5. Мой мир в предвоенные годы
Итак, в 40-ом году я уже хорошо знал, что живу именно в этом году. Что же я помню из 30-ых годов, о которых я тогда не знал, что они тридцатые? Есть ли в моем опыте что-нибудь, что я мог бы предъявить в доказательство того, что застал эти страшные сталинские тридцатые? Пожалуй, нет. Про репрессированного дедушку, как я уже писал, я узнал много позже. Вот разве что папина стального цвета шикарная шинель. И то ее историю я знаю только по рассказам. Тресковицкая школа стояла в самом начале деревни, чуть особняком, через дорогу от нашего дома. За школой тянулось поле, а далеко за полем был виден одинокий хутор. И вот хозяина этого хутора когда-то арестовали. Папу туда привели быть понятым то ли при самом аресте, то ли при описи имущества. И что-то из этого имущества можно было тут же за бесценок купить. И папа сразу на себя эту шинель надел и так в ней и сидел, пока там шли какие-то процедуры. Видимо, про арест мне когда-то позже рассказали, вряд ли тогда же. Но то, что это шинель белого офицера с хутора, я знал давно. Шинель эту мы увозили в эвакуацию, и после войны это было основное папино пальто помимо его солдатской шинели, в которой он вернулся из армии.
В общем, ничего опасного в окружающем мире я не наблюдал, все воспоминания довольно безоблачные. Из чего состоял этот мой мир вокруг меня? Если выйти на крылечко нашего дома, то прямо и слева, за курятником и кустиками, окружавшими наш дворик, небольшое поле, за ним – лес. Впереди справа – дорожка к пруду, а за прудом открывается вид на соседнюю деревню Коноховицы и на кусочек проезжей дороги, ведущей к нашей деревне, скрытой справа за деревьями. Я, кстати, не знал и не считал, что мы живем в деревне. Деревня была отдельно, и мы отдельно. Как бы усадьба и при ней, чуть в стороне, деревня. Возможно, наш учительский дом и был когда-то домом какого-то небогатого помещика (в интернете я нашел, что, по данным «Памятной книжки Санкт-Петербургской губернии» за 1905 год, мызой Тресковицы площадью 500 десятин владела жена генерал-лейтенанта Ольга Александровна Стрельникова). Так вот, в том просвете между деревьями у пруда можно было заметить грузовик, идущий в нашу сторону. Потом он исчезал за деревьями, двигаясь по изгибающейся дороге вдоль нашей деревни. Чтобы увидеть грузовик снова, нужно было или бежать к окну в нашей комнате, выходящему на противоположную сторону улицы, или, обежав дом, подбежать к калитке и следить за дорогой, отделявшей наш садик от школы. Если грузовик шел к станции Вруда, то он скоро появлялся около калитки и уносился направо, где вдоль дороги строились новые дома. Можно было все это наблюдать и в обратном порядке: рассмотреть грузовик близко, у школы, а потом ждать, когда он, маленький, в пыли, покажется за прудом, удаляясь по дороге к Коноховицам. Из машин помню только грузовички. Легковые машины тогда, видимо, на нашей дороге практически не появлялись.
По той дороге, что за прудом, мы как-то ездили с мамой довольно далеко, в деревню Муромицы в гости к одному нашему знакомому, кажется, учителю местной начальной школы. Не помню, как и на чем мы туда доехали. Помню красивый тенистый парк, окружавший дом, и у какого-то большого дерева тяжелая толстая ветвь пригнулась к земле. Я по ней взбираюсь, этот знакомый дядя поддерживает меня за руку. Я уже довольно высоко, мне страшновато, а дядя что-то говорит про «воспитание силы воли», и я запоминаю эти новые для меня слова. Нас угощают вареньем тут же, в саду, а домой мы привозим много яблок, и они потом у нас лежат россыпью дома под кроватью. По этой же дороге через Коноховицы, когда мама серьезно заболела – об этом я еще напишу – мы с бабушкой возили ее на лошадях в какую-то поликлинику.
