Вы здесь

Мой друг Роллинзон. Глава I. Комлей приносит новость (У. Э. Кьюл, 1913)

Глава I

Комлей приносит новость

Я решил рассказать всю историю этого летнего семестра, хотя по многим причинам дело это довольно трудное. И я весьма тщательно обдумал эти причины вчера ночью, прежде чем пришел к окончательному решению.

Я ходил взад и вперед по комнате и вдруг остановился перед зеркалом на камине. В зеркале я увидел лицо Гарри Брауна Примуса и обратился к нему с таким вопросом:

– Браун Примус, – сказал я, – не думаешь ли ты, что эту историю следует рассказать? Ведь это очень интересная история, и, наверное, тот, кто прочтет ее, кое-чему научится.

– Конечно! – отвечал Браун Примус в зеркале.

– Теперь вот какой вопрос, – продолжал я, – берешься ли ты за это? Думаешь ли ты, что сможешь рассказать ее всю, целиком, так, чтобы каждый мог понять ее?

Браун Примус склонен был думать, что мог бы это сделать, так как после рисования он сильнее всего в сочинениях. Но тут я остановил его.

– Ты слишком высокого мнения о себе, – сказал я, – вовсе не об этом я спрашивал. Вопрос вот в чем: хватит ли у тебя смелости рассказать все без утайки?

Тут лицо Брауна Примуса внезапно изменилось. Оно сразу стало серьезным, а потом начало краснеть. По его глазам я видел, что он оглядывается назад, на этот летний семестр, и делает быстрый обзор всей этой запутанной смеси помраченного рассудка и зло-счастья. Да, были там некоторые такие обстоятельства, поднимать которые было чрезвычайно неприятно, но спустя минуту-другую Браун Примус снова глядел честно и прямо и даже рассмеялся. Он вспомнил про Роллинзона.

– Так ты уверен, что можешь рассказать об этом? – спросил я.

– Да, могу! – ответил Браун Примус. – Я хочу, чтобы все узнали моего друга Роллинзона. – И он так решительно кивнул головой, что дело было окончательно улажено. Теперь остается только начать мою историю.

Начинается она в мае, с того самого послеобеденного времени, когда мы вернулись в школу с пасхальных каникул. Весь этот день съезжались ученики, и в классах стоял шум и гам, как обычно бывает в такие дни.

Роллинзон и я приехали рано и уже успели немного устроиться. Мы сидели в комнате шестого класса вместе с дюжиной других мальчиков пятого и шестого классов, приехавших тем же поездом. Кто-то из нас разместился на пюпитрах[1], а Плэйн говорил о крикете.

В день открытия летнего семестра разговор всегда держится на крикете, но у меня не осталось ни малейшего воспоминания о том, что именно рассказывал тогда Плэйн. Я сидел на пюпитре, а Роллинзон стоял рядом, прислонившись отчасти ко мне, отчасти к моему пюпитру. Он смотрел на Плэйна, а я смотрел на его ухо, я хочу сказать – на ухо Роллинзона. Так как я сидел выше и сзади Роллинзона, то мне отлично было видно его ухо, и я обратил внимание на то, что оно как-то очень оттопыривается. Меня заинтересовал вопрос, у всех ли ухо будет казаться таким, если смотреть на него с определенной точки зрения, и только я поднял руку, чтобы ощупать свое собственное, как в комнату вошел Комлей.

– Послушайте, господа! – воскликнул он. – Видели ли вы, что вывешено на доске? Нам предлагают конкурс.

В этом был весь Комлей. Вы сейчас же догадаетесь, что он представляет собой, если я скажу, что он носит очки и что первое занятие, за которое он принимается, возвращаясь в школу после каникул, – это разыскивание каких-нибудь таких новостей или сплетен, которые могут задеть за живое. Не то чтобы я имел что-либо против собственно очков, ведь Стефенсон тоже носит очки и, несмотря на это, отличнейший товарищ, – но если к очкам присоединить еще кое-что… Тут уже получается большая разница!

– Новый конкурс? – спросил Плэйн, прерывая свою речь о крикете. – Какой же это?

– Я сам не знаю, – ответил Комлей.

Все рассмеялись, а Комлей продолжал:

– Я сам не знаю, – повторил он, – только это что-то особенное, потому что написано рукой директора. И там сказано: «Конкурс на ценную премию».

Это звучало несколько интереснее. На минуту наступило молчание. Затем кучей посыпались вопросы, впрочем, почти все они сводились к одному и тому же. Комлей ответил двумя словами:

– Английское сочинение.

