Вы здесь

Мой отец Иоахим фон Риббентроп. «Никогда против России!». Лондон (Рудольф Риббентроп, 2015)

Лондон

Опубликование назначения отца немецким послом в Лондоне в августе 1936 года[123] пришлось на неделю перед Олимпиадой. «Агреман» принимающей страны был немедленно выдан. Еще перед поездкой в Байройт родители, по случаю Олимпиады, пригласили гостей к нам в Далем на праздник под открытым небом. Речь шла о том, чтобы принять у себя многочисленных иностранных друзей и деловых партнеров отца, приглашенных им на Игры, углубить личные контакты и установить новые. Отец:

«Только из одного Лондона я ожидал настоящее небольшое нашествие друзей. Обещал прибыть лорд Монселл, с которым мы заключили морское соглашение, лорд Ротермер, лорд Бивербрук и другие люди прессы хотели приехать, все друзья были приглашены, также и из Парижа, из Италии, Испании, из всех европейских стран и из Америки я ожидал личных гостей. Спортивные мероприятия предоставляли на редкость благоприятный случай, чтобы встретиться с политиками и влиятельными персонами из самых различных лагерей. К моей радости, сэр Роберт Ванситтарт с супругой также приняли приглашение… Праздник продолжался вплоть до раннего утра. Одними из самых поздних гостей были сэр Роберт Ванситтарт и его жена, много танцевавшие и выглядевшие довольными и веселыми. Хорошее предзнаменование? (…) К сожалению, вышло иначе»[124].

Поймут ли в Великобритании значение, даже шанс, который предоставлялся Британской империи через искательство Гитлером ее дружбы? И если его распознали, захотят ли им воспользоваться? Еще перед его отъездом в Лондон отец вновь нашел случай побеседовать с человеком, который мог, пожалуй, скорее всего ответить на эти вопросы. Он встретился за ленчем с Робертом Ванситтартом в берлинском отеле «Кайзерхоф», изложив ему представления Гитлера о союзе между обеими странами:

«К сожалению, говорил, по большей части, один я, и у меня было чувство, что с самого начала обращаю свои речи к стенке. Ванситтарт спокойно выслушал все, однако оставался замкнутым и уклонялся от любой моей попытки вызвать на откровенный обмен мнениями. В своей жизни я беседовал с сотнями англичан на эту тему, но никогда разговор не был настолько бесплодным, безответным и неинформативным, без малейшего поползновения со стороны собеседника затронуть то, о чем, собственно, и шла речь. Когда я попросил сэра Роберта поделиться со мной своим мнением по определенным пунктам, спокойно и откровенно высказать критику моих слов или объяснить мне, где мы принципиально или в деталях расходимся во мнениях, то услышал в ответ одни шаблонные фразы и больше ничего, буквально ничего. В последующие годы мне пришлось часто вспоминать этот разговор. (…) Я увидел воочию, насколько тяжела задача, ожидавшая меня в Лондоне»[125].

В действительности Ванситтарт издавна питал незыблемые предубеждения в отношении Германии и немцев, доминировавшие над любой политической рациональностью. Они основывались сперва на его личном отношении к Кроу – с этим наставником целого поколения германофобски настроенных дипломатов мы уже имели случай познакомиться – Ванситтарт, до самой кончины Кроу в 1925 году, был с ним тесно связан. Взгляды Кроу, благодаря Ванситтарту и другим в английском Министерстве иностранных дел, оставались по-прежнему заразными. Сотрудничество с Германией, безразлично, от какой стороны оно предлагалось, было для них немыслимо. Ванситтарт являлся противником любого соглашения с Германией и всех немецких устремлений, в чем откровенно признавался в своих мемуарах[126]. Этого консервативная «конспирация» в германском Министерстве иностранных дел не смогла понять даже после окончания войны. Ванситтарт, жаловался Эрих Кордт в 1948 году, «легкомысленно» уничтожил «шанс избежать мировой катастрофы в союзе с немецкими патриотами». В исторической ретроспективе представляется очевидным, что здесь нужно говорить не столько о легкомыслии, сколько о вековечной последовательности во взглядах, не гнушавшейся рассчитывать в качестве средства на войну против Германии и, вместе с тем, на большую европейскую войну, рискуя при этом, как показала история, сохранением империи!

Достойно упоминания присутствие этим вечером на празднике родителей Геринга и Гесса, обоих заместителей Гитлера. Отец к этому времени явно не относился к высшему руководству в государстве и партии. Он оставался, правда, и после назначения в качестве «посла при дворе Сент-Джеймс», как официально назывался его пост, «чрезвычайным и уполномоченным посланником Германского рейха», располагавшим собственным «аппаратом», однако его позицию нельзя было и приблизительно сравнить с положением Геринга или Гесса. Так как назначение отца послом в Лондоне было обнародовано за день до праздника и в нем приняли участие много видных гостей из Англии, присутствие Геринга и Гесса подчеркнуло значение, придававшееся отцовской миссии с немецкой стороны.

От этого праздника сохранился снимок, запечатлевший мать в разговоре с Герингом. Она тогда рассказала мне, о чем шла беседа. У отца вновь случился конфликт с Гитлером. Их столкновения вызывались либо действительным расхождением во мнениях, либо интригами. Мать в тот вечер откровенно заговорила с Герингом об отношениях между Гитлером и отцом. Геринг довольно любезно успокоил ее, указав, что подобные фазы дурного настроения периодически возникают в совместной работе с Гитлером, всем им пришлось испытать их. Все уляжется. По мнению матери, отцу следовало бы заручиться большим количеством союзников в государственной и партийной иерархии и выигрывать «друзей», чтобы укрепить и уберечь ненадежный базис своего – в смысле отцовских политических представлений и оценок – влияния на Гитлера. Этому совету, как мы еще увидим, отец следовал нечасто и небезусловно. Влияние – необходимое условие осуществления собственных идей. Это справедливо для всех политических систем, для демократии в особенности. Отец прекрасно сознавал, что со своим предложением направить его в Лондон он идет на большой риск, удаляясь от центра принятия решений, то есть от Гитлера. Он полагал, что обязан пойти на это в интересах дела.

Насколько серьезной являлась для Гитлера новая попытка достичь принципиального союза с Великобританией свидетельствует его указание перестроить и роскошно отделать немецкое посольство в Лондоне. Этот жест был призван подчеркнуть, какое политическое значение придается им замещению посольского поста в Лондоне. Невольно возникает искушение заметить, что на большее «объяснение в любви» к Англии страстный, почти маниакальный архитектор Гитлер вряд ли был бы способен. О его личной заинтересованности в ходе работ свидетельствует то, что он как-то раз прислал в Лондон Альберта Шпеера для надзора и экспертизы. Мать, с ее знанием стиля и вкусом внесшая солидную лепту в дело, была его приговором – Шпеер выразился: «удачно решено» – довольна. В качестве временной квартиры для родителей был снят дом на Eaton Square. Интересно, что собственником дома являлся Невилл Чемберлен, позднее ставший премьер-министром.

