний К. Маркса, Ф. Энгельса и Н. Г. Чернышевского, осуждавших политику царского самодержавия на Кавказе как агрессивную, завоевательскую, преследующую цель распространить реакционный крепостнический режим на колонизируемые территории независимых народов Кавказа. Вообще-то эти высказывания были известны не только специалистам-историкам, но и современным им политикам, общественным деятелям, и, конечно, они находили различные оценки и в дореволюционной, и в советской историографии. Советские историки сошлись, однако, в том, что эти авторы ошибались, лишая Россию права иметь свои интересы в этом регионе для обеспечения своей безопасности, особенно в связи с активизацией колонизаторских устремлений европейских государств, агрессивных в отношении России, а также в связи с экспансией религиозного пантюркизма, пытавшегося объединить мусульманские народы в интересах борьбы с Россией с целью сохранить свое влияние на Балканах и Ближнем Востоке. Русские и советские историки сошлись на том, что присоединение народов Кавказа сыграло положительную роль в сохранении их национальной культуры, в вовлечении их в общее русло развития многонациональной российской культуры. Однако время от времени в связи с изменениями политической, военной и дипломатической конъюнктуры соперничающие между собой западные политики возобновляли угасавшие было споры. В советской историографии, казалось бы, была поставлена точка в связи с утвердившейся в нашей стране идеологией пролетарского интернационализма, пропаганды дружбы народов в единой семье многонационального социалистического государства. Ан нет. Неизвестный до этого школьный учитель принес в редакцию главного советского исторического журнала подборку цитат классиков марксизма, и они были опубликованы вместе с его комментариями, якобы вскрывающими противоречия между концепцией советских историков и марксистским тезисом о пролетарском интернационализме и лозунгом Ф. Энгельса о том, что «не может быть свободен народ, угнетающий другие народы».

Поддержанная редколлегией журнала «Вопросы истории» и личным комментарием его главного редактора Э. Н. Бурджалова статья учителя Пикмана снова дала повод для полемики специалистов и общественности по, казалось бы, решенному наукой вопросу. Ситуацию разрядила статья секретаря ЦК КП Азербайджана Багирова, в которой российская политика оценивалась как несущая в себе положительные результаты и для народов, добровольно присоединившихся к России, и для народов, присоединенных насильственно. В статье подтверждалась и оценка чеченского имама Шамиля как вождя, подчинившего жизнь народа военному сопротивлению России в интересах объединенной политики колонизаторской Англии и имперской Турции.

Полемика специалистов-кавказоведов, тем не менее, прошла и на историческом факультете. Она велась в контексте историко-партийных установок и программы ВКП(б) по национальной политике. Студенчество не было вовлечено в спор специалистов, в ходе которого не обошлось без постановки острых для того времени вопросов. Прямо был поставлен вопрос о том, правы ли были основоположники марксизма-ленинизма, критиковавшие российскую завоевательную политику на Кавказе, обсуждая ее вне связи с общемировыми колонизационными процессами. В ходе дискуссии был поставлен и вопрос о праве науки критиковать ошибки, ошибочные взгляды идеологов пролетарского интернационализма. Мы, студенты, были тогда наслышаны, что смелее всех на эти вопросы отвечала в кафедральной дискуссии доцент Нина Степановна Киняпина.

Желая выяснить детали этого научного спора, мы обратились к своему лектору А. В. Фадееву, тоже участнику спора, который, однако, нашего любопытства не удовлетворил. Он повторил знакомую нам официальную оценку российской кавказской политики как, с одной стороны, насильственной, имперской, а с другой стороны, политики, продиктованной объективными причинами, дававшими России право на обеспечение своей безопасности в сложном пограничном регионе, где сходились противоречивые интересы и Англии, и Турции, и всей Западной Европы. А между тем публикация журналом «Вопросы истории» статьи Пикмана несомненно имела под собой какую-то иную задачу, иной подтекст, нежели повторение известных истин. Думаю, что подтекст этот был связан с попыткой критической оценки репрессивных мер советского правительства в 1943–1944 годы в отношении народов Кавказа – того же беспокойного региона России. Для открытого разговора на эту тему время тогда еще не пришло, но попытка начать его была сделана до этого никому не известным учителем. Она не наделала много шума, а главный исторический журнал и его главный редактор получили первое серьезное предупреждение от вышестоящих партийных инстанций.

Расставаясь в конце семестра с нашим лектором А. В. Фадеевым, мы узнали, что в 1941 году он был участником героической обороны Одессы, хотя на героя-то был совсем не похож. Рост он имел небольшой, но силу, наверное, приличную, ходил тяжелой походкой, по-морскому вразвалку. Помнится, мы жалели, что не успели расспросить его о боевом пути морского пехотинца-десантника.

Вслед за Фадеевым лекционный курс продолжил другой доцент, тоже участник Великой Отечественной войны – Петр Андреевич Зайончковский. С начала пятидесятых годов ХХ века на протяжении более тридцати лет он перечитывал студентам-второкурсникам эту общую часть истории СССР. Эти годы были временем его восхождения к высотам науки, признания его научной общественностью как выдающегося советского историка, основоположника научной школы исследователей проблем исторического развития России, от подготовки и проведения Великих реформ и в течение всего пореформенного сорокалетия. Не только советские, но и зарубежные, особенно английские и американские, историографы оценили его выдающийся вклад в историографическую науку как автора целой серии монографических трудов по истории внутренней политики России, в которых определилась и оформилась его исследовательская концепция эволюции Российского государства на путях буржуазных преобразований. На этом основании он был принят в члены Британской Королевской Академии.

В начале зимнего семестра 1950/1951 года Петр Андреевич на первой же лекции представился нам как доцент кафедры истории СССР, и ничего выдающегося в его внешности мы не обнаружили, кроме, пожалуй, строгого вида и нетерпимости к нарушениям дисциплины, будь то на лекции в аудитории или в тесном коридоре во время перерыва. Особенно строг он бывал к мужской половине, когда ему попадался кто-нибудь из небритых вольнодумствующих студентов, не дай еще Бог, если в шляпе или шапке на голове. Однажды, помню, перед одной из его первых лекций неучтиво обогнал его наш спешащий однокурсник, Юра Чудодеев, оказавшийся не только невыбритым, но и в черной широкополой шляпе, в пенсне и в длиннополом черном пальто, из карманов которого торчали тетрадки с конспектами. Сделать замечание показавшемуся неучтивым интеллигентному Юре Чудодееву возмущенный Петр Андреевич сразу не успел. Юра спешил и, пока строгий лектор подходил к дверям аудитории, успел взлететь на верхотуру «Ленинки», успевая по пути вежливо приветствовать и раскланиваться с однокурсницами, приподнимая края своей шляпы. Начало лекции в этот раз оказалось неожиданным: возмущенный Петр Андреевич, взойдя на кафедру и окинув аудиторию быстрым взглядом, обнаружил Юру, еще не успевшего снять свой исторический головной убор, и прочитал всем нам строгое назидание о правилах поведения студентов в Храме науки, каковым является Московский государственный университет. Особенно как преподаватель он был возмущен тем, что студент вбежал в этот храм, не снимая шляпы и не воздав должного уважения стенам и коридорам. В это время с верхотуры, где как штык стоял все еще в своей шляпе Юра, в его защиту раздался ехидный голосок: «Наш товарищ только что встретился с полковником военной кафедры и по уставу должен был стоять перед ним в головном уборе». Тут Петр Андреевич вовсе взорвался и гневно выпалил: «Что вы мне морочите голову глупостями! Я сам майор и кому, как не мне, знать, как должен стоять солдат перед офицером, в головном уборе или без него!» Наконец, Юра попросил извинить его и только после этого снял свою шляпу. Инцидент был исчерпан, но не будь его, не скоро бы мы узнали, что П. А. Зайончковский был офицером Советской Армии и прошел Великую Отечественную войну до конца. Мы узнали, что он служил в конце войны заместителем начальника разведотдела штаба армейского корпуса. А еще некоторое время спустя мы узнали и о том, что Петр Андреевич происходил из потомственных дворян и в детские годы воспитывался в Кадетском корпусе. После этого мы перестали удивляться его знаниям атрибутов военной экипировки, иерархии воинских званий, титулов, уставных положений российской армии, ее организации и управления и до, и после военной реформы 1865 года. В своей научно-исследовательской деятельности он специальное внимание уделял и этим предметам знаний.

