Вы здесь

Мои воспоминания. Брусиловский прорыв. А. Брусилов. МОИ ВОСПОМИНАНИЯ (А. А. Брусилов)

А. Брусилов. МОИ ВОСПОМИНАНИЯ

Часть I. Из моей жизни

С детских лет до войны 1877–1878 гг.

Я родился в 1853 году 19 августа старого стиля (31 августа нов. ст.)[3] в г. Тифлисе. Мой отец был генерал-лейтенант и состоял в последнее время председателем полевого аудиториата[4] Кавказской армии. Он происходил из дворян Орловской губернии. Когда я родился, ему было 66 лет, матери же моей всего 27–28. Я был старшим из их детей. После меня родился мой брат Борис, вслед за ним Александр, который вскоре умер, и последним брат Лев.

Отец мой умер в 1859 году от крупозного воспаления легких. Мне в то время было 6 лет, Борису – 4 года и Льву – 2 года. Вслед за отцом через несколько месяцев умерла от чахотки и мать, и нас, всех трех братьев, взяла на воспитание наша тетка, Генриетта Антоновна Гагемейстер, у которой не было детей. Ее муж Карл Максимович очень нас любил, и они оба заменили нам отца и мать в полном смысле этого слова.

Дядя и тетка не жалели средств, чтобы нас воспитывать. Вначале их главное внимание было обращено на обучение нас различным иностранным языкам. У нас были сначала гувернантки, а потом, когда мы подросли, гувернеры. Последний из них, некто Бекман, имел громадное на нас влияние.

Это был человек с хорошим образованием, кончивший университет, отлично знал французский, немецкий и английский языки и был великолепным пианистом. К сожалению, мы все трое не обнаруживали способностей к музыке и его музыкальными уроками воспользовались мало. Но французский язык был нам как родной; немецким языком я владел также достаточно твердо; английский же язык я вскоре, с молодых лет, забыл вследствие отсутствия практики.




Моя тетка сама была также выдающаяся музыкантша и славилась в то время своей игрой на рояле. Все проезжие артисты обязательно приглашались к нам, и у нас часто бывали музыкальные вечера. Да и вообще общество того времени на Кавказе отличалось множеством интересных людей, впоследствии прославившихся и в литературе, и в живописи, и в музыке. И все они бывали у нас. Но самым главным впечатлением моей юности были, несомненно, рассказы о героях Кавказской войны. Многие из них в то время еще жили и бывали у моих родных. В довершение всего роскошная южная природа, горы, полутропический климат скрашивали наше детство и давали много неизгладимых впечатлений.

Я прожил в Кутаисе до 14 лет, а затем дядя отвез меня в Петербург и определил в Пажеский корпус, куда еще мой отец зачислил меня кандидатом. Поступил я по экзамену в 4-й класс и быстро вошел в жизнь корпуса. В отпуск я ходил к двоюродному брату моего названного дяди, графу Юлию Ивановичу Стембоку. Он занимал большое по тому времени место директора Департамента уделов[5]. Видел я там по воскресным дням разных видных беллетристов, Григоровича, Достоевского и многих других корифеев литературы и науки, которые не могли не запечатлеться в моей душе.

Учился я странно: те науки, которые мне нравились, я усваивал очень быстро и хорошо, некоторые же, которые были мне чужды, я изучал неохотно и только-только подучивал, чтобы перейти в следующий класс: самолюбие не позволяло застрять на второй год. И когда в 5-м классе я экзамена не выдержал и должен был оставаться на второй год, я предпочел взять годовой отпуск и уехать на Кавказ к дяде и тетке.

Вернувшись обратно через год, я, минуя шестой класс, выдержал экзамен прямо в специальный, и мне удалось быть в него принятым. В специальных классах было гораздо интереснее. Преподавались военные науки, к которым я имел большую склонность. Пажи специальных классов, помимо воскресенья, отпускались два раза в неделю в отпуск. Они считались уже на действительной службе. Наконец, в специальных классах пажи носили кепи с султанами и холодное оружие, чем мы весьма гордились.

В летнее время пажи специальных классов направлялись в лагерь в Красное Село, где мы в составе учебного батальона участвовали в маневрах и различных военных упражнениях. Те же пажи, которые выходили в кавалерию, прикомандировывались на летнее время к Николаевскому кавалерийскому училищу, чтобы приготовиться к езде. Зимою пажи, выходившие в кавалерию, ездили в придворный манеж, где на свитских лошадях, под управлением одного из царских берейторов, мы изучали искусство ездить и управлять лошадью. В то время при Пажеском корпусе еще не было ни своего манежа, ни лошадей.




В 1872 году войска Красносельского лагеря закончили свое полевое обучение очень рано – 17 июля, тогда как обыкновенно лагерь кончался в августе месяце. В этот знаменательный для нас день всех выпускных пажей и юнкеров собрали в одну деревню, лежавшую между Красным и Царским Селом (названия ее не помню), и император Александр II поздравил нас с производством в офицеры. Я вышел в 15-й драгунский Тверской полк, стоявший в то время в урочище Царские Колодцы в Закавказском крае.

Пажи имели в то время право выбирать полк, в котором хотели служить, и мой выбор пал на Тверской полк вследствие того, что дядя и тетка рекомендовали мне именно этот полк, как ближе всего стоявший от места их жительства. В гвардию я не посягал выходить вследствие недостатка средств.

Вернувшись опять на Кавказ уже молодым офицером, я был в упоении от своего звания и сообразно с этим делал много глупостей, вроде того, что сел играть в стуколку[6] с незнакомыми людьми, не имея решительно никакого понятия об этой игре, и проигрался вдребезги до последней копейки. Хорошо, что это было уже недалеко от родного дома, и мне удалось занять денег благодаря престижу моего дяди.

Я благополучно доехал до Кутаиса. Через некоторое время, едучи в полк и проезжая через Тифлис, я узнал, что полк идет в лагерь под Тифлисом, и поэтому остался в Тифлисе ждать его прибытия.

В то время в Тифлисе был очень недурной театр, много концертов и всякой музыки, общество отличалось своим блестящим составом, так что мне, молодому офицеру, было широкое поле деятельности. Таких же сорванцов, как я (мне было всего 18 лет), там было несколько десятков. Наконец, к 1 сентября, прибыв в полк, я тотчас же явился к командиру полка полковнику Богдану Егоровичу Мейендорфу. В тот же день перезнакомился со всеми офицерами и вошел в полковую жизнь. Я был зачислен в 1-й эскадрон, командиром которого был майор Михаил Александрович Попов, отец многочисленного семейства.

Это был человек небольшого роста, тучный, лет сорока, чрезвычайно любивший полк и военное дело. Любил он также выпить; впрочем, я должен сказать, что и весь полк в то время считался забубенным. Выпивали очень много и почти все при каждом удобном и неудобном случае. Большинство офицеров были холостяки; насколько помню, семейных три-четыре человека во всем полку. К ним мы относились с презрением и юным задором.

В лагере жили в палатках и каждый день к вечеру все, кроме дежурного по полку, уезжали в город. Больше всего нас привлекала оперетка, во главе которой стоял Сергей Александрович Пальм (сын известного беллетриста 1870-х годов Александра Ивановича Пальма), его брат Григорий Александрович Арбенин, Колосова, Яблочкина, Кольцова, Волынская и много других талантливых певцов и певиц. Даже такие великие артисты, как О. А. Правдин[7], начинали свою артистическую карьеру в этой оперетке.

Кончали мы вечер, обычно направляясь целой гурьбой в ресторан гостиницы «Европа», где и веселились до рассвета. А. И. Сумбатов-Южин[8], тогда начинавший писать стихи и пьесы студент, участвовал в ужинах, дававшихся артистам. Иногда приходилось, явившись в лагерь, немедленно садиться на лошадь, чтобы отправляться на учение. Бывали у нас фестивали и в лагере, которые зачастую кончались дуэлями, ибо горячая кровь южан заражала и нас, русских.

Помнится мне один случай. Это был праздник, кажется, 2-го эскадрона. Так как наш полковой священник оставался в Царских Колодцах, то был приглашен протопресвитер Кавказской армии Гумилевский. Сели за стол очень чинно, но к концу обеда князь Чавчавадзе и барон Розен из-за чего-то поссорились, оба выхватили шашки и бросились друг на друга. Офицеры схватили их за руки и не допустили кровопролития.

Но в это время отец Гумилевский, с перепугу и, не желая присутствовать при скандале, хотел удрать из этой обширной палатки, причем застрял между полом и полотном настолько основательно, что мы были принуждены его извлечь, посадить с торжеством на извозчика и отправить домой. На рассвете состоялась дуэль между Чавчавадзе и Розеном, окончившаяся благополучно: противники обменялись выстрелами и помирились.




К сожалению, далеко не всегда нелепые состязания кончались так тихо; бывало много случаев бессмысленной гибели человеческой жизни. Однажды и я был секундантом некоего Минквица, который дрался с корнетом нашего же полка фон Ваком. Этот последний был смертельно ранен и вскоре умер. Был суд. Минквица приговорили к двум годам ареста в крепости, а секундантов, меня и князя И. М. Тархан-Муравова, к четырем месяцам на гауптвахту.

Потом наказание нам было смягчено, и мы отсидели всего два месяца. Подробностей этой истории я хорошо не помню, но причина этой дуэли была сущим вздором, как и причины большинства дуэлей того времени. У меня осталось только впечатление, что виноват был кругом Минквиц, так как это был задира большой руки, славившийся своими похождениями, – и романтическими, и просто дебоширными. Хотя, конечно, это был дух того времени, и не только на Кавказе, и не только среди военной молодежи.

Времена Марлинского, Пушкина, Лермонтова были от нас еще сравнительно не так далеки, и поединки, смывающие кровью обиду и оскорбления, защищающие якобы честь человека, одобрялись и людьми высокого ума и образования. Так что ставить это нам, зеленой молодежи того времени, в укор – не приходится.

В отношении военного образования, любви к чтению и дальнейшего самообразования мы сильно страдали, и исключений среди нас в этом отношении было немного, хотя Кавказская война привлекла на Кавказ немало людей с большим образованием и талантами. Замечалась резкая черта между малообразованными офицерами и, наоборот, попадавшими в их среду людьми высокого образования. В этой же среде вертелось немало военных авантюристов вроде итальянца Коррадини, о котором ходило много необыкновенных рассказов, или офицера Переяславского полка Ковако, изобретателя электрической машинки для охоты на медведей.




Война 1877–1878 гг.

В Турецкой войне 1877–1878 гг. я уже участвовал лично в чине поручика и был полковым адъютантом Тверского драгунского полка.

В 1876 году мы стояли в своей штаб-квартире в урочище Царские Колодцы Сигнахского уезда, Тифлисской губернии. Много было толков о войне среди офицеров, которые ее пламенно желали. Однако никто не надеялся на скорое осуществление этой надежды. В особенности нетерпеливо рвались в бой молодые офицеры, наслушавшиеся вдоволь боевых воспоминаний от своих старших товарищей, участвовавших в Турецкой войне 1853–1856 гг. и в кавказских экспедициях.

Как вдруг 2 или 3 сентября была получена командиром полка телеграмма начальника штаба Кавказского военного округа[9], в которой предписывалось полку немедленно двинуться через город Тифлис в Александропольский[10] лагерь.

Трудно описать восторг, охвативший весь полк по получении этого известия. Радовались предстоящей новой и большинству незнакомой боевой деятельности (все почему-то сразу уверовали, что без войны дело не обойдется); радовались неожиданному перерыву в однообразных ежедневных занятиях по расписанию; радовались, наконец, предстоящему, хотя бы и мирному походу, который заменял собою скучную до приторности штаб-квартирную казарменную жизнь.

Часто, впоследствии, при перенесении разных тяжких невзгод, вспоминалась нам наша штаб-квартира в радужном свете, но в это время, я уверен, что не было ни одного человека в полку, который не радовался бы от всего сердца наступившему военному времени.

Впрочем, нужно правду сказать, что едва ли кто-либо был особенно воодушевлен мыслью идти драться за освобождение славян или кого бы то ни было, так как целью большинства была именно самая война, во время которой жизнь течет беззаботно, широко и живо, содержание получается большое, а вдобавок дают и награды, что для большинства было делом весьма заманчивым и интересным.

Что же касается нижних чинов, то думаю, что не ошибусь, если скажу, что более всего радовались они выходу из опостылевших казарм, где все нужно делать по команде; при походной же жизни у каждого – большой простор. Никто не задавался вопросом, зачем нужна война, за что будем драться и т. д., считая, что дело царево – решать, а наше – лишь исполнять. Насколько я знаю, такие настроения и мнения существовали во всех полках Кавказской армии.

6 сентября полк, отслужив молебен, покинул свою штаб-квартиру в составе четырех эскадронов; нестроевая же рота была оставлена в Царских Колодцах впредь до особого распоряжения, потому что все тяжести были оставлены на месте, за неимением средств поднять их своими силами.

Полковой обоз был у нас в блестящем положении, так как стараниями нашего бывшего полкового командира барона Мейендорфа были изготовлены фургоны, как у немецких колонистов, на прочных железных осях; но у нас по мирному времени было всего 15 подъемных лошадей, да и то весьма незавидных, а потому пришлось двинуться с места с помощью обывательских подвод и погрузить строевых лошадей походным вьюком, забрав притом лишь самое необходимое на короткое время.

Стодвадцативерстное расстояние от Царских Колодцев до г. Тифлиса полк прошел в трое суток и в Тифлисе имел две дневки. После первого же перехода оказалось много побитых спин у лошадей; по прибытии же в Тифлис оказалось, что побиты спины чуть ли не у половины лошадей полка, хотя у большинства это ограничивалось небольшими ссадинами на хребте у почек лошади, которые скоро прошли бесследно. Виною была, конечно, малая сноровка людей, которые не умели ловко укладывать вещи в чемоданы и, приторачивая их к задней луке, недостаточно подтягивали, а кроме того, сами на походе болтались в седле.




Командир 1-го эскадрона майор князь Чавчавадзе просил и получил разрешение вместо чемоданов сделать своему эскадрону подушки, которые следовало набивать вещами и класть на ленчик под попоной. Способ такой возки вещей практиковался во время Кавказской войны во всех наших драгунских полках и был взят у казаков. Другие эскадроны последовали примеру 1-го эскадрона, и мы всю кампанию проходили с такой укладкой вещей, оказавшейся действительно весьма практичной и удобной.

Жирные тела лошадей, не втянутых заблаговременно в работу, при первых относительно больших переходах в сильную жару (как упомянуто выше, мы прошли 120 верст в три перехода, без дневок, в обыкновенное же время проходили это расстояние в пять переходов с двумя дневками) дали себя знать: лошади сразу спали с тела и осунулись.

Я остановился на этих мелочах потому, что тут немедленно сказалось неправильное воспитание всадников и лошадей в мирное время, т. е. погоня за красотой и блеском в прямой ущерб боевому делу. Тому были виною не командир полка и не эскадронные командиры, которые, будучи старыми кавказскими офицерами, не могли симпатизировать таким приемам обучения, но поневоле покорялись требованиям свыше, с досадою выбивая из головы боевой опыт и заменяя его изучением и обучением плацпарадным замашкам, которые всегда были так противны кавказцам.

Результаты мирного воспитания нашего, как я упомянул, сказались тотчас же; потом нам пришлось пожинать еще много плодов этого воспитания, и пришлось опять, уже во время войны, учиться и учить старым сноровкам, брошенным по приказанию и выплывшим снова наружу, как только мы столкнулись с боевой деятельностью.

9 сентября эшелон, состоявший из нашего полка и 5-й пешей батареи Кавказской гренадерской дивизии, двинулся из Тифлиса по Дилижанскому шоссе в г. Александрополь, куда и прибыл, согласно данному маршруту, 26 сентября.

На первом переходе батарея пошла между дивизионами драгун, хотя неприятеля, конечно, и предвидеться не могло около Тифлиса, да еще в мирное время. При таком порядке не замедлила подтвердиться пословица, что пеший конному не товарищ: пешая батарея совсем заморилась и все-таки отставала от головного дивизиона, который постоянно должен был останавливаться, чтобы дать подтянуться колонне; задний же дивизион шел черепашьим шагом.

К счастью, со второго перехода был изменен порядок движения, и батарея пошла отдельно; полк же старался развить шаг лошадей и достиг того, что, подходя к Александрополю, мы легко делали около 7 верст в час, причем было обращено строгое внимание на то, чтобы хвост каждого эскадрона не рысил и не смел оттягивать. Шли мы без мундштуков, на трензелях.

В Александрополе нас встретил и пригласил к себе на обед, как офицеров, так и нижних чинов, 154-й пехотный Дербентский полк, у которого мы и пировали почти целую ночь. Нечего говорить, что как большинство тостов, так и все разговоры были на тему «война», которую мы надеялись предпринять осенью же. Обычай встречи и угощения прибывающей воинской части какой-либо другой частью твердо укрепился тогда в кавказских войсках; такие две части называли себя кунаками, т. е. друзьями.

Обычай этот имеет великий смысл в боевом отношении, так как такие части-кунаки не только не покинут друг друга в бою, но и приложат все силы помочь друг другу и выручить как на поле брани, так и в походе и в лагере.

В начале октября был отдан приказ о сформировании действующего корпуса на кавказско-турецкой границе[11] и о назначении командующим корпусом генерал-адъютанта Лорис-Меликова. В день своего прибытия он произвел войскам лагеря тревогу, а после церемониального марша собрал вокруг себя всех офицеров и сказал соответствующую случаю речь. Мы ей очень обрадовались, так как, во-первых, могли из нее заключить, что дело положительно клонится к войне, которой мы очень желали, а во-вторых, нам объявлено было о выдаче полугодового оклада жалованья сверх нормы и о переходе на довольствие по военному положению.

Вскоре после того кавалерия действующего корпуса получила новую организацию: Кавказская кавалерийская дивизия, состоявшая из четырех драгунских полков, была расформирована, и были составлены три сводных кавалерийских дивизии, 1-я и 3-я дивизии состояли из одного драгунского и четырех казачьих полков, а 2-я – из двух драгунских и трех казачьих. Начальником кавалерии был назначен генерал-майор кн. Чавчавадзе, а начальниками дивизий: 1-й – свиты его величества генерал-майор Шереметьев, 2-й – генерал-майор Лорис-Меликов[12] и 3-й – генерал-майор Амилахвари (3-я дивизия была в Эриванском отряде).






Одновременно с этим было приказано усиленно готовиться к зимней кампании. Началась усиленная покупка полушубков для нижних чинов, насколько мне помнится, по высокой цене и с большими затруднениями. Интендантство же доставило в наш полк всего лишь около ста полушубков довольно плохого качества. Началась также покупка обозных лошадей для укомплектования их по военному времени; на каждую обозную лошадь отпущено было казной 100 рублей, и покупка этих лошадей не составила никакого затруднения.

26 октября объявлена была дислокация войск действующего корпуса для расположения на зимних квартирах.

1-й кавалерийской дивизии выпало на долю зимовать в духоборских селениях и армянских аулах пограничного Ахалкалакского уезда. Тверской драгунский полк, вошедший в состав этой дивизии, выступил из Александрополя 29 октября и прибыл на свои зимние квартиры 1 ноября.




На зиму полк разместился в трех духоборских деревнях. Стоянка была сносная в отношении расположения людей и лошадей, но по причине сильных холодов и метелей, а главное, по привычке добиваться тучных тел у лошадей в ущерб их выносливости и силе, проездки не делались. Рассуждали так: будет война или нет – бабушка надвое сказала, а, во всяком случае, на военном смотру лошадей нужно показать наподобие бочек, а то, пожалуй, влетит порядком. Такой взгляд совершенно не разделял наш новый начальник дивизии, но его требования были нам еще малоизвестны.

Эскадронные командиры не могли так быстро переменить привычек, усвоенных в мирное время, и хотя на словах вполне соглашались с мнением, что лошадь, хорошо кормленная, требует и хорошей езды, но на деле как-то так выходило, что друг перед другом они не могли не хвастаться телами лошадей и старались перещеголять других в этом именно направлении.

Тут еще раз наглядно подтвердилась истина, о которой так много говорят и пишут и которая все-таки забывается по миновании необходимости: в мирное время от войск нужно требовать непременно и исключительно только того, что необходимо им в военное время. Эта забывающаяся истина впоследствии очень часто напоминала о себе, и много раз мы проклинали наши мирные методы обучения.

К январю 1877 года полк был приведен в материальном отношении в блестящее положение. Оставшаяся часть полкового обоза и необходимые тяжести прибыли к полку из Царских Колодцев в декабре, так что мы могли тронуться в поход по данному приказанию тотчас же.

1 апреля, по телеграмме командующего, полк выступил в г. Александрополь усиленным маршем в два перехода. Погода была ненастная; громадные сугробы таявшего снега препятствовали движению обоза. Поэтому полк, прибывший своевременно к месту назначения, два дня оставался без обоза. К этому же времени все войска главных сил были стянуты к Александрополю.

11 апреля, хотя нам никто ничего не объявлял, разнесся между нами слух, что 12-го будет объявлена война, и что мы в ночь с 11-го на 12-е перейдем границу. В 7 часов вечера весь лагерь, по распоряжению корпусного командира, был оцеплен густой цепью с приказанием никого в город из лагеря не выпускать, а затем в 11 часов вечера все полковые адъютанты были потребованы в штаб корпуса, и там нам продиктовали манифест об объявлении войны и приказ командующего корпусом, в котором значилось, что кавалерия должна перейти границу в 12 часов ночи.

