Вы здесь

Мои впечатления о XX веке. Часть I. До 1953 года. 3. 30-ые годы. Дедушка Дима (Валентин Скворцов)

3. 30-ые годы. Дедушка Дима

Середина и конец 20-ых годов были, видимо, сравнительно благополучным периодом маминой череповецкой жизни. Но вскоре над семьей стали сгущаться тучи. В стране уже ширилась кампания подозрительности к старым дореволюционным специалистам, развернулись поиски вредителей. Маминого папу, дедушку Диму, сначала понизили в должности. Стали «уплотнять» квартиру. Сначала отобрали часть комнат, потом оставили только одну. Всю мебель из шести комнат пришлось сгрудить в эту одну. До потолка поднялись штабеля из диванов, столов, стульев. Приходили знакомые посмотреть. Старались шутить по этому поводу, чтобы и себя обмануть, будто ничего страшного не случилось. Наконец, дедушку Диму вообще сняли с работы в Череповце и перевели на соседнюю станцию Бабаево. Это было, кажется, осенью 1932 года. С родной череповецкой квартирой пришлось расстаться. Начались скитания. Разрушение череповецкого домашнего гнезда без обретения нового было одной из самых тяжелых травм, нанесенных маме жизнью. Помню, что, когда у мамы случалась какая-нибудь неприятность, она часто говорила: «То-то мне сегодня снилась череповецкая квартира».

Сколько деталей, связанных с этой череповецкой квартирой, возникало всегда в маминых рассказах о прошлом! Меня всегда удивляла мамина способность мгновенно называть число букв в любом длинном слове. Например, при разгадывании кроссвордов. Так вот, мама объясняла, что она с детства привыкла такой подсчет делать, вписывая слова в поля окон череповецкой квартиры. И сразу видела, сколько ячеек заполнено. Помню еще историю о том, как она с кем-то еще, прячась от священника, пришедшего для пасхального побора, переползает по полу из одной комнаты в другую, в то время как священник идет вдоль окон и пытается в них заглянуть. Семья, видимо, даже до революции не отличалась особой религиозностью, несмотря на большое количество друзей—семинаристов из бабушкиной юности.

В Бабаеве получили какую-то сырую комнату для жилья. Пытались снова обосноваться по-домашнему. Привезли из Череповца кое-что из мебели. Остальное оставили у знакомых. Мама и здесь устроилась на работу в библиотеку при железнодорожном клубе. Когда уже в 70-ые годы мама читала воспоминания Надежды Мандельштам о 30-ых годах (они тогда были доступны в самиздате), она говорила, что больше всего пронзило ее описание столь знакомых ей попыток скрыть от себя надвигающуюся угрозу, создать себе иллюзию обычной нормальной жизни. Надежда Мандельштам об этом пишет, рассказывая, как они, возвратившись из Воронежа в Москву, ходили по знакомым, говорили о каких-то своих планах, собирались жить. Вот это стремление зацепиться за жизнь, обмануть себя, успокоить, заставить себя и других поверить, будто все идет своим чередом – это, видимо, и было существеннейшим психологическим элементом атмосферы 30-ых годов, объясняющим общественную пассивность интеллигенции во времена разворачивающихся сталинских репрессий.

В Бабаеве прожили около года. В самом конце 32-ого года дедушку арестовали. Трудно гадать о формальном поводе для ареста. Вряд ли он был нужен в те годы, когда, как известно, по числу арестованных судили о качестве и эффективности работы местных органов ОГПУ (тогдашнее название КГБ). Тогда боялись недовыполнить план по арестам. Возможно, какую-то роль сыграло то, что после февральской революции, в период активности разных политических партий, дедушку записали в партию эсеров. Во всяком случае, бабушка считала, что виной всему какой-то там активный эсер из железнодорожных служащих, который всех своих знакомых записал в свое время в эсеры, а сам потом уехал куда-то.