Небольшой анекдот в этой связи. Отец, чтобы экономить валюту, предписал: все работы по перестройке посольства, насколько это было возможно и разумно, должны выполняться немецкими фирмами и ремесленниками. Новая мебель, предметы убранства и т. д. изготавливались Объединенными мастерскими в Мюнхене. Некий господин Пэпке являлся там ответственным за деловые отношения с высшими государственными и партийными учреждениями. Случайно я находился рядом, когда позвонил Геринг, заявивший отцу в полном душевном расстройстве, что написал письмо с упреками по поводу якобы больших затрат валюты, в которые обходится перестройка посольства (затеянная, между прочим, по указанию Гитлера). Он настоятельно просил отца уничтожить письмо, не вскрывая. Его будто бы неверно информировали, лишь от господина Пэпке он узнал, что делалось все возможное для экономии валюты. Отец распорядился принести письмо Геринга, доставленное в тот же день курьерской почтой. Геринг, очевидно, написал его спонтанно, под влиянием возбуждения, без того, чтобы привести конкретные цифры или вообще каким-то образом обосновать свои оскорбительные упреки. Формулировки выдавали сильную личную неприязнь к отцу. Тот же лишь пробормотал: «Какая наглость!», никак не употребив, согласно обещанию, данному Герингу, свое знание текста письма. Он мог бы использовать этот случай в качестве повода для налаживания отношений с Герингом, бывшим как-никак вторым человеком в государстве. Главной заботой Геринга являлось, что отец мог ему этим письмом навредить у Гитлера, по чьему указанию производились работы в Лондоне. Однако такой образ действий, нередкий в окопных боях за благосклонность Гитлера, не был в стиле моего отца.

Сообщение родителей, что и меня затронет переселение в Лондон, поначалу было воспринято мной без особых эмоций. После грандиозного для пятнадцатилетнего мальчишки переживания Олимпийских игр, впечатляющим образом завершившихся церемонией вечерней зари на стадионе, осознание того, что принятие отцом посольского поста в Лондоне означает перелом во всей нашей жизни, мало-помалу приобретало и для меня все большую отчетливость. Родители решили, что я должен буду в течение года посещать одну из известных английских Public Schools, не только затем, чтобы улучшить мой школьный английский, но и, прежде всего, чтобы познакомиться с принципами воспитания в знаменитых Public Schools, о которых родители отзывались неизменно с одобрением. В то время они видели в них глубокие корни Британской мировой империи. По поводу письма из гимназии Арндта, моей далемской школы, с жалобой на какой-то мой проступок, отец выразился, насколько достойно сожаления, что учитель в Германии не занимает такого же почетного положения в обществе, как в Англии. Я не хочу быть здесь превратно понятым, мне повезло в мое школьное время учиться по большей части у замечательных в отношении профессионализма и в человеческом плане учителей. Это относится в равной степени как к гимназии Арндта в берлинском районе Далем, так и к национально-политическому воспитательному учреждению (Napola) в Ильфельде. Учителя являлись зачастую подлинными оригиналами, не ограничиваясь материалом учебных программ, они, сверх того, придавали большое значение передаче общего образования и слегка держали в поле зрения формирование характера. В Ильфельде, естественно, этому аспекту воспитания придавалось намного большее значение.

Родители хотели бы поместить меня в самую знаменитую английскую традиционную школу, в Итон. Это оказалось, однако, невозможным: в те времена детей туда нужно было записывать уже с момента рождения, при условии, что отец также учился в Итоне. Критерии приема были изменены лишь в последние годы. Теперь, с помощью стипендий, принимаются также одаренные дети из семей, не принадлежащих к кругам, откуда традиционно рекрутировались молодая смена для Итона и руководство страны. В сравнительно недавнем времени почти все английские премьер-министры являлись выпускниками Итона. В кабинете Мейджора лишь один-единственный министр являлся питомцем Итона, но и «он хотел бы, по возможности, сохранить это в тайне», как мне слегка злорадно поведала некогда одна «консервативная» дама. Ныне в Итоне проходит обучение также определенный контингент допущенных учащихся-иностранцев. Интересное исследование, предпринятое несколько лет назад, показало, что и сейчас примерно 55 процентов кандидатов на выборы в нижнюю палату окончили Public School, из одного Итона вышли 43 кандидата. В общей сложности 18 английских премьер-министров получили школьное образование в Итоне. Последним был Дуглас-Хьюм, премьер-министр до 1964 года.

Сыграли ли в этих условиях в отказе принять меня в Итон какую-то роль политические причины, установить, разумеется, не имелось возможности. Я был, однако, без труда – при посредничестве Конвелл-Эванса – зачислен в Westminster School в Лондоне. Westminster School, где мне теперь предстояло пробыть три семестра, то есть почти год, претендует на то, чтобы считаться старейшей Public School Англии. Название Public School нуждается в объяснении, так как здесь речь идет или, по меньшей мере, шла тогда о чем угодно, только не о «публичной школе», как звучит это название в буквальном переводе. Public Schools являлись совершенно эксклюзивными, забронированными для определенного социального слоя институтами, по крайней мере, постольку, поскольку речь шла о известных и традиционных.

В дальнейшем я изложу впечатления, полученные мной в Вестминстере. Родители очень интересовались ими. Большая часть семей, из которых ученики поступали в Вестминстер, принадлежала к кругам, в значительной степени определявшим политическую жизнь. Head of House того дома, в который меня определили, носил фамилию Асквит. Он еще встретится нам вместе со своей матерью в этих записках.

В 1937 году Вестминстер и Итон были единственными школами в Великобритании, чья форма все еще состояла из визитки, цилиндра и зонтика. После войны этот школьный костюм был упразднен, пожалуй, по той причине, что воспринимался слишком дорогостоящим. Для меня было неожиданностью узнать, что в Англии все школы имели что-то вроде «формы», которую полагалось носить. Ссылка на ношение формы британскими школьниками использовалась время от времени как аргумент в дискуссиях о введении подобного «униформирования» в Германии.

Несложно представить себе мои – мягко выражаясь – слегка противоречивые чувства, когда я, в ознакомительной поездке в Лондон, получил, как подобало, от весьма любезного, преклонного возраста портного в очень старой мастерской свою «школьную форму». Эта мастерская, вероятно, в течение столетий, во всяком случае, если судить о ее возрасте по ветхости обстановки, шила школьную одежду для Вестминстера и, отсюда, гарантировала строгое соответствие предписаниям. И в таком убранстве я должен был ежедневно ходить по улицам Лондона в школу? К моему удивлению, никто не обращал на меня внимания, когда я утром ли, вечером ли шагал по дороге в школу сперва по оживленной Victoria Street, затем по St.James Parks. Лондонцы знали «Westminster boys», их вид был им привычен.

Мое поступление в Westminster School получило после войны еще раз маленькое «Publicity» благодаря актеру Питеру Устинову, желающему быть одновременно со мной в Вестминстере. Я его припомнить не могу, хотя он и утверждает, что сидел между мной и сыном нефтяного шейха – никаких таких сыновей нефтяных шейхов в оные времена в школе не водилось. Я должен быть благодарен ему, так как он хвалит меня за способности, которыми я, к сожалению, не владею. По Устинову, я должен был нарисовать триптих с «древними германцами, чьи белокурые женщины были закованы в панцири и сияли отвратительным оптимизмом»! К сожалению, на уроках рисования мне так и не удалось подняться выше уровня «палка-палка-огуречик, вот и вышел человечек». Устинов воспринял, вероятно, кое-что от известного ирландского писателя по имени Оскар Уайльд, совершенно правильно установившего, что люди не желают быть информированными – они хотят, чтоб их развлекали. Также и «рыжие волосы», которыми он меня наделил, к сожалению моей матери, очень любившей волосы такого оттенка, никогда не замечались на моей голове. Однако такой остроумный человек, как Оскар Уайльд, не обратился бы, вероятно, к примитивному клише посольского сынка, которого отвозили в школу на огромном, к тому же белом «Мерседесе», разумеется, с шофером, на прощание щелкавшим каблуками и, вздергивая руку, оравшим «хайль Гитлер». Небольшое количество «name dropping», возможно, сумеет послужить доказательством тому, что Устинов – уроженец Восточной Европы – все же принадлежал к этой очень известной школе. Интересно, что Устинов сыграл позднее в одном из своих фильмов роль русского мошенника, влезающего в доверие с помощью выдуманных «общих» воспоминаний такого рода[127].