Сочинение! Теперь уже зашумели все. Некоторые смеялись, другие отнеслись к новости довольно презрительно. Вебб, сидевший рядом с Плэйном, ударил пятками сапог о ножку стола.

– Что ж, – сказал он, – если находится такой чудак, который дает хорошую премию за английское сочинение, то я бы очень хотел посмотреть на него, вот и все. А пойдемте-ка взглянем, что там такое написано.

И все мы отправились в большой зал. Там стояла доска, обитая зеленой байкой, она помещалась у самой середины стены против директорской кафедры; на ней обыкновенно вывешивались все официальные извещения. Под словом «официальные» я подразумеваю то, что вывешивалось самим директором, так как для нашего клуба и для различных обществ нашей школы существовала другая доска, стоявшая в главном коридоре.

На этот раз почти половина зеленой доски была покрыта объявлениями о школах, открывающихся в Оксфорде и в других местах. Тут же были расписания уроков для разных классов на предстоящий семестр, – словом, все такие вещи, возле которых вряд ли кто-нибудь задержался бы надолго. Все это было так знакомо, что не привлекало ничьего внимания. Объявление, которое нас интересовало, было написано на половине листа бумаги обыкновенного формата и находилось в верхнем левом углу доски. Оно было написано всем нам известным почерком мистера Крокфорда.

Вот оно:




Мы очень быстро прочитали это объявление, а затем стоявший ближе всех к доске Ятс перешел к другому листку. Он разыскал программу старших классов и водил пальцем по бумаге, пока не нашел того, что ему было нужно. Тут было много предметов: история, литература, грамматика, чистописание и много чего еще, но Ятс все это пропустил и, наконец, остановил свой палец на географии. И мы все прочитали: «Африка – Южная Африка».

– Что это значит – «пятого и шестого классов»? – задал вопрос Уоллес. – Разве он не желает, чтобы все мы приняли участие?

– Странно, почему он не говорит, какая это будет премия, – заметил Вебб.

За этим последовал целый хор догадок, начиная с книги ценой в пять гиней[2] и кончая участком на золотых россыпях, но большинство стояло за книгу. Наконец Комлей, тоже уставившийся своими очками на объявление, сделал довольно меткое замечание:

– Могут быть две причины, почему об этом не упомянуто. Или премия так мала, что не стоит ее называть, или же она уж чересчур велика.

– Чересчур велика! – изумился Вебб. – Каким же это образом она может быть так велика, что ее даже назвать нельзя?

– А потому что она может вызвать слишком много волнений.

Плэйн сделал насмешливую гримасу, а некоторые другие мальчики расхохотались.

– Слишком много волнений! – повторил Плэйн. – Ну, мой милый друг, уж разве только вас одного это взволнует, но чтобы остальные стали волноваться из-за английского сочинения… Для этого нужно дать уж очень большую премию!

Комлей был повержен, а он в таких случаях имеет обыкновение по возможности переводить разговор на что-нибудь другое. Оглядываясь с этою целью вокруг себя, он повстречался глазами со мной и, прежде чем я успел догадаться, что будет дальше, самым ловким образом ухватился за меня.

– Большая это будет премия или маленькая, – сказал он, – но я знаю только одного, кто может ее получить. Во всяком случае, я хотел бы снова оказаться в пятом классе.

Это был ловкий намек на мой счет, а меня ничто так не выводит из себя, как подобные выходки. Говоря откровенно, должен сознаться, что обычно, когда дело касалось сочинений, я шел во главе пятого класса; но, во всяком случае, вряд ли кому-нибудь понравилось бы, что его таким образом выталкивают вперед, особенно если тут же присутствует чуть ли не дюжина старших, причем весьма способных учеников шестого класса.

Плэйн засмеялся, а Вебб оглядел меня с головы до ног, как бы взвешивая мои шансы.

– Ну, будет! – резко и отрывисто сказал я и ушел прочь. Понемногу группа стала рассеиваться и разговор прекратился.

Затем все, кажется, надолго забыли про конкурс; по крайней мере, я отлично помню, что совершенно позабыл про него. Это был первый день в школе, у всех и без того было немало дел: надо было устроиться, поговорить с товарищами, пока мы еще свободны от всяких экзаменов, сочинений и наград, пока все это еще не захватило нас. Кроме того, у нас была своя собственная комната для занятий – моя и Роллинзона. Я привез с собой кое-какие вещи из дома, и нужно было разместить их. Я захватил также денег, чтобы купить в Лейбурне[3] небольшую книжную полку вместо или, вернее, в добавление к той простой, неприглядной этажерке, которая досталась нам вместе с комнатой, – об этом тоже надо было потолковать.