Мама не могла спокойно рассказывать об этих днях, всегда начинала плакать, говорила: «Нет, не могу», – и обрывала рассказ. Самым трагичным было состояние полной неизвестности, сознание бессилия. Беспокоились и о здоровье дедушки. У него было больное сердце и какая-то болезнь ног. Все попытки что-то узнать ни к чему не приводили. Какой-то местный начальник, по-видимому, симпатизировавший маме, обещал что-то выяснить. Ему удалось даже заглянуть в дедушкино дело, и он сказал маме, что папка с делом была фактически пустой, там никакого материала против дедушки не было. Отчаяние сменялось проблесками надежды. Мама с бабушкой метались между Бабаевым и станцией Званка, где арестованных содержали в вагонах какого-то эшелона. Свиданий не разрешали, передач сначала тоже не принимали. Обменивались слухами с семьями других арестованных железнодорожников. Никто ничего не знал. Рассказывали, что, кажется, где-то кого-то выпустили. Вспыхивала надежда. Наконец, пришла записка от дедушки. Эта пожелтевшая, написанная простым карандашом записка в половину тетрадочного листа у нас сохранилась. Дедушка пишет: «Дорогая мама (так он называл бабушку) и Валюшка, чувствую себя здоровым, только не знаю, когда освободят». Сообщает, что содержат их в вагоне третьего класса. Объясняет, как надо пересылать посылку – через транспортное отделение ГПУ. Просит прислать пару белья, кружку, ложку, хлеба, табачку, если есть – папиросок. Эта записка от 21 января 1933 года.

Вскоре узнали, что арестованных увезли в Ленинград. В открытке от 9 марта дедушка сообщает, что он находится по адресу: Арсенальная набережная, 5, камера 754 (это знаменитая тюрьма «Кресты»), что никаких известий из дома не получал уже второй месяц. Но в это время мама уже помчалась в Ленинград. Добиться свидания она снова не смогла, но ей удалось оставить передачу.


Открытка из тюрьмы «Кресты». 16.04.1933


Из следующей дедушкиной открытки, написанной 16 апреля, видно, что он получил посылку. Он пишет: «Не знаю, долго ли Валюша пробыла в Ленинграде.… Как раз получил вовремя (передачу), у меня хлеба уже не было, кроме ежедневно выдаваемых 300 гр…. Как вы пробиваетесь с продовольствием и хлебом? Получили ли карточки?» (тогда еще, с конца 20-ых годов до 34-ого, продукты выдавались по карточкам). Далее он спрашивает, что делается в конторе, просит забрать из своего стола в конторе готовальню и еще кой-какие мелочи, пишет: «Следствие по делу уже закончено, ожидаю заключения коллегии». Кроме этих открыток сохранились еще три письма, но они уже написаны в 34-ом году и пришли с Дальнего Востока, из-под Хабаровска, куда дедушка был сослан в лагерь.

Между тем семья оказалась без дома. Комнату, в которой они жили в Бабаеве, потребовали освободить. Мама рассказывала, что про них сначала забыли, а потом кто-то из начальства прошел мимо их окна и удивился: а почему это они все еще тут живут? И их выселили. Работу мама тоже потеряла. Ее уволили в ноябре 1933 года и нигде на новое место не принимали: ни в Бабаеве, ни в Череповце. В каждом учреждении повторялось одно и то же: сначала охотно брали документы, но когда мама приходила во второй раз, то ей с молчаливой многозначительностью или смущенно, ничего не объясняя, отказывали. Дескать, сами понимаете. Потеря работы означала также лишение служебного пайка по карточкам. И это было особенно тяжелым ударом, потому что содержанием жизни тогда для мамы и бабушки стала отправка посылок дедушке. Не знаю, как это удавалось, но, судя по дедушкиным письмам, посылки с продуктами он получал сравнительно регулярно.

Я не могу точно восстановить, сколько времени мама с бабушкой пробыли в Бабаево после дедушкиного ареста. Кажется, после выселения они еще некоторое время там оставались, где-то снимали комнату. А осенью 1933 года мама случайно встретила в Череповце свою институтскую подругу Тоню Злотину, которая работала в техникуме молочной промышленности, располагавшемся тогда под Череповцом, километрах в 10-ти, в селе Воронино. Муж Тони был как раз завучем этого техникума.

И вот Злотины помогли маме устроиться на работу в техникуме, в библиотеке. Вскоре в конце 33-го или в начале 34-го года семья, включая и тетю Нину, которая некоторое время до этого жила, кажется, отдельно, перебралась в Воронино. О Воронино мама всегда вспоминала с радостью. После бездомных скитаний появился свой уголок, друзья, живущие нормальной жизнью. Появилась надежда зацепиться за жизнь. И хотя дедушка был далеко, стал уже примерно известен срок его освобождения (он писал о 35-ом годе). Так что уже можно было жить ожиданием.