А еще позже мы узнали, что для него, потомственного дворянина, путь в советскую науку был непрост. И в школу его зачислили не по льготной рабочей категории, и в университет он пришел учиться не прямой дорогой, и приходилось ему зарабатывать рабочий стаж и даже какое-то время служить пожарником. И все же совсем уже не юношей он поступил в Институт философии, литературы и истории. Тогда одним из его учителей был будущий профессор нашей кафедры, кандидат наук, хотя и моложе Петра Андреевича, Михаил Герасимович Седов, выдвиженец сельской комсомольской молодежи. Только из ИФЛИ, когда началась война, первый ушел на фронт, а второй отправился в воркутинские лагеря на 10 лет по известной 58-й статье. Встретились они снова уже после 1956 года, когда Петр Андреевич был уже доктором наук и крупной величиной в советской историографии, а Михаил Герасимович вернулся полностью реабилитированным и был восстановлен в звание доцента. Но о нем будет другой рассказ.

В творческом отношении Петр Андреевич Зайончковский был самым плодовитым на нашей кафедре исследователем-публицистом. Свою фундаментальную работу об истории подготовки и проведении Великой реформы 1861 года он опубликовал в 1950 году. Монография была представлена им в Ученый совет исторического факультета для защиты в качестве докторской диссертации, которая состоялась в том же году. А уже в 1952 году им была выпущена монография по истории военной реформы. С таким же интервалом в два-три года выходили и другие его фундаментальные монографические исследования, подготовленные и снабженные комментариями письма и дневники выдающихся государственных деятелей: Милютина, Валуева, Половцева, библиографические справочники и указатели по основным проблемам истории России XIX века. Творческое наследие Петра Андреевича стало достоянием русской историографии. Его концептуальная эволюция научной историко-государственной проблематики России XIX века изучается новыми поколениями историков. Большой вклад в это дело внесли его ученики. Несомненно, Петр Андреевич Зайончковский был среди своих коллег и современников фигурой выдающейся по своему вкладу в советскую историографическую науку. Но академиком он не стал. Всего один раз он попытался выставить себя кандидатом на выборы в это высокое государственное научное собрание. Но, увы, не собрал необходимого количества голосов, даже чтобы пройти во второй тур голосования. Больше таких попыток он не предпринимал. Зато Британская Королевская Академия предложила ему занять место ее действительного члена.

Богатый архив Петра Андреевича и значительная часть его библиотеки были приняты на хранение в Государственный Исторический музей, в фондах которого он многие годы работал как исследователь и где многие годы был членом Ученого совета. Мне посчастливилось сотрудничать с Петром Андреевичем на кафедре истории СССР и как с коллегой, и как с членом Ученого совета ГИМ, директором которого я стал при благосклонной с его стороны рекомендации Министерству культуры РСФСР. Экзаменов и зачетов П. А. Зайончковскому я не сдавал. Петр Андреевич активно участвовал в судьбе своих учеников. Он заботливо опекал их, способствовал продвижению их научной и преподавательской карьеры.

* * *

Заключительный раздел второй части общего курса по истории СССР в период империализма (90-е годы XIX – начало ХХ века до Февральской революции 1917 года) нам в 1950/1951 учебном году читал доктор исторических наук Евгений Дмитриевич Черменский. Он тоже был из фронтовиков Великой Отечественной. Но с войны ему пришлось вернуться раньше, чем она окончилась, после тяжелого ранения под Сталинградом. Широкую известность профессионального ученого-историка он получил еще до войны. В 1939 году вышла в свет его книга «Буржуазия и царизм в годы первой буржуазно-демократической революции в России 1905–1917 годов». Я помню эту книгу, которая для нас, второкурсников, являлась главным пособием при подготовке к экзаменам. Но к тому времени (начало 50-х годов) она стала уже библиографической редкостью, и ее трудно было получить в библиотеке на руки по абонементу, а в читалку надо было для этого приходить с утра, чтобы опередить своего брата-сокурсника. Интерес к этой книге определялся совсем не ограниченным количеством ее экземпляров. Она в то время была редкой, если не единственной, обстоятельной книгой, в которой история российских буржуазных партий была изложена не по уже сложившимся в официальной историко-партийной литературе стереотипам, как партий, заранее предопределивших свою контрреволюционную роль в грядущих революциях 1905 и 1917 годов. В книге они были показаны автором в процессе эволюции их идеологических принципов в контексте происходивших социально-экономических процессов, а также в процессе выработки политических программ и тактики руководства разворачивающейся в стране открытой классовой борьбой за политическую гегемонию и власть. Наш лектор и автор названной книги исходил не из априорных штампов, сформулированных в «Кратком курсе истории ВКП(б)» для массового агитпропа, а давал читателям возможность понять глубину процессов в российском общественном движении, определивших в конечном итоге позиции основных политических сил, а точнее, классов накануне и в ходе начавшейся революции, а также понять и оценить соответствие их политических лозунгов требованиям революционных масс. Признаюсь, только он, Е. Д. Черменский, помог нам, студентам кафедры истории КПСС, осознать, что русская радикальная, либерально-радикальная и даже верноподданническая буржуазия не только «кралась к власти», когда трудовой народ, и прежде всего пролетариат, вступил в открытую борьбу с ней, но в этой борьбе и сама активно выступила как класс, лишенный политических прав и имеющий свой счет, свои претензии к самодержавию, более того, что она тоже намеревалась объединить силы и возглавить борьбу с ним. Эти намерения открыто были определены в программных документах политических союзов и буржуазных партий и в тактических лозунгах руководства движением. Автор не считал случайностью факты, что представители этих партий оказывались на баррикадах рядом с восставшими рабочими, крестьянами, солдатами и матросами. Такое о российских буржуазных партиях в 50-е годы уже, пожалуй, невозможно было услышать в официальной агитпроповской пропаганде. Она, правда, не оспаривала этих фактов, так как на них обращал внимание сам В. И. Ленин, критиковавший эти партии за ограниченность требований по отношению к самодержавной власти и разоблачивший их соглашательскую сущность, ставшей одной из причин поражения революции. Не оспаривала, но предпочитала не сосредоточивать на них внимания, а иногда и делала поучающе-назидательные намеки на буржуазный объективизм подобных суждений, на опасность апологетики буржуазно-радикального демократизма и принижения роли большевистского социал-демократического руководства революционными массами в России в революциях 1905 и 1917 годов. По этой причине, наверное, очень полезная и интересная книга Е. Д. Черменского, вышедшая в свет в 1939 году, так долго не переиздавалась, став недоступной для заинтересованного читателя. Она была переиздана только в шестидесятые годы. Я ее с интересом прочитал, но, прочитав, больше к ней не возвращался. Студентам своего семинара я всегда рекомендую читать вариант этой книги в первом издании 1939 года.

Как лектор Е. Д. Черменский был, однако, трудно воспринимаем. Во-первых, этому мешало последствие полученного под Сталинградом тяжелого ранения, повлиявшего на его речь. Ему все время приходилось напрягать голосовые связки. Как-то от этого неловко нам было его слушать: возникало опасение, что его голос вот-вот сорвется. Тем не менее самого лектора это не останавливало. Он продолжал не только излагать материал, но и пытался как-то эмоционально усиливать описание с помощью необычных словоупотреблений, особенно когда дело доходило до «камарильи», «ихтиозавров», «динозавров» и «зубров» кабинета самодержавного правительства или до критики его вечного оппонента историка Дякина.