Так как оставалось всего полчаса до 12 часов, то я поскакал в свой лагерь для объявления этой новости. Я застал лагерь уже собранным и всех готовившимися к выступлению. Кто, когда и как успел это объявить – оказалось невозможным узнать; сам командир полка полковник Наврузов удивлялся, почему полк собирается.

Выступили мы в 12 ½часов ночи и быстро подошли к турецкой казарме, стоявшей на правом берегу Арпачая. Ночь была очень темная. Река была в полном разливе. Мы переправились частью вброд и частью вплавь. Турки крепко спали, и нам стоило больших усилий разбудить их и потребовать сдачи их в плен. После некоторых переговоров турки, видя себя окруженными, исполнили наше требование и сдались без единого выстрела вместе со своим бригадным командиром. Другая наша колонна так же успешно выполнила возложенное на нее поручение. Мы взяли тогда в плен больше сорока сувари (турецкие драгуны) и сотню турецкой конной милиции со значком.

Сделав около 60 верст в первый день перехода границы, полк имел первым ночлегом село Кизил-Чах-Чах. После этого 1-я Кавказская кавалерийская дивизия, в состав которой мы входили, начала снимать неприятельские посты по Арпачаю, не удаляясь внутрь страны. К вечеру стало известно, что турецкий отряд из трех родов войск стоит верстах в двадцати от нас.

Начальник дивизии послал разведку в сторону противника, а дивизию расположил биваком около какого-то турецкого селения, название которого я не помню. К пяти часам утра, когда приказано нам было выступить, разведка точно выяснила, что турецкий отряд со своего бивака снялся и спешно отступил к Карсу. Мы двинулись за ним, но догнать его не могли.

Подойдя к Карсу, мы узнали, что значительный отряд турецких войск выступил из Карса в Эрзерум и что с этим отрядом ушел главнокомандующий Анатолийской армией Мухтар-паша. Обойдя вокруг крепости Карса, на что потребовалось много времени, мы погнались за Мухтар-пашой. Взяли много отставших турецких солдат, часть их обоза, но догнать самый отряд не могли и заночевали у подножия Саганлукского хребта с тем, чтобы на другой день вернуться обратно к Карсу. В окрестных селениях турки встречали наши войска угрюмо и молча, армяне же с восторгом.

Когда мы выступили из Александрополя, у нас было взято на двое суток сухарей и больше ничего. А так как шли уже третьи сутки после нашего выступления, то приказание «растянуть» не могло быть выполнено, ибо уже все сухари были съедены. Лазаретный фургон и обоз сбились с дороги и попали в руки шайки башибузуков, которые убили и изуродовали несколько солдат. Все эти жертвы были не к чему, так как Мухтар-паша успел удрать в горы и скрылся в лесу. Ночью был сильный холод, огней разводить не позволяли, и мы были очень злы. Вместо Мухтар-паши взяли нескольких отсталых пленных с оружием, часть обоза и патронных ящиков.

На рассвете следующего дня выступили обратно, но, проходя мимо карских укреплений, наткнулись на засаду, желавшую преградить нам путь к нашим главным силам. При стычке, насколько мне помнится, мы потеряли одного или двух воинов, засаду опрокинули и вернулись обратно к востоку от Карса, где встретились с нашей пехотой. Помнится мне, 26 апреля было донесено главному командованию, что большие стада быков пасутся за северным фронтом Карса. Туда была отправлена бригада кавалерии, состоящая из Тверского полка и, кажется, казачьего Горско-Моздокского.

Скота мы не встретили, но зато встретились с производившим вылазку из Карса турецким отрядом, состоявшим из пехоты, артиллерии и кавалерии. Турецкая пехота цепями начала наступать на нас. Наш полк спешился и открыл по ним ружейный огонь. Тогда турки открыли и орудийный огонь. У нас появились убитые и раненые офицеры и солдаты. Ввиду наличия перед нами значительных турецких сил приказано было отступать, посадив спешенные части опять на лошадей.






Я ехал за своим полковым командиром, шагах в десяти от него, как вдруг со страшным воем неприятельский снаряд упал между командиром полка и мною и разорвался. Лошадь полковника Наврузова сделала большой скачок, оборвав все четыре повода, и понесла его, врезавшись в третий эскадрон, где ее и словили. Моя лошадь от испуга опрокинулась навзничь, и я вместе с нею упал на землю. Затем она вскочила и ускакала, я же остался пеший.

В это время весь наш отряд тронулся рысью, и я, чтобы не попасть в плен, побежал по пахотному полю. Когда я увидел моего трубача, изловчившегося поймать мою лошадь, я несказанно обрадовался, быстро вскочил на нее и понесся догонять свое начальство. На этом, собственно, и кончился наш бой с турками, вернувшимися обратно в Карс.

Постепенно Карс охватывался нашими войсками, и скоро мы его обложили со всех сторон. Вскоре подвезли осадную артиллерию, и началась первая осада крепости.

Время это для нас было очень беспокойное. Ежедневно турки делали вылазки; тогда кавалерию вызывали вперед, и мы должны были на рысях в разомкнутом порядке доходить, под сильным артиллерийским огнем, до ближайших фортов, никогда не сталкиваясь с неприятелем, теряя людей, и возвращались домой.

Помнится мне следующий случай. Некий майор Артадуков, увидев неприятельскую батарею, стоявшую на открытом поле, развернул свой дивизион и, бросившись на нее в бешеную атаку, прогнал ее. Но доскакать до нее вплотную не смог, так как перед батареей оказалась громаднейшая балка с очень крутыми берегами, по которым он спуститься не мог. Увидев, что батарея удирает и, таким образом, цель достигнута, он скомандовал: «Повзводно налево кругом!»

Во время этого поворота крепостная граната из Карса попала во взвод эскадрона, причем убило лошадей всего взвода, но ни одного человека не ранило. Граната, ударив по голове правофланговой лошади и спускаясь ниже, последней лошади во взводе оторвала копыто. Я никогда более такого случая в жизни не видал.

Этим 2-м взводом 2-го эскадрона командовал семнадцатилетний вольноопределяющийся Р. Н. Яхонтов[13], брат моей второй жены, который получил за это дело Георгиевский крест. Мне пришлось молодым офицером начинать воевать рядом с ним и закончить свои боевые подвиги старым генералом в Германскую войну 1914–1917 гг., имея его у себя в штабе уже старым полковником. Он провел всю свою жизнь в Тверском полку и последние два года перед германской войной был в отставке. Когда же Германия нам объявила войну, он примчался ко мне с Кавказа, одушевленный старой дружбой и желанием послужить еще родине под моим начальством, что я и имел возможность ему устроить, тем более что я его горячо любил и считал его благородным, верным мне другом.

Продолжаю дальше. Мы называли эти вызовы кавалерии к Карсу «выходами на бульвар», и этот «бульвар», признаться, нам порядочно надоел.

Вскоре наш полк переместился с восточной на западную сторону Карской долины. В это же время двинули и отряд, состоявший, насколько мне помнится, из Кавказской гренадерской дивизии, 2-й Сводной казачьей дивизии с соответствующей артиллерией, на Саганлукский хребет по дороге в Эрзерум против турецкого отряда, шедшего для выручки Карса. Наша атака при Зевине оказалась неудачной, и наши войска стали отступать.

Когда я думаю об этом времени, я всегда вспоминаю забавный и вместе с тем печальный эпизод с талантливейшим корреспондентом петербургской газеты (кажется, «Нового времени») Симборским. Он приехал в Кавказскую армию одушевленный лучшими намерениями. Завоевал все симпатии своими горячими прекрасными корреспонденциями, своим веселым нравом и остроумием. Но после неудач у Зевина нелегкая его дернула написать экспромтом стихи по этому поводу. Они стали ходить по рукам и всех нас несказанно веселили. Вот эти стихи, насколько я их помню:

Чертова дюжина

Под трубный звук, под звон кимвалов,

В кровавый бой, как на парад,

Пошли тринадцать генералов

И столько ж тысячей солдат.

Был день тринадцатый июня;

Отпор турецкий был не слаб:

Солдаты зверем лезли втуне,—

Тринадцать раз наврал наш штаб.

Под трубный звук, под звон кимвалов

С челом пылающим… назад…

Пришли тринадцать генералов,

Но… много менее солдат…

Громы и молнии понеслись на бедного Симборского от высшего начальства. Особенно был обижен генерал Гейман[14], отличившийся под Ардаганом и сплоховавший под Зевином. Симборский во время одной пирушки опять обмолвился по его адресу:

Прощай, друзья. Схожу с арены,

Отдаться силе все должны,

Я гибну – жертвою измены…

Измены – счастия войны.

Из шутки, сказанной вполпьяна,

Устроить пошлость и скандал

Не смог бы витязь Ардагана,

Сумел зевинский генерал.

После этого судьба нашего веселого, талантливого журналиста-корреспондента была решена окончательно, его выслали из пределов Кавказской армии, и русская публика была лишена возможности читать правдивые и талантливые статьи о войне.

Вслед за тем выяснилось, что наш отряд, обкладывавший Карс, должен снять осаду и уходить, что и было сделано очень искусно и спокойно. Турки заметили наше отступление лишь тогда, когда мы окончательно ушли. Мы отошли перехода на два назад и стали на месте, где в прошлую войну 1854 года было сражение при Кюрюк-Дара[15].

Нам было указано, где войска должны были остановиться в случае наступления турок, и обозначены позиции, которые каждая часть войск должна была занимать. Но мы эти позиции не укрепляли, относясь к туркам слишком свысока, чтобы в их честь рыть землю. Турки наступали по горам очень осторожно. Мы же беспечно шли внизу по долине, нисколько о них не беспокоясь. Когда мы остановились, они тотчас же остановились над нами и закрепились. В таком положении мы простояли довольно долго друг против друга.

В это время Эриванский отряд генерала Тергукасова также потерпел неудачу и отошел в деревню Игдырь, где и остановился. Там совершенно так же русские стояли внизу, а на горных высотах над ними стояли турки. Решено было начать наступление Эриванским отрядом, а потому к нему в подкрепление послали бригаду конницы (в которую входил наш полк и, кажется, Кизляро-Гребенской казачий) под начальством генерал-майора князя Щербатова.

Этот князь был в своем роде «оригинал». Он всегда говорил: «Я люблю, чтобы вверенная мне часть была всегда сыта и довольна, и я ей эту сытость устрою на счет жителей». К счастью для этих последних, их по дороге в Эриванский отряд не попадалось, ибо мы шли по совершенно обнаженной равнине, где решительно ничего не было.

В три перехода мы перешли до Игдыря, где и расположились. Тут мы простояли довольно долго (месяца полтора), ничего не предпринимая. Раз только турки сами перешли в наступление и, вероятно не особенно охотно, стали медленно спускаться с гор. Все войска по тревоге выступили и заняли назначенные им позиции. В нашей бригаде артиллерии не было, но была ракетная батарея, которая и открыла огонь по спускавшимся туркам вместе с артиллерией нашей пехоты. Турки остановились, а затем спешно удрали обратно в горы, чем это дело и кончилось.

К концу лета наша бригада была отозвана обратно в главный отряд, чему мы очень обрадовались, так как в Игдыре мы находились без нашего обоза, и большинство из нас имели на себе только одну рубашку. При той страшной жаре, которая летом обычна в этом крае, это обстоятельство было мучительно. Обыкновенно мы делали так: раздевались догола и садились под бурку, а белье, снятое с нас, кипятили в котелке, а затем вывешивали его на солнце.

Что касается до пищи, то в то время походных кухонь не существовало. Когда войска стояли на месте, то они варили себе пищу в котлах. В тех же случаях, когда войска находились в движении или без обоза, как мы, то продукты раздавались по рукам, и каждый варил себе что мог. В этом отношении солдаты и офицеры одинаково страдали.

Тем же порядком мы вновь вернулись в главный отряд. Мы очень удивились, что застали войска отряда в другом положении, чем в то время, когда мы его оставили. Оказалось, что накануне нашего прибытия турки атаковали своими главными силами наш отряд, сбили его и заставили несколько отступить. Это всех очень сердило, и все серьезно обижались на врагов, что «те осмелились нас атаковать».

В таком презрении мы держали тогда турок! Прибыв в Башкадыклярский лагерь, мы расположились на назначенные нам места и вошли в курс обыкновенной жизни в лагере. Каждый день один дивизион ходил в сторожевое охранение, а другой отдыхал. Иногда же мы делали экскурсии в сторону врага.

Так наши части и турки стояли друг против друга до конца сентября. За это время к нам подошло подкрепление: 1-я гренадерская дивизия, два Оренбургских казачьих полка и разные другие части, именования которых я не помню.

Наконец, мы перешли в наступление, причем одна часть ударила по противнику с фронта, а другая, сильнейшая, вышла ему в тыл. Таким образом, противник был разрезан пополам. Та часть, которая была отрезана нами, сдалась и положила оружие. Другая же часть бежала в крепость Карс, где и спряталась.

3 октября, когда это совершилось, со мной произошел такой случай. Наш полк выступил 2 октября вечером, совместно с целой колонной пехоты и артиллерии. Мы шли всю ночь и к рассвету подошли к горе Авлиар, которая была в центре неприятельской позиции. На нее пустили в атаку 1-й Кавказский стрелковый батальон, и он быстро овладел этой сильной позицией. В это же время турки начали продвигаться своим фронтом к Авлиару, и нашему полку было приказано пройти рысью к оврагу, который отделял Авлиар от остальной турецкой позиции, и спешиться у оврага.

Командир полка приказал мне поскакать вперед и выбрать место для этого. Я поскакал, но не успел приблизиться к нужному месту, ибо лошадь моя внезапно сделала неестественный скачок и упала убитой, но я остался цел. Чтобы выполнить назначенную мне задачу, я приказал трубачу, меня сопровождавшему, спешиться, а мне дать свою лошадь, и поскакал дальше вполне успешно.




Вскоре подошедший полк спешился в указанном мною месте и солдаты, побежав вперед, заняли цепь по краю оврага. Турки же, спускавшиеся было уже вниз, бросились обратно и заняли густою цепью другую сторону оврага. Цепи лежали друг от друга шагах в двухстах; огонь был развит очень сильный, пули перелетали через наших стрелков и попадали в наших несчастных лошадей, но, конечно, и часть людей сильно пострадала.

Случайно я спас своим советом одного из штаб-офицеров, майора Гриельского, который лег рядом со мной. На этом месте было много плоских камней. Один из них я поставил перед своей головой и посоветовал ему сделать то же самое. Только что он выполнил мой совет, как пуля ударила по этому камню и свалила его. Не будь этого, Гриельский был бы убит наповал.

Лошади в течение суток ничего не пили и изнемогали от жажды; поэтому полку было приказано отправиться к нашему лагерю, так как это было ближайшее место для водопоя. После водопоя мы сейчас же вернулись обратно. Но за время нашего отсутствия войска отступили от того места, где стояли раньше, и вели усиленный бой у возвышенности, именуемой Кабахтана. Нас поставили в резерве за ней. Затем весь боевой порядок двинулся вперед, и мы расположились на ночь на тех местах, которые занимали утром.

На рассвете другого дня мы продолжали атаку противника, опрокинули его и прогнали к Карсу. Артиллерийский огонь карских укреплений остановил наше наступление. Тут мы приступили ко второй осаде Карса, окружив его со всех сторон. Наш полк расположился с западной стороны Карса. Доставили опять дальнобойную артиллерию, которая и стала обстреливать вновь карские форты. Помнится мне, что 24 октября турками была произведена большая вылазка, в отражении которой участвовал и наш полк.

Впрочем, он ничего особенного в этот раз не сделал. Отличились же, насколько мне помнится, тифлисские гренадеры, которые взяли штурмом одно из главных укреплений Карса – Хофис-Паша. Впрочем, в эту же ночь они должны были этот форт очистить, так как он находился под обстрелом цитадели всех фортов Карса. Этот эпизод, однако, показал, что турки – уже не вояки, что прежде. По-видимому, поэтому и было решено попробовать взять крепость штурмом.

Штурм был назначен с 5 на 6 ноября. Было распределено, какие части какие форты штурмуют, а вся кавалерия была расположена на Эрзерумской дороге, так как это был единственный путь отступления для карского гарнизона. Штурм начался вечером, как только стемнело, и, по получавшимся сведениям, форты Карса один за другим попадали в наши руки. Наконец, к рассвету выяснилось, что все форты взяты, а громадная колонна турок, выбитая из крепости, направлялась по Эрзерумской дороге. Тут-то кавалерия и начала действовать, атакуя турок на ходу.

Наш полк попал в такое положение. Увидев перед собой турецкую колонну, он готовился ее атаковать и уже выстроил фронт, когда из этой колонны начали махать руками, шапками, чтоб мы подошли к ней. В это же время другая колонна вышла нам в тыл, и мы опасались, что попали между двух огней, как вдруг и оттуда стали кричать и звать нас, чтобы мы подошли и забрали их. Командир полка отправил по два эскадрона к каждой из этих колонн, и они обе нам сдались.

По расспросам пленных выяснилось, что все вылезавшие из крепости турки потому только и выходили, что войска, штурмовавшие Карс, брали в плен неохотно и предпочитали уничтожать пленных. Поэтому выбитые из крепости турки предпочитали выйти и сдаваться кавалерии. Действительно, рассматривая положение турок, нужно сознаться, что им другого выхода не было: до Эрзерума было не менее трех-четырех переходов, вышли они в одних своих куртках, без всякого обоза, и в таком одеянии, без пищи, по колено в снегу, пройти им до Эрзерума было бы невозможно.

К утру окончательно выяснилось, что Карс со всеми своими укреплениями и цитаделью, со всей многочисленной крепостной артиллерией и всеми запасами, был нами взят. Вскоре после этого было получено известие, что часть войск Александропольского отряда и весь Эриванский отряд под общим начальством генерал-лейтенанта Геймана разбил турецкую армию у Деве-Бойну. Таким образом, противника больше в Малой Азии не оказывалось, и оставались только незначительные силы, спрятавшиеся в крепости Эрзерум, который штурмовался войсками Геймана, но неудачно.

Эрзерумский отряд после неудачного штурма отошел от него и, тесно блокируя, стал его осаждать. Что касается нашего Александропольского отряда, бравшего Карс, то мы были распущены на зимние квартиры, причем наш полк попал на наши старые места в Джалол-Оглы, Воронцовку и Покровку. Я сдал должность полкового адъютанта и был назначен начальником полковой учебной команды, которую на зиму вновь собрали.

Офицеры по очереди ездили в отпуск в Тифлис, и полк вообще расположился по мирному времени. У нас было затишье, тогда как в Дунайской армии война продолжалась. Читали мы в газетах о взятии Плевны, о выигранном сражении под Шипкой, о быстром приближении наших войск к Адрианополю, который и был взят без боя, о приближении нашего авангарда к Сан-Стефано.

Вообще было ясно, что война кончается. 19 февраля мир был подписан, а в марте нашему полку со всей 1-й кавалерийской дивизией было приказано идти в Эрзерум, который по мирным условиям был нам сдан. Прибыли мы к Эрзеруму к апрелю и были поставлены перед ним по дороге на Трапезунд, который был занят турецкими войсками.

После заключения мира мы стояли на оккупации довольно свободно. В начале сентября 1878 года было получено известие, что турецкий отряд из трех родов войск прибудет в Эрзерум для принятия его от нас. В назначенный день навстречу ему был послан как бы почетный караул, состоявший из эскадрона драгун от нашего полка, батальона пехоты и одной батареи. Мы выстроились развернутым фронтом вдоль дороги и ждали их приближения.

Сколько помню, турецкий отряд состоял из пяти-шести батальонов пехоты, трех-четырех эскадронов кавалерии и двух-трех батарей артиллерии. Увидев нас, турки остановились в нерешительности, не отдавая себе отчета, для чего мы вышли к ним навстречу. Тогда генерал Шереметьев послал своего переводчика доложить начальнику турецкого отряда, какому-то паше, что часть русской армии вышла им навстречу для отдания им чести, и что он просит их двигаться смело вперед.

Наши музыканты начали играть какой-то марш, а офицеры салютовали шашками. Турецкие войска прошли мимо нас, имея довольно хороший вид. Очевидно, это были лучшие турецкие части. Но что нам показалось странным, это то, что в конце турецкой колонны впереди войскового обоза ехало несколько карет, в которых сидели турецкие дамы, очевидно жены начальствующих лиц. Они нами очень заинтересовались, высовывались из окон экипажей и жадно на нас смотрели.

Кареты их были запряжены быками, что нас тоже очень поразило. Когда шествие это кончилось, мы вернулись в свой лагерь, а на другой день выступили обратно через Карс в свои пределы. Эту зиму мы провели опять в Джалол-Оглы и его окрестностях, но на совершенно мирном положении.


Служба в Петербурге

В сентябре 1879 года мы вернулись через Тифлис в Царские Колодцы, где и заняли свои прежние казармы. Мне надоело все одно и то же, и после войны начинать опять старую полковую жизнь я находил чрезмерно скучным. Поэтому следующим летом я постарался уехать на воды в Ессентуки и Кисловодск, так как чувствовал себя не совсем здоровым. В то время готовилась экспедиция в Теке. Я был назначен в состав этой экспедиции и хотел оправиться настолько, чтобы мне здоровье не помешало принять в ней участие.

К сожалению, это не удалось, я заболел, и наш начальник дивизии, ген. Шереметьев, бывший также в Ессентуках, потребовал меня к себе и заявил, что не находит возможным разрешить мне ехать в экспедицию. Я донес командиру полка решение начальника дивизии и взял свое первоначальное заявление обратно. Экспедиция должна была отправиться в июле месяце.

