Глава IX
После кончины бабки возникла длиннейшая и скучнейшая процедура по разделу ее наследства, о чем я сказал уже в начале моих воспоминаний. Дядя Александр Сергеевич, ужаснувшись, до какой степени были запущены Сергеем Львовичем дела по Михайловскому имению, упросил отца моего побывать там, прежде возвращения своего в Варшаву, и принять, если возможно, самые крутые меры против дальнейшего хищения.
Отец согласился и, попросив отсрочку отпуска, провел в Михайловском с моей матерью все лето, сменил мошенника управляющего и, заведя свои порядки, привел имение не в пример в более благообразный вид.
Все это видно из прилагаемой ниже переписки между дядей и отцом – переписки, которая началась между ними еще в 1834 году, значит, за два года до смерти бабки. Подлинные письма дяди у меня, а от писем отца сохранились черновые; отец никогда прямо набело ничего не писал.
Свидание между матерью и дядей в 1836 году оказалось последним.
Расставание ее с ним было до крайности грустное. Оба они томились предчувствием вечной разлуки, и брат, провожая сестру, залился горькими слезами, сказав ей:
– Едва ли увидимся когда-нибудь на этом свете, а впрочем, жизнь мне надоела; не поверишь, как надоела! Тоска, тоска! все одно и то же, писать не хочется больше, рук не приложишь ни к чему, но… чувствую – не долго мне на земле шататься.
(Подлинные его слова, переданные мне матерью.)
И действительно, более они не встретились: не прошло и года, как Александр Сергеевич, раненный смертельно Дантесом-Геккереном, отошел в вечность.
Распространяться об этом событии, о котором столько писали, то справедливо, то вкривь и вкось, считаю излишним, ограничиваясь следующим:
По получении рокового известия в Варшаве, в дипломатической канцелярии наместника, чиновник этой канцелярии г. Софьянос явился к моим родителям ночью на квартиру. С таинственным видом прошел он в кабинет отца и на вопрос: «зачем пожаловали не к чаю, а так поздно?» – отвечал: «известие страшное: Александр Сергеевич убит!» Тут Софьянос, сообщив отцу некоторые сведения о злополучном деле, поспешил откланяться. Между тем мать моя, услышав голоса разговаривающих, позвала отца по уходе печального вестника и спросила, кто был у него так поздно и зачем?
– Александр Сергеевич… – начал отец.
– Что, болен? умер?
– Убит на дуэли Дантесом.
Это известие было для моей матери таким страшным ударом, что она занемогла очень серьезно; кровавая тень погибшего брата являлась к ней по ночам; она вынесла жестокую нервную горячку, во время которой неоднократно вспоминала, как, рассматривая руку брата, предсказала ему насильственную смерть.
Все знакомые моих родителей, начиная с фельдмаршала, и русские и поляки, поспешили изъявить самое теплое сочувствие матери. Медовая улица, где жили мои родители, три дня сряду была запружена экипажами.
Не скоро мать поправилась. Лечили ее три доктора, насколько помнится из рассказов Ольги Сергеевны Шефер, доктор фельдмаршала, Добродеев и Бонцевич. В конце концов натура взяла свое.
После кончины брата мать долго не выезжала в свет, посвятив себя исключительно семье; но мало-помалу стала посещать кружок избранного русского общества, который в это время расширился. Общество это собиралось у наместника Паскевича, Горчаковых, Окуневых, Шиповых, Симоничей. Скажу несколько слов о представителях этих семейств.
Князь Михаил Дмитриевич Горчаков, впоследствии, как известно, ставший во главе русских сил на Дунае и под Севастополем, был в то время начальником штаба у Паскевича; Николай Александрович Окунев, внучатный брат моей матери, свиты Его Величества генерал-майор, был попечителем варшавского учебного округа; генерал-адъютант Шипов – главным директором Комиссии внутренних дел и народного просвещения, а бывший командир Грузинского гренадерского полка, отличившийся в Елисаветпольском сражении и впоследствии посланник при Персидском дворе, генерал-лейтенант граф Симонич – комендантом города Варшавы.