За несколько дней до моего поступления в Вестминстер перед домом появились фоторепортеры, чтобы сделать снимки сына нового немецкого посла. Британскую прессу всегда, в те времена, как и сегодня, сильно занимала частная жизнь видных деятелей, к чему также относится и семейная сфера.

Мне пришлось привыкать к тому, что и дети видных персон были тоже втянуты в это дело. Очень неохотно я дал себя уговорить и «позировал» (как выразился отец несколько дней позже по телефону) для журналистов. При этом, естественно, я сделал неправильно все, что только можно было, представ с недовольным лицом и скрещенными на груди руками на лестнице дома. Что я смог знать в свои пятнадцать лет об обращении с международной прессой? Увидев на следующий день свой портрет в газетах, я сам испугался, насколько недружелюбное впечатление производила фотография. Одно до меня дошло сразу: если уж предстаешь перед фоторепортером, следует позаботиться о том, чтобы снимок для публикации вышел симпатичным и располагающим к тебе. Случай осуществить этот вывод на деле не заставил себя ждать.

Естественно, я ходил в Вестминстер пешком. Никому бы и в голову не пришло катать меня на посольском автомобиле. Ни разу меня не отвезли в школу. Кроме всего прочего, в то время, когда родители переселялись в Лондон, единственным шофером в посольстве был англичанин, ветхий сморщенный человечек, якобы ни слова не понимавший по-немецки. (Родители были несколько более высокого мнения о британской «Secret Service» и потому взяли с собой позже при переселении немецкого водителя.)

Они оставили, однако, английского шофера при посольстве, так как он возил в течение многих лет предшественника отца, господина фон Хеша. Излишне упоминать, что ни от него не ожидалось, ни он, вероятно, не согласился бы на «нацистское приветствие». Когда господа садились в машину, он снимал шапку, как это было принято в те времена на всем свете.

Но вернемся к началу моего школьного пути. Когда я покидал утром наш дом на Итон-сквер, на меня набросились толпы репортеров, вспышки фотоаппаратов сверкали беспрерывно со всех сторон. Однако по фотографиям, подаренным мне на семидесятилетие одним архивом прессы, я имею право заключить, что мне удалось быстро усвоить урок. Как можно по ним убедиться, отныне я дружески улыбался в объективы камер.

Наконец, я и сам находил, что у меня получается неплохо. У входа в школу, в «Little Dean’s Yard» вновь выстроился ряд фоторепортеров. Сперва меня и вовсе прозевали. Вероятно, они, как Устинов, ожидали встретить «белый “Мерседес”» и не обратили поэтому на меня, незаметно подошедшего пешком из-за угла, никакого внимания. Под ухмылки также находившихся здесь учеников снова разыгрался фейерверк вспышек камер, мне, однако, быстро удалось увильнуть от него.

Моей удовлетворенности самим собой не суждено было продлиться навеки. Два или три дня спустя мне позвонил вечером отец из Берлина, не на шутку раздраженно спросивший, «что мне взбрело в голову позировать для прессы?». Он, кажется, воображал, его сыночек получил вкус к независимой, как это бы сейчас назвали, «Public-Relations-работе». Я был возмущен: мне казалось, я ничуть неплохо справился со всем. В свою защиту я привел встречный вопрос, а что же мне оставалось делать.

Что так разгневало отца? Министерство пропаганды – не будет ошибкой утверждать, «друг» Геббельс – предоставило снимок, изображающий меня в цилиндре и с зонтиком, немецкой прессе; он, очевидно, был опубликован в различных листках. Несложно представить себе сопровождающие такую публикацию пересуды, для Риббентропов, мол, наши школы в Германии чересчур просты, неизысканны. Эта версия, уверен, была доведена также и до Гитлера. Подобные умело рассчитанные удары ниже пояса никогда не промахивались по своему воздействию на него[128].

Таким образом, без всякого содействия с моей стороны, я сделался «nucleus» (ядром) интрижки против отца. Мне стало ясно: все, что бы я ни делал теперь, возможно, отзовется в политической сфере. Отныне недостаточно было сдержанности, речь шла также о том, чтобы правильно реагировать. Берлинское время моего детства и начала юности ушло безвозвратно. Теперь мне пришлось иметь дело с вызовами иного рода, чем те, с которыми я сталкивался дома в Далеме, в гимназии Арндта или в отряде Юнгфолька. В то время я не мог себе представить, что отныне и до конца своих дней мне удастся свидеться с моим любимым городом только лишь на школьных каникулах, как раненому на войне или в деловых поездках в послевоенное время! Каждому довелось раз в жизни узнать на собственном опыте: мы научаемся что-либо по-настоящему ценить и любить, лишь потеряв. Так случилось с Берлином моего детства и юности. В конце 1941 года, залечивая тяжелое ранение в находившемся поблизости от Берлина военном госпитале, я еще смог немного подышать знаменитым «берлинским воздухом» (он и сегодня еще входит в поговорку из-за близлежащих лесов и озер), прежде чем город постепенно утонул в мусоре и пепле. Объятый пожарами правительственный квартал после воздушного налета 3 февраля 1945 года и мрачная встреча с Гитлером в бункере – впечатления того дня в их фатальной интенсивности поставили точку под моим отношением к Берлину как к «родимому дому».

Но вернемся к «Little Dean’s Yard», входу в Westminster School. Школа была разделена на пять так называемых «домов», в которых и протекала, собственно, школьная жизнь, исключая занятия. Они проводились в так называемых Forms (мы бы сказали «классах»). Здания школы – частично постройки «времен оных», то есть очень древние, частично имитировавшие старинный стиль, – располагались вокруг «square», мощенной внушительного размера каменными плитами. На определенные плиты могли наступать только избранные ученики, очевидно, древний ритуал, который, однако, строго соблюдался. Все отдавало традицией, чему значительно способствовал внешний вид одетых в черное учеников. Преподаватели носили «цивильную одежду», поверх нее в школе набрасывался своего рода талар, который они живописно обвивали вокруг плеч.

Меня определили в дом Эшбернхэм. «Houses» разделялись по возрастным группам на «upper», «middle» и «under». Ребята из «upper», то есть старшие, выбирали между собой «Head of House», имевшего далеко идущие дисциплинарные функции и права, вплоть до ударов тростью. В мое время там мне, правда, не пришлось пережить подобную экзекуцию. Лишь однажды – случился как раз предлог критиковать дисциплину в «under» и поговорить о некоторых нарушениях – «headboy» пригрозил со злобной ухмылкой, размахивая тростью в мою сторону: «Если в доме нет порядка с демократией, придется разок попробовать с диктатурой!»