Я же оставался на водах до осени, после чего вернулся в полк, который в то время был в двухэскадронном составе, ибо первый дивизион ушел в Ахал-Теке. Мое здоровье плохо поправлялось, я все еще болел, но, тем не менее, нес службу, заведуя полковой учебной командой, за что был представлен в производство в чин ротмистра. Провел я очень скучную зиму и первый раз заинтересовался медиумизмом.




При мне случалось много очень интересных явлений, которые убедили меня, что эта отрасль, неизведанная наукой, действительно существует. Между прочим, мне помнится, на одном из сеансов дано было сообщение, что майор Булыгин убит накануне, о чем полку решительно ничего не могло быть известно. Этот штаб-офицер командовал 1-м эскадроном. Он был самостоятельный, умный и распорядительный человек, которого в полку очень любили и уважали.

Наш кружок не поверил сообщению, но на следующий день утром была получена телеграмма от начальника дивизиона из Ахал-Теке, в которой тот доносил командиру полка, что Булыгин действительно был убит в день, указанный на сеансе. Это нас всех очень опечалило, но еще более привлекло к спиритическим опытам.

На одном из сеансов у нас появились несколько фраз, написанных на неизвестном нам языке. Мы отложили в сторону этот лист бумаги, так как ничего не поняли, но когда в комнату вошел один из наших товарищей, персидский принц[16], и взглянул на эти строки, он сильно побледнел. Оказалось, что это было написано по-персидски и относилось к нему. Его бабушка, давно умершая, будто бы упрекала его в том, что он отходит от заветов предков, пьет вино и т. д.

Эти поразительные факты мне сильно засели в голову, и я с тех пор стал стремиться читать как можно более книг по этим отвлеченным вопросам. Но достать их в то время в глуши Кавказских гор в военной среде было весьма затруднительно. Гораздо позднее, в Петербурге и за границей, я начитался вдоволь всевозможных журналов и книг по этим вопросам.

До 1881 года я продолжал тянуть лямку в полку, жизнь которого в мирное время, с ее повседневными сплетнями и дрязгами, конечно, была мало интересна. Разве только охота на зверя и птицу – великолепная, обильная, в чудесной горной лесистой местности – несколько развлекала.




Я решил поступить в Кутаисский иррегулярный конный полк, состоящий из туземцев Кутаисской же губернии. Но в это время командир Тверского полка предложил мне поступить в переменный состав Офицерской кавалерийской школы, находившейся в Петербурге. Я это предложение принял, предполагая, что после этого я вернусь обратно в свой полк. Но вышло так, что я остался в Петербурге, так как в 1883 году мне было предложено зачислиться в конно-гренадерский полк и оставаться в постоянном составе Офицерской кавалерийской школы.

Вследствие этого, силою судеб, я остался в Петербурге и на много лет поселился на Шпалерной улице близ Смольного монастыря в Аракчеевских казармах, низких и приземистых, представлявших громадный контраст чудной природе Кавказа, который с тех пор я окончательно покинул. Петербург был мне все же близок, так как я в нем воспитывался, и я считал его родным.

Я был зачислен адъютантом школы, начальником которой в то время был генерал И. Ф. Тутолмин. Но вскоре он был назначен начальником Кавказской кавалерийской дивизии, а начальником школы был назначен В. А. Сухомлинов, в то время еще полковник. Я был в то же время назначен начальником офицерского отдела Офицерской кавалерийской школы.

В это время я часто производил различные набеги и кавалерийские испытания, и жизнь моя наполнилась весьма интересовавшими меня опытами кавалерийского дела. В этот период в течение нескольких лет я также ведал ездою пажей, для чего приезжал в Пажеский корпус, где в манеже давал уроки езды. Отношения с молодыми людьми у меня были самые товарищеские.

В 1884 году я женился на племяннице Карла Максимовича Гагемейстера, моего названного дяди, Анне Николаевне фон Гагемейстер. Этот брак был устроен, согласно желанию моего дяди, ввиду общих семейных интересов. Но, несмотря на это, я был очень счастлив, любил свою жену горячо, и единственным минусом моей семейной жизни были постоянные болезни и недомогания моей бедной, слабой здоровьем жены. У нее было несколько мертворожденных детей, и только в 1887 году родился сын Алексей, единственный оставшийся в живых.




Во время пребывания моего в постоянном составе школы у меня было много мимолетных приятелей, товарищей по кутежам и всевозможным эскападам, в особенности – до моей женитьбы. Но серьезной и глубокой привязанности в то время не помню. Более других я любил Евгения Алексеевича Панчулидзева, с которым впоследствии пришлось вместе переживать Галицийскую эпопею во время Германской войны. Он умер в Киеве от болезни сердца в 1915 году. Помню также Константина Федоровича Брюмера, с которым связывала меня более серьезная дружба, чем с остальными приятелями.

Все эти годы моей петербургской жизни протекали в кавалерийских занятиях Офицерской школы, скачках, всевозможных конкурсах, парфорсных охотах[17], которые позднее были мною заведены сначала в Валдайке, а затем в Поставах Виленской губернии. Считаю, что это дело было поставлено мною хорошо, на широкую ногу, и принесло значительную пользу русской кавалерии.

Охоты эти производились с большими сворами собак, со строевыми лошадьми, прекрасно выдержанными, проходившими громадные расстояния безо всякой задержки. Время это – одно из лучших в воспоминаниях многих и многих кавалеристов, и сам я вспоминаю эти охоты – создание моих рук – с большой любовью и гордостью, ибо много мне пришлось превозмочь препятствий, много мне вставляли палок в колеса, но я упорно работал, наметив себе определенную цель, и достиг прекрасных результатов.

В школе я тогда читал офицерам лекции о теории езды и выездки лошадей. Но все эти кавалерийские интересы не поглотили меня всецело. Я читал военные журналы, множество книг военных специалистов, русских и иностранных, и всю жизнь готовился к боевому делу, чувствуя, что могу и должен быть полезен русской армии не только в теории, но и на практике.

Я говорил об этом давно близким людям, и многие это помнили. В то же время меня интересовали и оккультные науки, которыми я усердно занимался вместе с писателем Всеволодом Соловьевым, С. А. Бессоновым, М. Н. Гедеоновым и другими.

Много лет спустя, изучая оккультизм и читая теософические книги и книги других авторов по этим отвлеченным вопросам, я убедился, насколько русское общество было скверно осведомлено, насколько оно не имело в то время никакого понятия о силе ума, образования, высоких дарований и таланта своей соотечественницы Е. П. Блаватской, которую в Европе и Америке давно оценили. Ее «психологические» фокусы – такой, в сущности, вздор.

Они в природе вполне возможны, это нам доказала Индия, но если бы этих явлений даже и не было, если бы Блаватская на потеху людей их и подтасовала, то, оставляя их в стороне, стоит почитать ее сочинения[18], подумать о том пути, духовном, который она открывала людям, о тех оккультных истинах, с которыми она нас знакомила и благодаря которым жизнь человеческая становится намного легче и светлее.

В последнее время (т. е. в 1924 г.) я часто стал бывать на кладбище Новодевичьего монастыря, так как там похоронили друга моего и племянника Блаватской Р. Н. Яхонтова. Совсем близко от его могилы нашел я и могилу Всеволода Сергеевича. Это заставило меня много раз переживать мысленно то старое время, о котором в последующей моей жизни я почти забыл.

Странный был человек В. С. Соловьев: в нем рядом со светлыми сторонами, умом, талантом, исключительной симпатичностью, резко проявлялись темные стороны. Будто одержимость какая-то. Он иногда и сам говорил: «В меня вселяется иногда нечисть какая-то, меня отчитывать следует». А про Е. П. Блаватскую он также всегда говорил, что в ней – бес, что темная сила ею овладела.

Недавно я читал все три тома «Воспоминаний» Витте. Сергей Юльевич – двоюродный брат Блаватской. В третьем томе он посвящает ей несколько страниц и тоже говорит, что в ней было что-то «демоническое». Он к ней очень несправедлив и пристрастно подчеркивает все россказни того времени об ее юных годах.

Дело не в этих ее похождениях молодости, а дело во многих томах ее сочинений, которые сами по себе представляют собой если не чудо, то весьма трудно объяснимый факт. Вспоминая, что она получила образование, какое давалось нашим барышням 1830—1840-х годов, стоит задуматься, откуда она набралась бездны премудрости, о которой трактует хотя бы во многих томах своей «Секретной доктрины» и других своих книгах. С. Ю. Витте – очень умный, государственного ума человек, но в оккультных науках – полный невежда. Смешно читать чепуху, которую он написал о Блаватской[19].

Однако я забежал на много лет вперед. Вернусь к старому Петербургу того времени, когда мы дружили с Вс. Серг. Соловьевым, занимались оккультизмом, читали журналы и книги по этим вопросам, устраивали спиритические сеансы и т. д. и т. п.

Между прочим, я видел знаменитого медиума Эглинтона – англичанина, приезжавшего на время в Петербург. В наших сеансах участвовала баронесса Мейендорф, с дочерью, лейб-гусар князь Гагарин, флигель-адъютант полковник князь Мингрельский, князь Барклай-де-Толли и многие лица, которых я теперь не помню. Сеансы устраивались иногда у меня, иногда у Мейендорф.

У нас являлся довольно часто некий Абдула, именовавшийся индийским принцем, затем являлась какая-то женщина, якобы с дочкой, и разные другие лица. Энглингтон был очень сильный медиум, и при нем происходили поистине необычайные феномены. Летали под потолок тяжелейшие вещи, из другой комнаты при плотно закрытых дверях прилетали тяжелые книги и т. п.

Подтасовки тут не могло быть никакой, и я, впервые видя это, был буквально поражен. Несколько позднее явился на петербургском горизонте с юга некий медиум Самбор, у которого также мне пришлось наблюдать поразительные явления. Я и их изучал и много наблюдал за ними. Еще видел я госпожу Фай (англичанка miss Fay), поразительно сильную своим медиумизмом. Один только Ян Гузик был у меня под сомнением со своими материализованными зверями; хотя окончательно уличить его мне и не удалось, но верить трудно было.

Семейная моя обстановка в эти годы была следующая. Жена моя происходила из лютеранской семьи, и имение ее брата было расположено в Эстляндской губернии, недалеко от Ревеля. У меня были очень хорошие отношения с семьей моей жены, но по своим чисто русским, православным убеждениям и верованиям я несколько расходился с ними. Моя кроткая и глубоко меня любившая жена с первых же лет нашего брака пошла за мной и по собственному желанию приняла православие, несмотря на противодействие ее теток, очень недовольных тем, что она переменила религию.

Впрочем, это не помешало нам поддерживать самые дружеские отношения со всей ее семьей. Почти каждую осень после лагерного сбора мы проводили некоторое время у них в деревне, за исключением тех лет, когда ездили за границу. Посещали мы обыкновенно Германию и Францию, как-то прожили лето в Аркашоне[20], откуда я один съездил в Испанию, в Мадрид.

В общем, могу сказать, что первый мой брак был, безусловно, счастлив. Смерть детей, ранняя кончина жены глубоко меня потрясли. Последние годы своей страдальческой жизни жена была все время больна и почти не покидала постели. Скончалась она в 1908 году. В последнее мгновение перед смертью ее лицо, искаженное страданием, вдруг преобразилось, радостная счастливая улыбка появилась на лице, она вся просветлела и потянулась вперед, протянув руки, будто увидела кого-то, к кому давно стремилась, и умерла. Это было настолько реально, что укоренило во мне убеждение, что смерти нет, а есть только видоизменение нашего бытия.

Я остался один с сыном своим Алексеем, который в то время кончал Пажеский корпус и вскоре вышел корнетом в лейб-гвардии Конно-гренадерский полк. Любил я его горячо, но отцом был весьма посредственным. Окунувшись с головой в интересы чисто служебные, я не сумел приблизить его к себе, не умел руководить им. Считаю, что это большой грех на моей душе.

Хочется тут забежать вперед на много лет и сказать несколько слов о бедном моем сыне. Хотя во время Германской войны он был далеко от меня, но я знал от его ближайшего начальства, что он вел себя прекрасно, заслужил много наград и был произведен в следующий чин. В 1916 году во время затишья на фронте он бывал в отпуску в Москве, гостил у моей жены и в имении брата Бориса под Москвой. Вот эти отлучки из полка, которыми я был очень недоволен, и сыграли роковую роль в его жизни. Но в то время не до него мне было, надвигалась революционная буря.

Я был поражен, когда год спустя получил телеграмму от моего сына из Москвы, в которой он просил у меня разрешения жениться на семнадцатилетней Варваре Ивановне Котляревской. Я отвечал согласием, хотя и был крайне смущен такой неожиданностью. Я видел эту девочку за два года до того, когда перед войной был с женой в Киссингене, а она со своей бабушкой Варварой Сергеевной Остроумовой были нашими соседями по столикам табльдота в гостинице.

Во время войны я и мой сын стали получать массу любезных телеграмм и подарков на фронте, подписанных их именами. Мы отвечали телеграммами с благодарностями, но так как меня и мою армию в то время вся Россия баловала вниманием и подношениями, то я и не придавал особого значения посылкам Остроумовой и Котляревской.

Жена моя мне ранее писала и говорила во время своих приездов на фронт, что Остроумова ужасно за ней ухаживает, намекая на то, что ее внучка вбила себе в голову выйти замуж за моего сына. Они обе с увлечением рассказывали моей жене о спиритических сеансах, на которых будто бы являлась моя покойная жена, выражая одобрение этой свадьбе.

Я слишком был занят фронтом и мало обращал внимания на эти разговоры. Конечно, я кругом виноват, я должен был вникнуть в этот вопрос серьезнее. Картина ясна: бабушке и внучке, богатым и честолюбивым, пожелалось блеснуть перед московскими подружками блестящим браком. Помилуй Бог, сын главнокомандующего прославленного Юго-Западного фронта.

Мою жену я сильно виню во всем происшедшем, она должна была быть более осторожной, хотя она и оправдывалась обычными женскими доводами: «Девочка сама этого хочет, она хорошей семьи, православная, хорошая патриотка и прекрасно образованная, средства большие, кажется искренней и доброй». К сожалению, в таких случаях не должно ничего «казаться», а нужно знать, а кроме того – лучше не соваться в чужую жизнь и не брать на себя тяжелой ответственности. Я очень виню свою жену, но и для нее все случившееся потом было большим горем.

Сына обвенчали весьма быстро. А он, усталый от фронта, усталый от своего предыдущего неудачного романа, искал уюта, отдыха, тепла, семьи, комфорта и ласки. Но грянул большевистский переворот, я был ранен, потерял свое положение, все были выбиты из колеи. «Бабушка» сразу превратила моего несчастного сына в «офицеришку-нахлебника».

Обе они создали ему такой домашний ад, что он буквально сбежал от них куда глаза глядят. С тех пор я его больше не видел. Существует несколько версий об его смерти, но достоверно я ничего не знаю. Он пропал без вести. Вот почему считаю себя виноватым перед ним и говорю, что это – тяжкий грех на моей душе. Не зная людей, я не должен был давать согласия на этот брак.

Что касается его жены, то доходившие до меня слухи были поразительны. Дело в том, что когда мой сын пропал, а ее бабушка умерла, мы по долгу совести звали ее жить с нами, желая такой молоденькой женщине оказать заботу, думая, что под нашим кровом ей будет безопаснее жить. Но она не приняла нашей руки, а стала устраивать у себя политические салоны, то с правым, то с левым направлением. Ее гостями были то епископы, монахи и монахини, то матросы и деятели крайнего большевизма.

Такая мешанина очень смущала меня и мою жену, и мы все постепенно отдалились от нее. Затем до нас дошли слухи, что она сошлась с коммунистом, потом он умер, затем вдруг из газет мы узнали, что она арестована по церковному делу, ее судили и приговорили к смертной казни. Моя жена хлопотала, чтобы ее спасти.

В ее ходатайстве было указано на ненормальность Котляревской («больных не казнят, а лечат»), было приложено медицинское свидетельство двух знавших с детства эту сумасбродную особу врачей, подтверждавших ее истеричность и психопатию. Профессора Г. И. Россолимо и В. А. Щуровский – большие авторитеты, и ходатайство моей жены спасло жизнь этой экзальтированной бедняжке. Ее амнистировали и выпустили на свободу. Немного погодя она опять собралась выходить замуж за кого-то. Дай ей Бог счастья, но только бы мне забыть весь тот трагический сумбур, какой она внесла в мою жизнь.

Я все это счел долгом подробно осветить, так как в заграничных газетах много писали о ней, как о какой-то Жанне Д’Арк. Между тем это была большая сумасбродка, фантазерка, многим, и прежде всего самой себе, повредившая своей болтовней и выходками, совершенно ненормальными. К сожалению, она носила нашу фамилию и тем еще более привлекала к себе внимание любопытных обывателей. А шум возле ее имени в заграничных газетах ей весьма льстил и кружил и без того больную юную голову.

Должен сказать, что рядом с полоумными выходками она делала много добра, и я лично обязан ей многими заботами и вниманием во время моей болезни и ареста. Душевные ее порывы относительно многих доходили до самопожертвования. Ведь ранее того она оказала много серьезных услуг семье моего брата Бориса, когда он умер в Бутырской тюрьме в 1918 г.

Мой сын, как и большинство офицеров, совершенно не был подготовлен к революции и не разбирался ни в каких политических партиях. Он ошалел от всего произошедшего, но честно принял новое свое положение. Стал учиться бухгалтерии, стал искать работы какой угодно, самой тяжелой, ничем не смущаясь, и принял революцию, как благо для русского народа, спокойно отдавая все прежние прерогативы на общую пользу. Бедный человек. Но таких много. И в России не я один отец, скорбящий о погибшем сыне, нас много!

Возвращаюсь к прерванному рассказу на много лет назад. Кроме сына, около меня в то время было два младших брата с семьями. Старший, Борис, служил вначале в том же самом Тверском драгунском полку на Кавказе, как и я, но вскоре вышел в отставку, женившись на баронессе Нине Николаевне Рено. Она была украинкой, православная, но с французской фамилией, воспитанием и образованием. Рено были люди очень богатые.

Борису повезло, ибо он совсем не знал своей невесты, был сосватан заочно, а получил исключительно милую, добрую, любящую жену, да еще ее мать и бабушку, которые буквально боготворили его и баловали, как родного сына. Вначале Борис и Нина жили в Петербурге, но вскоре для них специально родными Нины было куплено имение «Глебово» под Москвой, около г. Воскресенска. Пока мать была жива, хозяйство этого прекрасного имения велось хорошо, но после ее смерти все пошло вкривь и вкось, ибо Борис воображал себя помещиком, но ровно ничего в хозяйстве не понимал. Несмотря на это, крестьяне его любили.

Младший мой брат, Лев, служил всегда в Морском ведомстве и очень увлекался своим делом. Впоследствии он был назначен начальником Морского генерального штаба и в чине контр-адмирала в 1909 году скончался. Нужно правду сказать, что наши морские неудачи на Дальнем Востоке и всевозможные непорядки в Морском министерстве сильно волновали его и, конечно, не могли не ухудшить состояния его здоровья. Женат он был на Екатерине Константиновне Панютиной, происходившей из морской семьи; женился он в бытность свою в Черноморском флоте, в Николаеве.

Мы все жили дружно, и семейные наши события всегда были близки одинаково нам всем, хотя часто мы жили в разных местах и виделись редко. По характеру, образу жизни и служебным интересам все три брата были весьма различны.

В девяностых годах прошлого столетия я был назначен помощником начальника Офицерской кавалерийской школы. Начальником школы был в то время генерал-майор Авшаров. Он был человек с виду добродушный, но с азиатской хитрецой, и – не знаю, вследствие ли старости или свойств характера – не отличался особым рвением к службе и везде, где мог, старался доставить мне неприятности и затруднения. В сущности, во внутреннем порядке школы всем управлял я, а он был как бы шефом, ничего не делающим и буквально бесполезным.

Он старался как будто бы и дружить со мной, но одновременно выказывал большую хитрость, заявляя всем начальствующим лицам, а в особенности великому князю Николаю Николаевичу, что управляет всей школой он и что ему необыкновенно трудно управлять мною и моими помощниками. Великий князь Николай Николаевич отлично знал, в чем дело, но благодаря генералу Палицыну[21], его начальнику штаба, считал нужным терпеть Авшарова и дальше.

Лично меня это нисколько не устраивало, и поэтому в один прекрасный день я написал ген. Палицыну письмо, в котором изложил, что я не настаиваю на том, чтобы меня назначили начальником школы, но прошу о назначении меня командиром какой-либо кавалерийской бригады, так как не считаю возможным оставаться на должности помощника начальника школы и нести все его обязанности, не имея никаких прав и преимуществ по службе. Об этом я просил его доложить и великому князю.

Оказалось, как мне это было впоследствии сообщено, что великий князь все время настаивал, чтобы я был назначен начальником школы, и что это был каприз Палицына – сохранить такое невозможное положение. В скором времени после этого Авшаров был смещен и назначен состоящим в распоряжении великого князя, а я был назначен начальником школы. При этом Николай Николаевич мне сказал, что более бездеятельного и бесполезного человека, как Авшаров, он никогда в жизни не встречал и что отнюдь не он виноват в том, что Авшарова так долго держали на этом месте.