В этих семействах мать моя в особенности любила бывать и принимала их у себя; к ним нередко присоединялись и пастыри нашей православной церкви архиепископы варшавские и новогеоргиевские, впоследствии митрополиты петербургские – Антоний и Никанор. Первый из них, как известно, присоединил значительную часть униатов к православной церкви; будучи вместе с тем священноархимандритом Почаевской лавры, управлял он с 1837 по 1843 год кроме епархии варшавской и епархией волынскою. Преемник его, красноречивый Никанор, замечателен проповедями; пробыл он в Варшаве с 1843 по 1848 год. Оба они, и Антоний и Никанор, оставили самые лучшие по себе воспоминания среди русского варшавского общества.
Отец мой, заваленный работами и по законодательной части в Государственном совете, и по народному просвещению, показывался гостям редко. Составлял он тогда «Исторический атлас России», «Польскую историю», русские учебники географии и статистики да писал корреспонденции в журнал М.П. Погодина «Москвитянин»; писал он также статьи и в «Северную пчелу». Вообще, отец предпочитал салонным разговорам ученые беседы с удалявшимися в кабинет его двумя обычными посетителями-сотрудниками по ученой части, которых он особенно уважал, а именно: воином кампании Отечественной, полковником К.М. Франковским[27], который был тогда директором реальной гимназии, и добрейшим Петром Павловичем Дубровским[28], фамилию которого дядя Александр Сергеевич дал герою своей повести под тем же названием. Пушкин относился всегда с радушием к Дубровскому как к другу Михаила Ивановича Глинки. Уроженец Москвы, Дубровский был ярым славянофилом и, задавшись целию «научить поляков уму да разуму русскому», появился, не знаю какими судьбами, в Варшаве, где добился должности сперва учителя русского языка в гимназии, потом цензора и основал наконец литературно-славянский журнал «Денницу». Разумеется, отец мой занял между его сотрудниками первое место. Привел Петр Павлович к отцу и другого приятеля Глинки, земляка и товарища последнего по университетскому пансиону А.А. Римского-Корсакова, поэта и проказника. Нашалив в Петербурге и прогневив батюшку своего, Корсаков в одно прекрасное утро, едва ли не вместе с Дубровским, очутился в Варшаве преподавателем русской азбуки в уездном (поветовом, как называли) училище. Здесь школьники, в силу физического его недостатка или, точнее сказать, физического избытка, непомерной тучности, так ему насолили насмешками, что Корсаков бросил учительство и определился канцелярским чиновником в бывшую Правительственную комиссию внутренних и духовных дел Царства Польского. Стихи и афоризмы свои Корсаков печатал в «Северных цветах», издававшихся, при деятельном участии Пушкина, бароном Дельвигом. Дельвиг невзначай порядком рассердил Корсакова, сказав ему, ради красного словца, что «стихи его, как пол лощеный гладки, о мысли не споткнешься в них». После такого словца Корсаков перестал не только сотрудничать у Дельвига, но и кланяться с ним.
Часто бывал у моих родителей еще один поэт, П.Г. Сиянов, издавший в Варшаве собрание стихов «Досуги кавалериста». Он был товарищем Льва Сергеевича по оружию во время польской кампании, но любил особенно вспоминать Отечественную войну, когда служил в сформированном графом Мамоновым полку «бессмертных гусар».
Гораздо позднее, в 1849 году, появился в доме моих родителей творец опер «Жизнь за царя» и «Руслан и Людмила», находившийся тогда уже на вершине музыкальной славы. Прожил Михаил Иванович Глинка в Варшаве года два; при нем состоял в качестве эконома испанец или португалец, Дон Педро, обжора и Геркулес по части бутылочной. Откуда выкопал такого субъекта Михаил Иванович, неизвестно; знаю только, что в названном господине он души не чаял и привез в Варшаву. Расскажу кстати о прогулке их, в самый день приезда, по главной улице города Новый Свет:
Навстречу приезжим попадается Паскевич в коляске, сопровождаемый конвоем линейных казаков. Было установлено правило снимать, под страхом гауптвахты, перед фельдмаршалом шапки, чего Глинка и Дон Педро не могли еще знать. Наместник крикнул кучеру зычным голосом «стоп», подозвал гуляющих и накинулся на злополучного Педро:
– Знаешь, кто я? Шапку долой!
Педро вытаращил глаза, ничего не понимая, а Глинка, спеша выручить приятеля, докладывает о фамилии спутника.
– А вы сами-то кто?
– Я – Глинка!
– Ах, боже мой, так это вы, Михаил Иванович? Вообразите, не узнал. Садитесь с этим шутом ко мне в коляску и отобедайте у меня; покорно прошу.