Мое знакомство с Евгением Дмитриевичем Черменским, начавшееся еще со времени моего студенческого младенчества, продолжалось более сорока лет его профессорской деятельности на кафедре истории СССР. Я с благодарностью вспоминаю его благосклонное отношение ко мне. Свою книгу «История СССР. Период империализма», изданную в 1974 году как пособие для учителей, он подарил мне с автографом: «Дорогому Константину Григорьевичу Левыкину». Основу ее содержания составил тот самый курс лекций, который он прочитал нам, студентам второго года обучения. Свою главную задачу в ней автор определил в раскрытии исторических предпосылок Великой Октябрьской социалистической революции, закономерностей ее победы и роли партии большевиков в руководстве революционными массами трудящихся классов. На этой основе в течение всей своей научной и педагогической деятельности формировалась научная школа Евгения Дмитриевича, из которой вышли многие его ученики – кандидаты и доктора наук.

Несколько лекций по истории внешней политики России во второй половине XIX века прочитала нам Нина Степановна Киняпина. Наверное, ей не было тогда еще и тридцати лет, и мы, фронтовики, не буду греха таить, рассчитывали не только на снисхождение с ее стороны к нашим боевым заслугам, но и на собственную неотразимость. А молодой доцент, очень симпатичная наша почти ровесница, встретила нас на своем экзамене строгим взглядом, не оставляя никаких надежд ни на то, ни на другое. Каждый на экзаменах получал от нее по мере своих знаний, но, надо сказать, что двоек она почти не ставила, да и с тройками от нее уходили немногие. Мне повезло, я получил на ее экзамене «отлично» за ответ на вопрос о восточной политике правительства во второй четверти XIX века, несмотря на то что перепутал К. Маркса с Ф. Энгельсом, отметившего зависимость перемен в политике русского правительства от революционных событий в Европе. Нина Степановна, поправив меня в том, что слова «как только в Европе затухали революции, так перед Россией снова вставал Восточный вопрос» принадлежат Энгельсу, заметила, что в сути проблемы я разобрался достаточно основательно и с необходимой литературой ознакомился хорошо. С Ниной Степановной уже более сорока лет меня связывают не только общие интересы преподавательской и воспитательной работы, не только общие проблемы и заботы нашей кафедры, но и настоящая дружба. Я еще неоднократно буду называть ее имя и надеюсь, что сумею рассказать о ней и как о человеке, и как об ученом, и как об учителе, внесшем свой вклад и в русскую науку, и в наше университетское общее дело, которому мы вместе служили всю вторую половину ХХ века.

* * *

Многие годы до и после моих студенческих лет лекции по истории русской культуры XIX века читал Сергей Сергеевич Дмитриев. Этот специальный курс был обязательным для всех, специализировавшихся по проблемам отечественной истории. Но он был популярен и среди студентов иных кафедр, посещавших курс факультативно. Студенческий интерес к этому спецкурсу объяснялся, конечно, прежде всего феноменом расцвета русской культуры в «жестокий век» царствования Николая I, но не только этим. Нам был очень интересен сам лектор как человек и учитель. В наши студенческие годы Сергей Сергеевич не был еще профессором, но уже тогда все в нем: и облик его, и глубина научной эрудиции, и талант лектора, и степенность мудрого пожилого человека – все это, казалось нам, соответствовало образу университетского профессора. Именно так мы воспринимали его, встречаясь с ним на парадной лестнице старого истфака. Все в нем соответствовало преподавательскому статусу – и манера держаться с профессорским достоинством, и аккуратная бородка «эспаньолка», и ровный негромкий голос, и безупречная русская речь, и, наконец, профессорская черного бархата шапочка. Студенческий интерес к этому преподавателю был очень высок. Помню, как он вошел к нам, записавшимся на его спецкурс, в большую аудиторию на Моховой, очень спокойный, и начал ровным негромким голосом говорить. Так началась первая лекция, сразу, как только прозвенел звонок. Мы еще не успели разложить свои блокноты и тетрадки, еще двигали, усаживаясь, стулья, а Сергей Сергеевич, глядя как-то равнодушно, мимо нас, поверх голов, все говорил и говорил. Именно это показавшееся нам профессорское равнодушие укротило нас. Мы не заметили не только начавшейся тишины, но и того момента, с которого он зачаровал и увлек нас проникновенным рассказом о русской культуре XIX века. Зазвучали знакомые имена русских писателей, поэтов, художников, актеров, ученых, названия театров, университетов. Мы все вдруг стали понимать, что так мало знали обо всем этом до встречи с Сергеем Сергеевичем. Неожиданно, вслушиваясь, мы как по команде стали торопливо записывать интересную лекцию интереснейшего человека, как будто пришедшего к нам из девятнадцатого века. Являясь глубоким знатоком отечественной культуры, Сергей Сергеевич излагал ее историю как закономерную эволюцию от русского классицизма и романтизма, сложившихся в условиях просвещенного российского абсолютизма, к реализму новой исторической эпохи. Результатом этой эволюции явилось то, что в условиях сохраняющегося самодержавно-крепостнического строя и сословной иерархии российского общества, несмотря на наметившиеся в нем кризисные явления, еще далекие от каких-либо радикальных перемен, в культуре наметились тенденции развития общенационального исторического, общественного сознания не только в просвещенной интеллектуальной дворянско-аристократической среде, но и в новой разночинной демократической среде, более значительной части русского народа. В этом смысле и заключался феномен русской культуры, особенно в литературе, в художественном творчестве и общественной мысли, как голоса нового гражданского общества. Новые творческие силы в искусстве, в науке, в общественной мысли пробудили интерес к культуре широких слоев простого народа.

Демонстрируя глубокое знание предмета, Сергей Сергеевич никогда не прибегал к упрощению его основных понятий и исследуемых проблем. Тем более он никогда не допускал схематизма в построении выводов. Он не строил своих лекций по каким-либо абстрактным социологическим схемам. Читая нам курс лекций по истории русской культуры, Сергей Сергеевич и сам являл собой образец высококультурного русского интеллигента. Он был знатоком русского языка и блестяще пользовался им, находя для объяснения сложных научных понятий необходимые слова и образы, избегая словесных штампов иностранного происхождения.

Все это соответственно настраивало его собеседников и особенно нас, студентов. Он умел соблюдать необходимую дистанцию между равными себе коллегами и своими учениками, никогда не прибегая к фамильярности и не допуская ее по отношению к себе.

Кандидатскую диссертацию он защитил еще в довоенные годы, но доктором исторических наук Сергей Сергеевич не стал. Однако и без этой степени он заслуженно и по праву был удостоен звания профессора Московского государственного университета. Для этого у Ученого совета МГУ было достаточно оснований. Он был автором учебников, его лекции по истории русской культуры издавались и переиздавались большими тиражами. Много внимания он уделял созданию хрестоматий по общему курсу истории СССР, публикации источников. Под его редакцией вышло много публикаций по различным проблемам истории общественного движения и особенно по истории русской культуры XIX века. Но главным результатом научной и педагогической деятельности Сергея Сергеевича были и остаются его многочисленные ученики, многие из которых стали докторами наук, а один из них – Иван Дмитриевич Ковальченко – академиком Академии наук СССР. Но каких бы высот ни достигли ученики, для них учитель всегда оставался Учителем.