А прямо от крыльца нашего дома со стороны, противоположной школе, через поле проселочная дорожка вела в лес. У дороги, примерно на полпути до леса, был маленький холмик с каким-то путевым столбиком. И что-то у нас с мамой было связано с этим холмиком. По пути в лес мы на нем сидели, и мама что-то важное и интересное про него рассказывала. Что это чей-то домик, что там кто-то живет. Дальше по этой дорожке через лес можно было дойти до деревни Малая Вруда, и по дороге в лесу у нас с мамой была еще одна остановка у большого красивого валуна. Еще одна проселочная дорога, тоже через лес, на которую можно было свернуть с большой дороги за калиткой, вела в село Большая Вруда. Здесь жила Галочка Жгун. Там же на сельском кладбище была могилка тети Нины.
С фасадной стороны дома, противоположной крыльцу, был палисадник с клумбой и кустами смородины и крыжовника. Дорожка вдоль палисадника вела к калитке в редком дощатом заборе. За забором та большая дорога, по которой изредка проскакивали грузовики, а за дорогой – школа. Влево от калитки дорога вела в деревню, а направо – к станции Вруда. В эту сторону дорога не была закрыта деревьями, и если кого-то ждали с поезда или из магазина на станции, то можно было издали узнать приближающуюся фигурку. Чаще всего это была бабушка с какими-нибудь покупками. Дорога до станции довольно длинная, километра два. Ходили только пешком, никакого транспорта не было. Так что для меня поход на станцию – нечастое событие. Дорога шла вдоль кустарников, полей. Лишь в последний год перед войной она стала застраиваться домами.
Калитка перед дорогой – самый далекий пункт моих гуляний. Была у меня игра: когда я видел, что кто-то направляется к калитке, проход преграждался палочкой, и, только когда прохожий приближался к самой калитке, «шлагбаум» поднимался. Но прохожих было мало, лишь наши соседи по дому. Еще одно развлечение – переменка в школе за дорогой. Школьники вылетали во двор клубком, начиналась возня, беготня, потасовки. За школой вдали – волейбольная площадка. Иногда там и учителя играли. Помню, что папа играл. Учителя в основном были молодые. Одна только была там старая дева, Прасковья Боголеповна, учительница начальных классов. Она была с претензиями на благовоспитанность, одевалась во что-то кружевное и плохо слышала. Когда она к нам заходила, я ее громко спрашивал: «Как Вы поживаете?» – и у нас завязывался светский разговор.
За школой и за волейбольной площадкой начинались поля с тем далеким и таинственным хутором, откуда произошла папина шинель. Эти дали у меня прочно связались с рассказиком Аркадия Гайдара «Голубая чашка», который мне часто читала мама. Я представлял себе, что именно туда, через эти луга в сторону того хутора ушла шестилетняя девочка Светлана со своим папой, когда их несправедливо обвинили в том, что они разбили мамину голубую чашку. Этот бесхитростный на первый взгляд детский рассказик мама очень любила и как-то смогла мне передать прелесть недосказанности, полутонов, которыми описаны настроения героев. И я сумел понять, что дело там не в разбитой чашке и что неслучайно в конце рассказа упоминается скрывшийся в тучах полуночный летчик. А дачу, на которой жили Светлана со своими папой и мамой, я отождествлял с нашим тресковицким домом и хорошо себе представлял, как на крыше нашего дома крутилась вертушка, которую Светлана с папой увидели издали при своем возвращении.