Паскевич уважал талант покойного композитора и любил музыку (известно, что в предсмертных страданиях, происходивших от рака в желудке, заставлял он играть у себя в комнате военный оркестр, чтобы заглушить мучения). Глинка после обеда, за которым Педро по обычаю объелся, предложил фельдмаршалу устроить музыкальные вечера; Паскевич принял предложение с радостью, и вскоре произведения Глинки исполнялись, под магической палочкой самого Михаила Ивановича, в Королевском замке и Бельведере военным оркестром и хором превосходных певчих главной квартиры армии. Между тем Глинка, не жалуя большого света, посещал только нас, когда не исправлял у фельдмаршала музыкальной обязанности, а еще более любил сиживать дома в халате, предаваясь лени и беседуя с друзьями, упомянутыми мною выше, Корсаковым и Дубровским. Само собою разумеется, Педро вертелся тут же, воздавая честь музе Терпсихоре вообще, а Вакху в особенности.
Почти в одно время с Глинкою завернул в Варшаву, на обратном пути из-за границы, друг Александра и Льва Сергеевичей С. А. Соболевский и, застряв в этом городе более года, никуда не показывался, а ездил так же, как и Глинка, единственно к моим родителям.
Скажу о Соболевском несколько слов.
Замечательный библиофил и сотрудник во многих журналах, Сергей Александрович колкими эпиграммами и бесцеремонным чересчур обращением в обществе высшего круга, в котором и стяжал прозвище «Mylord qu’importe»[29] (русского более соответственного перевода, кроме «боярин – черт всех побери», пожалуй, и не приищешь), нажил себе немало врагов; в сонме их, на первом месте, находился известный Ф.Ф. Вигель, вследствие эпиграммы, законченной таким образом:
…Счастлив дом тот и тот флигель,
Где, разврата не любя,
Друг, Филипп Филиппыч Вигель,
В шею выгнали тебя.
Славился Соболевский амфигуриями и искусством рифмоплетства до такой степени, что подсказывал дяде Александру Сергеевичу рифмы, когда отдыхал у него на диване после обеда, наслаждаясь ароматом гаванской сигары.
– Нут-ка, Сергей, Бога ради, рифму на «Ольга», – пристает Пушкин.
– «Фолыа!» – разрешает задачу, зевая, Соболевский. Дядя продолжает писать и опять спрашивает:
– Сергей, как мне подогнать рифму на слово «Мефистофель»? Думаю – «п р о ф и л ь».
– Неправильно, – возражает Соболевский, – гораздо проще – картофель; но будет с тебя, Александр; спать хочу.
Привожу следующий образец рифмоплетства «Mylord qu’importe», за который намылила ему дружески голову добрейшая Анна Петровна Керн, подруга матери, воспетая дядей в стихах «Я помню чудное мгновенье», а Глинкой – в романсе на те же слова.
Анна Петровна, женщина умная, не обиделась на довольно пошлую выходку Соболевского, а только, сделав ему дружеский выговор, посоветовала не терять досуги на пустяки, а обратить талант рифмоплетства к чему-нибудь более путному.
Вот выходка Соболевского, сообщенная мне матерью:
Ну, скажи, каков я?
Счастлив беспримерно;
Баронесса Софья
Любит меня верно,
Слепее крота…
Я же легче серны,
Влюбленнее кота,
У ног милой Керны…
Эх!! как они скверны!
В заключение не могу не вспомнить шутку Соболевского по адресу известной поэтессы Р.:
Ах! зачем вы не бульдог,
Только пола нежного!
Полюбить бы я вас мог,
Очень больше прежнего!
Ах! зачем вы не бульдог
С поступью, знать, гордою,
С четвернею белых ног,
С розовою мордою!
Как не целовать мне лап,
Белых, как у кролика,
Коль лобзанье ног у пап
Счастье для католика?..
Быть графиней, что за стать?
И с какою ручкою
Вы осмелитесь сравнять
Хвостик с закорючкою?..
Дед, Сергей Львович Пушкин, приезжал два раза к дочери в Варшаву на все лето: первый раз в 1842 году, второй – в 1846 году; при нем тогда выдержал я экзамен в третий класс гимназии, по окончании которого дед сам надел на меня мундирчик и благословил иконой. Тогда видел я деда в последний раз: в 1848 году он скончался семидесяти семи лет от роду.