Если спецкурс Сергея Сергеевича Дмитриева предлагался нам для свободного, добровольного выбора, то курс лекций доцента Серафимы Ивановны Антоновой «История рабочего движения в России в конце XIX – начале ХХ века» был обязательным для студентов, выбравших специализацию по кафедре основ марксизма-ленинизма. Этот курс был нами прослушан параллельно курсу С. С. Дмитриева. Скажу откровенно, добровольно на курс С. И. Антоновой я бы не пошел. Понадобилось определенное время и терпение, чтобы оценить полезность этого курса с точки зрения фундаментальных знаний фактической истории революционного движения в России, необходимых нам как будущим специалистам по предмету историко-партийной науки, именовавшейся в те годы «Основами марксизма-ленинизма». Ее лекции оказались изложением содержания недавно защищенной ею кандидатской диссертации с тем же названием, что и спецкурс. Серафима Ивановна помогла нам понять эту важную историко-партийную проблему, но и поделилась с нами собственным опытом исторического исследования. Дело в том, что тогда, в начале пятидесятых годов, в историко-партийной науке еще только-только начинался поворот от утвердившихся априорных схем и стереотипов научного мышления, от методики комментирования известных теоретических положений, сформулированных в трудах основоположников марксизма-ленинизма, как предопределяющих оценку, содержание, смысл и историческое значение фактов и событий. Поворот начался, и уже в те годы такая методика получила критическое определение «талмудизма» и «начетничества». Историки партии начинали осознавать тогда необходимость творческого отношения и к трудам основоположников революционной теории марксизма, и тем более к опыту и задачам исторической науки, к ее новейшим достижениям в исследовательской методологии. Осознать-то осознали, но со старыми, привычными схемами расставались очень медленно. Серафима Ивановна подала нам пример прежде всего научного подхода к постановке исследовательских задач и определению их научной актуальности не с помощью привычной отсылки к тому или иному теоретическому положению, пусть даже и очень авторитетному, а в результате глубокого историографического анализа проблем истории освободительного движения в России. Библиография ее спецкурса была необыкновенно широка и по составу авторов, и по широте проблематики.

Специальную лекцию она посвятила проблеме практического анализа источниковедческой базы, методики выявления, классификации и систематизации источников, документальных, опубликованных и неопубликованных, статистических материалов и критическому анализу их происхождения, оценке их репрезентативности и объективной достоверности. Для нас, будущих историков партии, эта лекция была наиболее поучительна. Да и не только для нас. Я вспоминаю в связи с этим реплику одного уважаемого мной человека, несомненно авторитетного знатока фактической истории революционного движения Наума Васильевича Савинченко, когда при обсуждении курсовой работы его пытливая ученица Света Сергиенко упрекнула своего товарища по группе в недостаточном использовании архивных материалов. Он раздраженно заметил ей: «Ну что же, вы думаете, что какая-нибудь архивная бумажка сможет изменить что-либо в политике партии?»

Озадачила нас своим исследовательским опытом Серафима Ивановна, предупредив, что на экзамене по своему курсу она будет особенно внимательна к историографической и источниковедческой стороне вопросов. Это предупреждение заставило нас серьезно поработать с рекомендованной ею литературой. Экзамен наша группа сдала успешно. Экзаменатором Серафима Ивановна оказалась покладистым, наверное, потому, что заметила наше добросовестное отношение к ее лекциям, но еще и потому, что она оказалась добрым человеком. Ее строгая доброта оказалась полезной нам, ибо с ее помощью мы достаточно глубоко и своевременно поняли суть серьезной научной проблемы, важной для нашей историко-партийной специализации, особенно с точки зрения приобретения опыта самостоятельной работы с научной исторической литературой и с историческими источниками.

* * *

В отличие от спецкурсов Сергея Сергеевича Дмитриева и Серафимы Ивановны Антоновой практический семинар по второй части общего курса лекций по истории России XIX – начала XX века особых впечатлений в моей памяти не оставил. Вел его Петр Семенович Ткаченко, только начинавший тогда свою преподавательскую работу после недавней защиты кандидатской диссертации. Был он учеником Сергея Сергеевича Дмитриева, но, увы, увлечь нас, как это умел делать его учитель, он не смог. Впечатление на нас, однако, он произвел своим огромным ростом и фигурой богатыря, огромной, круглой, широколобой головой и типичным украинским добродушным улыбающимся лицом. Встретившись с ним, мы вспомнили запорожского казака из кинофильма «Богдан Хмельницкий» в исполнении артиста Бориса Андреева. А наш Петр Семенович оказался бывшим старшиной Великой Отечественной. С таких, как он, военные художники рисовали для фронтовых плакатов дошедшего до Берлина, улыбающегося, широкогрудого, в орденах и медалях старшину с автоматом. Эти ассоциации не могли не вызвать у нас симпатии к нему. К сожалению, его семинар не вызвал интереса. Несмотря на то что тема семинара нам была предложена интересная – история участия русской молодежи в революционном освободительном движении второй половины XIX века. На семинарах Петр Семенович очень много говорил об известных фактах и хрестоматийных персонажах истории народовольчества и начинающегося рабочего движения. После его рассказов нам ничего не оставалось, как в своих рефератах своими словами передать услышанное от него. Конечно, это облегчало нашу задачу. Я, например, выбрал тему истории революционно-пропагандистской деятельности Н. В. Щелгунова и М. Л. Михайлова. Доклад у меня получился поверхностный, составленный по общеизвестной литературе. Самостоятельным поиском оригинального материала я утруждать себя не стал, зато представил реферат в назначенный срок, и добродушный Петр Семенович, сопроводив мой доклад пространным заключением, отметил, что «автор в целом выполнил поставленную им задачу», и поставил мне зачет. Теперь я, конечно, каюсь в своем студенческом грехе, признаюсь в том, что не проявил должной добросовестности. К сожалению, этим мы злоупотребляли и в других семинарах, когда нам казалось, что не имеет смысла тратить время на изучение литературы по проблемам, не являющимся для нас необходимыми.

В последующие студенческие и аспирантские годы с Петром Семеновичем как преподавателем мне не приходилось иметь дело, хотя знакомство наше продолжалось. В 1957 году мы вместе с ним ездили на уборку урожая в целинную Кустанайскую область в составе университетского студенческого отряда. Там мы имели возможность оценить богатырскую силу Петра Семеновича на работах по закладке силоса, сеноуборке и у зерноочистительных агрегатов третьего отделения мендыгоринского зерносовхоза. С 1965 года, когда я перешел на кафедру истории СССР XIX – начала XX века, и до его выхода на пенсию мы преподавали одинаковые дисциплины. Я принимал участие в обсуждении его докторской диссертации, которую он защищал в Саратовском университете.

Умер он в 1997 году. Хоронили его дети его второй жены, своих у него не было. На похоронах от исторического факультета присутствовали я и профессор Анна Федоровна Чмыга. Гражданская панихида прошла, как полагается, но, когда осталось исполнить последнее по обряду действие, оказалось, что в крематории Хованского кладбища за неуплату долгов была отключена электроэнергия. Такой постыдной оказалась эта нечеловеческая гримаса «независимой либерально-рыночной жизни», проводившей в последний путь старшину Великой Отечественной войны, профессора Московского государственного университета Петра Семеновича Ткаченко.

* * *

Основу идеологического воспитания студенчества и специалистов в советских вузах для всех сфер народного хозяйства, народного образования, науки, культуры и искусства составлял комплекс общественных наук – основы марксизма-ленинизма, политэкономия, диалектический и исторический материализм. Все эти дисциплины обязательно входили в учебные планы всех без исключения вузов. Однако количество часов, отводимых на их преподавание, было различным: объем программ каждой из этих дисциплин для технических вузов составлял 120 часов, а для гуманитарных – 220 часов. Преподавание велось последовательно четыре года обучения: основы марксизма-ленинизма (история ВКП(б), а позднее – КПСС) преподавались на первом и втором курсах; политэкономия – на третьем; исторический и диалектический материализм – на четвертом. Качество преподавания и результаты усвоения студентами этих дисциплин находились под постоянным контролем партийных органов «сверху донизу», начиная с ЦК ВКП(б) и кончая парткомами вузов. В Министерстве высшего и среднего специального образования было для этого создано специальное Управление преподавания общественных наук. Глубокое и творческое усвоение этих идеологических дисциплин являлось общественным и гражданским долгом советского студенчества.