Мне сразу бросилась в глаза прямо-таки спартанская обстановка в трех общих комнатах. На выбитом кирпичном полу вокруг стола для пинг-понга – несколько грубых деревянных скамей. На стенах висели так называемые «Locker», запиравшиеся ящички, в которых можно было хранить свои школьные принадлежности. Комната для «middle» была обставлена не лучше, в то время как «upper», насколько помню, могли наслаждаться комфортом в виде потертого ковра и нескольких стульев. У «headboy» «дома» находилось в распоряжении старое шаткое кресло. Я не знаю сегодняшних условий жизни в Вестминстере, для того времени, однако, их обозначение как «спартанские» не было преувеличением, скорее наоборот.

Когда хотелось уединиться, в распоряжении школьников находилась уютно обставленная библиотека с большим выбором книг, где, однако, запрещалось разговаривать. Ее пожертвовал состоятельный бывший ученик. Зимой теплым просторным залом библиотеки усиленно пользовались, так как в обычных общих комнатах домов было зачастую по-настоящему холодно.

Когда я рассказал родителям об условиях жизни в Вестминстере, отец нашел в рассказе подтверждение своего мнения: английский правящий слой никоим образом не является изнеженным и декадентским, но спортивным, жестким и упорным. Отец тогда поведал о свой беседе с одним высокопоставленным, принадлежавшим к «Establishment», чиновником из Форин офис, чей сын посещал Итон. То, что он рассказал, лишило мать дара речи. Из Итона чиновнику написали, он должен запретить сыну играть в футбол, так как у того имелась сердечная недостаточность и нагрузки могли оказаться для него опасными. Он, однако, этого не сделал, так как положение сына среди приятелей существенно зависело от спортивных успехов, он в этом смысле не желал ему повредить. К сожалению, сын скончался на футбольном поле. Мать, как нетрудно представить, была потрясена этим рассказом. Для отца, выслушивавшего мои отчеты о школьной жизни в Вестминстере с неизменным интересом, эта история послужила еще одним доказательством тому, что Public Schools, в которых воспитывалась правящая элита империи, выпускали отнюдь не слабаков. Я мог подтвердить это впечатление по опыту в Вестминстере.

Не прошло и двух лет, как однажды, на банкете по поводу визита Гитлера в Италию, Муссолини поинтересовался у матери ее оценкой англичан. (Она сидела справа от Муссолини, так как за границей ей – Гитлер не был женат – приходилось играть роль «первой» дамы Германии, внутри страны эту позицию занимала фрау Геринг.) Спонтанно мать поведала «дуче» историю о смерти юноши на футбольном поле, внушая этим представление о жесткости английских руководящих кадров. После банкета она, слегка озабоченно, рассказала отцу о состоявшемся разговоре, так как не была уверена, что ее ответ на вопрос Муссолини пришелся кстати. Отец успокоил ее: в принципе, всегда лучше переоценить противника, чем недооценивать его. Дурацкие пропагандистские выдумки «in the long run» нередко приводили к результатам, противоположным ожидаемому, принося больше вреда, чем пользы.

Как уже говорилось, школьная жизнь в основном протекала в рамках домов. Прежде всего спортом занимались в кругу дома. Футбол и крикет, как командные игры, являлись основными видами спорта, в школьной жизни им придавалось чрезвычайное значение, неважно, шла ли речь о соревнованиях между домами или о выступлениях против других школ. Организация спорта находилась, как и многое в другое в Вестминстере, целиком в руках учеников.

House возглавлял преподаватель, так называемый «housemaster». Многочисленные функции в пределах дома выполнялись учениками «upper», без больших формальностей получавшими как бы «начальствующее положение» над другими обитателями дома и располагавшими соответствующим авторитетом, который, однако, в целом применялся осторожно. Все происходило в традиционных и потому твердо установленных формах.

Часть учеников принадлежала, как и я, к приходящим, вечерами возвращавшимся домой. Размещение учеников в интернате соответствовало уже описанному «спартанскому» стилю. Обедали все вместе. Обед ни в чем не уступал древней «Спарте» и был в том, что касается незатейливости и неаппетитности, превзойден лишь едой в Ильфельде, во всех отношениях заслуживавшей обозначения «Супер-Спарта». Старшие поколения всегда полагают, что им жилось тяжелее, чем молодежи, но я охотно посмотрел бы однажды на реакцию сегодняшних учеников и, не в последнюю очередь, их родителей, когда бы им была предложена пища из Вестминстера или Ильфельда.

В обеих школах культивировалась неприхотливость! В моих глазах очень важный педагогический момент, с тем чтобы подготовить молодых людей к жизни, которая, как известно, кормит не одними только сливками!

Школьная жизнь в Вестминстере являлась необычайно многосторонней и разнообразной при условии пользования предлагавшимися возможностями. Существовали различнейшие учреждения в областях искусства, спорта, науки, вплоть до «Debating Club». Участие в мероприятиях всегда было добровольным. Ими руководили выбранные ученики. Так «Debating Club» устроил однажды риторическое состязание на тему, выбранную, очевидно, в мою «честь»: «Должна ли Германия вновь получить колонии или нет?» Тема в 1936 году и впрямь актуальная! «Discussion-Meeting» проводился в соответствии со следующим регламентом: из числа школьников выступали два «proposers» и два «opposers» в качестве представителей тех, кто одобрял возвращение колоний или тех, кто придерживался противоположной позиции. Им отводилось по пять минут времени и, естественно, они должны были говорить не по бумажке. Потом любой мог взять слово и имел право на таких же условиях держать речь в течение двух минут. В конце происходило голосование.

Поскольку я также присутствовал, использовав возможность изложить немецкую точку зрения, большинство любезно проголосовали за возвращение колоний. Остается только пожелать немецким школьникам учреждения подобных «Debating Clubs», где они смогли бы приобрести и развить способность выдержанно и по-деловому подвергать обсуждению несхожие мнения.

Это мероприятие произвело на меня в то время большое впечатление. Меня так и подмывало улыбнуться, когда какой-нибудь десятилетний «малец», заложив большой палец за отворот визитки, преважно обращался к соученикам со словом «Gentlemen», излагая им свое мнение по поводу предложенной темы. С другой стороны, воспитательная ценность подобной тренировки речи для меня была полностью очевидной. Весь «Meeting» проходил, так сказать, в парламентских формах, являя собой великолепный способ воспитания дисциплины и находчивости и, не в последнюю очередь, готовности принять чужую точку зрения и, при случае, спокойно снести поражение при голосовании. У моих школьных товарищей ощущалось английское предпочтение остроумно и находчиво ведущейся дискуссии. Британское «don`t argue» для предотвращения ожесточенных и назойливых и, в конечном итоге бесплодных дебатов, говорит за себя[129].

В будничной жизни Вестминстера политика, в общем, не являлась особенно важной темой. Со своей стороны, я не провоцировал и не начинал никаких разговоров о политике, если никто не заговаривал со мной на эти темы, что случалось крайне редко. Мне удалось, несмотря на серьезные проблемы с языком, влиться в коллектив в «моем доме» и, когда в различных соревнованиях, в том числе и между школами, я смог добиться некоторых успехов в легкой атлетике, меня стали окончательно рассматривать как «своего». Тем не менее, в моем открытом положении сына немецкого посла в то политически бурное время требовалось неизменно «держать ушки на макушке», т. е. не терять бдительности. Вскоре со мной произошел в этом смысле забавный случай.