За стеной у нас, когда мы уже жили в большой комнате, жил молодой историк Иван Александрович. Он у нас бывал, играл с папой в шахматы. Их вместе потом забрали в армию. Он был, кажется, ленинградец и в нашу школу был направлен сразу после института. Мама симпатизировала его интеллигентности и над ним шефствовала. Это он был моим соперником в наших отношениях с Галочкой Жгун. Еще помню по маминым рассказам, что, когда ему, учителю истории, пришлось также преподавать географию, он, придя на первый урок, объявил ученикам, что географии не знает и будет ее изучать вместе с ними. И в результате ребята так выучили карту, что на экзамене могли, не глядя на карту, попадать указкой в нужные места. Когда Ивана Александровича вместе с папой призвали в армию, им на смену приехали два учителя, тоже мужчины. Один из них – высокий Михаил Лукич, историк, поселился рядом с нами в комнате Ивана Александровича. Другой был физик. Он стал директором школы вместо папы. Он объяснял мне, что такое инерция: бежишь и лбом об стенку – это и есть инерция. Это я запомнил, но не потому, что понял, а потому, что обиделся, считая, что он меня дурачит. Он же показывал мне на карте из газеты передвижение Красной армии во время войны с Финляндией. Эта карта у меня висела, приколотая к ширме, и я на ней, по-моему, что-то отмечал. Это единственное, чем мне запомнилась финская война зимы 1939—40 годов. Папа на эту войну не попал, их часть стояла у западной границы и на какое-то время была переброшена в Литву летом 40-го года, когда происходило присоединение прибалтийских государств к СССР.
Как видно, мужчины в школе тогда попадались чаще, чем в нынешние времена. Молодые учительницы возлагали на них надежды. Какие-то возникали трагедии, интриги, сплетни. Помню, что мама кого-то успокаивала, что-то там улаживала. В общем, шла нормальная и не такая уж скучная провинциальная жизнь, которая потом, в войну, вспоминалась как что-то далекое, милое и несбыточное.
Из впечатлений, отразивших эпоху, помню, что я рисовал вождей – Сталина, Молотова, Ворошилова и других – в виде фигурок разного роста. Сталин самый большой, Молотов поменьше и так далее. Видимо, в соответствии с услышанными эпитетами: «самый великий вождь», «великий» и тому подобное. И тетя Ида, Ида Иосифовна, завуч школы, которой я показал мои рисунки, объясняла мне, что великий – это не значит большого роста. На собраниях тогда в конце официальных речей после обычных «Да здравствует…» было принято подогревать овации выкриками «ура» всем вождям по очереди. Сначала, конечно, «Великому Сталину – ура-а-а!» Все встают. Чуть овация затихает – выкрик: «Товарищу Молотову – ура-а-а!» Новый всплеск оваций и так далее. И вот как раз эта Ида Иосифовна была мастер на эти выкрики. Вспоминала какого-нибудь Шверника, Андреева, еще кого-нибудь. Полагалось прокричать всех членов политбюро и секретарей ЦК. Впрочем, тут, пожалуй, на мои довоенные воспоминания накладываются послевоенные, когда я был уже школьником, а та же Ида Иосифовна снова была завучем уже в другой, Волосовской школе, и с таким же энтузиазмом на школьных вечерах и собраниях продолжала кричать «ура товарищу Сталину» и другим, следя, чтобы никого не забыли и чтобы овации не прекратились слишком рано. А ученики и рады были поорать, кричали «ура» и аплодировали весело, с задором, соревнуясь в громкости хлопков и выкриков.
А в довоенных Тресковицах Ида Иосифовна была помоложе, но такая же маленькая и полноватая, с большими неровными зубами. Жила она в доме за дорогой около школы с сыном Мишей постарше меня и с одной женщиной, Марией Степановной, которая считалась домработницей, но была фактически хозяйкой в доме, поскольку Ида Иосифовна не обладала никакими практическими способностями в области домашнего хозяйства. Помню какие-то слышанные дома шутки по этому поводу: о том, например, как к ней утром кто-то пришел, стучится, а она отвечает, что не может встать, потому что Маня ей юбку не погладила или не зашила. Была она шумная, бесцеремонная. Она к нам часто приходила, и маму эти визиты, видимо, немного утомляли. Помню, мы лежим на кровати, к нам стучатся. Мама каким-то образом поняла, что это она. Решила не открывать. Стук все громче. Мы не отзываемся. Тогда Ида Иосифовна вместе с кем-то – она была не одна – ухитрилась заглянуть к нам в окно, на что-то забравшись, и радостно сообщила кому-то: «Вот же они! Они дома, они спят», – и постучала в окно. Пришлось, видимо, принимать гостей.