Вскоре затем, по выбору Николая Николаевича, я был назначен начальником 2-й гвардейской кавалерийской дивизии. Она считалась лучшей и, конечно, была балованным детищем Николая Николаевича. В ней числились следующие полки: лейб-гвардии Конно-гренадерский, лейб-гвардии Уланский ее величества полк, лейб-гвардии Гусарский его величества полк, лейб-гвардии Драгунский, Гвардейский запасный десятиэскадронный кавалерийский полк; 2-й дивизион Гвардейской конно-артиллерийской бригады числился в этой дивизии.

Командирами этих полков были следующие лица: Вл. Хр. Рооп, Александр Афиногенович Орлов, Борис Михайлович Петрово-Соловово и герцог Г. Г. Мекленбургский. Каждый из них имел свои хорошие и дурные стороны, но со всеми ними у меня были прекрасные отношения. Все мне верили и считали необходимым стараться угождать мне в той или иной степени.

Каждый из этих генералов имел, конечно, свои специфические свойства. Рооп, человек очень красивый, изящный, корректный, выдержанный, в своем полку почти никакой роли не играл, и корпус офицеров его почему-то не любил. Что касается Орлова, то он, наоборот, имел громадное влияние на офицеров своего полка, и все они очень уважали и любили его. Он сильно пил, и даже эта страсть не мешала любви офицеров к нему, а напротив как бы увеличивала эту любовь; бывали случаи, когда офицеры скрывали от высших начальствующих лиц его дебоши.

Наружность его была исключительно красивая. Он на моих глазах буквально сгорел, будто сжигаем внутренним огнем отчаяния и горя. Это – тот самый Орлов, о котором передавали легенды романтического характера. Я уверен, что ничего грязного тут не было и не могло быть, но что им увлекались – это верно. Отчасти благодаря этим увлечениям, вернее одному из увлечений, он и погиб. Заболев скоротечной чахоткой, он был отправлен в Египет, но, не доехав, умер, и тело его привезли в Петербург. Я чрезвычайно сожалел о ранней его смерти.




Командир Гусарского полка, Петрово-Соловово, был честнейший и откровеннейший человек, я очень его любил. Не знаю, где он и что с ним случилось. Что касается герцога Мекленбургского, то он в мое время закончил командование своим полком и вскоре затем скончался. Это был большой чудак, и как он ни старался быть хорошим полковым командиром, это ему мало удавалось.

Он был очень честный, благородный человек и всеми силами старался выполнять свои обязанности. Женат он был на очень умной и энергичной женщине Наталии Федоровне Вонлярской (графиня Карлова), она много способствовала смягчению странностей его характера.

Сдал он лейб-драгун при мне графу Келлеру, известному своим необычайным ростом, чванством и глупостью.

Граф Келлер был человек с большой хитрецой и карьеру свою делал ловко. Еще когда он был командиром Александрийского гусарского полка, в него была брошена бомба, которую он на лету поймал, спасшись от верной смерти. Он был храбр, но жестокий, и полк его терпеть не мог.

Женат он был на очень скромной и милой особе, княжне Марии Александровне Мурузи, которую все жалели. Однажды ее обидели совершенно незаслуженно, благодаря ненависти к ее мужу. Это было в Светлый праздник. Она объехала жен всех офицеров полка и пригласила их разговляться у нее. Келлеры были очень стеснены в средствах, но долговязый граф желал непременно задавать шику (чтобы пригласить всех офицеров гвардейского полка разговляться, нужно было очень потратиться). Хозяева всю ночь прождали гостей у роскошно сервированного стола и дождались только полкового адъютанта, который доложил, что больше никого не будет.

Затем распространились слухи, что офицеры решили побить своего командира полка и бросили жребий, на кого выпадет эта обязанность. Об этом мне доложил командир бригады, также бывший лейб-драгун, барон Нетельгорст. Я от него узнал, что главным воротилой в этом деле был полковник князь Урусов, старший штаб-офицер полка.

Я его потребовал к себе по делам службы, сказал ему, что я знаю о подготовляемом в полку скандале, и заявил ему официально, что скандала я не допущу и что в этом случае он первый пострадает, ибо я немедленно доложу великому князю, что он – первый зачинщик в этом деле, и попрошу об исключении его со службы. Урусов этого никак не ожидал и до того растерялся, что мне стало даже жаль его. Но, тем не менее, эта моя мера привела к тому, что в полку, хотя бы временно, все успокоилось.

Вскоре после этого великий князь Владимир Александрович[22], бывший шефом этого полка, пригласил меня к себе на семейный завтрак, после которого у себя в кабинете передал мне об этих слухах и просил моего энергичного содействия, чтобы прекратить всякую по этому поводу болтовню. Я его заверил, что все это мне известно, и что мною приняты все меры к пресечению этого.

Еще до этого мною был собран корпус офицеров Драгунского полка, причем командиру полка было мною предложено не являться на это собрание. Я дал слово офицерам, что командир полка изменит свое обращение с ними. После этого я отправился к графу Келлеру и серьезно переговорил с ним. Как офицеры, так и он жаловались друг на друга. Я и с него взял честное слово изменить свой грубый образ действий относительно офицеров и тем предупредить возможные эксцессы.

Это все рисует человека, и я остановился на этом инциденте лишь потому, что с именем графа Келлера было связано много сплетен и рассказов. Я же теперь (1924 г.) прочел в только что изданной переписке Николая II с императрицей, что этот граф Келлер старался мне вредить и набросить тень на меня. Я убедился, что напрасно старался оберегать его от заслуженных побоев офицеров. Значит, они были правы в своей ненависти к нему.

Мои отношения с главнокомандующим войсками гвардии и Петербургского округа великим князем Николаем Николаевичем были прекрасные. Он относился ко мне чрезвычайно любезно и верил мне безусловно. Точно так же и для меня он был авторитетом по военным делам. Я твердо знал, что он честно и правдиво выполняет все свои обязанности. Это не мешало возникновению различных конфликтов, которые иногда случались между нами.

Однажды я был приглашен к нему на завтрак и приехал заблаговременно к 12 часам. Дежурный адъютант мне тотчас передал, что великий князь меня ждет с большим нетерпением и приказал пригласить меня в кабинет, как только я приеду. Я поспешил войти. Он тотчас же начал мне объяснять свои воззрения по поводу случая в одном из полков. Я не был согласен с его мнением и высказал это прямо. Тогда он вскочил со своего места и, подбежав к окну, стал барабанить пальцами по стеклу. Так прошло несколько минут. Я встал и тоже молча стоял.

Затем великий князь буквально выбежал из кабинета и скрылся. Я в недоумении бросил курить, а затем, несколько погодя, видя, что он не возвращается, вернулся назад в приемную комнату и сказал адъютанту, что мне по экстренному делу нужно немедленно вернуться домой. Прошло несколько дней, очень для меня тревожных. Как-то утром я вновь по телефону был приглашен пожаловать к завтраку. Великий князь меня встретил словами: «Забудем о наших недоразумениях. Я вам ничего не говорил, а вы мне ничего не возражали. Пойдемте завтракать». На этом дело и кончилось.


Служба в Варшавском и Киевском военных округах

В декабре 1908 года я получил извещение, что должен получить армейский корпус и что предположено мне дать 14-й корпус, который стоял в г. Люблине. В начале января 1909 года я покинул Петербург.

Приехав в Варшаву, я явился к командующему войсками округа генерал-адъютанту Георгию Антоновичу Скалону[23]. Он принял меня очень хорошо, и я отправился в Люблин, которого раньше никогда не видел. Город произвел на меня прекрасное впечатление.

Сначала начальником штаба 14-го корпуса был генерал С. И. Федоров, человек очень толковый, дельный, симпатичный, и мне было очень приятно с ним иметь дело. Но у него была одна странность: он любил занимать меня очень пространными рассказами и, когда увлекался подробностями, то всегда подкладывал одну ногу под себя.

Это был плохой признак. Если я бывал чем-нибудь занят другим, а он устраивался поудобнее, подложив ногу под себя, я сейчас же призывал его к порядку и просил принять более официальную позу. К сожалению, я вскоре расстался с этим милым человеком, так как он получил дивизию.

Начальником штаба на его место был назначен генерал-майор Леонтович, раздражительный, подозрительный, болезненный, неприятный человек. Мне постоянно приходилось разбирать разные казусы по поводу различных обид, которые ему якобы причиняли. В общем, это был несносный субъект, и мне пришлось представить его к увольнению от занимаемой должности, что мне было крайне неприятно, так как он был человек семейный. Вскоре он был назначен командиром одной из дивизий в другом корпусе, и я слышал, что он и там выказал себя с очень плохой стороны.

После его ухода от меня временно исполнял должность начальника штаба командир Тульского полка С. А. Сухомлин, в высшей степени толковый и исполнительный человек, и начальник штаба 18-й пехотной дивизии полковник В. В. Воронецкий. А затем ко мне приехал на эту должность генерал Владимир Георгиевич Леонтьев, умный, дельный, к сожалению, очень болезненный человек.

Три года я прожил в Люблине, в очень хороших отношениях со всем обществом. Губернатором в то время был толстяк N[24], в высшей степени светский и любезный человек, но весьма самоуверенный и часто делавший большие промахи. Однажды у меня с ним было серьезное столкновение.

Всем известно, что я был очень строг в отношении своего корпуса, но в несправедливости или в отсутствии заботы о своих сослуживцах, генералах, офицерах, и тем более о солдатах, меня упрекнуть никто не мог. Я жил в казармах против великолепного городского сада. Ежедневная моя прогулка была по его тенистым чудесным аллеям. Прогулки эти разделял мой фокстерьер Бур.

В один прекрасный день, когда я входил в сад, мне бросилась в глаза вновь вывешенная бумажка на воротах, как обычно вывешивались различные распоряжения властей: «Нижним чинам и собакам вход воспрещен». Я сильно рассердился. Нужно помнить, что мы жили на окраине среди польского, в большинстве враждебного, населения. Солдаты были русские, я смотрел на них как на свою семью.

Я свистнул своего Бурика, повернулся и ушел. В тот же день я издал приказ, чтобы все генералы и офицеры наряду с солдатами не входили в этот сад, ибо обижать солдат не мог позволить. Можно было запретить сорить, грызть семечки и бросать окурки, рвать цветы и мять траву, но ставить на один уровень солдат и собак – это было слишком бестактно и неприлично.

Кроме того, я сообщил об этом командующему войсками и просил его принять меры к укрощению губернатора. Так как Г. А. Скалон был не только командующим войсками, но и генерал-губернатором, то он и отдал соответствующий приказ об отмене распоряжения губернатора, который приехал ко мне и очень извинялся, что не посоветовался раньше со мной. Впоследствии он чрезвычайно заискивал во мне.

В то же время, или немного ранее, в Москве появился новый военный журнал «Братская помощь» – очень талантливый и интересный. Во главе его стоял полковник Генерального штаба Михаил Сергеевич Галкин, но душою журнала и вдохновительницей всего дела, по собственному печатному признанию редактора-издателя, была Надежда Владимировна Желиховская (дочь покойной Веры Петровны Желиховской), которую я уже много лет не видал. С этой семьей я разошелся в свое время из-за интриг Всеволода Сергеевича Соловьева.

Я знал Надежду Владимировну молоденькой девушкой. Я вспомнил о ней, всегда мне нравившейся, вспомнил ее брата Ростислава, моего друга юности, и потянуло меня узнать, где она, что с ними творилось за все эти долгие годы. Я написал в редакцию «Братской помощи», спрашивая адрес Надежды Владимировны. Однако, получив его, я – не отдавая себе отчета, почему – порвал эту открытку и запомнил только, что две сестры Желиховские живут в Одессе.

Я читал статьи Надежды Владимировны о впечатлениях ее в московских лазаретах, удивляясь впечатлительности ее, вполне одобряя все ее выводы и взгляды на положение наших раненых и увечных после Японской войны. Меня, безусловно, тянуло к этой энергичной девушке, но я боролся сам с собой и отдалял от себя мысль о том, что ее жизнь, полная самоотверженной работы на пользу изувеченных солдат и их обездоленных семей, – именно то, что для моей жизни было бы самым подходящим и важным.

Я отбросил мысль о Надежде Владимировне, взял отпуск и уехал в заграничное путешествие. На этот раз я решил посвятить все свое время Италии, и в Германии был только проездом.

Из Италии я проехал в Грецию и Турцию и вернулся в Россию через Одессу. Я помнил, что там живут сестры Желиховские, но решил проехать мимо, не заезжая к ним, тем более что я и запоздал в своем отпуске. Странная борьба происходила все это время в моей душе. Мысль моя постоянно возвращалась к Надежде Владимировне и к ее семье, к тому далекому времени, когда она была совсем молоденькой девушкой, даже девочкой, какой я ее знал еще в Тифлисе и затем в Петербурге.

С другой стороны, я себя сдерживал и сам себя убеждал, что я с ней не виделся около двадцати лет и не знаю, что с ней, как она жила все эти годы, захочет ли выйти за меня замуж. Эти переживания были очень тяжелые. С одной стороны, я считал, что моя жизнь кончена, что я должен жить только для сына, и полагал, что если мне нужна женщина, то я мог бы ее найти и без женитьбы; с другой стороны, неотступно стояла мысль, что я непременно должен жениться на Надежде Владимировне.

В этих колебаниях прошел еще год. Я жил в Люблине, возился со своей службой, объезжал весь корпус, который был размещен по разным городам и местечкам Царства Польского. Довольно часто бывал в Варшаве и, несмотря на любимое дело и милое общество, томился своим одиночеством. У меня была прекрасная квартира в девять или десять комнат, балкон выходил в великолепный городской сад, и вообще все было ладно, кроме отсутствия хозяйки.

В конце 1910 года я все-таки написал в Одессу, затем поехал туда и вернулся в Люблин уже женатым человеком. Но почему я должен был это сделать и кто мне это внушал, я не знаю. Тем более что семьи братьев и добрые знакомые в Люблине мне предлагали устроить богатую и гораздо более блестящую женитьбу. Я всегда был очень самостоятелен и тверд по характеру и потому, чувствуя как бы постороннее влияние и внушение какой-то силы, сердился и боролся против этого плана женитьбы на девушке, которую 20 лет не видел.

Если бы мы жили в одном городе и с ее стороны было бы желание, выражаясь вульгарно, «поймать выгодного жениха», можно было бы подумать, что меня гипнотизируют. Много раз я писал ей письма и рвал их. И когда она узнала, наконец, о моих планах, то крайне удивилась и даже не сразу согласилась на это. Этот случай достоин внимания психолога и поэтому я так подробно на нем останавливаюсь.




Последний год в Люблине я прожил уже с женой, которая вскоре завоевала все симпатии в городе и в войсках. Она энергично принялась подготавливать дело помощи раненым солдатам и инвалидам, так как давно уже отдавала свои силы этому делу.

В конце лета 1911 года приезжали к нам из Америки старшая сестра жены – Вера Владимировна со своим мужем Чарльзом Джонсоном. Ее я знал с давних пор, но ее американца-мужа увидел впервые. Публицист, писатель, теософ, оккультист, переводчик древних манускриптов и книг с санскритского, индустанского, бенгальского языков, он заинтересовал меня очень, и мы провели с ним несколько интересных для меня вечеров. Они погостили у нас недолго.

После их отъезда наступили тревожные дни. Были маневры, пробные полеты самолетов, тогда только что появившихся у нас. Приезжали великие князья, различное начальство и иностранцы. Закопошились какие-то вражеские элементы. Я стал получать анонимные письма, что меня убьют, чтобы я не появлялся перед войсками и т. п. В Одессе в это время умерла старушка-няня моей жены, и она, по вызову сестры, уехала туда. Вскоре туда же приехал и Ростислав Яхонтов, и они похоронили эту свою бескорыстнейшую слугу, верного самоотверженного друга рядом со своей матерью.

Вскоре в моей служебной карьере произошла большая перемена. Меня назначили помощником командующего войсками Варшавского военного округа, генерал-адъютанта Г. А. Скалона. Жена моя уже обжилась в Люблине и очень мало интересовалась моей карьерой. Это меня даже огорчало. Ей не хотелось переезжать в шумную Варшаву. Тем не менее надо было ехать. Военный официальный Люблин и частный дружеский кружок знакомых провожал нас сердечно, трогательно и пышно.

Приехав в Варшаву и остановившись в великолепной гостинице «Бристоль», мы стали разыскивать себе квартиру в ожидании прибытия обстановки из Люблина. В это время весь служебный персонал Варшавы жил в казенных прекрасных квартирах, а генерал Скалон – в замке бывших польских королей. Но для помощника его казенной квартиры не было.

Мы устроились на Уяздовской аллее, вблизи парка, в прелестной квартире и были очень ею довольны. Но когда жена моя узнала, что мне полагается по должности казенная дача и что остаток лета можно провести там, то с радостью туда поехала вместе со своими собачками Буром и Белкой, которых очень любила и которым места в варшавской квартире было весьма мало. Я шутил и дразнил жену утверждением, что она гораздо больше любила своих фоксов, чем мою военную карьеру.

Казенная наша дача была в 30 верстах от города в упраздненной крепости Зегрж, на берегу широкой реки Буго-Нарев. Это был поистине райский уголок. Громадный парк, чудный фруктовый сад, цветник. Дом большой со всеми приспособлениями для удобной и приятной жизни и летом и зимой. Искусный садовник ежедневно скрашивал нашу жизнь редкими цветами, фруктами и ягодами. Это была не жизнь, а сплошной праздник.

Телефон, соединявший нас с Варшавой, автомобили, постоянные приезды друзей. Там же жили на своей отдельной даче начальник штаба генерал-лейтенант Клюев со своей хорошенькой нарядной женой, генерал-квартирмейстер Постовский со своей многочисленной семьей, полковник Калинг с женой и дочерью и еще несколько военных семей. Скалон предпочитал летом жить в Варшаве, в Лазенках[25]. Из всех генерал-губернаторов, кажется, только Гурко любил Зегрж и проводил там каждое лето.

В парке над обрывом над рекой был очень живописный уголок со скамейкой под старым развесистым дубом, перед глазами расстилалась чудесная даль. На этом дереве была прибита доска с надписью: «Здесь любил отдыхать генерал-фельдмаршал И. В. Гурко». И я последовал его примеру, часами просиживал на этом месте во время прогулок.

Несмотря на многие плюсы нашей жизни в Варшаве, перевешивали все-таки минусы моей служебной жизни, и мы прожили там всего год с небольшим. Но об этом речь впереди.

Мы с женой настолько полюбили Зегрж, что даже зимой несколько раз туда ездили. Жена моя устроила там школу для русских детей вместе с польскими и еврейскими. Зимой устраивала им елку, снабжала детскими книгами. На все это несколько косились в Варшаве, но первое время мы этого не замечали.

В Варшаве нас окружило блестящее общество, элегантная жизнь, множество театров, в которых у меня были свои ложи, по очереди с начальником штаба, концерты, рауты, обеды, балы и сплетни, интриги, водоворот светской пустой жизни невообразимый. Разобраться в отношениях людей, служебных и частных, было первоначально очень трудно. У жены моей понемногу наладилось дело и составился более интимный и симпатичный кружок знакомых.

Я был окружен следующими лицами. Мой ближайший начальник, командующий войсками Варшавского военного округа, генерал-адъютант Скалон, был и генерал-губернатором Привислинского края. Он был добрый и относительно честный человек, скорее царедворец, чем военный, немец до мозга костей. Соответственны были и все его симпатии.

Он считал, что Россия должна быть в неразрывной дружбе с Германией, причем был убежден, что она должна командовать Россией. Сообразно с этим он был в большой дружбе с немцами, и в особенности с генеральным консулом в Варшаве бароном Брюком, от которого, как я слышал от многих, никаких секретов у него не было. Барон Брюк был большой патриот своего отечества и очень тонкий и умный дипломат.

Я считал эту дружбу неудобной в отношении России, тем более что Скалон не скрывая говорил, что Германия должна повелевать Россией, мы же должны ее слушаться. Насколько точка зрения Скалона была правильна – это другой вопрос, но при тогдашних обстоятельствах, при официальной дружбе России с Францией, я считал это совершенно неуместным, чтобы не сказать более. Я знал, что война наша с Германией – не за горами и находил создавшуюся в Варшаве обстановку угрожающей, о чем и счел необходимым частным письмом сообщить военному министру Сухомлинову.

Мое письмо, посланное по почте, попало в руки генерала Утгофа (начальника Варшавского жандармского управления). У них перлюстрация действовала усиленно, а я наивно полагал, что больших русских генералов она не могла касаться. Утгоф, тоже немец, прочтя мое письмо, сообщил его для сведения Скалону.

В этом письме я писал Сухомлинову, что, имея в виду угрожающее положение, в котором находятся Россия и Германия, считаю такую обстановку весьма ненормальной и оставаться помощником командующего войсками не нахожу возможным, почему и прошу разжаловать меня и обратно назначить командиром какого-либо корпуса, но в другом округе, по возможности – в Киевском.

Сухомлинов мне ответил, что он совершенно разделяет мое мнение относительно Скалона и будет просить о моем назначении командиром 12-го армейского корпуса, находившегося в Киевском военном округе, что спустя несколько времени и было исполнено.

Не могу не отметить странного впечатления, которое производила на меня тогда вся варшавская высшая администрация. Везде стояли во главе немцы: генерал-губернатор Скалон, женатый на баронессе Корф, губернатор – ее родственник, барон Корф, помощник генерал-губернатора Эссен, начальник жандармов Утгоф, управляющий конторой Государственного банка барон Тизенгаузен, начальник дворцового управления Тиздель, обер-полицмейстер Мейер, президент города Миллер, прокурор палаты Гессе, управляющий контрольной палатой фон Минцлов, вице-губернатор Грессер, прокурор суда Лейвин, штаб-офицеры при губернаторе Эгельстром и Фехтнер, начальник Привислинской железной дороги Гескет и т. д. Букет на подбор.