Однажды друзья обратили мое внимание на то, что один Member of Parliament[130], то есть депутат нижней палаты парламента, будет читать очень интересный доклад о Лиге Наций, который мне непременно стоит прослушать. Выяснилось, что этот депутат – некий мистер Гарнетт – являлся президентом так называемой «Лиги союза наций», своего рода неформального объединения, видевшего свою задачу в пропаганде идеи Лиги Наций. Мероприятием в порядке исключения руководил учитель, мистер Блейк, вероятно, потому, что выступавший являлся членом парламента. В отношении мистера Блейка меня неоднократно предупреждали друзья: он не благоволил к моей стране. Этот доклад мог явиться для меня увлекательным делом: в конце концов, Германия за три года до того покинула Лигу Наций, чтобы не подвергаться нажиму в вопросе о немецком равноправии. После выхода ряда других государств Лига Наций потеряла всякое значение – не слишком приятное положение, как можно себе представить, для функционера объединения в поддержку Лиги Наций.

В придачу Гитлер совсем недавно объявил свой четырехлетний план, призванный решить проблемы немецкого снабжения сырьем. Целью являлось достижение, по возможности, далеко идущей автаркии. Существовали две причины добиваться экономного обращения с сырьем и продовольствием: нехватка валюты и опыт Германского рейха в Первой мировой войне с осуществлявшейся Великобританией морской блокадой, то есть с блокадой снабжения по морю, от которого бедная сырьем Германия зависела как в военное, так и в мирное время, – обстоятельство, чреватое опасностью шантажа.

Лишь в течение 1936 года Гитлер решился на урегулирование проблем обеспечения рейха в сырьевом секторе (включая снабжение пищевыми продуктами) в форме «четырехлетнего плана». Этот момент заключает в себе дальнейшее указание на его первоначальную внешнеполитическую концепцию союза с обеими западноевропейскими державами. В случае ее осуществления, при тесном международно-политическом сотрудничестве в Европе, сырьевое снабжение рейха было бы без проблем гарантировано также и в случае кризисов в Восточной Европе. «Четырехлетний план» повлекла за собой неясность в отношении политики Великобритании – три с половиной года спустя с прихода Гитлера к власти.

Участие в мероприятии такого рода являлось, как всегда, добровольным. Мне, однако, после разговора с друзьями выбирать не приходилось, надо было появиться на докладе. Кроме того, не уклоняться от представителя «идеи Лиги Наций» было и «политически» правильно, поскольку немецкая политика также стремилась, как известно, к западноевропейскому сотрудничеству. От Лиги Наций с немецкой стороны отказались лишь как от инструмента увековечения «Версаля» через нажим, оказываемый на Германию! Доклад происходил в «Library», «как бы невзначай» меня усадили на место в первом ряду напротив трибуны для докладчика. Вместительный зал был заполнен до предела, свободных мест не было.

Принимая во внимание позицию докладчика, я не особенно рассчитывал услышать приветливые слова в адрес Германии и ее правительства, но то, что он нес, своей агрессивной односторонностью попирало элементарные – по отношению к иностранцу – правила такта и вежливости. До меня быстро дошло: я обязан, если такая возможность предоставится, попросить слова после доклада мистера Гарнетта. Я не мог безмолвно снести грубые нападки на свою страну. Это явилось бы разочарованием для друзей, напряженно ожидавших моей реакции. Наибольшая трудность заключалась в моих ограниченных познаниях языка, явно недостаточных для дискуссии, которая, возможно, случится.

Когда докладчик закончил, мистер Блейк действительно пригласил присутствующих задавать вопросы. Пропустив вперед нескольких слушателей с их вопросами, я также попросил слова, чтобы указать, что истоки «четырехлетнего плана» и нынешних немецких стремлений к автаркии – они были резко раскритикованы докладчиком, видевшим в них доказательство отсутствия в Германии стремления к сотрудничеству, – в конечном итоге, находятся в Версальском договоре, по которому, как известно, Германия потеряла все свои колонии. Нехватка сырья, вследствие отсутствия его заокеанских источников, вынуждает мою страну использовать любые возможности его добычи и экономии. Для того и только по этой причине и был разработан «четырехлетний план».

Ответ мистера Гарнетта не был ни особо удачным, ни искусным, но исключительно полемическим. Не разбирая моих аргументов по существу, он заявил мне, что я не должен касаться Версальского договора, «поскольку если бы Германия выиграла войну, то немцы продиктовали бы своим противникам куда более тяжелые условия – это доказывает Брест-Литовский договор, заключенный рейхом с русскими».

За этим ответом угадывались кое-какие угрызения совести в отношении Версаля. Мне в тот момент пригодилось знание истории: я смог возразить мистеру Гарнетту, что Брест-Литовский договор все же подарил свободу и независимость народам Восточной Европы – полякам, латышам, эстонцам, литовцам, финнам и т. д. Он не нашелся, что возразить. Эти государственные образования соответствовали, между прочим, идеям плана из 14 пунктов американского президента Вильсона.

Вместо того чтобы ответить мне, мистер Гарнетт, обратившись к мистеру Блейку, произнес тому шепотом что-то, побудившее мистера Блейка встать и объявить: «We donrn want to hear speeches, we want to hear questions»[131]. Мой английский был в то время, о чем уже говорилось, каким угодно, только не совершенным, но я ухватил достаточно, чтобы понять, меня лишают слова.

В этот момент за моей спиной произошло нечто странное. Я услышал гул множества отодвигаемых стульев и, обернувшись, установил, к моему изумлению, что почти все присутствовавшие уже покинули зал; запоздавшие как раз собирались это сделать, покидая мистера Гарнетта и мистера Блейка в компании трех-четырех оставшихся слушателей. Поскольку и для меня не было смысла задерживаться, я также покинул зал собраний, чтобы забрать свои вещи и пойти домой.

Когда я подошел к «Эшбернхему», меня ожидал там «Head of House». Он имел очень британскую наружность: высокий, сухопарый, с огненно-рыжей шевелюрой. Его звали Асквит. Некий Асквит, а именно Герберт Генри Асквит, в 1914 году, когда началась Первая мировая война, являлся британским премьер-министром. «Head of House» был в компании весьма привлекательной женщины. Он представил ее как свою мать, она, очевидно, также находилась среди слушателей доклада. Заговорив со мной без обиняков и очень любезным тоном о дискуссии, прерванной мистером Блейком, она назвала его поведение «непростительным». Прерывать такую интересную дискуссию – неслыханное дело, не считая того, что это мои право и обязанность вступиться за свою страну, когда на нее нападают. И, впрочем, я был абсолютно прав. Я ни в коем случае не должен считать поведение мистера Блейка типичным для Англии, напротив, это не английский стиль. Я находился под сильным впечатлением оказанного мне великодушия, будучи, одновременно, в изумлении от того, насколько серьезно трактовалось дело. Это маленькое происшествие вскоре стало известно в Лондоне, так как спустя короткое время со мной заговорил о нем профессор Конвелл-Эванс, старый собеседник отца, – он считал, что я достойно ответил мистеру Гарнетту, державшему «silly speech». Однако больше всего меня тогда поразила фундаментальная враждебность к немцам, сквозившая в словах этого парламентария. Речь по сути не шла о немецком стремлении к автаркии, от которого, заключив основополагающее соглашение с западными державами, можно было в любой момент отказаться. За его высказываниями просматривалось традиционное правило британской политики, принципиально выступать против сильнейшей континентальной державы. Такой предикат на рубеже 1936–1937 годов влиятельные круги Великобритании уже отнесли к рейху, хотя этой мнимой «силы» еще и приблизительно не имелось в наличии. Замечательной являлась также спонтанная реакция моих соучеников, из великодушия покинувших зал после того, как преподаватель лишил меня возможности аргументировать в пользу моей подвергшейся нападкам страны. Как по команде они встали и ушли. В последующие дни со мной неоднократно заговаривали в тоне матери Асквита.