Сразу скажу, что научный уровень преподавания этих дисциплин был не везде высок и не везде соответствовал амбициям преподавателей, вышедших во многих случаях из руководящих партийных кругов. За недостатком научной подготовки и в силу своей низкой эрудиции они оказенивали порученную им преподавать дисциплину и вызывали и к себе, и к своему предмету скептическое отношение. Студенческий скепсис к общественным наукам имел место и в Московском университете. Чаще он возникал на естественных факультетах и реже – на гуманитарных, потому что на этих факультетах общественные науки преподавали нам более опытные ученые, сами имеющие университетское образование. Традиционно в нашем университете нельзя, например, было преподавать историю КПСС, не имея базового исторического образования, политэкономию, не имея широкого экономического образования, и диамат, не имея философского образования. Нельзя было идти к будущим юристам и филологам без максимума знаний по истории, философии и праву.

Историческому факультету особенно повезло. У нас много лет общий курс лекций по основам марксизма-ленинизма, а позже – по истории ВКП(б) и КПСС читал один из лучших лекторов по этому предмету – Наум Васильевич Савинченко. Мы встретились с ним в 1950/1951 учебном году на первой его лекции в Ленинской аудитории, увидели, услышали и в конце лекции наградили дружными аплодисментами за интересный рассказ о событиях, происходивших в России между февралем и октябрем 1917 года, о борющихся между собой политических силах в выборе грядущего исторического пути великого Российского государства, его народов, о меняющейся в ходе этой борьбы обстановке, о меняющихся политических лозунгах партий, о процессе формирования политической армии социалистической революции, о политических лидерах и вождях. При этом лектор никогда не заглядывал в конспект. Однако в правом кармане его пиджака всегда была тонкая ученическая тетрадка. Иногда, когда ему надо было что-то процитировать, он каким-то особым артистическим жестом вынимал ее, театрально раскрывал какую-то страницу и, держа тетрадку в правой руке, не глядя в нее, произносил точно, слово в слово, нужную цитату, тут же сообщая имя автора, название цитируемой статьи, время и место ее публикации. Потом тем же жестом тетрадка отправлялась в тот же карман. Говорил он негромко, но не монотонно, не бубнил, а играл своим голосом, как это могут делать только актеры. Он интриговал нас неожиданностью того, что хотел сказать как бы доверительно, только для нас. Этой игрой голоса он укрощал нас в самом начале лекции, когда аудитория еще не уселась, не успокоилась. Мы все были заняты приготовлением к конспектированию и вдруг видели, что лектор что-то говорит, когда шум в аудитории еще не стих. А лектор, красивый мужчина, хотя и невысокого роста, с красивой прической из седых волос, в опрятном костюме, все продолжал шевелить губами, не усиливая своего голоса, не срываясь, без назидания, без призывов «прекратить шум». И аудитория будто бы замирала. Мы слышали грамотную, чистую русскую речь высокообразованного интеллигента. Позже я неоднократно слышал, как Наум Васильевич делал справедливые замечания молодым преподавателям, да и студентам, за неправильно произнесенное русское слово, за неправильно истолкованный его смысл, за вульгаризацию сложных научных терминов и понятий. А ведь всего каких-нибудь два десятка лет назад Наум Васильевич крестьянствовал вместе со своим отцом и братьями в большом селе недалеко от сибирского города Канска и в мыслях не имел стать не только профессором, но еще и профессором Московского государственного университета.

Но, раз приехав в Москву, он на всю жизнь стал москвичом. Путь к образованию и в науку открыла перед ним Советская власть. Все остальное он сделал сам, своим умом, своим сердцем, своей новой верой. На его лекциях в Ленинской аудитории всегда был полный аншлаг. Нас не надо было ни убеждать, ни призывать обязательно посещать их. Он удивлял нас своим особым приемом подачи знакомого факта, а иногда и веселил уместным анекдотом. Это не упрощало ни мысли, ни серьезности исторического факта, о котором шла речь. Помнится, как он излагал основные принципы ленинского понимания национального вопроса. Зашла речь о признаках наций как исторической общности людей, определенной И. В. Сталиным в статье «Марксизм и национальный вопрос». Когда дошла очередь до четвертого основного признака – «единства экономических связей», лектор вдруг совершенно неожиданно упростил историческую ситуацию складывания общенационального рынка почти крестьянской сказочкой о московском купце времен Ивана Калиты, поехавшем с товаром в Рязанское княжество. «А там, – повествовал наш лектор, – княжеские рязанские слуги схватили купца, товар отобрали, по шее надавали и пинком отправили домой. Что делать было незадачливому купцу? Жаловаться своему московскому князю? А он ему скажет: „А какого рожна тебя туда носило? Торгуй дома!” – Да еще и для науки кнутом огреет». Эта простая притча, придуманная, может быть, самим лектором, бывшим крестьянином, нисколько не свидетельствовала об упрощении сложного исторического явления. Наум Васильевич всегда отдавал себе отчет, что перед ним в аудитории сидят не иванушки-дурачки. Он придумал житейскую ситуацию, такую же, как и художник Васнецов, нарисовавший когда-то русского витязя на распутье. Размышляя теперь над аллегориями уважаемого учителя, я вдруг подумал, что в нашей современной либерализированной России не нашлось еще ни такого художника, ни такого учителя, который бы с такой же точностью и простотой создали образ переживаемой эпохи исторического бездорожья. Если бы такой художник нашелся, я бы посоветовал ему повторить сюжет картины Васнецова, но вместо витязя нарисовать рязанского или орловского крестьянина, везущего в стольный град Москву, на московские рынки, на продажу свои деревенские разносолы, а вместо камня нарисовать недобрых молодцов кавказской наружности с автоматами Калашникова. И еще бы посоветовал под такой картиной написать «Россия снова на том же распутье» или «А куда же теперь русскому мужику податься?»

Нам очень хотелось, особенно фронтовикам-партийцам, лично познакомиться с лектором, но подходящего случая не было. Он, однако, представился нам, когда подошло время его лекции о нэпе. Ошибочность восприятия и понимания этой политики определенной частью партии как отступления от провозглашенных идеалов и целей социалистической революции Наум Васильевич разъяснил на примере личного крестьянского опыта, который не сразу привел его в революцию и научил понимать суть перемен в жизни российского государства и его народов. Наум Васильевич был родом из типичной середняцкой семьи, переселившейся в 1911 году в далекий Красноярский край из малоземельной Белгородской губернии, соблазненной столыпинским законом о переселенцах и надеждой на лучшую жизнь. Своим библейским именем он был обязан крестившему его сельскому священнику. Жизнь не сулила новокрещеному ничего, кроме сермяжной крестьянской доли. Грамоте он был обучен в приходской школе. В 1919 году крестьянский сын Наум был призван в Красную Армию и службу свою красноармейскую начал в знаменитой 30-й Иркутской «железной» дивизии, которой командовал знаменитый комдив Василий Блюхер, тоже сибиряк, крестьянский сын. В составе одного из ее полков он в ноябре 1920 года форсировал Сиваш, штурмовал Перекоп, выслушав перед этим напутственную зажигательную речь предреввоенсовета Льва Давидовича Троцкого, призывавшего красноармейцев к подвигу во имя мировой революции. За подвиг своих бойцов дивизия добавила себе еще одно наименование – Чонгарская, а красноармеец, политбоец батальона Наум Савинченко был награжден орденом Боевого Красного Знамени. Эту награду он получил из рук М. В. Фрунзе. Политбойцом батальона он был назначен в самые страшные дни сражения за Крым вместо павшего в бою товарища. С этого момента, наверное, и начался его путь в неведомую еще ему политическую науку. Политграмота давалась ему непросто. Однажды, в перерыве между боями, комиссар дал ему брошюру, автором которой был парижский коммунар. Начиналась она со слов: «Шапки долой! Я буду говорить о героях Парижской коммуны». Комиссар поручил политбойцу прочитать эту тоненькую книжечку и провести с красноармейцами батальона беседу о первой пролетарской революции, о парижских коммунарах. О том, как это произошло, я узнал из рассказа самого Наума Васильевича. С брошюрой он ушел на крестьянское гумно и там в тишине выучил весь ее текст наизусть. А потом он слово в слово произнес его перед красноармейцами, сопровождая свой пересказ комиссарскими жестами. «Вот так, – сказал Наум Васильевич, – началась моя самостоятельная учеба партийного пропагандиста». Об этом Наум Васильевич поведал нам в своей лекции на тему «Переход Советской власти к новой экономической политике». Изложив суть вопроса о причинах необходимого и решительного перехода партии большевиков и советской власти от навязанной стране Гражданской войной политики «военного коммунизма» и продразверсток к новой политике, которая бы могла обеспечить нормальные условия развития страны в мирных условиях, лектор обратил наше внимание на то, что не все и не сразу не только в политическом руководстве, но в массовом сознании одинаково с В. И. Лениным, без колебаний вправо и влево, восприняли нэп. «Среди таких оказался и я», – удивив нас неожиданной откровенностью, признался Наум Васильевич. Все мы от неожиданности перестали писать и как по команде воззрились на лектора, а тот еще и добавил, что в знак несогласия с нэпом он в том же 1921 году вышел из партии большевиков.