Мама, в сущности, хотела быть оптимисткой, к судьбе старалась относиться с доверием и надеждой. Она проповедовала умение благодарить жизнь за любой проблеск счастья, покоя. В последние годы жизни она любила повторять: что вам еще надо – войны нет, голода нет, мы все вместе. И любила объявлять маленькие семейные праздники по случаю, например, какой-нибудь покупки или какой-нибудь удачи. Тогда в бокалы наливался разбавленный сироп, мы чокались и должны были все попарно расцеловаться. И в рассказах о прошлом она скорей была склонна приукрасить и опоэтизировать сравнительно благополучные моменты своей жизни. Поэтому у меня в детстве в результате маминых рассказов сложилось впечатление, что молочный техникум – самое веселое учреждение на земле. Этому способствовала одна фотография того времени, где мама сидит за пианино, тетя Нина с гитарой, бабушка, еще одна дама, в волосах у всех ромашки и на столе букет ромашек. Атмосфера там, видимо, действительно была приятная. Довольно молодой коллектив преподавателей мало отличался по возрасту от студентов, пришедших кто из армии, кто с производства. Были даже какие-то бывшие кавалеристы. Да и удаленность от города создавала обстановку относительно независимого культурного островка. Мама сразу занялась организаций драмкружка, устройством концертов.


Воронино, 1934г. Моя бабушка, тетя Нина, мама, мамина подруга


Как раз в это время, в конце зимы 1934 года, в Воронино появился мой папа. Он стал преподавать в техникуме черчение. Совсем юный блондин – ему еще не исполнилось 22-ух лет – был младше многих своих студентов, играл с ними в городки и лихо вышибал одним ударом целые фигуры. Он зачастил в библиотеку, и мама заметила, что какая-то новая книга быстро вернулась от него с неразрезанными страницами. Но, пожалуй, главное, из-за чего он сразу стал небезразличен для мамы, было то, что он совсем недавно вернулся из Хабаровска. Вдруг он может что-то знать о ее отце или хотя бы о том месте под Хабаровском, называемом «Молочная», откуда приходили от него письма. Но расспрашивать мама не решалась. За год скитаний она привыкла поменьше распространяться о своей беде, тем более что самолюбивая скрытность всегда была одной из ее определяющих черт. Но, может быть, и к лучшему было то, что она тогда не задавала вопросов, потому что мало чего утешительного могла бы она узнать о жизни политических ссыльных на Дальнем Востоке. Папе действительно приходилось не раз сталкиваться там с этими сосланными специалистами за полтора года его работы в Хабаровске, куда он попал сразу после окончания Череповецкого лесомеханического техникума и где его сразу сделали старшим механиком лесопильных заводов всего края. Он мог бы рассказать, в каком униженном положении находились опытнейшие инженеры и как они были счастливы, когда им удавалось хотя бы на время получить работу, сколько-нибудь приближенную к уровню их квалификации. Но их там было слишком много, и большинство попадало на тяжелые физические работы при полуголодном пайке. Ведь это было время голода, связанного с коллективизацией в деревне. Папе случалось видеть прямо на улице трупы погибших от голода и цинги.

Кое-что про жизнь сосланных можно узнать из трех сохранившихся писем дедушки, в которых он, конечно, значительно смягчает тяжесть условий своей жизни, чтобы не огорчать близких. Из первого письма, написанного в январе 1934 года, видно, что у дедушки с семьей только что установилась связь. Он удивляется, как мама его разыскала. Он только из полученного от мамы письма узнал, что они уже не живут в Бабаеве. До этого он писал в Бабаево и сожалеет, что эти письма пропали. У него до сих пор тоже не было точного адреса. Сосланных все время перегоняли с места на место с остановками на 2 недели или меньше. И только месяц назад их определили в постоянный лагерь под Хабаровском, который назывался Молочная ферма. Дедушка пишет, что живут они в бараке на 100 человек, спят на нарах. Следующее письмо написано в апреле. Оно довольно хорошо сохранилось, и я его перепишу почти целиком, исключая лишь те места, которые не удалось разобрать.