– Мы это устроим как-нибудь в первое свободное время после обеда, – сказал я. – В суб боту мы вместе отправимся в город, там и по ищем.

– Идет, старина, – весело сказал Роллинзон, – я согласен. – Он почти всегда соглашался со всем, что бы мне ни вздумалось предложить. Это-то и делало его таким славным товарищем. Быть может, это происходило оттого, что все идеи по усовершенствованию нашей общей комнаты всегда шли с моей стороны. Нужно сказать, что Роллинзон был очень беден, и у него никогда не было ни пенни[4] карманных денег. Он был стипендиат от графства (что это значит, я объясню позже), отца у него не было, а матери его жилось так трудно, что даже на одежду и на обувь Роллинзон получал деньги от какого-то старого брюзги-дяди, жившего где-то на юге.

В ту самую минуту, как он сказал это, кто-то постучался в дверь. В комнату вошел Комлей, все с тем же возбужденным видом, какой был у него тогда, когда он появился в классе с новостью о конкурсе. Любопытно, что и на этот раз он снова заговорил о том же.

– Слышали последнюю новость? – спросил он.

Комлей обращался ко мне. Он старался подражать Филдингу и взял себе за правило никогда не говорить ни с одним из стипендиатов.

– Нет, – коротко ответил я.

Тогда Комлей притворил дверь и прислонился к ней спиной. Было ясно, что он хочет сказать что-то интересное.

– Это относительно премии, – сказал он. – Уже открылось, какова она. Вы знаете Туттьета? Ведь его отец участвует в Совете[5], вот через него и открылось.

Тут он снова остановился.

– Ну, что же вы не договариваете, что именно вы узнали? – воскликнул я. – Говорите же!

– Пятьдесят гиней! – ответил Комлей.

Роллинзон даже присвистнул.

– Это точно, – сказал Комлей. – Туттьет все это знает доподлинно. Оказывается, этому чудаку, который предлагает премию, очень повезло в Южной Африке, он сделался миллионером или что-то вроде этого. И вот он вбил себе в голову, что предложит премию и, конечно, очень хорошую премию с целью заинтересовать учеников нашей школы Южной Африкой.

– Отличная выдумка, – сказал я.

– Еще бы! Он сказал об этом директору, а директор предложил это на рассмотрение Совета. Все согласились, конечно, что это чересчур большая премия, но тем не менее отказываться от нее тоже не хотели, и этот чудак настоял на своей сумме. Наконец условились так: принять премию, но не разглашать ее сумму, то есть не объявлять официально. Совет боялся, что это может нарушить порядок школьных занятий, а некоторым очень не понравилось, что в качестве премии предложены деньги. Правда, они знали, что в конце концов это должно обнаружиться. Туттьет говорит, что один из них сказал целую речь о том, что не следует впускать в школу «корень всех зол».

– Почему же этот джентльмен настаивал, чтобы назначить деньги? – спросил я.

– Да, вероятно, потому, что в Южной Африке деньги – это все. Кроме того, он, наверное, думает, что это может дать кому-нибудь новый жизненный толчок, например, кто-нибудь захочет отправиться в колонии.

Это звучало довольно правдоподобно. Пятьдесят гиней за сочинение! Я уже дважды произнес это про себя. Потом я поглядел на Роллинзона, и мне пришло в голову, что и он занят той же мыслью. Во всяком случае, он казался очень серьезным. Затем я взглянул на Комлея и заметил, что он наблюдает за нами обоими через свои очки.

– Стоящее дело? – спросил он с усмешкой.

– Еще бы, – ответил я.

– Вы хотите попробовать?

– Да. Я думаю, что и вы тоже захотите, и Роллинзон, и все остальные. В этом можно быть уверенным.

– А! – сказал Комлей. – Ну, что ж, это хорошо. Вот если бы у меня были такие шансы, как у вас, Браун…

– Будет вам! – сказал я.

Он не настаивал и, поговорив еще немного, ушел от нас явно с тем, чтобы успеть произвести впечатление еще на кого-нибудь. Когда он вышел, Роллинзон сказал:

– А ведь об этом, право, стоит подумать, старина.

– Конечно, стоит, – согласился я. – Для тебя-то это особенно подходящее дело.