В тот год, выписавшись из госпиталя после ранения и тифа и демобилизовавшись «по чистой», Наум Васильевич возвратился в свое село. Возвратился он партийцем-краснознаменцем и сразу вошел в местную партийную ячейку. На одном из ближайших собраний односельчане избрали его секретарем сельского совета. Вот как, кстати, проходили тогда выборы: председатель совета – друг Наума Васильевича – объявил собранию, что секретарем предлагается выбрать вернувшегося с войны красноармейца, краснознаменца Наума Савинченко. Спросив после этого «Кто против?» – он тут же решительно заключил, окинув взглядом собрание: «Пиши – единогласно!» Так бывший политбоец легендарной 30-й Иркутской, Самарской, Чонгарской «железной» дивизии вошел в органы власти в своем селе. А в селе этом, как и по всей России, началось претворение в жизнь дошедших в сибирские края решений о введении новой экономической политики. Сельской власти надлежало исправить перегибы, допущенные по отношению к крестьянам-середнякам во времена «военного коммунизма». Такой перегиб имел место и в семье Савинченко: его отец запахал тогда у своего соседа одну или две десятины земли, пользуясь правом семьи красноармейца. И вот теперь его сыну, краснознаменцу и партийцу, предстояло вернуть эту десятину соседу-хозяину, признанному середняком. Реакция на это решение оказалась мгновенной – Наум Васильевич в знак протеста заявил о несогласии с новой экономической политикой и о своем выходе из ВКП(б). Не сумел тогда политбоец ни угадать на том перепутье, какой дороги держаться, ни понять суть политики, проводившейся, в первую очередь, в интересах основной массы крестьянства, а следовательно, и основной части трудового населения страны, более всего пострадавшей в годы Гражданской войны от всяческих трудовых и военных мобилизаций. А запаханную десятину ему пришлось вернуть соседу.

В те дни в его жизни имел место еще один неожиданный эпизод. Из краевого военного комиссариата пришла повестка, в которой Науму Васильевичу предписывалось прибыть для получения второго ордена Красного Знамени. А он отправил повестку обратно, написав, что «награду принять не может, так как после первого ордена не знает и не помнит других своих заслуг». Вот каким оказался красноармеец-коммунист, прошедший боевую и политическую закалку в 30-й «железной» дивизии РККА. Свое несогласие с непонятным нэпом он заявил честно и без всякого сожаления открыто отказался от награды как не заслуженной им.

Кстати, он и первый-то орден принял без особой охоты. Забавно было слышать от него и об этом случае. После штурма Перекопа его единственного в батальоне наградили орденом Боевого Красного Знамени. Других наградили золотыми именными часами. Наум Васильевич рассказал, что он долго упрашивал комиссара обменять орден на золотые часы с цепочкой. «В селе у нас, – объяснял свой поступок герой Перекопа, – золотые часы с цепочкой имел только сын лавочника. А если бы я вернулся домой с такими же, то все наши деревенские девки стали бы моими ухажерками. А орден? Что он значит? Значок как значок!» Мы слушали эту непридуманную сказку и вспоминали придуманного крестьянского сына Василия Теркина, которому непременно ко встрече со своими невестами «в стороне своей смоленской» достаточно было бы простой солдатской медали. Мы вспоминали при этом и себя. Ох как нельзя было вернуться с войны «на свою вечерку» без медали! А еще вспоминалась любимая сердцу песня про «письмо летучее» от далекой воображаемой невесты, «что ждет и в крайнем случае согласна на медаль». Ох, как понимали мы уважаемого лектора, знающего цену своему подвигу и чести, за бескорыстную солдатскую душу.

Свой «грех» Наум Васильевич осознал собственным умом и искупил опытом крестьянской жизни, с помощью своих соратников-политбойцов, не вычеркнувших его из своих рядов, доверивших ему ответственную работу в совете и пославших его на учебу сначала в школу крестьянской молодежи, затем на рабфак, а потом и в Институт красной профессуры. В партию большевиков Наум Васильевич снова вступил в 1923 году и никогда, до самой смерти, из нее более не выходил. Пережив и переосмыслив свой левацкий перегиб, свою «детскую болезнь», Наум Васильевич в своих лекциях особое внимание уделял именно этой опасности, порой незаметной, но приносящей больший вред действиям и поведению партийных функционеров. На всю жизнь запомнились мне его лекции о диктатуре пролетариата как политического союза трудящихся, организованного в форме Советской власти для завершения борьбы «против сил и традиций старого общества», борьбы не только и не столько кровавой, сколько административной, и просветительской, и культурной. Запомнились мне и лекции о новой экономической политике со сказочными иллюстрациями совсем не сказочных эпизодов из жизни самого лектора. Запомнились и лекции о «великом переломе» и о «головокружении от успехов» в годы социалистической реконструкции крестьянской жизни. Кроме как от Наума Васильевича, я ни от одного лектора по историко-партийной проблематике не слышал настойчивых и откровенных предупреждений об опасностях, таящихся в самой организации и жизни социалистически коллективизированного советского общества. На эту опасность как на возможность нетрудовому элементу жить за счет трудового коллектива обратил внимание партии и трудового крестьянства И. В. Сталин на II съезде колхозников-ударников. Но, как ни странно, последующее поколение партийных руководителей и пропагандистов – историков партии оставило без внимания это очень важное предупреждение о грозящем перерождении советского общества. А они явно обнаружили себя в период так называемого развитого социализма.

Мое непосредственнее общение с Наумом Васильевичем Савинченко, начавшееся как общение ученика с учителем, продолжались все последующие годы учебы и нашей совместной работы на историческом факультете. У меня еще будет много поводов вернуться к воспоминаниям об этом университетском профессоре, заведующем кафедрой истории КПСС, общественном деятеле нашего многотысячного коллектива МГУ и просто удивительном человеке. Здесь же я закончу рассказ о нем тем, что на фоне этой яркой личности в очень невыгодном свете представлялись нам те преподаватели истории партии, которые на семинарах и на практических занятиях тщательно контролировали нашу работу по конспектированию трудов классиков марксизма-ленинизма. Наум Васильевич учил нас понимать, а они – запоминать их афористически звучавшие постулаты. Не буду вспоминать их имен. Многие из них были еще молоды и неопытны и не имели еще педагогического опыта.

* * *

На третьем году обучения мы обрели новый качественный статус студентов-старшекурсников. С этого года начиналась наша специализация, и наши учебные группы переформировались в группы по кафедрам, избранным студентами для углубленного изучения интересующей их исторической проблематики. В наш учебный обиход вошли новые формы организации учебного процесса. Наряду с продолжающимися обязательными курсами общеисторического образования нам представлялось возможным выбирать для себя специальные курсы и специальные семинары, соответствующие индивидуальным научным интересам каждого. Вместе с этим мы выбирали себе и будущего научного шефа, под руководством которого нам предстояло предпринять самостоятельные шаги в научно-исследовательской работе. Однако и на этом этапе основную часть плана наших учебных занятий составляли по-прежнему обязательные общеобразовательные курсы лекций и профсеминары. Поэтому я продолжаю свой рассказ о профессорах и преподавателях, которые в годы нашей учебы на третьем и четвертом курсах читали нам общие курсы по отечественной истории, по истории стран Европы и Америки, а также стран Востока и, конечно, по блоку общественных наук – политэкономии и философии.