«23 апреля 34г.

Дорогие родные, здравствуйте. Как ваше здоровье и как поживаете? Я долго не писал, потому что ожидал посылку, которую вы послали 22 февраля, чтобы подробно описать, как она дошла. И, наконец, 19-го апреля к своему удовольствию получил и теперь благодушествую с маслицем. Спасибо большое за ваши заботы. Только напрасно вы тратитесь, ведь это все так дорого. Да я уже и привык за год на хлебушке, так что без этого могу обойтись. Лишь бы мало-мальски быть с хлебом и табачком, с которым ночи короче, так как просыпаюсь раз пять-шесть, и вот покуришь и опять уснешь.

Значит, в этой посылке все дошло, как вы писали, точно, только папирос много переломалось и высыпалось при перекладках. Посылка, наверно, долго пролежала в Хабаровске уже полученная, в нашем учреждении так мало лошадей, и не на чем было перевезти на Молочную. А о другой посылке, 7 марта посланной, еще не слышно, может быть, тоже там лежит, но, наверно, к 1 мая получу и ее.

За это время я побывал в Хабаровске недели две в марте месяце. Требовал меня дорожный отдел для отправки на постройку техником. Да я тогда чувствовал себя слабым, и ноги опухши были, так и отказался, поработал там немного в чертежной и вернулся 24 марта на Молочную. Теперь кое-чем занимаюсь, дела подходящего нет. Может быть, летом опять на свое дело стану. Теперь опухоль ног прошла, чувствую себя хорошо, и спина не болит. Аппетит волчий, только хлеба мало дают, пятьсот грамм. Ну, ничего, год протяну в этой обстановке, теперь осталась одна зима большая 34—35 года, и, может быть, летом в 35 году отпустят, так как зачетов, наверное, будет… (стерлось слово). Живу я в одиночестве, приятелей больших нет и дружбы тоже, все народ неуживчивый и разный нервный и раздражительный, так лучше подальше быть. Бываю в красном уголке почитать газетку и посмотреть писем от вас. Когда вернулся из Хабаровска, так с радостью получил, два письма уже лежали и потом вскоре и третье с фотографией. Очень хорошо вышли обе, такими живыми. Я несколько раз в день смотрю и вспоминаю. Если снимались, пришлите еще одну, буду ждать.

Погода у нас холодная, было дня два солнечных, а остальные с ветрами и морозом. Морозы ночью 6—7 градусов, снегу уже мало, но Амур еще не тронулся. Но скоро летом отогреемся. Здесь бывает жара как на юге.

Очень радуюсь, что вы так устроились на квартире, только со столом, наверно, трудно. Валюшка на меня тратится. Я еще 20 рублей не получил. Наверно, они на мой счет попали с почты, придется затребовать со счета. К маю тоже, наверно, получу. Тогда разбогатею, можно и хлеба подкупить. В Хабаровске которые имеют вольный выход, покупают ржаной по 2 р. 50 коп. кило и белый по 4 рубля, но нас не пускают. На Молочной рубля 4, в общем, достать можно хлеба и махорки рублей … (неразборчиво). Я за это время без табачку иногда рискую променивать пайку хлеба на табак и раскуриваю с голодцем.

Больше у нас нового нет особенного, скоро опять буду писать вам и тогда напишу. Пишите вы подробно о своем житье и что нового. От мамы последнее письмо тоже получил после Валюшкиного, где она описывает фотографическую историю. Это очень интересно. Ты, Валюшка, сама научись снимать. Тогда по моем приезде купим аппарат. По воздушной почте письма идут дней десять, а так недели две с половиной.

Итак, дорогие, пишите подробнее о себе, буду с нетерпением ожидать. Я старые письма перечитываю несколько раз в день. Валюша, ты тоже, пожалуйста, пиши, как ты орудуешь со своими читателями и приятелями.