Приезжали проверяющие школу инспектора из РОНО в Волосове или областное начальство из Ленинграда. РОНО, ОблОНО (Районный и Областной отделы народного образования) – эти слова я знал с детства. Заходили к нам домой, когда папа еще был директором. Мама со своими актерскими способностями умела производить впечатление на разные комиссии, всегда была в образцовых. И обычно всякие инспектора были у нее в друзьях. Помню одного из них, из Ленинграда, с эффектной фамилией Шимановский. Я его звал «исправляльщик игрушек», потому что он мне какие-то заводные машинки чинил. Однажды мы были у него в гостях в Ленинграде, и он мне подарил котенка. У меня сохранилась фотография с этим котенком.
Летом в школе поселялся детский сад из Ленинграда. Когда мы еще жили в маленьких комнатах, то в классе, в нашей будущей комнате, тоже размещалась какая-то группа детского сада. А потом к нам на лето 2 года подряд приезжала семья папиного брата дяди Феди. Вернее, жила-то у нас его жена тетя Нюра с дочкой Олей, моей двоюродной сестрой, старшей меня на год. А дядя Федя бывал лишь наездами. Так что с Олей у меня связаны теплые летние дни, солнышко, мы играем в палисаднике. Вырыли в земле лунку и решили наполнить ее водой. Вода сразу уходит в землю. Я продолжаю упорно носить воду маленьким ведерком из бочки у водостока. Подходит тетя Нюра и объясняет нам, что ничего не выйдет из нашей затеи, но я пробую бегать быстрее, и тогда лунка ненадолго наполняется. Или вот еще один жаркий летний день. Оля сидит на корточках, чем-то занята. Я, четырехлетний, стою рядом в маечке и поглаживаю рукой свое голое плечо. И больше ничего. Почему запомнился на всю жизнь этот момент, этот жест? Ведь ничего не происходило. В чем тут секрет механизма памяти? Видимо, опять тут дело в какой-то эмоциональной окраске этого момента. Быть может, это был первый теплый день, и я впервые вышел на улицу без рубашки, и мне было хорошо, а может, я стеснялся своего наряда или, наоборот, гордился им. Во всяком случае, было что-то тут непривычное и поэтому осталось в памяти. Позднее мне мама часто говорила по поводу какого-нибудь счастливого события в нашей жизни: давай запомним этот момент навсегда. Но не так много из такого сознательно запоминаемого сохранилось в памяти. Уже в юности я, думая иногда о своем будущем, пробовал специально выбирать какие-то моменты, чтобы их четко зафиксировать в памяти, запомнить свое внутреннее состояние и как бы передать привет от себя нынешнего себе будущему. Но это тоже не очень удалось. Разве что вот запомнил привет из 1965 года, который передал себе, стоя у большой клумбы в лондонском Риджент Парке.