Курс по истории советского общества (с октября 1917 г.) в 1951/1952 учебном году начал читать нам доцент Ефим Наумович Городецкий. Тогда он еще не был доктором исторических наук, но его имя уже было вписано в ряд имен известных советских историков, внесших основной вклад в разработку истории Великой Октябрьской социалистической революции, формирования ее исторических предпосылок, организации политических сил, рождения и организации власти революционного народа, ее первых шагов в укреплении Советского государства, вывода страны из состояния войны и грозящей экономической катастрофы, а также причин, приведших к Гражданской войне. Правда, все эти проблемы были нам уже достаточно хорошо знакомы по блестящим лекциям Наума Васильевича Савинченко. Поэтому Наума Ефимовича Городецкого мы встретили с любопытством. Оно подогревалось и тем, что и тот и другой вышли из одной школы исторического и политического образования – из Института красной профессуры. В сущности, оба они придерживались общей концептуальной основы, сформулированной И. В. Сталиным в книге «Вопросы ленинизма» и направленной, главным образом, против троцкистского истолкования ленинской теории социалистической революции путем подмены ее понятием теории перманентной революции. Но если первый увлекал нас блестящим партийно-пропагандистским талантом, глубоким знанием произведений классиков марксизма-ленинизма и умением раскрыть в живых образах их основные теоретические положения, то другой воздействовал на нас опытом исследователя подлинного исторического материала, умением на основе изучения широкого, комплексного анализа источников воспроизвести исторические события истории Октября и Гражданской войны не в лозунговом, плакатном изображении революционных атакующих масс, а в конкретных, документированных фактах истории рождения и организации Советского государства. Ссылаясь на разнообразные исторические источники и опыт исследования этой истории, накопившейся в историографии, он давал нам пример построения научных доказательств, начиная их не от априорной теоретической установки, а от постановки и задачи предстоящего исследования и ее решения на основе анализа документального исторического материала. В этом смысле как историк-исследователь Ефим Наумович Городецкий читал курс более обстоятельно, чем историк-пропагандист Наум Васильевич Савинченко. Различие это, наверное, коренилось в том, что пропагандист-политбоец и бывший крестьянин сам воевал за Советскую власть, сам форсировал Сиваш и штурмовал Перекоп. Ему для своих лекций не нужно было искать факты в архивах. В революционной практике он сам был субъектом истории. Замечу, что это обстоятельство порождало некую конкуренцию, а иногда и серьезные разногласия между ними и между им подобными нашими учителями не только на историческом факультете, но и в других вузах и исследовательских центрах. Об этом еще будет повод порассуждать. Опыт исследовательской практики и научной публикаторской деятельности был накоплен Е. Н. Городецким в годы его работы в составе авторского коллектива комиссии по истории Гражданской войны. Он непосредственно принимал участие в публикации первого и второго томов шестнадцатитомной серии, которая готовилась к изданию по решению ЦК ВКП(б). За участие в этом важном деле он был удостоен звания лауреата Сталинской премии. Кстати, в комиссии Ефим Наумович работал под непосредственным руководством историка Исака Израилевича Минца, в свою очередь удостоенного после выхода первых томов избранием в академики Академии наук СССР. Авторитет Ефима Наумовича Городецкого усиливал и тот факт, что несколько лет после войны он работал заведующим Сектором истории в Отделе науки ЦК ВКП(б).

Лекции Е. Н. Городецкого имели у нас, студентов, большой успех. Как и Наума Васильевича, мы также провожали его аплодисментами. Многие студенты с интересом слушали его специальные курсы и посещали его спецсеминар. Но при всем его высоком авторитете как ученого многих из нас, студентов, долго удивлял тот факт, что некоторая часть преподавателей факультета, и прежде всего его коллеги, преподаватели кафедры истории СССР, недоверчиво относилась к чистоте идеологического кредо Ефима Наумовича как историка-марксиста. Более того, в 1948–1949 годы он оказался в числе критикуемых и даже обвиняемых в принадлежности к группе профессоров, якобы пропагандировавших в своих научных трудах «чуждые советской науке» идеи космополитизма. Обвинители требовали самых суровых решений. Вместе с ним под эту критику попала и Эсфирь Борисовна Генкина, которая продолжила вслед за Ефимом Наумовичем чтение общего курса, и Наум Ефимович Застенкер с кафедры новой и новейшей истории, читавший нам в тот же год курс лекций по новой истории европейских стран. Сурового партийного приговора в отношении к ним тогда не последовало, но отголосок критики, прозвучавшей на многодневных партийных собраниях, долгое время проявлялся рецидивами недоверия со стороны их партийных научных оппонентов. Критически относился всегда к Ефиму Наумовичу и Наум Васильевич. Долгое время я полагал, что причиной этому были личные амбиции, рождающиеся в спорах за право истинного понимания и толкования теоретических постулатов марксизма-ленинизма, решений руководящих органов страны по вопросам текущей политики партии и государства на переломных рубежах современной истории. И все-таки я пришел к выводу, что дело было не только в личных амбициях, но и в различии жизненных дорог, которые привели их в историческую науку, все в том же факте – крестьянский сын, политбоец Наум Васильевич форсировал Сиваш и штурмовал Перекоп, выходил из партии в знак несогласия с нэпом и чистосердечно открыто признал свою вину перед партией, а потом до конца дней своих оставался верен ее идеям. А Ефим Наумович Сиваша не форсировал, Перекопа не штурмовал, из партии по какому-либо несогласию не выходил, но в условиях начавшегося в ней политического кризиса уже в годы перестройки очень быстро отошел от партийно-научных концепций и своих прежних гражданских и общественных взглядов.