Известные Public Schools были полностью интегрированы в политическую систему и занимали определенное место в общественной жизни. Осознание школьниками, что они до определенной степени находятся в центре внимания общественности, придавало им самообладания и чувства собственного достоинства. О событиях в школе большая лондонская пресса сообщала зачастую в деталях. Так, к моему немалому изумлению, о моей победе в толкании ядра было напечатано даже с фотографией. Постоянно организуемые «Competitions» являлись важным моментом воспитания характера. Они укрепляли нервы, приучая невозмутимо принять поражение, поздравить выигравшего противника, в конечном итоге, победа или поражение не воспринимались больше чересчур серьезно.

Придя утром в школу, спустя несколько дней после начала занятий, я решил, что заблудился, угодив по недоразумению в одну из расположенных неподалеку гвардейских казарм. Всюду бегали солдаты, в безупречной форме цвета хаки, при более близком рассмотрении они оказались учениками Вестминстера в британской офицерской форме. На мой удивленный вопрос, не случилась ли где-то в «Empire» война, мне со смехом разъяснили: те, что в форме, – это ученики, решившие принять участие в OTC. Сокращение OTC расшифровывалось как «Officer Training Corps». Участники проходили допризывную военную подготовку и предусматривались, на случай реальной опасности, в качестве офицерского резерва.

В тот же день симпатичный молодой преподаватель, облаченный по случаю в форму капитана британской армии, обратился ко мне с вопросом, не хотел бы я также принять участие. Можно себе представить, насколько я был озадачен. В 1936 году получить в качестве сына немецкого посла в Лондоне приглашение принять участие в британском допризывном военном обучении, имевшем целью подготовку офицеров на случай войны, не было повседневным событием!

Естественно, мне очень хотелось бы познакомиться с этим обучением – ведь ничего сравнимого в Германии не имелось. Насколько я мог установить на «square», речь шла об упражнениях с легким оружием пехоты. Никаких тайн, следовательно, не было и в помине. Однако по опыту с Геббельсом и фотографиями для прессы в визитке и цилиндре я полагал за лучшее, прежде чем вступить в «His Majesty`s Army», получить на это согласие отца. Одно, во всяком случае, было ясно: от удовольствия вынести на первые полосы газет фотографию сына немецкого посла в форме английского пехотинца тамошняя пресса ни за что бы не отказалась.

Отец был так же удивлен, как и я. Он полагал, что было бы, вероятно, очень интересно однажды взглянуть на это. Он также не думал при том о военных тайнах, которые я смог бы разузнать, его интересовал принцип. В Германии до самого разгара войны не имелось допризывной военной подготовки молодых людей. По моему мнению, огромное упущение! Насколько быстрее и интенсивнее могло бы идти обучение наших рекрутов, если бы они до военной службы смогли познакомиться с определенными основными понятиями оружейной техники и «поведения на поле боя». Даже в «Napola» ничего не делалось в этом отношении. По коротком размышлении, отец предложил, принимая, очевидно, во внимание осложнения «дома»: «Запроси согласие школы принять участие в обучении в немецкой форме». Учитель-капитан не видел возможности удовлетворить эту просьбу, так что перспектива в пятнадцать лет поиграть в «солдата Его Величества», к сожалению, не осуществилась.

В Великобритании с некоторого времени начали интенсивно вооружаться. В высшей степени важный, исходя из собственного опыта, я бы сказал важнейший, фактор успешного и эффективного вооружения – это всегда наличие хорошо подготовленных офицеров. Обучение офицера длится дольше, оно, однако, является необходимой предпосылкой формирования боеспособной армии. Каковы командиры, таково и войско! В Великобритании к решению этой задачи подходили последовательней, чем у нас. В Германии только к концу войны было организовано допризывное обучение на базе гитлерюгенда. Его глава, Бальдур фон Ширах, разъяснил после войны: он отказал вермахту – в лице офицера связи между вермахтом и имперским руководством гитлерюгенда Роммеля (позднее знаменитого генерала) – в допризывной подготовке гитлерюгенда, так как она не соответствовала его представлениям – что бы он под этим ни разумел – о национал-социалистической молодежи. После 1933 года Ширах написал книгу под названием «Гитлерюгенд, идея и облик». Никто из нас этой книги не читал, говорили о ней несколько пренебрежительно, как об «идее без облика». Разумеется, такое принципиальное решение, как допризывная подготовка в молодежной организации, должен был, в конечном счете, принимать и отвечать за него сам Гитлер. Я утверждаю, кое-какие кровавые потери нам удалось бы на войне избежать, если бы уже в мирное время начали военную подготовку молодых людей. Снова и снова мы, офицеры, вдалбливали как нашим новобранцам, так и имеющим боевой опыт солдатам: «Обучение сберегает кровь». Этот пример также не свидетельствует в пользу агрессивных вожделений Гитлера; наоборот, его следует упрекнуть в том, что неизбежный риск проводимой им внешней политики не был согласован с последовательным и полным вооружением. Я еще возвращусь к этому.

В своем рассказе о Вестминстере я должен почтить память одного из товарищей по классу и дому. Он, его звали Энтони Нейл Веджвуд Бенн, прославился в качестве «крайнего левого» Лейбористской партии. Его отец – стоит заметить – позднее лорд Стэнсгейт, Уильям Веджвуд Бенн. Однако в моих доме и классе речь шла, пожалуй, о его брате, который, как свидетельствует школьный регистр, погиб на войне, будучи летчиком-истребителем. Но и этот брат также был достойным упоминания явлением в нашем «under», и я убежден, он сделал бы после войны политическую карьеру, когда бы захотел заняться ею. Мальчик был уже в 15 лет прирожденным политиком. Обладавший даром речи, находчивый, дерзкий, но также весьма искусный и интеллигентный, он занимал в нашем «under» особое положение. Ничто не обходилось без него. Что бы ни затевалось, Веджвуд Бенн был во всем замешан и оказывал влияние на многие дела. Когда он выходил перед классом, заложив большой палец за отворот визитки и обращаясь к классным товарищам со словом «Gentlemen», что, кстати говоря, никого не удивляло, казалось, он уже стоит перед Нижней палатой, давая разъяснения или произнося речь. Меня не слишком удивляет то, что его брат Тони принадлежал к крайнему левому крылу Лейбористской партии, поскольку в Вестминстере имелся в то время, как помню, определенный леволиберальный налет. Не в последнюю очередь этим объяснялся резонанс, вызванный моим указанием мистеру Гарнетту на свободу восточноевропейских народов, которую дал им договор в Брест-Литовске между Германией и Россией. Веджвуд Бенн из моего «under» казался мне все же довольно прагматичным и обладающим в надлежащей мере «common sense». Леволиберальная или даже частично социалистическая тенденция в Вестминстере не ослабила готовности школьников сражаться за свою страну, о чем говорит большое число павших среди выпускников школы.

Об «Отечестве», то есть «Empire», собственно, никогда не говорилось. Глубокая привязанность к монархии и королю, как персонификации этой мировой державы, была настолько самоочевидна, что о ней не требовалось и упоминать. По-настоящему живая традиция сообщает глубокую внутреннюю уверенность. Эту связь с короной можно было впечатляющим образом ощутить – в Вестминстере и вне его – летом 1937 года по случаю коронации Георга VI.