Я был назначен по уходе Гершельмана и был каким-то резким диссонансом: «Брусилов». Зато после меня получил это место барон Рауш фон Траубенберг. Любовь Скалона к немецким фамилиям была поразительна. Я знаю хорошо, что многие из этих людей с немецкими фамилиями были искренними русскими патриотами и честными людьми, но видимость этого подбора смущала многих.

Начальником штаба был, однако, русский генерал Николай Алексеевич Клюев. Очень умный, знающий, но желавший сделать свою личную карьеру, которую ставил выше интересов России. Потом, в военное время, оказалось, что Клюев не обладал воинским мужеством. Но в то время этого, конечно, я знать не мог.

Зимой 1912 года я был послан к военному министру с докладом о необходимости задержать запасных солдат от увольнения с действительной службы. В Петербурге я доложил военному министру о положении дел в Варшавском округе, и он нашел необходимым, чтобы я доложил об этом лично царю. Я сказал Сухомлинову, что считаю это для себя неудобным.

Но когда он стал настаивать на этом, то я ему сказал, что если сам царь меня спросит об этом, то я по долгу службы и русского человека ему скажу, что́ думаю, но сам я выступать не стану. Сухомлинов меня заверил, что царь меня обязательно спросит о положении дел в Варшавском округе. Но когда я явился к Николаю II, то он меня ни о чем не спрашивал, а лишь поручил мне кланяться Скалону. Это меня крайне удивило и оскорбило. Я никак не мог понять, в чем тут дело.

Как бы то ни было, я уехал в Варшаву, получив обещание военного министра, что я получу корпус в Киевском округе. Ранее было решено, что в случае войны я буду назначен командующим 2-й армией, которой впоследствии командовал Самсонов, столь неудачно окончивший свое жизненное поприще. Естественно, что при данной обстановке я не заикался об этом предположении в Петербурге и не заручился на случай войны решительно никакими обещаниями.

Летом 1913 года я окончил мою службу в Варшавском округе и перешел в Киевский. В августе месяце я участвовал в маневрах в качестве главного посредника в Полтавской губернии, под общим руководством генерала Иванова[26]. Казалось бы, что перемещение из блестящей Варшавы в маленький провинциальный город Винницу, где стоял штаб 12-го армейского корпуса, должно было огорчить и меня, и мою жену, но на самом деле мы оба обрадовались, что уезжаем от очага всевозможных интриг и конфликтов.

Вернувшись с маневров, я забрал свою жену и, простившись с варшавским обществом, покинул этот край. На вокзале я был растроган единодушными и сердечными проводами.

Прибыв в Винницу, я осмотрелся, принял корпус, который был одним из самых больших в России, ибо в нем были две пехотные дивизии, одна стрелковая бригада, две кавалерийские дивизии, саперные части и т. д. Корпус был разбросан по всей Подольской губернии, и войска были расположены главным образом на австрийской границе.

До меня этим корпусом командовал генерал А. С. Карганов, у которого были свои заслуги, но который в последнее время был совершенно больной человек, и корпус был сильно запущен. В этом корпусе была 19-я пехотная дивизия, которая ранее была на Кавказе и была мне близка по Турецкой войне 1877 года. Я был очень рад встрече с дивизией, родной мне по далеким воспоминаниям молодых лет.

Винница – очень хорошенький, уютный городок, живописно расположенный на холмистых берегах красивой реки (Западный Буг), удивительное сочетание культуры и захолустья одновременно. Рядом с целыми старосветскими усадьбами в садах и огородах посреди города – театр, который смело можно перенести в любую столицу, шестиэтажная гостиница с лифтом, электричеством, трамваи, водопровод, прекрасные парные извозчики.

И тут же боковые улички и переулки, заросшие травой, и мирно разгуливающие поросята, куры и цыплята. Окрестности очень красивые, много старинных польских и украинских поместий, монастырей и хуторов. Близость Галиции сказывалась во многом. Во всяком случае, мы с женой сразу заинтересовались этим городком и были очень довольны, что судьба нас занесла в него. А близость Одессы еще более радовала мою жену.

Подчеркиваю: это было в 1913 году, но в этом крае никто не помышлял о возможности близкой войны и никто не думал о ней, кроме меня. Я стал объезжать войска вверенного мне корпуса, и только тогда войска увидели, что у них есть командир корпуса. Войска были прекрасные, но ими ранее мало занимались, и мои требования сначала казались моим подчиненным несколько тяжелыми. Зимой я в особенности налегал на военную игру, экзаменуя всех начальствующих лиц в этом отношении.

Громадное большинство начальников охотно пошло на мои требования и усердно занимались, насколько могли. В общем, я был доволен и надеялся, что к 1914 году войска подготовятся надлежащим образом. Была также очень интересная военная игра в Киеве, в штабе округа. Кроме того, весной была совершена полевая поездка в войска корпуса, к которой я привлек всех начальствующих лиц. Многим из них в следующем году пришлось воевать вместе со мной в Галиции (генерал Каледин, Орлов, Рагоза, Сухинский, Ханжин и т. д.).

Зимой и весной к нам приезжал мой сын, сестра и брат жены, бывали в театре, на концертах. Я много ездил с сыном верхом.

Винница – это последний этап нашего мирного, тихого бытия в прошлом. Всего год мы там прожили до войны. Наш скромный уютный домик с садиком, любимые книги и журналы, милые люди, нас окружавшие, масса зелени, цветов, прогулок по полям и лесам, мир душевный… А затем – точка… Налетел ураган войны и революции, и личной жизни больше нет. Конец прошлому в малом и великом. Винница была для нас на рубеже, на перевале и потому ярко сохранилась в памяти сердца.

Первую половину войны жена моя с сестрой оставались в Виннице, которая оказалась у меня в тылу. Целая сеть лазаретов, госпиталей, летучих отрядов, приютов была ими организована, и работа их была оценена в вой-сках и обывателями по заслугам. В нашей семье сохранились самые лучшие воспоминания об этом милом городе, о сердечных отношениях с людьми всех рангов, положений и национальностей.

Я решил в 1914 году поехать за границу, чтобы опять полечиться в Киссингене. Летом 1914 года мы с женой осуществили это намерение и жили в Киссингене, где пили воду, купались и гуляли. Я был твердо убежден, что всемирная война неизбежна, причем, по моим расчетам, она должна была начаться в 1915 году; поэтому мы и решили не откладывать нашей лечебной поездки и отдыха и вернуться к маневрам домой.

Мои расчеты основывались на том, что хотя все великие державы спешно вооружались, но Германия опередила всех и должна была быть вполне готовой к 1915 году, тогда как Россия с грехом пополам предполагала изготовиться к этому великому экзамену народной мощи к 1917 году, да и Франция далеко не завершила еще своей подготовки.

Было ясно, что Германия не позволит нам развить свои силы до надлежащего предела и поспешит начать войну, которая, по ее убеждению, должна была продлиться от 6 до 8 месяцев и дать ей гегемонию над всем миром.

Хочется вспомнить интересную картинку из жизни нашей в Киссингене. Перед самым отъездом мы как-то собрались присутствовать на большом празднике в парке, о котором извещали публику громадные афиши уже несколько дней подряд. Праздник этот живо характеризует настроение немецкого общества того времени, а главное – поразительное уменье правительства даже в мелочах ставить во главе всякого дела таких организаторов, которые учитывали необходимость подготавливать общественное мнение к дальнейшим событиям, которые вскоре нам пришлось пережить.

Ничего подобного в России не было, и наш народ жил в полном неведении о том, какая грозовая туча на него надвигается и кто ближайший лютый враг.

В тот памятный вечер весь парк и окрестные горы были великолепно убраны флагами, гирляндами, транспарантами. Музыка гремела со всех сторон. Центральная же площадь, окруженная цветниками, была застроена прекрасными декорациями, изображавшими московский Кремль, церкви, стены и башни его. На первом плане возвышался Василий Блаженный.

Нас это очень удивило и заинтересовало. Но когда начался грандиозный фейерверк с пальбой и ракетами под звуки нескольких оркестров, игравших «Боже, царя храни» и «Коль славен», мы окончательно поразились. Вскоре масса искр и огней с треском, напоминавшим пушечную пальбу, рассыпаясь со всех гор на центральную площадь парка, подожгла все постройки и сооружения Кремля. Перед нами было зрелище настоящего громадного пожара. Дым, чад, грохот и шум рушившихся стен. Колокольни и кресты церквей накренялись и валились наземь.

Все горело под торжественные звуки увертюры Чайковского «1812 год». Мы были поражены и молчали в недоумении. Но немецкая толпа аплодировала, кричала, вопила от восторга, и неистовству ее не стало пределов, когда музыка сразу при падении последней стены над пеплом наших дворцов и церквей, под грохот апофеоза фейерверка, загремела немецкий национальный гимн. «Так вот в чем дело! Вот чего им хочется!» – воскликнула моя жена. Впечатление было сильное. «Но чья возьмет?» – подумалось мне.

В описанный мною день мы еще не отдавали себе настоящего отчета о положении вещей и уходили с курортного праздника с тяжелым впечатлением от шума, гама, трескотни, чада, дыма и немецкой наглости. Горы и парк все еще сияли огнями потухающей иллюминации. Мы молчали, думая свою горькую думу.

Вдруг до нас долетел громкий веселый голос своеобразного патриота – нашего соотечественника. Он влез на стул и во все горло кричал: «Ферфлюкторы[27] проклятые, а вы забыли, как русские казаки Берлин спасали». «Да, основательно забыли, и не только это, но и многое другое – и забыли, и не учли», – подумалось мне. Смешно и в то же время грустно стало на душе от этой выходки несколько вульгарного, но симпатичного представителя русского купечества.




Мы почти заканчивали курс нашего лечения в Киссингене, когда было получено неожиданное известие об убийстве наследника австро-венгерского престола эрцгерцога Франца-Фердинанда и его жены в Сараево. Общее негодование было ответом на этот террористический акт, но никому и в голову не могло прийти, что это убийство послужит поводом для начала страшной всемирной войны, которой все ждали, но и опасались.

Многочисленная курортная публика Киссингена оставалась совершенно спокойной и продолжала свое лечение. Однако удивительный ультиматум императора Франца-Иосифа к Сербии поколебал общее оптимистическое настроение, а заявление России, что она не может остаться спокойной зрительницей уничтожения Сербии, меня лично убедило, что война неизбежна, а потому, не ожидая дальнейших известий, я решил с женой немедленно собраться и ехать домой, тем более, что я в то время был командиром 12-го армейского корпуса, стоявшего на границе Австро-Венгрии.

Встречавшиеся знакомые, с которыми я прощался, имея уже билеты в кармане, смеялись надо мной, уверяя, что никакой войны не будет.

По дороге нигде не было заметно особенного возбуждения. Не то нашли мы в Берлине. Переезжая на автомобиле из Анхальтского вокзала к Центральному на круговой железной дороге, мы были остановлены на улице Унтер-дер-Линден, у нашего посольства, громадным скоплением народа в несколько тысяч человек, которые ревели патриотические песни, ругали Россию и требовали войны. С трудом добрались мы до вокзала, добыли билеты и ночным скорым поездом уехали на Александрово, куда и прибыли благополучно в 5 часов утра 16(29) июля.

Между прочим, во все время нашего пребывания в Киссингене нашим соседом за табльдотом был бравый, усатый, военного вида кавалер. Он ежедневно приезжал на автомобиле и очень всегда спешил по каким-то делам. На всех прогулках он нам попадался на пути. Садясь в вагон в Киссингене, а затем в Берлине, мы опять его видели. Тут уж я сообразил, что это неспроста. Очевидно, он наблюдает за мной и знает, что я – командир русского корпуса, стоящего на границе.

Когда в Александрове, в виду наших жандармов, проверявших паспорта, он опять мелькнул среди публики, остававшейся за границей, я не вытерпел и, сняв шляпу, иронически ему поклонился: мне стало очевидно, что я счастливо ускользнул из его рук – еще два дня, и меня бы арестовали. Нельзя не удивляться и не оценить берлинскую военную разведку, если даже в мирное время они были так предусмотрительны и всех нас грешных, русских генералов-путешественников, наперечет знали.

В Варшаве, которую мы проезжали в тот же день, все было спокойно, и публика, по-видимому, не подозревала, что мы находимся накануне войны. Помощник командующего войсками Варшавского военного округа генерал от кавалерии барон фон Траубенберг, которого мы встретили на вокзале, мне передал, что пока мобилизуется лишь Киевский военный округ, но что все уверены, что мы войны избежим.


Годы войны 1914–1917 гг.

Я никогда не вел дневника и сохранил лишь кое-какие записки, массу телеграмм и отметки на картах с обозначением положения своих и неприятельских войск в каждой операции, которую совершал. Великие события, участником которых я был, легли неизгладимыми чертами в моей памяти.

Я не имею намерения писать связанных между собой подробных исторических воспоминаний о мировой войне, и тем более не в моих намерениях подробно описывать боевые действия тех армий, которыми мне пришлось командовать во время этой войны. Цель моих воспоминаний более скромная. Она состоит в том, чтобы описать мои личные впечатления и переживания в ходе тех великих событий, в которых я был или действующим лицом, или свидетелем.

Думаю, что эти страницы будут полезны для будущей истории, они помогут многое правильно осветить, охарактеризовать только что пережитую эпоху, нравы и психологию ныне уже исчезнувшей, а в то время жившей вовсю русской армии и многих ее вождей. Надеюсь, читатель не посетует, что на этих страницах он не найдет ничего стройного, цельного, а лишь прочтет то, что меня наиболее мучило или радовало, то, что захватывало меня полностью, да еще несколько картинок, почему-либо ярко сохранившихся в моей памяти.


Перед войной

Утром 18 июля 1914 года я прибыл из отпуска в Винницу, вечером 19 июля я получил циркулярную телеграмму, что Германия объявила нам войну; вслед за сим объявила нам войну и Австрия (26 июля). Итак, свершилась давно ожидаемая и неизбежная катастрофа, размер и последствия которой никто и вообразить не мог.

В каком же положении находилась к этому времени наша армия и в какой степени боевой готовности в этот момент оказалась Россия? Чтобы ясно это понять, необходимо, хотя бы в нескольких словах, вспомнить, как развивались наши военные силы в царствование императора Александра III и Николая II.

Александр III, человек твердый и прямой, не имел склонности к военному делу, не любил парадов и военной мишуры, но требовал наивозможно большего усиления военной мощи России. Военный министр Ванновский[28], при помощи даровитого своего помощника, начальника Главного штаба Обручева[29], за время этого тринадцатилетнего царствования сделал очень много и значительно упорядочил и развил наши военные силы, а кроме того, главное внимание обратил на обороноспособность нашего Западного фронта против Германии и Австро-Венгрии; этот театр военных действий усердно ими подготовлялся.

Новая дислокация войск, постройка крепостей, новое устройство крепостных и резервных войск – немедленно поставили Россию в завидное положение государства, серьезно готовящегося к успешной защите своих западных границ.

К сожалению, с воцарением Николая II и, в особенности, с удалением Ванновского и Обручева – картина резко переменилась.




Явились, по свойству характера молодого царя, колебания то в ту, то в другую сторону, а новый военный министр Куропаткин[30] не был достаточно настойчив в своих требованиях, не получал достаточных кредитов и старался лишь угодить великим мира сего, хотя бы и в ущерб делу.

Несбыточные и непродуманные миролюбивые тенденции привели к фатальной для нас Гаагской мирной конференции, которая лишь связала наши руки и затормозила наше военное развитие, тогда как Германия продолжала энергично усиливаться. А затем мы затеяли порт-артурскую чепуху, приведшую к печальной памяти Японской войне.

Эта проигранная нами война, закончившаяся революцией 1905–1906 гг., была ужасна для наших вооруженных сил еще в том отношении, что мы готовились упорно к войне на Западном фронте и в то же время неосторожно играли с огнем на Дальнем Востоке, фронт которого нами совершенно не был подготовлен.

Только в самое последнее перед Японской войной время мы наспех и кое-как сделали кое-что «на фуфу», рассчитывая лишь попугать Японию, но отнюдь с нею не воевать. Когда же, вследствие нашей неумелой ребяческой политики и при усердном науськивании императора Вильгельма, война с Японией разразилась, наше Военное министерство оказалось без плана мобилизации и без плана действия на этом фронте.

Можно смело сказать, что эта война расстроила в корне все наши военные силы и разбила вконец всю работу Ванновского и Обручева. Не место и не время перечислять тот страшный сумбур, в который ввергла эта зло-счастная война армию России. Но чтобы дать образчик нашей боеспособности после этой войны, приведу для примера положение, в котором находился 14-й армейский корпус в начале 1909 года, когда я вступил в командование им (а ведь он был расположен на самой границе – в Варшавском военном округе). В его состав входили: 2-я и 16-я пехотные и 1-я Донская казачья дивизия.

Из этих войск одна бригада 2-й пехотной и одна бригада Донской дивизии находились на Волге в продолжительной командировке. Обоз всех частей корпуса был в полном беспорядке, а мундирная одежда была только на мирный состав, и имелся лишь один комплект 2-го срока, а 1-го срока совсем не было. Сапог было только по одной паре, и те в неисправности. В случае мобилизации не во что было одеть и обуть призванных людей, да и обоз развалился бы, как только он бы тронулся.

Пулеметы были, но лишь по восемь на полк, однако без запряжки, так что в случае войны пришлось бы их возить на обывательских подводах. Мортирных дивизионов не существовало. Нам было известно, что патронов, как для легких орудий, так и для винтовок, было чрезвычайно мало.

Когда наши отношения с Австро-Венгрией обострились вследствие аннексии Боснии и Герцоговины, и нас, корпусных командиров, в предвидении возможной войны собрали в Варшаву, то для меня стало ясным, что все – в таком же положении, как и 14-й корпус, и что мы в то время безусловно воевать не могли, даже если бы немцы захотели аннексировать Польшу или прибалтийские провинции.

В 1910 году 2-я пехотная дивизия отошла от меня в другой корпус, а ко мне вошла 17-я пехотная дивизия. Отличная по составу, она по своему снаряжению была в еще худшем положении, чем ранее поименованные части, ибо у нее уж совсем никакого обоза не было (он был ею оставлен на Дальнем Востоке в 1905 году со всем имуществом по военному времени), а тут на западной границе она уж четыре года жила в полной беспомощности, почти голая.

Если все это принять во внимание и вспомнить, что Сухомлинов стал военным министром лишь весной 1909 года, справедливость требует признать, что за пять лет его управления до начала войны было сделано довольно много: мобилизация произошла успешно и достаточно быстро, принимая во внимание нашу плохо развитую сеть железных дорог и громадные расстояния, а о безобразном сумбуре, бывшем до него, не было и помину.

Виновен Сухомлинов, конечно, во многом, в особенности в том, что вопрос об огнестрельных припасах был решен неудовлетворительно: недостаток их – одна из главных причин наших неудач 1915 года. Вина эта – тяжелая, но ее должен разделить с ним, помимо бывшего тогда начальником Главного артиллерийского управления Кузьмина-Караваева, и генерал-инспектор артиллерии великий князь Сергей Михайлович.

Сухомлинова я знал давно, служил под его началом и считал, да и теперь считаю, его человеком, несомненно, умным, быстро соображающим и распорядительным, но ума поверхностного и легкомысленного. Главный же его недостаток состоял в том, что он был, что называется, очковтиратель и, не углубляясь в дело, довольствовался поверхностным успехом своих действий и распоряжений.

Будучи человеком очень ловким, он, чуждый придворной среде, изворачивался, чтобы удержаться, и лавировал для сохранения собственного благополучия. Несомненно, его положение было трудное при слабохарактерном императоре, на которого влияли с разных сторон. Помимо того, он восстановил еще против себя, в угоду правительственному течению, всю Государственную думу. А это был большой промах, ибо Дума всеми силами старалась развить военную мощь России, поскольку это от нее зависело.

К началу войны, помимо недостатка огнестрельных припасов, в реформах Сухомлинова были и другие крупные промахи, как, например, уничтожение крепостных и резервных войск. Крепостные полки были отличными крепкими частями, прекрасно знавшими свои районы, и при их существовании наши крепости не сдавались бы и не бросались бы с той легкостью, которая покрыла позором случайные гарнизоны этих крепостей.

Скрытые полки, образованные взамен уничтоженных резервных, также не могли заменить последних по недостатку крепких кадров и спайки в мирное время. Правда, некоторые второочередные дивизии, в общем, дрались впоследствии недурно, но обнаружили многие недостатки, которых не было бы в старых резервных частях.

Уничтожение крепостных районов на западной границе, стоивших столько денег, было не продумано и также сильно способствовало неудачам 1915 года. И это – тем более что был разработан новый план войны, с легким сердцем сразу отдававший противнику весь наш Западный край; в действительности же мы его не могли покинуть и должны были выполнить план, совершенно не предвиденный и не подготовлявшийся.

Во всяком случае, я убежден, что Сухомлинов изменником не был, принял Военное министерство в отчаянно-расстроенном виде и за пять лет работы сделал довольно много, хотя и недостаточно. Нельзя не признать, что мог он и должен был сделать гораздо больше.

Как бы то ни было, но война нам была объявлена, мобилизация совершалась быстро и в возможном порядке, и я готовился выступать со своим штабом корпуса, когда получил предписание вступить в командование 8-й армией, которая составлялась из моего 12-го корпуса Киевского округа, 7-го и 8-го корпусов Одесского округа и 24-го корпуса Казанского округа с одной кавалерийской и четырьмя казачьими дивизиями.