* * *

Вслед за Е. Н. Городецким лекции по истории Гражданской войны читал нам Георгий Назарович Голиков. Я отлично помню, как этот лектор в военном мундире с полковничьими погонами, еще молодой и стройный мужчина с доброй улыбкой вошел в Ленинскую аудиторию с рулоном географических карт. Эти карты он попросил развесить нашего старосту Ивана Ивановича Иващенко, а сам взошел на кафедру, приветливо поздоровался с аудиторией и представился нам как преподаватель, которому поручено прочитать лекции по истории Гражданской войны и иностранной военной интервенции в 1918–1921 годы. Все в начале нашего знакомства было исполнено лектором четко, по-военному, деловым образом. Аудитория тоже сразу настроилась на деловой лад, ожидая интересного общения с известным военным историком. Но странное дело, как только лектор заговорил, а точнее, начал читать текст своей первой лекции о начале Гражданской войны и военной интервенции, об образовании первых фронтов на севере, юге и востоке страны, о военных мятежах в центре и в национальных регионах молодого советского государства, у аудитории возникло неожиданное разочарование. Лектор, склонившись над текстом лекции, словно бы забыл про своих слушателей. Он читал этот текст невыразительным голосом. На верхних рядах аудитории его, наверное, не было слышно, а до средних доносились знакомые уже нам названия городов и областей, где начинались тоже знакомые со школьных времен события, где высаживались англо-франко-американские и германские интервенты. Иногда он отрывался от текста и взмахом указки в сторону развешенных карт очерчивал районы военных событий, и без того ярко обозначенных на них стрелками, указывающих направления противостоящих фронтов, и флажками – символами мятежных городов и губерний. Интерес к лектору у аудитории сразу пропал, а в последующие дни она заметно поредела. Нет у меня никаких оснований сомневаться в научной эрудиции этого лектора, в глубоком знании им своего предмета. Но как лектор Георгий Назарович Голиков не оставил о себе впечатления, адекватному уровню его научной квалификации. Для этого, оказывается, нужен особый талант. Вот у Наума Васильевича и Ефима Наумовича он безусловно был. И еще, наверное, следует заметить, что к восприятию истории Октябрьской революции и Гражданской войны послереволюционные поколения молодежи были подготовлены не историками, а советскими писателями, поэтами, драматургами, режиссерами кино и театра. Думаю, что многим из них Георгий Назарович явно уступал в способностях реконструировать подлинные события истории на основе фактов и документального материала, те «хождения по мукам», которые пережил российский народ на небывалом доселе переломе времени. Да, дело оказалось не только в чьих-то личных способностях. Вся наша советская историческая наука, несмотря на все свои успехи, достигнув высочайшего исследовательского уровня, не смогла сравняться с мастерами советского художественного творчества. Это им, в первую очередь, принадлежит заслуга формирования оценки результатов Великой Октябрьской социалистической революции и создания первого в мире государства рабочих и крестьян в массовом историческом сознании. А может быть, получилось даже так, что историки оказались виновными в том, что такой непрочной оказалась советская историческая идеология в момент испытания ее в смутные перестроечные годы, годы поиска выхода из социального, экономического и морально-политического застоя. Более того, среди историков очень быстро обнаружились организованные силы, неизвестно где подготовленные, которые быстро и добровольно стали на службу рыночной идеологии. Теперь все стало наоборот: новые российские историки очень быстро перековались из марксистов-ленинцев в основоположников нового «цивилизационного» подхода к историческому познанию, а современные писатели, драматурги, кинорежиссеры, художники никак не могут найти в новой рыночно-демократической свободе образы и примеры обещанного общественного и личного благоденствия народа. Новое художественное творчество надолго погрязло в болоте чернухи, порнографии и жанра криминального детектива. Впрочем, все эти размышления уж никакого отношения к нашему лектору по истории Гражданской войны в СССР Георгию Назаровичу Голикову не имеют. Все, что произошло в нашей жизни в начале девяностых годов, – все это случилось, когда его уже не было среди живых. А книги его остались и, наверное, еще читаются.

* * *

Георгия Назаровича Голикова в нашей большой лекционной аудитории Ленинки сменила Эсфирь Борисовна Генкина, одна из известных специалистов по истории новой экономической политики, восстановления народного хозяйства СССР, его социалистической реконструкции и развития в годы первых пятилеток. Имя ее нам было уже знакомо по только что вышедшей монографии, посвященной истории перехода страны от политики военного коммунизма к нэпу. Авторитет ее автора среди советских историков был высоким, и на историческом факультете она была уважаемым профессором, доктором исторических наук, активным участником в общественной жизни и особенно в общении со студенческой средой. Это предопределило нашу заинтересованность перед ожиданием встречи с новым лектором. До того как она состоялась, мы встречались с Эсфирью Борисовной на партийных собраниях, слышали ее авторитетные, назидательные выступления по поводу проблем внутренней партийной и общественной жизни факультета. Ее постоянно озабоченное лицо было всегда неулыбчиво и строго. Внешне она выглядела как пожилая революционерка-большевичка с «подпольным стажем», получившая боевую партийно-политическую закалку и организаторский опыт во времена политотделов Гражданской войны и женотделов времен социалистической реконструкции. Когда мы встречали ее на улице около университета или на крутых лестничках и в узких коридорчиках нашего истфака, то почтительно, воспринимая ее именно в этом образе, здоровались с ней. А она отвечала нам всегда своим строгим поклоном. Рассказывали, что в молодости она была красивой и привлекательной женщиной. Но, увы, ко времени нашего знакомства от молодости у нее осталась лишь привычка к курению, унаследованная от поры революционной юности, которая с годами довела ее портрет до типичного образа женщины-партийца с хриплым прокуренным голосом, постоянным легочным кашлем, астматической одышкой, отечным лицом с грустным взглядом нездорового пожилого человека. Впрочем, иногда этот взгляд оживлялся, и в глазах этой грустной женщины вспыхивали искры еще не погасшей энергии революционного пропагандиста. То, что она была им в юности, я только предполагаю, зная, что накануне Октябрьской революции она окончила гимназию и, как многие сверстницы, уже в это время увлеклась идеями революции. С ними в конце концов она пришла в Институт красной профессуры и стала одной из первых советских женщин ученым-историком, посвятившим всю оставшуюся жизнь изучению истории Великой Октябрьской социалистической революции и истории Советского государства.

На первой лекции Эсфири Борисовны количество присутствовавших студентов нашего курса оказалось значительно большим, чем на последних лекциях ее предшественника Г. Н. Голикова. Успех ее лекций, конечно, обеспечивался не только умением удержать наше внимание какими-то техническими приемами профессионального лекторского мастерства. Кстати сказать, этих приемов, кроме внешней манеры и образа убежденной пропагандистки-революционерки, у нее было совсем немного. Речь ее была натруженной, прерывавшейся глухим кашлем, а лицо, строгое и усталое, будто бы выражало озабоченность суметь и успеть донести до нашего понимания какие-то только ей ведомые истины. Это не выглядело как актерская игра опытного оратора, а, скорее всего, действительно было выражением искреннего желания убедить нас в своем понимании сложной исторической и социально-экономической проблемы в истории молодого Советского государства, еще не имевшего практического опыта созидательной работы по налаживанию новой жизни трудового народа в период перехода от жестокой Гражданской войны к миру.

Лекции Эсфири Борисовны Генкиной составили основную часть общего курса по истории советского социалистического государства. Они охватили весь период с 1921 года с начала введения новой экономической политики до предвоенной не успевшей завершиться третьей пятилетки развития народного хозяйства СССР. Нам всегда было интересно их слушать потому, что кроме подачи разнообразного уже известного в какой-то степени исторического материала они тоже давали пример глубокого научного анализа источников, научной объективной оценки историографии рассматриваемых проблем, несмотря на то что в ней приходилось иметь дело с именами авторов-политиков, исторические, политические и идеологические концепции которых не только критиковались в научных кругах, но и отвергались суровыми партийными решениями. Эсфирь Борисовна же ставила своей целью защиту этих имен, она всегда старалась определить их место и роль в изучении и освещении данной проблемы. Здесь я обязательно отмечу, что все ее лекции были прочитаны с неравнодушной партийной ответственностью за их высокое идейное содержание с точки зрения ленинской теории социалистической революции. Но здесь так же, как и в случае с Ефимом Наумовичем Городецким, возникает вопрос: почему так много критики и недоверия общественно-политической, научно-теоретической и гражданской позиции Эсфири Борисовны Генкиной вплоть до обвинения ее в космополитизме звучало на историческом факультете в послевоенные сороковые годы? Свидетелем жесткой партийной дискуссии на историческом факультете после опубликования постановлений ЦК ВКП(б) по идеологическим вопросам я не был и о сути спора знаю только по рассказам участников. Но они были разноречивыми и субъективными. Поэтому нам о главных причинах конфликта приходилось только догадываться. Но после смерти И. В. Сталина и постановлений ЦК КПСС о преодолении последствий культа личности в историко-партийной науке снова возникла дискуссионная обстановка, и не только на истфаке. Она получила продолжение после событий в Венгрии и Польше в 1956–1957 годы и обнаружила не только разные точки зрения на происходящее, но и снова выявила принципиальные различия, даже конфликт при оценке политических позиций в споре о путях и «моделях» экономического и политического развития в странах социалистического лагеря, а также о месте и роли «средних слоев» с точки зрения задач мирового демократического процесса. Разногласия, возникшие по этим вопросам, оказались неслучайными, как неслучайными были недоверие и критика в отношении идеологической позиции некоторых наших факультетских профессоров. По сути дела, в это время снова начинался спор об историческом значении Великой Октябрьской социалистической революции, о ее особенностях в условиях отсталой в экономическом отношении России. Позиция некоторых наших учителей-марксистов стала сдвигаться в сторону ревизионистского демократизма.

Конец ознакомительного фрагмента.