Как мама одна, наверное, скучает. Но подожди, скоро вместе будем, веселей будет. Ну, пока, до свидания. Пишите о себе. На посылки не тратьтесь. Будете присылать, так самого необходимого, например, табачку, махорки. Мама когда будет в городе, то пусть купит самосаду, который покрепче. Если есть, коробочку горчицы и 10 луковиц. (Далее строчка на сгибе стерлась.) …в бане чистое, а верхнюю одежду дают казенную. Может быть, к осени напишу, тогда вышлите сапоги, если не достану казенных и если маме не нужны. А если нужны, то пусть носит осенью. Я вам не писал про свою неудачу с одеждой. В декабре месяце нас 250 человек перегоняли верст за 15 на постройку. Так как тяжело идти с вещами, то их отправили на подводе, а там на месте получили. И только побыли 2 дня, после комиссии 100 человек вернули обратно, в том числе и меня, пешком, а вещи опять вслед. И на Молочной все вещи получили, а моих не оказалось. Шинели с подушкой, мешка с ботинками и бельем и корзины с вещами и посудой до сих пор нет. Но это не беда, проживем – наживем, как говорит… (неразборчиво). Я и не жалею ничего при такой обстановке. Будете посылку присылать, пришлите, пожалуйста, кружку кофейную эмалированную или каменную».


Далее идут мелкие приписки на полях:

«Валюша, пришли карточку, если недорого. Только не нужно воздушной. Квартира в Череповце, наверно, дорого стоит. Но смотрите, пожалуй, вещи перевозить дороже и переломаете. Напишите, как вам удалось выехать из Бабаева и за чей счет с вещами. Может быть, можно кое-что продать из вещей. Мама, пишите коллективные письма и в отдельности».


Третье письмо, написанное 19 июня 1934 года, сохранилось хуже. Края листочков словно обгрызаны каким-то грызуном, да и сохранившийся текст, написанный карандашом, во многих местах невозможно прочесть. Вначале идут извинения, что долго не писал. Дедушка сообщает, что 3 июня получил письмо с фотокарточками. Далее: «Я в тот же день написал вам подробное письмо и только хотел отправить, как получаю от вас это письмо, и стал с жадностью читать. Очень обрадовался, что мои герои устроились и чувствуют себя хорошо. Я несколько раз перечитал его до самого темна». Далее сообщает, что получил 2 посылки. Сухарей хватило почти до 1 июня. Табаку тоже хватило почти на весь май. Пишет, что получил 15 рублей ларьковых, успокаивает, что может кое-что купить и поэтому не нужно тратиться на посылки, в особенности по рыночным ценам. Еще 2 посылки не получил. «Их задерживает наш Дальлаг в Хабаровске, накапливают сотнями и тогда привозят». Далее: «Я сейчас работаю на черновых работах. Технической должности нет на Молочной, а работать нужно где-нибудь даже инвалидам. На неработающих искоса смотрят, дают штрафной паек, только 300 гр. хлеба вместо 500, да и зачетов дней нет. Так что я теперь больше мамы получаю хлеба. … Начинаем работать с 7 утра, 1 час на обед и до 5 часов вечера, после этого обед, в 7 проверка и в 9 спать. Но ребята теперь летом ложатся позднее, играют, поют под балалайку частушки. Я ложусь часов в 10, только часто просыпаюсь, раз 5—6 в ожидании утра. У нас темнеет рано… (неразборчиво). Ночи теперь теплые. Поет соловей, только не так, как в Череповце. Встаем в 5 утра». Далее пишет о питании, о том, что из больницы дают цинготный завтрак – полевой лук. «Состояние здоровья мое сейчас ничего. Аппетит замечательный, сон тоже, только временами немного ноги пухнут. И как нарочно, как только комиссия, так нет ничего, а после распухнут. Так не болят, только утомляются. Около Молочной есть дача, отделывают для начальства в 1,5 км. Так я в мае там работал по одерновке дорожек и клумб. Так пока дойдешь, очень ноги устают. Но это со временем наверно пройдет. У меня прошлое лето были сильные … (неразборчиво) и болели, а теперь ничего. Это, наверно, здешняя болезнь цинга. Она так распространена, что даже… (неразборчиво) мало и внимания обращают. По приезде домой полечусь простыми средствами, и все пройдет. Я, несмотря на такую обстановку и ночи, чувствую себя гораздо здоровее, чем до мая. Но, в общем, довольно, о себе все рассказал. Теперь, милые, о вас. Как бы хотелось взглянуть на вас. Я во сне часто вижу Валюшку и маму. Мама постоянно готовит что-нибудь, больше жарит картофель, и только сядем за стол есть – и проснешься, даже досадно. Ну, ничего, дождусь, что наяву будем вместе за столом кушать. Кажется, теперь осталось меньше половины, так как наверно месяцев 5 или 6 дадут зачетов, так что срок будет в 35-ом году в августе месяце. Так что самое главное зиму проводить, а лето скоро проходит. Ну, целую вас, милые. Пишите. Скоро еще письмо пришлю, как получу посылку». Далее приписки на полях, не все из них удается разобрать. «За май получил за работу премиального нагр. 1 р. 55 к. Это у нас называется … (неразборчиво). Валюшка, ты больше отдыхай, воспользуйся отпуском, а то за зиму с кружками очень утомительно. Устройтесь вдали от народа, может, недалеко в деревушке с мамой. Обо мне, пожалуйста, не заботьтесь. У меня теперь благодаря вам жизнь наладилась, чувствую хорошо, в особенности после вашего письма».