По мирному расписанию, я был раньше предназначен командовать 2-й армией на Северо-Западном фронте, но с уходом моим из Варшавского военного округа в Киевский было ясно, что я этой армии не получу, и мое назначение в 8-ю армию было для меня сюрпризом очень приятным. Я не честолюбив, ничего лично для себя не домогался, но, посвятив всю свою жизнь военному делу и изучая это сложное дело беспрерывно в течение всей моей жизни, вкладывая всю свою душу в подготовку войск к войне, я хотел проверить себя, свои знания, свои мечты и упования в более широком масштабе.

Не буду останавливаться на описании положения, в котором находилась наша действующая армия, вступая в эту войну. Скажу лишь несколько слов об организации нашей армии и об ее техническом оборудовании, ибо ясно, что в XX столетии одною только храбростью войск без наличия достаточной современной военной техники успеха в широких размерах достигнуть нельзя было.

Пехота была вооружена хорошо соответствующей винтовкой, но пулеметов было у нее чрезмерно мало, всего по восемь на полк, тогда как минимально необходимо было иметь на каждый батальон не менее восьми пулеметов, считая по два на роту, и затем хотя бы одну 8-пулеметную команду в распоряжении командира полка. Итого – не менее 40 пулеметов на четырехбатальонный полк, а на дивизию, следовательно, 160 пулеметов; всего же в дивизии было 32 пулемета.

Не было, конечно, бомбометов, минометов и ручных гранат, но, в расчете на полевую войну, их в начале войны ни в одной армии не было, и отсутствие их в этот период войны Военному министерству в вину ставить нельзя. Ограниченность огнестрельных припасов была ужасающей, крупнейшей бедой, которая меня чрезвычайно озабочивала с самого начала, но я уповал, что Военное министерство спешно займется этим главнейшим делом и сделает нечеловеческие усилия, чтобы развить нашу военную промышленность.

Что касается организации пехоты, то я считал – и это оправдалось на деле, – что четырехбатальонный полк и, следовательно, 16-батальонная дивизия – части слишком громоздкие для удобного управления. Использовать их в боевом отношении достаточно целесообразно – чрезвычайно трудно. Я считал, да и теперь считаю, что нормально полк должен быть трехбатальонным, 12-ротного состава, в дивизии – 12 батальонов, а в корпусе – не две, а три дивизии.

Таким образом, в корпусе было бы 36 батальонов вместо 32, а троичная система значительно облегчала бы начальству возможность использовать их наиболее продуктивно в бою. Что касается артиллерии, то в ее организации были крупные дефекты, и мы в этом отношении значительно отставали от наших врагов.

Восьмиорудийная батарея чересчур велика для того, чтобы батарейный командир имел возможность развивать тот огонь, который могут дать восемь орудий. Считаю, что шестиорудийная батарея при достаточном количестве снарядов может дать ту же силу огня, как и восьмиорудийная батарея. Затем у нас почти сплошь были все легкие орудия, сильные своим шрапнельным огнем, но немощные стрельбою гранатами; на армейский же корпус, помимо трехдюймовой артиллерии, был всего один мортирный дивизион из 13 гау-биц, а на всю мою армию был лишь один дивизион тяжелой артиллерии.

Мы имели на 32-батальонный корпус 96 легких орудий и 12 гаубиц, а всего 108 орудий, тогда как немцы, например, имели на 24-батальонный корпус 166 орудий, из коих 36 гаубиц и 12 тяжелых орудий, которых у нас было чрезвычайно мало. Другими словами, по роду артиллерийского нашего вооружения наша артиллерия была приспособлена, да и то в слабой степени, к оборонительному бою, но никак не к наступательному.

Наша артиллерия, как это доказала война, стреляла хорошо побатарейно и дивизионами, но стрельбы высших соединений артиллерии орудиями различных калибров для достижения наибольших боевых результатов – она безусловно не знала. И уже в военное время ей пришлось на тяжелом опыте, после тяжких испытаний, наскоро обучаться такой сложной стрельбе.

В этом она нисколько не была виновата, ибо в мирное время на полигонах обыкновенно дело кончалось стрельбой дивизионами однородных орудий, а на инспекторов артиллерии в корпусах в мирное время смотрели, как на людей, которые в военное время будут заниматься исключительно учетом огнестрельных припасов и снабжением ими войск.

Иначе говоря: из того, что артиллерийских припасов было недостаточно, что артиллерии вообще было мало, в особенности тяжелой, что система обучения артиллериста была нерациональная, – ясно, что Военное министерство, включая и Главное управление Генерального штаба, и генерал-инспектора артиллерии, – не отдавало себе отчета, что такое современная война.

Конечно, никто в то время не предполагал, что на всех фронтах миллионные армии в скором будущем глубоко закопаются в землю и перейдут к той системе войны, которая столь осмеивалась в Японскую кампанию, и в особенности жестоко критиковалась германцами, которые в эту великую войну первые перешли к позиционной войне.

Но, во всяком случае, и до вой-ны ясно было, что тот из противников, который окажется более слабым, будет зарываться в землю, что, следовательно, наступающий должен будет сосредоточивать крупные соединения артиллерии различных калибров на избранных участках, чтобы подготовлять надлежащим образом наступление пехоты. Все это было совершенно упущено, и нужно признать, что большинство высших артиллерийских начальников, совсем не по своей вине, не умели управлять артиллерийскими массами в бою и не могли извлекать из них ту пользу, которую пехота имела право от них ожидать.

Еще за несколько лет до этой войны, в бытность мою командиром 14-го армейского корпуса, я чувствовал этот важный пробел в обучении артиллерии стрельбе и требовал стрельбы групп силою в 8, 10 и 12 батарей по известным целям, с переносом огня с одной цели на другую; но мое начальство находило такие стрельбы излишними и мне далеко не покровительствовало.

Еще в меньшей степени, в бытность мою командиром 12-го армейского корпуса, допускались такие стрельбы в Киевском военном округе, и его главный начальник, генерал-адъютант Иванов, считавшийся тонким артиллерийским специалистом, их, безусловно, не одобрял, считая их вредными и называя такие стрельбы напрасной тратой снарядов, – якобы на основании опыта Японской войны.

На каждый армейский корпус было по одному саперному батальону, составленному из одной телеграфной роты и трех рот саперов. Очевидно, что такое количество саперов при современном оружии, развиваемом им огне и необходимости искусно закапываться в землю, было совершенно недостаточно. При этом нужно признать, что и пехота наша обучалась в мирное время самоокапыванию отвратительно, спустя рукава, и вообще саперное дело в армии было скверно поставлено.

Что касается кавалерии, то кавалерийские и казачьи дивизии состояли из четырех полков, шестиэскадронного или шестисотенного состава, с пулеметной командой из восьми пулеметов и дивизиона конной артиллерии двухбатарейного состава, по шесть орудий в каждой. Сами по себе эти кавалерийские и казачьи дивизии были достаточно сильны для самостоятельных действий стратегической конницы, но им недоставало какой-либо стрелковой части, связанной с дивизией, на которую она могла бы опираться.

В общем, кавалерии у нас было слишком много, в особенности после того как полевая война перешла в позиционную, и уже во второй половине войны были сформированы в каждой конной дивизии четырехэскадронные или четырехсотенные пешие дивизионы (по одному на конную дивизию).

Воздушные силы в начале кампании были в нашей армии поставлены ниже всякой критики. Самолетов было мало, большинство их были довольно слабые, устаревшей конструкции. Между тем они были крайне необходимы как для дальней и ближней разведки, так и для корректирования артиллерийской стрельбы, о котором ни наша артиллерия, ни летчики понятия не имели. В мирное время мы не озаботились возможностью изготовления самолетов дома, у себя в России, и потому в течение всей кампании мы значительно страдали от недостатка в них.

Знаменитые «Ильи Муромцы», на которых возлагалось столько надежд, не оправдали их. Нужно полагать, что в будущем, значительно усовершенствованный, этот тип самолетов выработается, но в то время существенной пользы принести они не могли. Дирижаблей у нас в то время было всего несколько штук, купленных дорогой ценой за границей. Это были устаревшие, слабые воздушные корабли, которые не могли принести и не принесли нам никакой пользы.

В общем, нужно признаться, что по сравнению с нашими врагами мы технически были значительно отсталыми, и, конечно, недостаток технических средств мог восполняться только лишним пролитием крови, что, как будет видно, имело свои весьма дурные последствия.

Как известно, после Японской кампании, которая, как прообраз будущего, показала пример позиционной войны, критика всех военных авторитетов по поводу этой кампании набросилась на способ ее ведения. В особенности немцы страшно восставали и зло смеялись над нами, говоря, что позиционная война доказала наше неуменье воевать и что они, во всяком случае, такому примеру подражать не станут.

Они утверждали, что вследствие особенности их географического положения они не могут позволить себе роскоши продолжительной войны, и им необходимо разбить своих врагов в возможно более короткое время и закончить войну в 6–8 месяцев, не больше. Они льстили себя надеждой, что быстрыми и могучими ударами они наголову разобьют сначала один вражеский фронт, а затем, пользуясь внутренними операционными линиями, перекинут большую часть своих войск на другой, чтобы покончить с другим противником.




Для выполнения таких намерений, естественно, позиционная война не годилась. Немцы считали, что в полевых сражениях они сразу будут разворачивать наибольшую часть своих сил, чтобы в начале боя иметь возможность развитием сильнейшего огня подавить огонь противника, с охватом одного или обоих флангов, в зависимости от обстановки.

Полагалось, что атака фронтальная при силе современного огня хорошего успеха дать не может, а решение участи сражения нужно искать на флангах, и на ударном фланге нужно концентрировать войска в возможно большем количестве. Общий же резерв для парирования случайностей должен был быть небольшим.

Эта теория, усиленно проповедовавшаяся германскими военными писателями, в общем была и нами принята. И у нас о позиционной войне никто и слышать не хотел. Однако практика вскоре указала, что при разворачивании многомиллионных армий они вынуждены занять сплошной фронт чуть ли не от моря до моря, и нет ни места, ни возможности маневрировать по примеру войны 1870–1871 гг.

Вследствие этого при сплошных линиях фронтов появляется необходимость атаковать в лоб сильно укрепленные позиции, и тут артиллерия и должна играть роль молота, раздробляющего все перед ним находящееся на избранных участках атаки.

Во всяком случае, мы выступили с удовлетворительно обученной армией. Корпус офицеров страдал многими недостатками, о которых тут подробно не место говорить, так как это вопрос очень сложный. Вкратце же скажу, что после несчастной Японской войны этим вопросом стали серьезно заниматься, стараясь в особенности установить систему правильного выбора начальствующих лиц. Система эта не дала, однако, особенно благих результатов, и к началу войны мы не могли похвастаться действительно отборным начальствующим составом.

Было много причин этого безотрадного факта. Главная из них состояла в том, что аттестации офицеров составлялись аттестационными комиссиями, вполне безответственными за свои аттестации. При известном русском добродушии и халатности зачастую случалось, что недостойного кандидата аттестовали хорошо в надежде поскорей избавиться от него посредством нового высшего назначения, без неприятностей и жалоб со стороны обиженного.

Я сильнейшим образом восставал против такого образа действий, и трудно себе представить, сколько было у меня неприятностей по этому поводу во время моего командования дивизией и двумя корпусами.

Существование гвардии с ее особыми правами было другой причиной недостаточно осмотрительного подбора начальствующих лиц. Дорожа своими привилегиями, гвардейские офицеры полагали, что между ними неудовлетворительных быть не может, что действительностью не оправдывалось, и не раз случалось, что гвардейское начальство пропускало своими снисходительными аттестациями людей, заведомо неспособных, командирами полков в армию, считая, что в отборном войске, в гвардии, эти люди командовать отдельными частями не могут, а в армии – не беда, сойдет!

Наконец, Генеральный штаб избавлялся от своих неспособных членов тем, что сплавлял их командовать полками, бригадами и дивизиями и уже назад их в свою среду не принимал, вместо того чтобы правдиво аттестовать их непригодными к службе.

Движение по службе в самой армии происходило столь медленно и процент вакансий на должности начальников отдельных частей был столь мал, что подавляющее большинство офицеров этой категории выслуживало свой возрастной ценз в чине капитана или подполковника. Можно было по пальцам сосчитать счастливчиков из армий, дослуживших до должности начальника дивизии. Невольно армейские офицеры апатично смотрели на свою долю и злобно относились к гвардии и Генеральному штабу, кляня свою судьбу.

Нужно еще упомянуть, что из старых традиций, положенных в основу службы Павлом I и богато развившихся в царствование Николая I, многое сильно вредило делу. Так, например, самостоятельность, инициатива в работе, твердость в убеждениях и личный почин отнюдь не поощрялись, и требовалось большое искусство и такт, чтобы иметь возможность проводить свои идеи в войсках, как бы они ни были благотворны и хотя бы отнюдь не противоречили уставам. Было много высшего начальства, которое смотрело войска лишь на церемониальном марше и только по более или менее удачной маршировке судило об успехе боевого обучения армии.

В общем состав кадровых офицеров армии был недурен и знал свое дело достаточно хорошо, что и доказал на деле, но значительный процент начальствующих лиц всех степеней оказался, как и нужно было ожидать, во многих отношениях слабым, и уже во время войны пришлось их за ошибки спешно сменять и заменять теми, которые на деле выказали лучшие боевые способности. Если помнить, что ошибки во время войны влекут за собой часто неудачи, а в лучшем случае – излишнее пролитие крови, то необходимо признать, что наша аттестационная система была неудачна.

Неприязнь, с которой относились войска к корпусу офицеров Генерального штаба, как в мирное, так и в военное время, требует некоторого пояснения, хотя подробно на ней останавливаться на этих страницах полагаю излишним. Несомненно, бо́льшая часть этих офицеров соответствовала своему назначению, и между ними было много умных, знающих и самоотверженных работников; но в их среде находился некоторый, к счастью небольшой, процент людей ограниченных, даже тупых, но с большим самомнением.

Впрочем, последним недостатком страдала значительная часть чинов этого корпуса, в особенности молодежь, которая льстила себя убеждением, что достаточно окончить 2½-годовое обучение в академии, чтобы сделаться светилами военного дела, и считала, что только из их среды могут выходить хорошие полководцы.

Помню, как за несколько лет до войны я присутствовал в вагоне, возвращаясь из заграничного путешествия, в штатском платье, при ожесточенном споре какого-то саперного подполковника с двумя молодыми офицерами Генерального штаба. Последние утверждали, что их ученый корпус подготовляется академией по преимуществу для выработки полководцев, вождей армий, а служба Генерального штаба есть только переходная ступень, подготовляющая их к главному делу – командованию армиями; что человек, не окончивший академии, настоящим полководцем быть не может, а будет лишь игрушкой в руках своего начальника штаба.

Их оппонент, человек, по-видимому, горячий, быстро и резко говоривший, им возражал с пеной у рта, что, начиная с Александра Македонского и кончая Наполеоном и Суворовым, не было ни одного знаменитого полководца из академиков, и что в Турецкую кампанию 1877–1878 гг. особенно прославился Гурко, не академик, и Скобелев, окончивший академию последним [по успеваемости], а в нашу войну с Японией, где все высшее наше начальство было почти сплошь из офицеров Генерального штаба, с Куропаткиным во главе, оно совсем не выказало нужных для полководцев качеств.

Речь злосчастного оппонента молодых штабных деятелей нисколько не убедила, и они, с некоторым высокомерием, снисходительно, но твердо и спокойно стояли на своем, считая свое убеждение аксиомой.

Привел я эту картину с натуры потому, что она характерна и сразу раскрывает яснее всяких длинных объяснений причины озлобления армии к своему Генеральному штабу: для того, чтобы дойти до высших степеней командования, нужно быстро выдвигаться вперед в ущерб строевым офицерам, занимая не только штабные, но и командные должности, и до войны большая часть начальников дивизий и корпусных командиров были из офицеров Генерального штаба.

В действительности, конечно, ни одно учебное заведение фабриковать военачальников не может, так как для этого требуется много различных свойств ума, характера и воли, которые даются природой и приобретаться обучением не могут. Неоспоримо, конечно, что полководец должен знать хорошо свое дело и всесторонне изучить его тем или иным способом. Нужно также признать, что военная академия очень полезна, и, несомненно, желательно, чтобы ее курс проходило возможно большее число офицеров.

Но нужно помнить, что необходимо вслед за окончанием курса, в течение всей службы, беспрерывно следить за военной наукой и продолжать изучать ее, так как военная техника быстро совершенствуется, и тот, кто успокоится, сложа руки, по окончании какой бы то ни было академии, быстро отстанет от своего времени и дела и сделается более опасным для своей работы, нежели неуч, так как будет обладать отсталыми, а следовательно, воображаемыми, но не действительными знаниями.

Нельзя не осудить также карьеризма, которым были охвачены многие из успешно оканчивавших питомцев военной академии со времен Милютина[31]. На это, впрочем, были свои исторические причины, о которых тут не место говорить.

Как бы то ни было, но я считаю долгом признать, что за некоторыми исключениями офицеры Генерального штаба в эту войну работали хорошо, умело и старательно выполняли свой долг. Одно было неладно: это – за малым исключением постоянное, быстрое перемещение этих офицеров с одной должности на другую для более быстрого движения вперед; они не задерживались ни на каком месте – ни на штабном, ни на строевом, а потому трудно было им входить основательно в круг своих обязанностей и приносить ту пользу, которую они могли и должны были оказать.

Такое перелетание с места на место также озлобляло армию, которая называла их «белою костью», а себя – «черною». В этом, однако, нужно винить скорее Ставку, желавшую быстрее выдвигать своих академических товарищей, которые без приказа сверху не имели бы возможности столь резко прыгать.

Генеральному штабу можно поставить другую действительно серьезную вину, состоявшую в том, что его Главное управление с начальниками Генерального штаба во главе не выполнило своего назначения по надлежащей подготовке к этой войне, что, впрочем, бывало постоянно и раньше. Но тут приходится признать, что сам по себе корпус офицеров Генерального штаба ни при чем. Ведь им не было предоставлено самим выбирать своего главу.

В сущности, только первый начальник Генерального штаба, Палицын, отнесся серьезно к своим обязанностям и работал не покладая рук, но не успел наладить свою важную и многотрудную работу, как уж был сменен. Сухомлинов только проскользнул по этой должности, почти ничего на ней не сделав. Вслед за ним был Гернгросс[32], который ранее никогда в Генеральном штабе не служил и этой службы не знал.

Это был мой старый друг, и при первом же свидании с ним после его назначения, я, зная, его за честного и порядочного человека, не скрыл моего удивления, что он принял столь ответственный пост, который должен был бы занять кто-либо более ему соответствующий. Он мне откровенно сознался, что он в этой новой для него работе, как в лесу, и ни за что не хотел принять этой должности, но что ему было передано свыше приказание не отказываться и он принужден был покориться.

Он, однако, добавил, что поставил себе самому требование в течение года усиленной работой войти в курс дела; если же это окажется невозможным, то какие бы давления на него ни производили, он откажется от этого поста. Усиленная работа дала ему иной результат – паралич, и он ушел умирать в должности командира корпуса на Юг, а заменивший его Мышлаевский[33] вскоре был сменен, потому что не сошелся с военным министром, Сухомлиновым, и, находясь в отпуску, неожиданно для себя прочел о назначении его командиром корпуса на Кавказе.

Заменивший его Жилинский[34] интересовался, по-видимому, всем чем угодно, но не своими обязанностями. Пришлось мне в бытность мою помощником командующего войсками Варшавского военного округа, по поручению моего начальства, докладывать одно серьезное дело военному министру и по его приказанию переговариваться с Жилинским; и я невольно должен был убедиться, что голова этого государственного мужа была занята совсем иными интересами.

Впрочем, и он недолго сидел на этом месте и получил должность, которой добивался, – Варшавского генерал-губернатора и командующего войсками этого округа, его же заменил Янушкевич[35]. Этот последний был очень милый, веселый и остроумный человек, профессор статистики Военной академии, которому обязанности начальника Генерального штаба были совершенно чужды. Итого в течение менее 8 лет, с создания этой должности до начала Великой войны 1914 г., было шесть начальников Генерального штаба.

Даже при условии, что они все были бы звезды первой величины, такая быстрая смена одного за другим могла дать только отрицательные результаты, и поэтому неудивительно, что мы не были готовы к войне. Но еще раз повторяю, что винить тут нужно не корпус Генерального штаба, а тех, в чьих руках находилось назначение на должность начальника Генерального штаба, который обязан всецело отвечать за подготовку к войне, но для этого ему нужно было дать время и средства для выполнения этой важнейшей задачи.

Неоспорим и тот факт, что многие, притом наиболее способные академики, изучив исключительно военное дело, уходили с военной службы на должности, ничего общего не имевшие с военным искусством, и старались занимать должности, лучше оплачиваемые. Мы видели офицеров Генерального штаба в роли государственного контролера, министров путей сообщения, внутренних дел, начальников железных дорог, губернаторов и т. п.

Верховным главнокомандующим был назначен великий князь Николай Николаевич. По моему мнению, в это время лучшего Верховного главнокомандующего найти было нельзя. По предыдущей моей службе, в бытность мою начальником Офицерской кавалерийской школы, а затем начальником 2-й гвардейской кавалерийской дивизии, я имел возможность близко узнать его, как по должности генерал-инспектора кавалерии, так и по должности главнокомандующего гвардией и Петербургского военного округа.