Впечатления, полученные в Весминстере, врезались в память и, будучи углубленными и осмысленными в беседах с родителями, стали частичкой моих знаний и опыта. Родители слушали с большим вниманием, когда я делился впечатлениями о школе. Они находили в моих рассказах подтверждение своему мнению, что Public Schools, по крайней мере, старинные и известные, являлись, в конечном счете, одним из корней британской мировой империи. Из них и – на следующей ступени обучения – из Оксфорда и Кембриджа рекрутировались активные деятели и политики, собравшие воедино мировую империю и затем в течение трехсот лет удерживавшие ее. Смогут ли эти традиционные институты и в 21-м столетии породить великие личности, обладающие дальновидностью, силой духа и смелостью, необходимыми для того, чтобы создать в быстро меняющемся мире предпосылки той роли, которую Великобритания и сегодня хотела бы играть в мире?

Руководство британской мировой державы всегда вырастало из небольшого, но властного слоя, очень дисциплинированно и, когда требовалось, беспощадно и беззастенчиво представлявшего интересы империи. Его воспитание не было отдано на волю случая, но осуществлялось в рамках вековой традиции университетами и Public Schools, к которым относился и Вестминстер. Известный английский писатель и дипломат Гарольд Джордж Никольсон однажды охарактеризовал принципы отбора британской руководящей элиты приблизительно следующим образом: он исходит из того, что английский народ по природе своей великодушен. Воспитание великодушия является фундаментом воспитания характера в школах и университетах. Это обуславливает четкие правила, и отсюда неизбежный конформизм. Великодушием, однако, не завоюешь и не удержишь мировой империи. Для этой задачи годны лишь персоны, способные освободиться от этого воспитания и конформизма. Лишь они в состоянии править мировой империей с неизменно требующейся «хваткой» и, если понадобится, с беззастенчивостью.

Мне повезло в мое школьное время поучиться в трех замечательных школах. Одной из них был Вестминстер. Значение года, проведенного в этой школе, заключалось для меня не столько в полученных знаниях, сколько в ознакомлении с важными принципами воспитания, ориентированными, в конечном итоге, на подготовку к политической жизни в широком смысле. Этот опыт означал для меня в 15/16 лет необыкновенное расширение моего горизонта, в первую очередь, также потому, что мне суждено было приобрести его на фоне начинающихся драматических международно-политических перемен.

Headmaster написал под моим выпускным свидетельством: «Good ambassador for his country». Родители были очень обрадованы, я видел в этих словах забавную и любезную формулировку. Во время войны, в связи с врученной мне наградой, британскую прессу обошло сообщение о «british educated son of German Foreign Minister». Это уже, естественно, было большим преувеличением. Готовность сражаться за свою страну была в то время в Великобритании также само собой разумеющейся, как и в Германии. В списке бывших учеников, присланном мне после войны, были в том числе приведены мое воинское звание и полученные боевые награды.

Моя былая принадлежность к Westminster School не помешала, однако, землякам моих школьных товарищей запереть меня в одну из так называемых «murder cage» в Гамбурге-Фишбеке и гноить там месяцами без вызова на допрос, не говоря уж о предъявлении обвинения. В Дахау я был приведен к некоему канадскому капитану-десантнику, спросившему меня, знаю ли я, за что сижу. Я только и мог ответить, что надеялся узнать причину у него. Оказалось, я будто бы застрелил двух канадских пленных, не желавших давать показания. На мой вопрос об обстоятельствах дела он наплел мне следующую небылицу. Я якобы вел допрос военнопленных в одном французском доме и, так как они не желали давать показаний, расстрелял их из пистолета. Одного я будто бы убил наповал, другого лишь ранил в бедро – он притворился мертвым и ночью вернулся к своим.

От такой дури меня потянуло на дерзости, я заявил: он и сам, поди, не верит в то, что расписал. Я задал ему уточняющий вопрос, где и когда это должно было случиться. В ответ получил, он мне этого не скажет, я должен составить ему точный перечень, где и когда я находился на Западном фронте. Я лишь расхохотался ему в лицо. Это являлось обычной практикой, применявшейся также и американскими обвинителями в Дахау. Не вызывая на допрос, они держали бедного заключенного по два года и больше в Дахау. Затем следователь дружелюбным тоном обнадеживал, следствие будет окончено, если тот точно и подробно опишет, где и когда находился. Поддавался человек на эту уловку в надежде, что его дело придет в движение, тут же мобилизовывались профессиональные «свидетели», клявшиеся, что видели его тогда-то и тогда-то, там-то и там-то – и вот уже готов приговор «смертная казнь через повешение». Эту практику в Дахау во время тамошних процессов мы имели возможность неплохо изучить[132].

В этом британском концлагере летом 1947 года – как раз прошло десятилетие со времени моего ухода из Вестминстера – мне вспомнился мой любезный Headmaster, и я решил обратить его внимание на свою судьбу в руках его земляков. «Технически» это было сделать непросто. Вся почта заключенных, хотя они и являлись в юридическом смысле разве что «подследственными», подвергалась в Гамбурге-Ральштедте строгой цензуре. Не требовалось буйной фантазии, чтобы представить неприятные последствия, которые имело бы это письмо с жалобой, не говоря уж о том, что оно до адресата наверняка бы не дошло. Письмо, следовательно, нужно было отправить тайком.

Так называемая «murder cage» являлась своего рода «особым лагерем» внутри лагеря. С большим размахом огражденная колючей проволокой и электрическим забором, она охранялась толпой польских и югославских надзирателей, то есть поляков и югославов, не желавших после войны возвратиться на родину. Заключенные «особого лагеря» были полностью лишены контакта с внешним миром за одним исключением: им разрешались свидания. Они, однако, обставлялись так, что передать письмо было невозможно. С посетителем приходилось говорить через москитную сетку. При этом бок о бок как с заключенным, так и с посетителем сидели «польские охранники», почти всегда говорившие или, по крайней мере, понимавшие по-немецки. В качестве поблажки новый начальник лагеря, некий капитан (его предшественник, капитан Картер, был смещен из-за жестокого обращения с заключенными), разрешил, после досмотра польским охранником, возвращать посетителям для повторного употребления упаковку от передач. Это и был выход. Я обработал небольшую коробку из гофрированного картона, очень осторожно разрезав картон, и заложил письмо внутрь.

В письме я описал подробно свою ситуацию, указав прежде всего на то, что я до сих пор не знаю, в чем меня обвиняют, хотя мой адвокат неоднократно обращался с ходатайством в следственные органы. Я спрашивал его, не мог бы он мне помочь или, по крайней мере, узнать, в чем я виноват. Наконец, я просил его ни в коем случае не писать мне, поскольку наша почта подвергается цензуре и из его послания – если он мне захочет ответить – естественно, будет ясно, что я сносился с ним запрещенным образом, минуя цензуру. Это повлечет для меня серьезное наказание. В данных условиях он мог бы послать известие моей матери. Мое письмо действительно дошло до адресата, вскоре Headmaster написал матери, он провел «inquiries»; против меня ничего не имеется.