Я вот перечитал эти письма дедушки и поймал себя на дикой мысли, что не столь уж невыносимыми были условия, которые здесь описаны. И хлеба по 500 гр., и посылки, и перспектива освобождения через год. Так уж воспитал нас век, что жизнь, отраженная в этих письмах, не кажется далеко выходящей за пределы нормального человеческого существования. Ведь не пройдет и двух-трех лет, как все представления о норме настолько сместятся, что и процедура следствия, и сроки ссылки, которым подвергались арестованные в начале 30-ых годов, покажутся образцом юридической аккуратности. А ежедневная пайка хлеба в 500 г. показалась бы санаторной в иных более поздних сибирских лагерях или в блокадном Ленинграде.

Июньское письмо от дедушки, возможно, было последним. Вскоре, в июле, он умер. Было подробное письмо от его товарища по лагерю, который возвратился домой после какой-то частичной амнистии. Быть может, эта амнистия коснулась бы и дедушки. Он не дожил до нее нескольких недель. В письме описано, как дедушка умер 22 июля. В этот день товарищ заметил, что у дедушки все лицо опухло, и посоветовал ему не выходить на работу, тем более что работа предстояла довольно тяжелая, где-то в поле. Но дедушка все же вышел, так как невыход на работу уменьшал так называемые зачеты, которые приближали время освобождения. Когда он возвращался, то прямо у дверей барака он упал и застонал. Кто-то из начальства приказал ему подняться и войти в барак. Он встал, прошел в барак и там сразу снова упал. Минут через 15 он умер. Тело вынесли из барака. На следующий день он был похоронен без гроба и без одежды. Мама не сразу решилась показать это письмо бабушке.

Это известие о дедушкиной смерти семья получила уже не в Воронино. Дело в том, что молочный техникум переводили под Ленинград на станцию Волосово. Переезд происходил как раз в начале лета 1934 года. Ни мама, ни папа не были основными сотрудниками техникума, так что сначала было не ясно, будет ли оформлен для них перевод на новое место. К тому же папа довольно случайно оказался в роли педагога. Поэтому перед ним, помимо переезда с техникумом в Волосово, возникли еще два варианта продолжения жизни. Первый состоял в том, чтобы закрепиться на новом поприще, откликнувшись на сообщение о принятии его в Новгородский педагогический институт, на заочное отделение которого незадолго до того он направил документы. Второй предполагал возвращение к своей профессии механика в Череповце, где папа за два года до этого окончил лесомеханический техникум.

Но, как бы там ни было, переезд в Волосово состоялся. Мне это семейное событие было известно с детства по любительской фотографии, где запечатлены какие-то телеги, люди и на переднем плане мама, видимо, с этой своей подругой Тоней Злотиной. Вскоре после переезда мама с папой поженились. Про то, как их расписывали, вернее, не хотели расписывать в поселковом совете, потому что не было то ли книги регистрации, то ли самой регистраторши, тоже рассказывалось в нашей устной семейной хронике. Они все приходили, а их все не регистрировали и успокаивали: «Да что вы все ходите! Живите так». Мама с бабушкой и тетей Ниной после переезда получили в здании техникума где-то на верхнем этаже крохотную комнату в 6 кв. м. Сюда же после женитьбы должен был въехать и папа. Но потом директор поменялся с ними, отдав свою комнату, которая была побольше, метров в 15, на том же этаже. У всех была общая кухня.