Мы довольно часто ездили в Ленинград. Ленинград – это звонкие трамваи, покупка игрушек. Останавливались у дяди Феди на Фонтанке, или на Старом Невском у тети Жени, маминой подруги по Череповцу, или, наконец, в районе Пяти углов у Елены Антоновны, польки, у которой мама снимала квартиру, когда училась в институте. Особенно интересной была огромная, переполненная жильцами коммунальная квартира, в одной из комнат которой жила тетя Женя. Ее комната была в самом конце длинного коридора, и по дороге приходилось пройти мимо чуть ли не десятка комнат других жильцов, причем некоторые из комнат были отделены от коридора только занавеской. Еще в Ленинграде жила бывшая няня мамы. У нее мы тоже бывали. Впрочем, тут у меня все перемешалось с более поздними, уже послевоенными, поездками в Ленинград из Волосова. Так что не могу выделить специально довоенных ленинградских впечатлений. Помню, во всяком случае, что в Ленинград ездить любил. Когда однажды, видимо, летом 40-ого года, мы собрались ехать в Москву и мы все: мама, бабушка и я – пришли уже с чемоданом на станцию Вруда, я расплакался, объявил, что в Москву не хочу, а хочу в Ленинград. Почему-то мое требование было принято, чемодан был оставлен тут же на станции у знакомых, и мы поехали в Ленинград.
Когда папа уже был в армии и его часть стояла в Витебске, появилась возможность к нему съездить. Мы поехали во время весенних школьных каникул, то есть в апреле сорок первого года. От этой поездки осталась семейная фотография и моя фотография с девочкой, дочкой хозяйки, у которой папа снял для нас комнату. Из витебских впечатлений сохранилась в памяти река и дома, у которых стены прямо уходят в воду. Папа нас встретил и нес меня на руках, но навстречу попадались военные, ему все время приходилось отдавать честь, так что он меня опустил. Еще я усвоил с тех пор, что военные могут вести женщину под руку только слева, оставляя правую руку свободной для отдания чести. С нами папа мог быть только какое-то ограниченное время, и мама очень беспокоилась, что он может опоздать вернуться в казарму к какому-то определенному времени. В связи с этими строгостями помню разговоры про нового наркома обороны Тимошенко, который ввел в армии очень жесткую дисциплину.
Моя мама В.Д.Скворцова, я, мой папа А.Н.Скворцов, моя бабушка М.В.Губанова, Витебск, 8 апреля 1941 года
Когда вернулись от папы, мама тяжело заболела. Не знаю, что это было, но мама долго пролежала. Мы с бабушкой возили ее на лошадях в больницу или поликлинику в какую-то не очень близкую деревню. Во всяком случае, мне запомнилось, что ехали мы туда через Коноховицы и дорога в Коноховицах сворачивала направо. Так что, скорей всего, это были Терпилицы, деревня, которой, как я узнал много позже, до революции владел барон Врангель, отец известного генерала белой армии. Мама позже рассказывала, что по поводу ее болезни в учительском коллективе поползли сплетни. Болезнь связывали с нашей поездкой к папе. Выдумывали всякое: например, говорили, что Валентина Демьяновна слегла, потому что обнаружилось, что у Анатолия Николаевича в Витебске другая семья. Вообще, видимо, мама почувствовала некоторое изменение отношения к себе со стороны некоторых учителей после отъезда папы в армию. Все-таки раньше она была женой директора, и все стремились быть ее лучшими друзьями. А теперь оказалось, что не все дружбы были вполне искренними. По-моему, какая-то тень пробежала и в маминых отношениях с Идой Иосифовной, которая осталась завучем при новом директоре. Какие-то были проблемы с составлением расписания, распределением учебной нагрузки. Мама была очень самолюбива и всегда была очень чувствительна к любой небрежности, неуважительности, проявленной по отношению к ней, и редко такие вещи прощала, вернее, редко забывала.
В начале лета 1941 года был, кажется, уже известен срок папиного возвращения, и мы высчитывали, сколько будет, если оставшиеся месяцы перевести в недели, дни. Приедет папа, и настанет самая счастливая жизнь. 25 июня мне исполнялось 6 лет. Ко дню моего рождения мама хотела послать папе мою фотографию, и 21 июня мы поехали с ней в Волосово, где я сфотографировался в какой-то курточке с лейтенантскими кубиками в петлицах на воротничке. Это было за день до начала войны.
За день до начала войны. 21.06.1941 г.