Это – человек, несомненно, всецело преданный военному делу и теоретически и практически знавший и любивший военное ремесло. Конечно, как принадлежавший к императорской фамилии, он, по условиям своего высокого положения, не был усидчив в работе, в особенности – в молодости.

По натуре своей он был страшно горяч и нетерпелив, но с годами успокоился и уравновесился. Назначение его Верховным главнокомандующим вызвало глубокое удовлетворение в армии. Войска верили в него и боялись его. Все знали, что отданные им приказания должны быть исполнены, что отмене они не подлежат и никаких колебаний не будет.

С начала войны, чтобы спасти Францию, Николай Николаевич совершенно правильно решил нарушить выработанный раньше план войны и быстро перейти в наступление, не ожидая окончания сосредоточения и развертывания армий. Потом это ставилось ему в вину, но в действительности это было единственно верное решение.

Немцы, действуя по внутренним операционным линиям, естественно, должны были стараться бить врагов поочередно, пользуясь своей развитою сетью железных дорог. Мы же с союзниками, действуя по внешним линиям, должны были навалиться на врага сразу со всех сторон, чтобы не дать возможности германцам уничтожать противников поочередно и перекидывать свои войска по собственному произволу.

Жаль, что эту азбучную истину не приняли в соображение лица, составлявшие новый план войны, ссылавшиеся на то, что неизвестно, на кого наш враг раньше набросится – на французов или на нас. Казалось бы, здравый смысл должен был подсказать, что немцы фатально обязаны неизбежно силою обстановки атаковать раньше французов, во-первых, потому, что французы скорее нас мобилизуются и раньше нас могут перейти в наступление, а во-вторых, потому, что в случае полной удачи немцы могут быстрее склонить к миру французов, нежели русских с их необъятным пространством в тылу.

Удивительный план войны с отводом назад на линию Белосток – Брест был окончательно разработан, как мне помнится, на секретном совещании в Москве, кажется, осенью 1912 года, и тогда же утвержден. В то время я был помощником командующего войсками Варшавского военного округа и высказал мои сомнения относительно целесообразности этого плана бывшему тогда начальником штаба этого округа генералу Клюеву, участвовавшему в составлении этого плана; но он со свойственным ему самомнением стал уверять меня, что это решение безукоризненно хорошо и другого быть не может. Каждый из нас остался при своем мнении, но так как это дело меня не касалось, то я бросил об этом спорить.




Справедливость требует, однако, сказать, что великий князь Николай Николаевич к этому совещанию привлечен не был, невзирая на то, что он должен был выполнять вырабатывавшийся план; чтобы избежать его присутствия, совещание назначили не в Петербурге, а в Москве. Во время объявления войны ему пришлось, в силу необходимости, спешно менять план войны, что в заслугу Главному управлению Генерального штаба и Сухомлинову никак поставить нельзя. Францию же необходимо было спасти, иначе и мы, с выбытием ее из строя, сразу проиграли бы войну.

Николай Николаевич требовал строгой и справедливой дисциплины в вой-сках, заботился о нуждах солдата, усиленно следил за тем, чтобы не было засилья штабов над строевым элементом, не жалел наград для строевых работников, был скуп относительно награждений штабных и тыловых дея-телей, строго запрещая награждать их боевыми отличиями. Я считал его отличным главнокомандующим.

Фатально было то, что начальником штаба верховного главнокомандующего был назначен бывший начальник Главного управления Генерального штаба Янушкевич, человек очень милый, но довольно легкомысленный и плохой стратег. В этом отношении должен был его дополнять генерал-квартирмейстер Данилов, человек узкий и упрямый. Его доклады, несомненно, влияли в значительной степени на стратегические соображения Верховного главнокомандующего, и нельзя не признать, что мы иногда действовали в некоторых отношениях наобум и рискованно разбрасывались – не в соответствии с теми силами, которыми мы располагали.

Главнокомандующим армиями Юго-Западного фронта, в состав которого вошла и моя 8-я армия, был назначен командующий войсками Киевского военного округа генерал-адъютант Н. И. Иванов. Это был человек вполне преданный своему долгу, любивший военное дело, но в высшей степени узкий в своих взглядах, нерешительный, крайне мелочный и, в общем, бестолковый, хотя и чрезвычайно самолюбивый.

Он был одним из участников несчастной Японской кампании, и думаю, что постоянные неудачи этой злосчастной войны влияли на него и заставляли его непрерывно сомневаться и путаться зря, так что даже при вполне благополучной обстановке он постоянно опасался разгрома и всяких несчастий. Впрочем, он по преимуществу интересовался огнестрельными припасами, и многие считали, что его скорее можно именовать артиллерийским каптенармусом, нежели главнокомандующим.

Начальником его штаба в начале кампании был М. В. Алексеев, человек очень умный, быстро схватывающий обстановку, отличный стратег. Его главный недостаток состоял в нерешительности и мягкости характера. При твердом главнокомандующем эти недостатки не составляли бы беды, но при колеблющемся и бестолковом Иванове это представляло собой большую угрозу для хорошего ведения дела на Юго-Западном фронте.

Что касается моей армии, то она составляла левый фланг всех наших сил, оборонявших нашу западную границу, что давало мне возможность свободнее маневрировать, нежели другим армиям. Моим начальником штаба был генерал Ломновский[36]. Это был человек умный, знающий, энергичный и в высшей степени трудолюбивый. Не знаю, почему он составил себе репутацию «панического генерала». Подобная характеристика совершенно неверна.

Он быстро соображал, точно выполнял мои приказания и своевременно их передавал в войска, был дисциплинирован и никогда не выказывал трусости и нерешительности. Жили мы с ним в дружбе и согласии. Правда, он не всегда одобрял мои планы, считая их иногда рискованными, и по долгу службы докладывал свои сомнения, но раз какое-либо дело было решено, он клал всю свою душу для наилучшего выполнения той или иной предпринимавшейся операции.

Его недостаток был в том, что он не очень доверял своим штабным сотрудникам и лично старался входить во все мелочи, в особенности – по генерал-квартирмейстерской части. Этим он обезличивал своих помощников и переобременял себя работой, доводившей его до переутомления. Во всяком случае, это был отличный начальник штаба.

В начале кампании генерал-квартирмейстером штаба моей армии был Деникин, но вскоре он, по собственному желанию служить не в штабе, а в строю, получил, по моему представлению, 4-ю стрелковую бригаду, именуемую «железной», и на строевом поприще выказал отличные дарования боевого генерала. После Деникина генерал-квартирмейстером был назначен генерал Никитин[37], человек средних способностей, честный, спокойный и при таком начальнике штаба, как Ломновский, не игравший в штабе никакой роли.

Рядом с 8-й армией действовала 3-я армия, во главе которой стоял генерал Рузский[38], человек умный, знающий, решительный, очень самолюбивый, ловкий и старавшийся выставлять свои деяния в возможно лучшем свете, иногда в ущерб своим соседям, пользуясь их успехами, которые ему предвзято приписывались. В качестве яркого примера этого могу привести тот странный и печальный факт, что он никогда не опроверг резкой неточности, появившейся в русской печати в первых же телеграммах о наших армиях и о взятии Львова.

Уже в самом начале войны, когда наша армия быстро продвигалась вперед, меня очень озабочивали ее тыл и связь, которую необходимо было держать штабу армии как с передовыми войсками, так и со штабом фронта. Тыловые учреждения далеко не были сформированы, автомобилей было очень мало, транспортов недостаточно, телеграфных колонн тоже; что же касается санитарной части, то она была лишь в самом зародыше и, как дальше будет видно, во время первых сражений положение раненых было очень тяжелое.

Вообще, тыл наших армий был, в сущности, в начале кампании в хаотическом состоянии и был более приспособлен к стоянию на месте, т. е. к обороне, нежели к работе во время энергичного наступления, которое выпало нам на долю.

В общем, следует признать, что в техническом отношении мы были подготовлены неудовлетворительно и что если бы Военное министерство не занималось преимущественно войной с Государственной думой, а шло бы с ней рука об руку, то результат подготовки получился бы иной. Объяснение, что мы предполагали быть готовыми лишь к 1917 году и что война застала нас врасплох, только усугубляет вину, ибо нам было известно, что немцы подготовляются к 1915 году, а следовательно, хоть тресни, а мы также должны были, чего бы это ни стоило, подготовиться к этому году, а не к 1917-му.

И это было хотя и трудно, но возможно; мы же готовились недостаточно энергично, спустя рукава, не желая привлекать к этой работе общественные силы из личных политических соображений внутреннего порядка, и дошли до того, что начали войну, имея только до 950 выстрелов на легкое орудие, а тяжелых орудий почти совсем не имели.

Еще хуже была у нас подготовка умов народа к войне. Она была вполне отрицательная.

Ни для кого не было секретом, что после Франко-прусской войны 1870–1871 гг. Германия, в опьянении от своих побед, стала стремиться к всемирной гегемонии. В этом отношении Россия, ее старая союзница и пособница, мешала ее планам на Ближнем Востоке, так же как и Франция с ее идеей о реванше и стремлением вернуть Эльзас и Лотарингию. Еще в большей степени мешала Германии Англия с ее флотом и твердо установившейся мировой торговлей.

И вот, в особенности с воцарением императора Вильгельма II, начинается упорное планомерное развитие военных (сухопутных и морских) сил Германии во главе нового Тройственного союза – Германия, Австро-Венгрия и Италия.

При этом нравственная подготовка всех слоев германского народа к этой великой войне не только не была забыта, но была выдвинута на первый план, и народу, столь же упорно, как и успешно, всеми мерами внушалось, что Германия должна завоевать себе достойное место под солнцем, иначе она зачахнет и пропадет, и что великий германский народ, при помощи своего доброго немецкого бога, как избранное племя, должен разбить Францию и Англию, и низшую расу славян с Россией во главе обратить в удобрение для развития и величия высшей германской расы.

Пришлось и всем остальным народам Европы волей-неволей напрягать свои силы для подготовки борьбы за свою свободу и интересы. Императору Александру III не оставалось другого решения, как сойтись с Францией, усердно подготовлять свой Западный театр военных действий и развивать свои вооруженные силы.

В течение последних двадцати лет, как раньше уже было много сказано, начались бестолковые колебания, которые расстроили нашу армию, а всю предыдущую подготовку Западного театра, столь разумно и тщательно подготовлявшуюся Обручевым, свели к нулю. Поощряемые Германией, мы устроили себе дальневосточную авантюру, во время которой немцы наложили на нас крупную контрибуцию в виде постыдного для нашего самолюбия и разорительного для нашего кармана торгового договора.

Мы позорно проиграли войну с Японией, и такими деяниями, нужно по справедливости признать, само правительство ускорило революцию 1905–1906 гг. В годы Японской войны и первой революции наше правительство ясно подчеркнуло и указало народу, что оно само не знает, чего хочет и куда идет. Спохватились мы в своей ошибке довольно поздно, после аннексии Боснии и Герцеговины, но нравственную подготовку народа к неизбежной европейской войне не то что упустили, а скорее – не допустили.

Если бы в войсках какой-нибудь начальник вздумал объяснять своим подчиненным, что наш главный враг – немец, что он собирается напасть на нас и что мы должны всеми силами готовиться отразить его, то этот господин был бы немедленно изгнан со службы, если бы не был предан суду. Еще в меньшей степени мог бы школьный учитель проповедовать своим питомцам любовь к славянам и ненависть к немцам.

Он был бы сочтен опасным панславистом, ярым революционером и сослан в Туруханский или Нарымский край. Очевидно, немец, внешний и внутренний, был у нас всесилен, он занимал самые высшие государственные посты, был persona gratissima[39] при дворе. Кроме того, в Петербурге была могущественная русско-немецкая партия, требовавшая во что бы то ни стало, ценою каких бы то ни было унижений крепкого союза с Германией, которая плевала на нас.




Какая же при таких условиях могла быть подготовка умов народа к этой заведомо неминуемой войне, которая должна была решить участь России и Европы? Очевидно, никакая, или, скорее, отрицательная, ибо во всей необозримой России, а не только в Петербурге, немцы царили во всех отраслях народной жизни.

Даже после объявления войны прибывшие из внутренних областей России пополнения совершенно не понимали, какая это война стряслась им на голову, – как будто бы ни с того ни с сего. Сколько раз спрашивал я в окопах, из-за чего мы воюем, и всегда неизбежно получал ответ, что «какой-то там эрц-герц-перц с женой были кем-то убиты, а потому австрияки хотели обидеть сербов». Но кто же такие сербы, не знал почти никто, что такое славяне – было также темно, а почему немцы из-за Сербии вздумали воевать – было совершенно неизвестно. Выходило, что людей вели на убой неизвестно из-за чего, т. е. по капризу царя.

Что сказать про такое пренебрежение к русскому народу! Очевидно, немецкое влияние в России продолжало оставаться весьма сильным. Вступая в такую войну, правительство должно было покончить пикировку с Государственной думой и привлечь, поскольку это еще было возможно, общественные народные силы к общей работе на пользу Родины, без чего победоносной войны такого масштаба не могло быть. Невозможно было продолжать сидеть на двух стульях и одновременно сохранять и самодержавие, и конституцию в лице законодательной Думы.

Если бы царь в решительный момент жизни России собрал обе законодательные палаты для решения вопроса о войне и объявил, что дарует настоящую конституцию с ответственным министерством и призывает всех русских подданных без различия народностей, сословий, религий и т. д. к общей работе для спасения Отечества, находящегося в опасности, и для освобождения славян от немецкого ига, то энтузиазм был бы велик и популярность царя сильно возросла бы.

Тут же нужно было добавить и отчетливо объяснить, что вопрос о Сербии – только предлог к войне, что все дело – в непреклонном желании немцев покорить весь мир. Польшу нужно было с высоты престола объявить свободной с обещанием присоединить к ней Познань и Западную Галицию по окончании победоносной войны. Последнее не только не было сделано, но даже на воззвание Верховного главнокомандующего к полякам царь, к их великому недоумению и огорчению, ничем не отозвался и не подтвердил обещания великого князя.

Можно ли было при такой нравственной подготовке к войне ожидать подъема духа и вызвать сильный патриотизм в народных массах? Чем был виноват наш солдат, что он не только ничего не слыхал о замыслах Германии, но и совсем не знал, что такая страна существует, зная лишь, что существуют немцы, которые обезьяну выдумали, и что зачастую сам губернатор – из этих умных и хитрых людей. Солдат не только не знал, что́ такое Германия и тем более Австрия, но он понятия не имел о своей матушке России.

Он знал свой уезд и, пожалуй, губернию, знал, что есть Петербург и Москва, и на этом заканчивалось его знакомство со своим Отечеством. Откуда же было взяться тут патриотизму, сознательной любви к великой Родине! Не само ли самодержавное правительство, сознательно державшее народ в темноте, не только могущественно подготовляло успех революции и уничтожение того строя, который хотело поддержать, невзирая на то, что он уже отжил свой век, но подготовляло также исчезновение самой России, ввергнув ее народы в неизмеримые бедствия войны, разорения и внутренних раздоров, которым трудно было предвидеть конец.

Первый акт революции (1905–1906 гг.) ничему правительство не научил, и оно начало войну вслепую, само подготовляя бессознательно второй акт революции.

Войска были обучены, дисциплинированы и послушно пошли в бой, но подъема духа не было никакого, и понятие о том, что представляла из себя эта война, отсутствовало полностью.

Невольно является вопрос: что за государственные люди окружали царя и что в это время думали ближние придворные чины всех рангов?

Подводя итог только что высказанному, я должен подтвердить твердое мое убеждение, что император Николай II был враг вообще всякой войны, а войны с Германией в особенности.

По традициям русского императорского дома, начиная с Павла I, и в особенности при Александре I, Николае I и Александре II, Россия все время работала на пользу Пруссии, зачастую во вред себе, и только Александр III, отчасти под влиянием своей супруги-датчанки, видя печальные последствия такой политики в конце царствования своего отца, отстал от этой пагубной для России традиции. Но сказать, что он успел освободить Россию от немецкого влияния никак нельзя, и до воцарения слабодушного Николая II осталась лишь кажущаяся наружная неприязнь к Германии.

Большая же программа развития наших вооруженных сил выплыла не столько для того, чтобы действительно воевать с Германией, сколько для того, чтобы обеспечить этим мир и успокоить общественное мнение, понимавшее, что хотим мы или не хотим, но войны не избежать. Сам же царь едва ли верил, что эта война состоится. Обвинять Николай II в этой войне нельзя, так как не заступиться за Сербию он не мог, ибо в этом случае общественное негодование со стихийной силой сбросило бы его с престола, и революция началась бы, при помощи всей интеллигенции, не в 1917, а в 1914 году.

Несомненно, что этим предлогом воспользовались бы немедленно все революционные силы России, подготовлявшиеся в подполье ко второму акту революции. Виноват же царь в том, что он сам не знал, чего хотел, не отдавал себе отчета в истинном положении дела и, окруженный лестью, самоуверенно думал, что мир и война в его руках: он был убежден, что он – тонкий дипломат, умело ведущий внешнюю и внутреннюю политику России по собственному произволу, невзирая на столь еще недавний урок Японской войны и революции 1905–1906 гг.


Виновники возникновения Великой войны

За последние 30 лет я был в Германии не менее 25 раз, т. е. почти ежегодно. В числе моих поездок были и казенные командировки, вследствие которых мне пришлось много разъезжать по Германии, знакомиться и беседовать с массою людей всевозможных классов и общественных положений; и почти столь же часто посещал Францию, Италию и Австро-Венгрию.

Поэтому могу смело сказать, что, зная вышеперечисленные страны, в особенности Германию хорошо, основательно очевидно, ни один здравомыслящий человек не станет утверждать, что война возникла вследствие убийства наследника австро-венгерского престола с женой в Сараево. Всякому ясно, что это повод, к которому привязались, потому что война была решена, была, безусловно, неизбежна, и что не будь этого инцидента, явился бы какой-либо другой повод для того, чтобы объявить нам и французам войну под тем или иным предлогом. Кому-то она, это видно, была нужна. Ответ на этот вопрос безошибочно выясняет и вопрос о том, кто главный виновник этой войны.

Чтобы решить его верно и справедливо, нужно вспомнить вкратце положение Германии за последние столетия. Во времена войн Наполеона I, немцы на своих боках поняли, как невыгодно быть раздробленными, и тогда возникли разные патриотические общества во главе, объединявшие в умах и сердцах всех немцев воедино; и с тех пор лучшие немецкие патриоты стремились образовать единую сильную Германию.

Австро-прусская война 1866 г. выкинула Австрию из Германии и возвысила Пруссию при явном пособничестве России, а Франко-прусская война 1870–1871 гг. при открытой и могущественной помощи той же России дала возможность Пруссии разгромить Францию наголову, один на один, без вмешательства Австрии, которой угрожала Россия; а затем Пруссия заключила мир с Францией без вмешательства Европы, с громадной по тогдашнему времени контрибуцией с аннексией Эльзаса и Лотарингии и соединением всех немецких государств в единую Германскую империю с Пруссией во главе.

В то время, т. е. в 71 г. прошлого столетия, я был пятнадцатилетним юношей и отлично помню, как решительно все немцы, не исключая русскоподданных, от патриотического восторга с ума посходили и ничего не могли соображать, кроме победоносных гимнов и песен в честь и славу Германии. С тех пор, т. е. в течение почти полстолетия, немецкий патриотизм укреплялся и расширялся.

Он впитывался в каждого немца с молоком матери и затем на школьной скамье развивался при помощи учителей и сверстников и далее на всем жизненном поприще каждого немца на службе, в пивной, в театре, на улице и т. д. Случалось беседовать с людьми, рекомендовавшимися социал-демократами, и которые твердо исповедовали свои социалистические убеждения, но как только затрагивались вопросы о мировом значении Германии, большинство с.-д. сразу превращались в тигров, яростно требовавших для Германии всемирного владычества.

Не знаю как теперь, но до 1914 г. включительно, по мнению немцев всех сословий, возрастов и положений (со спартаковцами[40] мне не приходилось сталкиваться), Германия – страна исключительная, предназначенная самим Богом к всемирной гегемонии, а все остальные народы, в особенности славяне, пригодны лишь унавоживать собою ниву, на которой немцы будут возделывать германскую культуру; и они, например, твердо были убеждены, что Балканский полуостров, Константинополь и Малая Азия также должны нераздельно принадлежать Германии.

Немцы презирали побежденную ими Францию, в особенности же Россию, варварски осмелившуюся отказаться со времени царствования Александра III таскать для них каштаны из огня, и всем сердцем непримиримо ненавидели Англию, захватившую массу лучших земель на всем земном шаре и устроившую себе богатейшие колонии и торговые рынки в то время, когда новой Германской империи не существовало, – и этого немцы англичанам простить не могли.

Неоспоримо, что во все время после 1871 года Германия беспрерывно, ничего не жалея, усиленно вооружалась как на суше, так и на море, и этим самым заставляла и остальные государства подражать ей.

Эти вооружения делались с полного одобрения всей нации, идеалы которой неудержимо стремились к германскому всемирному владычеству. На кайзера в немецком значении этого слова возлагалась подготовка и ответственность за выполнение этого национального идеала.

Обвинять Вильгельма II за эту войну – в высшей степени несправедливо, ибо он продукт своего народа и своего времени и исполнял лишь свое назначение. Если же винить кого-либо, то следует считать виновным всех немцев, весь германский народ, а не одиночных людей, как бы они ни были высоко поставлены.