Поначалу казалось, что мое обращение к Headmaster (у) возымело действие – меня перевели из «murder cage» в «нормальный» лагерь. Затем проблема моего заключения под стражу (на основании «вины нации») была решена «испытанным» способом: спустя несколько недель меня выдали французам. Одновременно произошел похожий случай, однако с фатальным исходом. С нами в заключении находился граф Бассевиц, в прошлом высокопоставленный офицер полиции. Англичане устроили ему процесс по обвинению в якобы имевшем место расстреле «остарбайтеров». Поскольку вина подсудимого не была доказана, англичанам ничего не оставалось делать, кроме как признать его невиновным. Тогда они, сразу после оглашения оправдательного приговора, выдали Бассевица русским. Больше о нем никто ничего не слышал. Его защитником был известный гамбургский адвокат д-р Гримм, образцово ведший также и мое дело, так, что я был в курсе происшедшего.

Но не будем забегать так далеко вперед, возвратимся к прошлому в Лондон. Не только школа в Лондоне предъявляла требования ко мне, но и посольская жизнь родителей. Когда я, вскоре после зачисления в Вестминстер, однажды вечером возвратился домой, мать велела мне быстро переодеваться – я был приглашен на коктейль к дочери королевского лейб-врача, в этом сезоне дебютировавшей в свете. В ответ на требование я бросил на мать недоуменный взгляд. «Нужно явиться на коктейль!» Еще пару недель назад моими занятиями в свободное время были походы с палатками и игры на свежем воздухе.

Я упомянул вскользь это маленькое происшествие, собственно, лишь в доказательство интереса, с которым мои родители были встречены в Лондоне[133], и позитивного резонанса, который получило назначение отца в Лондон в обширном кругу его друзей и знакомых. К планомерной клевете, уже в те времена систематически распространявшейся «заинтересованными кругами», относится утверждение, у отца развилась неприязнь к Англии, поскольку ему не удалось добиться успеха в обществе[134]. Это не соответствовало действительности. Но, даже будь здесь доля правды, это в любом случае не имело бы большого значения. Когда, наконец, в Германии поймут, что задачей посла является представлять интересы своей страны и сообщать в отчетах объективную информацию, а вовсе не завоевание во что бы то ни стало популярности в принимающей стране, то есть достижение «успеха в обществе»? Британский министр по делам колоний, Джозеф Чемберлен[135], в одной из своих речей в преддверии Первой мировой войны констатировал по данному поводу: «Ни один британский министр, верно служивший своей стране, не был любим за рубежом»[136]. Какую независимую позицию в интересах своей страны демонстрирует здесь Чемберлен! Нужно было бы вписать его слова в настольную книгу каждого немецкого дипломата.

Время от времени я должен был, насколько это позволяли мои школьные обязанности, «выходить на замену», когда матери требовался человек для соблюдения правил размещения гостей за столом. Так, мне пришлось не раз принять участие в официальных обедах. Один из них я помню особенно хорошо, так как я выступил на нем невольным «нахлебником» знаменитого Ага Хана. Моя мать ввела правило подавать основное блюдо лишь один раз. Я воспринял это нововведение с большим сожалением, поскольку в шестнадцатилетнем возрасте есть хочется, собственно, всегда. Ага Хан получал, как известно, раз в год от своей секты столько золота, сколько весил сам. Не знаю, по этой ли причине он был исключительным гурманом или он попросту любил поесть. Возможно, оба эти мотива совпадали. Во всяком случае, он попросил добавки основного блюда и затем еще добавки, что моей матери – какая домохозяйка воспримет это иначе – невероятно польстило как комплимент ее кухне.

Самым важным для меня в этом году, проведенном в Лондоне, явились, однако, особенно близкие отношения с родителями, сложившиеся под влиянием условий. Шел, о чем я тогда не догадывался, последний год в моей жизни, когда я находился «дома», то есть с родителями. Время от времени мать неожиданно появлялась в моей комнате, чтобы спросить меня, не хотел бы я пойти с ними куда-нибудь поесть. Меня не приходилось просить второй раз сопровождать их в какой-нибудь элегантный ресторан.

Мы проезжали по дороге, однако трущобы и Лондона и других городов оставляли своим унылым видом и грязью тяжелое впечатление. «Социальный вопрос» не имел в то время в Великобритании значения, сравнимого с тем, какое ему придавалось в Германии, где он прочно вошел в общественное сознание. Коммунистическая партия Великобритании была незначительной, лишь один депутат представлял ее в Нижней палате. Этот депутат, его, насколько припоминаю, звали Галахер или как-то в этом роде, оскорбил отца в момент его прибытия в Лондон утверждением, что руки отца были якобы в крови рабочих. Немецкое посольство, как принято, рутинно выразило демарш, предоставив мне, таким образом, повод узнать, о чем идет речь в случае демарша[137].

Считалось, что король Эдуард VIII очень восприимчив к социальным вопросам. В своей первой поездке по стране в качестве короля он самолично изменил маршрут в Уэльсе, желая составить непосредственное впечатление об условиях жизни в горняцких поселках. Отсюда, как говорилось, у него возникла определенная симпатия к Германии, где улучшение подобных условий являлось программой. Такие вольности не устраивали английский истеблишмент. Отец однажды выразился, когда мы проезжали квартал бедноты: «The British rule the world, but they have to pay for it!» Он подразумевал тогдашнюю безропотную покорность английских масс, направляемых искусной руководящей элитой, – отсюда следовал вывод о поддержке ими великодержавной политики руководства, вернее, о готовности послушно следовать ей. Косвенно слова отца означали: британский народ пойдет за своим руководством, если оно, возможно, решится возобновить борьбу с рейхом. Какое направление примет британская политика? Этот вопрос в наше лондонское время оставался неизменно актуальным.

По прибытии в Лондон отец подчеркнул в своем первом заявлении прессе антибольшевистскую направленность политики немецкого правительства и дал разъяснения по этому поводу. Оскорбление отца депутатом-коммунистом в нижней палате явилось «местью» за это. И все же, однако, коренной вопрос и немецкой и британской политики состоял в том, осознает ли британское правительство опасность, исходящую от большевистской России, и передвинет ли оно дальше на восток «точку равновесия» своей политики «Balance of Power» (баланса сил), то есть будет ли оно не только лишь терпеть, но и поддерживать европейский противовес, чьей основой может стать лишь «готовая к обороне» Германия?

Как писал отец немецкому послу в Риме Ульриху фон Хасселю:

«Немецкая политика должна попытаться: разъяснить англичанам реальную опасность большевизма, предотвратить их присоединение к большевистскому фронту и поощрять представление, что для их мировой державы à la longue существенно большую опасность представляет дальнейшее распространение большевизма (…)».

Что имелось в виду под этой опасностью, можно было наблюдать в то время в Испании, где левое правительство в результате дворцового переворота было свергнуто коммунистами. «Политическое» лето 1937 года немецкого посла в Лондоне было посвящено беспрерывно заседавшему «Комитету по невмешательству» в Гражданскую войну в Испании. Он символизировал неопределенное состояние международных отношений и бесплодные совещательные дебаты не хуже, чем до него это проделывала Конференция по разоружению, ведь в действительности многие из представленных в нем государств, и это ни для кого не являлось секретом, энергично вмешивались в испанские дела. Неоднократно отец сокрушался по поводу немецкой военной активности на Пиренейском полуострове, приведшей, наряду с итальянским и русским военным присутствием, к тому, что ситуация естественным образом обострилась. С другой стороны, он спрашивал себя также, было ли бы немецкое невмешательство по достоинству оценено британским правительством в смысле германо-английского соглашения, когда и имеющее для Англии намного большее значение морское соглашение не привело к существенному изменению британской политики.