Он вытаращил глаза и с изумлением уставился на меня. Я произнес эти слова без всякого особого намерения, но когда увидел, как он смотрит на меня, то стал рассуждать вслух.

– Почему? – начал я. – Да это всякому ясно. Из этих пятидесяти гиней ты сможешь заплатить долг этому скряге, родственнику твоей матери, и больше совершенно не зависеть от него. Тогда ты можешь отыскать кого-нибудь другого, кто поможет тебе добиться того, чего ты хочешь, – стать архитектором или еще кем-нибудь в этом роде. И тогда можно будет забыть об отвратительной будущности корабельного маклера.

Роллинзон засмеялся, немножко сконфуженный.

– О! Это очень хорошо и широко задумано, но как получить такую премию? Если бы я мог писать сочинения не хуже того, как я рисую, тогда еще…

– Оставь ты все эти «если» и будь решительнее. Скажи себе, что хочешь получить эти пятьдесят гиней, и увидишь, что получишь их.

Он отвечал, что все это одни разговоры, и больше ничего, но тем не менее я видел, что мои слова немного возбудили его, даже краска бросилась ему в лицо. Однако минуты через две он со свойственной ему серьезностью покачал головой.

– Ничего не выйдет, – спокойно сказал он.

Я только улыбнулся.

– Хорошо, – сказал я, – если ничего не выйдет, то не стоит и говорить об этом. Давай лучше решим, куда нам повесить новую полку.

Таким образом, вопрос о премии был отложен в сторону, но отложить его на словах было легче, чем на самом деле; так или иначе, но в течение всего вечера эти пятьдесят гиней не выходили у нас из головы. Что касается меня, то у меня возникла одна мысль, которую я держал про себя. Мысль эта была так грандиозна, так великолепна, что я не мог расстаться с ней ни на минуту. Однако рассказать о ней кому-нибудь, особенно Роллинзону, мне не представлялось возможным. Это была не просто великая мысль. Это была тайна…

Я все еще нянчился с этой тайной, когда мы отправились спать. Я даже рад был очутиться в постели: по крайней мере, можно было на свободе обдумать ее, не боясь быть кем-нибудь прерванным. В результате я не мог спать и чувствовал себя очень возбужденным, почти как в лихорадке. Я слышал, как внизу, в передней, часы пробили одиннадцать, и загадал, услышу ли я, как будет бить двенадцать. По тишине, царившей в спальне, и по звуку тяжелого дыхания моих пяти товарищей я знал, что все уже спят.

Все ли? Нет, не все. Еще один, кроме меня, борется с неотвязной мыслью, и эту мысль внушил ему я. Он тоже разгорячен и беспокоен, и он также слышал, как часы пробили одиннадцать. Прошло, должно быть, еще с полчаса, когда я услышал слабый стук, как будто кто-то царапается в дверь моей спальни.

Это был условный и знакомый сигнал.

– Да, – громким шепотом сказал я. – Входи!

Роллинзон толкнул дверь, вошел и уселся на мою постель. Свет был слабый, так что я мог видеть только его силуэт.

– Не спишь, старина? – спросил он.

– Не сплю, – прошептал я в ответ.

– Бьюсь об заклад, что ты думаешь о премии. – Да, – ответил я после минутного колебания.

Это я мог сказать, не опасаясь раскрыть свою тайну. Тогда Роллинзон нагнулся, чтобы я лучше мог его расслышать, а может быть, и для того, чтобы его не услышал никто другой. Но этого в настоящую минуту нечего было бояться.

– Я хочу попробовать, – сказал он. – Я решился испытать себя и постараюсь, насколько смогу. Я хочу получить эти пятьдесят гиней.

Значит, Роллинзон загорелся. Решительность и страстное желание слышались не только в его словах, но и в самом шепоте. Он продолжал:

– Конечно, мне трудно будет получить ее, но я попробую. И если получу, то как будет хорошо! Я верну ему все его деньги, до последнего пенни, все, что он затратил на меня, и буду свободен. Так?

– Да, – отвечал я, улыбаясь впотьмах. В эту минуту моя тайна представлялась мне необыкновенно чудесной. – Да. – Я схватил его за руку. – Соберись с духом и добейся! Ты должен это сделать!

Он коротко рассмеялся. Роллинзон был чистосердечный и дельный малый, и его трудно было сбить с толку.

– Ну, спокойной ночи! – прошептал он.

– Спокойной ночи!

И он ушел. Позже я услышал, как часы в передней пробили двенадцать.