Кто видел, как я, Вильгельма II, после ежегодного весеннего смотра вой-ска в Берлине, окруженного знаменами с музыкой впереди, тот не может сказать, что виноват в войне один Вильгельм. В 1898 году я был один из приглашенных на парад и ехал верхом за императорским кортежем, и безумный восторг несметной толпы при виде кайзера со знаменами, ехавшего верхом от Темпельгофского поля до самого дворца, подделать было нельзя – народ явно приветствовал того вождя и регалии тех народных полчищ, на которых возлагались выполнение народных идеалов и вожделений.




То же самое впечатление я вынес на больших императорских маневрах, на которых я присутствовал в качестве гостя в 1907 году: народ, увидев кайзера, прорвал и опрокинул конную стражу, охранявшую императора, окружил его и стал целовать его ноги, сапоги, седло, лошадь.

Народа же на маневрах было гораздо больше, чем войск, и громадные толпы людей всех сословий неотступно следовали за войсками. Вообще германцы – военная нация, у которой голова давно закружилась от боевых успехов 1864, 1866 и в особенности 1870–1871 гг.; и повторяю, для меня, по крайней мере, на основании моих собственных наблюдений, не подлежит никакому сомнению, что усиленная подготовка к войне, в последние 40 лет, велась в Германии не только с полного одобрения, но и по непреклонной воле всего народа (за исключением незначительного меньшинства), и война подготовлялась для всемирного порабощения народов, и в первую голову поражения России и Франции, а затем, во вторую очередь, Англии.

Для верного исполнения этого плана были заключены союзы с Австрией против России и с Италией против Франции, и эти союзы были также одобрены всей Германией, и нет причин или оснований считать Вильгельма чуть ли не единственным виновником этой чудовищной войны. Он лишь воплощал собой чрезвычайно образно и ярко свой народ во времени, в котором он царствовал.

Предотвратить войну было невозможно не только нам и нашим союзникам, но и самим немцам после принесенных ими неисчислимых жертв, исключительно для поставленной ими идеи выполнения великой патриотической цели. Вильгельм же ни в каком случае изменить назревшей войны не мог и не позже 1915 г. обязан был начать ее – или же сам слетел бы с престола. Выбора ему не было, и не в объявлении войны состоит его вина.

Виноват же Вильгельм в значительной степени в том, что Германия проиграла эту войну, тогда как она должна была ее выиграть. Чтобы пояснить мою мысль, мне необходимо обрисовать это яркое лицо, приковывавшее внимание всего мира в течение долгих лет. Пресса всех стран непрерывно им занималась, и, несомненно, это был незаурядный человек.

Во время моих служебных командировок мне пришлось многократно с ним разговаривать, несколько раз завтракать и обедать за императорским столом в непосредственной близи от него и видеть его в Берлине, окруженного его двором, в Потсдаме на летнем положении и в Касселе на больших маневрах, среди его войск и народа. Все это вместе взятое, как мне кажется, дало мне возможность составить себе ясное понятие об этом кайзере, олицетворявшем в своем лице надежды и стремления крепкой германской расы.

Среднего роста, скорее худощавый, с очень подвижными чертами лица и быстрыми движениями, он представлял собой тип человека в высшей степени энергичного и решительного. Обладал он умом весьма разносторонним и быстро соображающим, мог говорить кстати о всевозможных предметах, излагая свои мысли в ясной безапелляционной форме. Он, по-видимому, был страшно самонадеян и считал себя способным выполнять всякую роль.

Известно, что на своей яхте «Гогенцоллерн» он по праздничным дням исполнял роль пастора и говорил проповеди, он писал картины, считая себя художником, он сочинял музыкальные пьесы в качестве композитора, и несомненно он считал себя великим полководцем, что бросалось в глаза и на больших маневрах, где он в высшей степени самостоятельно руководил войсками и разбирал их действия с необыкновенным апломбом и решительностью, чему я был свидетелем.






Когда я наблюдал за ним со стороны, он производил на меня впечатление человека вполне убежденного, что он выполняет особую миссию, данную ему свыше, а по складу ума, характера и темперамента это был прирожденный самодержец. Гинденбург, Людендорф, Тирпиц в своих отчетах и воспоминаниях, в особенности на первых порах, из понятных чувств приличия не могут ссылаться на волю их императора; но никто не разуверит меня, что он имел огромное решающее влияние на ход войны и что ни одна крупная операция не предпринималась без его разрешения, а зачастую и по его настоянию или повелению.

Неоспоримо, что план войны был составлен вполне целесообразно: накинуться сначала на Францию, быстро, сразу ее уничтожить, не давая времени и возможности Англии помочь ее союзнице, а затем перекинуть свои главные силы на Восточный фронт, чтобы раздавить Россию. Проход через Бельгию, вопреки международному праву, и был предпринят в расчете, что Англия, имевшая ничтожную сухопутную армию, не успеет развить своих сил, как уже с Францией, в течение трех-четырех месяцев, будет совершенно покончено.

Этот план войны должен был быть выполнен не позже 1915 года, а еще лучше в 1914 году, ибо каждый год запоздания уменьшал шансы на его удачу, так как Франция и Россия стали усиленно готовиться к ней, тогда как Германия уже закончила свою подготовку. Но это было на суше, морские же германские силы были еще в периоде своего развития, да и Нильский канал еще не был закончен, поэтому очевидно предполагалось, что в первую очередь, без участия флота, в котором вначале и надобности не было, да и рискованно было им зря жертвовать, будут уничтожены франко-русские силы, а с главным врагом – Англией – Германия разделается впоследствии, один на один.

Действительно, в начале войны у немцев все шло как по маслу, но вторжение 1-й и 2-й русских армий в Восточную Пруссию заставило Вильгельма потерять равновесие, и он направил туда два корпуса с Западного фронта на Восточный перед самым Марнским сражением, которое решало участь кампании.

Если припомнить, что еще два корпуса было оставлено в тылу, то отсутствие четырех армейских корпусов в такой грандиозной решающей операции, как Марнское сражение, должно было иметь и имело катастрофическое значение; и уж тогда было ясно видно, что план войны выполненным быть не может и в будущем рисовалась неминуемая затяжка войны, а следовательно, проигрыш кампании в конечном результате, так как затяжка войны давала Англии время сформировать свою армию и могущественно помочь Франции. При такой обстановке Вильгельм не мог рисковать своим надводным флотом и он принужден был ограничиться подводной войной.

Что бы и кто бы ни говорил и ни писал, и какие бы документы ни печатались, я, зная то, что знаю, останусь при моем убеждении, что войну искала и делала одна Германия и что именно она ее начала, ибо Австрия только плясала под ее дудку.

И нужно по справедливости признать, что она во всех отношениях прекрасно подготовилась и не только могла, но на суше должна была победить и если она войну 1914–1918 гг. проиграла, то лишь потому, что у нее не оказалось новых Бисмарка и Мольтке.

Главная беда главных германских деятелей во время последней войны состояла в том, что на германском языке не существует пословицы «по одежке протягивай ножки». Никто им этой пословицы не перевел, а чувством меры никто из них не обладал; и, по-видимому, ни один из государственных людей не напомнил кайзеру, что безнаказанно нельзя вызывать негодования всего мира и восстановлять против себя все народы, да еще в течение нескольких лет подряд.

По политическим соображениям, внешним и внутреннего порядка им необходимо было перед войной обеспечиться соответствующими союзами и твердо знать, что, например, Италия годится лишь для союза мирного времени, но что воевать может она только против Австрии, своего национального врага, а никак не с нею и не за нее. Бисмаркообразный канцлер, тем или иным путем, не допустил бы Германию до того, чтобы состоять в вой-не решительно со всем миром.

В свою очередь, необходимо признать, что и с военной точки зрения Гинденбург – обыкновенный хороший генерал, – с Людендорфом в придачу, не мог собой заменить старого Мольтке и разбросался при помощи Вильгельма по разным целям превыше возможности.

Ведь не требовалось гениальности – нужно было иметь в наличии только простой здравый смысл, чтобы не изменить плана войны и понять, что ранее всего было, безусловно, необходимо разбить западного противника, т. е. французов, пока англичан было всего горсточка, и лишь добившись там надлежащих результатов, можно было перекидывать войска с запада на восток.

Правда, наши 1-я и 2-я армии были разбиты и отражено было наше наступление на Восточную Пруссию, но зато проигрывается Марнское сражение, а затем и война. Правда, что в этой коренной ошибке ни Гинденбург, ни Людендорф не виноваты, но их дальнейшие деяния – воевать по преимуществу по линии наименьшего сопротивления, т. е. на востоке, не покончив с западным врагом, не заслуживают одобрения.

Следующие сформированные восемь корпусов опять делятся пополам и, насколько мне помнится, направляются поровну, по четыре корпуса на восток и на запад.

1915 год почти исключительно посвящается Восточному фронту, и главные силы действуют против России.

Немцы уповали, что, разбив наголову русских, они добьются на Восточном фронте или сепаратного мира, или революции и их восточный враг исчезнет, а тогда легче будет справиться с западными противниками. Однако восточный враг исчез как таковой только в 1917 году, т. е. три года спустя после начала войны, а за это время Англия выставила многомиллионную армию и Америка к ней присоединилась. Было ясно, уже осенью 1915 года, что Германией война вперед проиграна по ее собственной вине.

Если бы с начала войны она все время держалась бы на востоке, в общем, оборонительно, до уничтожения французской армии, то эта задача была бы ею почти наверно закончена к осени 1915 года и тогда расправа с восточным противником оказалась бы довольно простой и неизбежной.

Бросать же свои войска с запада на восток, не добившись соответствующих результатов во Франции, и распространяться не только по Западной России, но и по Балканскому полуострову и Малой Азии, гоняясь за сравнительно дешевыми лаврами, указывало на то, что в германской армии не было и мольткеобразного стратега.




В сущности, я не думаю обвинять немцев за войну; вероятно, другой народ на их месте, в их обстановке в то время, тоже захотел бы устроить себе приятное место «под солнцем», но виноваты они перед собой в том, что проиграли войну, а уже давно известно, что только победителей не судят.

Как бы то ни было, отсутствие у немцев во время этой войны талантов, подобных Бисмарку и старому Мольтке, показало не только немцам, но и всем народам, что без великих людей великих дел делать невозможно, и что если все люди равны в принципе, то по своим способностям, знаниям, характерам и силе воли люди бесконечно разнообразны, и что полное равенство может считаться красивой утопией, но в природе не существует.

Человечество вообще живет, стремясь к равным идеалам-утопиям, но достичь их на этой земле не может. Одна из этих утопий – вечный мир, которого на нашей планете так же невозможно достичь, как и полного во всех отношениях равенства людей. Но от своей темы я отклонился и, возвращаясь к ней, я утверждаю, что такой сильный, умный, практичный и работящий народ, как немцы, соединившись воедино в 1870–1876 гг., нарушили существовавшее до того европейское равновесие, но в то же время предприимчивости их не хватало поприща для ее надлежащего развития.

Фатально немцы стали искать рынков для торговли и колоний для снова увеличившегося населения, и столкновение с соседями стало совершенно неизбежным и необходимым. По моему мнению, тут никто не виноват, да и борьба далеко еще не закончилась и исход борьбы трудно предсказать.

Если интернационал и коммунизм распространятся по всему свету и охватят все народы, то и этот переворот, в принципе сулящий вечный мир вызовет, во всяком случае, на очень многие годы, жестокую борьбу между сторонниками старого капиталистического строя и адептами нового учения; и, думаю, что мы не у конца, а лишь у начала очень продолжительных войн.

Считаю необходимым в своих воспоминаниях заявить следующее: я всю жизнь свою чувствовал и знал, что немецкое правительство и царствующая династия – непримиримейшие и сильнейшие враги моей Родины и моего народа. Они всегда хотели нас подчинить себе во что бы то ни стало.

Это и подтвердилось последней всемирной войной. Чтобы ни расписывал в своих воспоминаниях Вильгельм II (берлинское издание 1923 г.)[41], но войну эту начали они, а не мы; как бы ни уклонялся от истины он, все хорошо знают, какая ненависть была у них к нам, а не наоборот.

В этом отношении вполне понятна и моя нелюбовь к ним, сквозящая со страниц моих воспоминаний. Но я всегда говорил и заявляю это печатно – немецкий народ и его армия показали такой пример поразительной энергии, стойкости, силы патриотизма, храбрости, выдержки, дисциплины и умения умирать за свое отечество, что не преклоняться перед ними я, как воин, не могу. Они дрались как львы против всего мира, и сила духа их поразительна. Немецкий солдат, следовательно – народ, достоин всеобщего уважения.

На основании всего этого я предрекаю, что рано или поздно в Германии могут одержать верх монархисты, быть может, временно, в крайнем случае, социал-демократы, а может быть, и император Вильгельм еще вступит на родную землю.


1914 год

Львов

Вверенная мне армия к концу июля была сосредоточена на линии Печиска – Проскуров – Антоновцы – Ярмолинцы, имея две кавалерийские дивизии выдвинутыми перед фронтом армии. 24-й корпус только головой своей начал прибывать к месту сосредоточения, так что в действительности у меня к началу военных действий было не четыре, а три неполных корпуса, так как 1-я бригада 12-й пехотной дивизии была расположена на правом берегу реки Днестр с самостоятельной задачей. К ней должны были подойти три второочередных кавказских казачьих дивизии, но к моменту перехода в наступление начали прибывать только их первые эшелоны.

Сведения о противнике были у нас довольно скудны, и, правду говоря, наша разведка, в общем, была налажена малоудовлетворительно. Воздушная разведка, вследствие недостатка и плохого качества самолетов, была довольно слабая; тем не менее то, что мы знали, получилось главным образом через ее посредство; агентов шпионажа у нас было мало, и те, которых мы наскоро набрали, были плохи. Кавалерийская разведка проникнуть глубоко не могла, так как пограничная река Збруч была сплошь и густо занята неприятельскими пехотными заставами.

В общем, нам было известно, что пока против нас больших неприятельских сил не обнаружено; предполагалось, что неприятельские войска сосредоточиваются на Серете, по линии Тарнополь – Трембовля – Чертков, но в каком количестве и как расположены их силы, узнать не удалось.

На Збруче, кроме пехотных застав 11-го австрийского корпуса, находилась еще кавалерийская дивизия, которая чрезвычайно энергично действовала на нашем фронте. Между прочим, она произвела нападение на 2-ю сводную казачью дивизию, которая находилась впереди левого фланга армии у Городка. Наша казачья дивизия была поддержана четырьмя ротами пехоты, которые были ей временно приданы.

Для встречи подходящего к Городку противника наша пехота заняла густою цепью околицу села, а также поблизости находившуюся возвышенность, имея уступом за левым флангом Кавказскую казачью бригаду. Пулеметы же казачьей дивизии были поставлены на этом же фланге так, что могли обстреливать всю местность впереди залегшей пехоты. Конно-артиллерийский дивизион стал на позицию за селом, а Донскую казачью бригаду начальник дивизии взял к себе в общий резерв.

Австрийская конница, подходя к Городку, развернула сомкнутый развернутый строй и без разведки, очертя голову, понеслась в атаку на нашу пехоту в столь неподходящем строю. Частью артиллерийский, а затем ружейный огонь встретил эту безумно храбрую, но бессмысленную атаку. Вскоре и пулеметы наши стали обсыпать австрийцев с фланга, а кавказские казаки ударили по ним с фланга и тыла.

При этих условиях очевидно – результат австрийской атаки оказался весьма для них плачевным: трупы перебитых людей и лошадей остались лежать на поле битвы, одиночные люди и лошади бегали по полю по всем направлениям, а остатки этой дивизии бросились беспорядочной толпой наутек.

Распоряжался этим боем с нашей стороны состоявший в моем распоряжении генерал-майор Павлов[42]. Начальник же дивизии ограничился тем, что сидел при резерве и не допустил свежую бригаду резерва преследовать разбитого врага. По этой причине остатки австрийской дивизии с ее артиллерией и пулеметами благополучно ушли за Збруч. Пришлось удалить этого неудачного начальника, которого заместил генерал Павлов.

Было получено приказание нашим армиям перейти 5 августа в наступление, не ожидая окончания сосредоточения войск. Такая спешка была вызвана необходимостью помочь англо-французам, которым приходилось плохо, дабы нашими наступательными действиями оттянуть хотя бы часть вражьих сил с их Западного фронта на Восточный против нас. В это-то время выяснилось, что на губернский город Каменец-Подольск наступает колонна противника приблизительно силой в одну бригаду пехоты с артиллерией и двумя-тремя эскадронами кавалерии.

По этому поводу мною была получена телеграмма главнокомандующего, предлагавшего мне направить на Каменец-Подольск достаточные силы, чтобы прикрыть этот город от вражеского нашествия. На это я ответил, что разбрасывать свои силы перед самым началом боевых действий я не считаю возможным, а что когда я перейду в наступление и войду на австрийскую территорию, то эта колонна, боясь быть отрезанной, сама побежит назад, без всякого понукания; разбрасываться же для второстепенных целей нахожу вредным.

Главнокомандующий сдался на мои доводы и отменил свое распоряжение. Австрийцы действительно заняли Каменец-Подольск 4 августа, а семь рот ополчения, находившихся там, без боя отошли в Новую Ущицу; австрийцы же 6-го числа, узнав о нашем переходе через Збруч, спешно покинули Каменец-Подольск и полностью вернули контрибуцию, которую собрали с жителей города. Это было совершенно естественно, потому что они хорошо понимали, что если они возьмут контрибуцию с жителей Каменец-Подольска, то и я, в свою очередь, заняв Тарнополь, Трембовлю и Чертков, не пощажу эти города и обложу их такой же, если не большей, контрибуцией.

5 августа войска вверенной мне армии быстро перешли через реку Збруч, составлявшую нашу государственную границу. Они были встречены незначительным сопротивлением застав австрийской пехоты и остатками конной дивизии, только что разбитой у Городка, причем у австрийцев на Збруче никаких резервов не оказалось. Во время перехода через Збруч сгорел дотла Гусятин; почему он сгорел и кто его поджег, так и осталось невыясненным.

Несколько большее сопротивление встретили мы при форсировании реки Серета, в особенности у городков Тарнополя и Черткова. Немногочисленные австрийские войска, оказавшиеся тут, были разбиты наголову, и было взято несколько орудий, пулеметов и пленных. Вслед за сим более серьезный бой разгорелся на реке Коробце, но и тут противник обратился в бегство; была захвачена почти вся его артиллерия, много огнестрельных припасов, а также много пленных. При допросе они показывали, что были уверены, что мы еще на Серете, и что столкновение с нами оказалось для них большим неприятным сюрпризом.

Моя армия имела три корпуса в 1-й линии и уступом за левым флангом 24-й корпус, который не поспел сосредоточиться ко дню нашего перехода в наступление и был мною направлен к укрепленному городу Галичу, ускоренной атакой которого я и предполагал заняться. Но тут я получил телеграмму главнокомандующего, в которой значилось, что 3-й армии приходится очень тяжело и что мне предписывается оказать ей усиленную поддержку.

Действительно, 3-я армия, тесня противника, все с бо́льшим и бо́льшим трудом подвигалась по направлению ко Львову, и наступил момент, когда она вынуждена была остановиться, не имея возможности осилить врага.

Вследствие получения такой директивы и имея в виду данные моей разведки, что на Гнилой Липе находятся значительные силы противника, окапывающиеся на ее правом берегу, я решил: оставить у Галича против его гарнизона 24-й корпус в виде заслона для обеспечения моего левого фланга, а тремя корпусами совершить ночной фланговый марш, чтобы примкнуть к левому флангу 3-й армии и развернуться против главных сил противника, находившихся на Гнилой Липе.

Фланговый марш приходилось совершать вблизи от противника, и как мой начальник штаба, так и некоторые генералы считали такое движение крайне рискованным; я этого не находил, так как чувствовал, что неприятель выпустил из своих рук инициативу и пока думает лишь о том, чтобы прикрыть Львов, в особенности – после двух поражений, которые он уже понес.

Кроме того, река Гнилая Липа вообще труднопроходима благодаря болотам и зарослям по обоим своим берегам; лишь в нескольких местах она имеет мосты с бесконечными гатями, представляющими собой настоящие узкие дефиле. Я был вполне убежден, что австрийцы не рискнут давать бой, имея ее у себя в тылу. Посему, невзирая на всякие разговоры, я оставил без изменения свое решение, которое было выполнено без всяких препятствий со стороны противника.

В общем, план сражения на Гнилой Липе состоял в том, чтобы 12-й и 8-й корпуса атаковали противника, связав его с фронта, но не форсировали реки, пока ясно не обнаружится охват левого фланга австрийцев 7-м корпусом, который должен был перейти Гнилую Липу, отбрасывать левый фланг австрийцев к югу, дабы отрезать эту неприятельскую группу от войск, противостоявших нашей 3-й армии, и отдалить ее от г. Львова, дабы они не зашли в его форты.

8-й корпус, кроме того, должен был загнуть свой левый фланг, чтобы отбивать атаки гарнизона крепости Галича. 24-му корпусу, шедшему, как раньше было сказано, на один переход уступом за левым флангом армии, было приказано свою головную бригаду выслать форсированным маршем к Галичу для облегчения положения 8-го корпуса, и всему 24-му корпусу было поручено направляться к Галичу для его осады, а в случае возможности – и захвата его внезапной атакой.

На реке Гнилой Липе моя армия дала первое настоящее сражение. Предыдущие бои, делаясь постепенно все серьезнее, были хорошей школой для необстрелянных войск. Эти удачные бои подняли их дух, дали им убеждение, что австро-венгерцы во всех отношениях слабее их и внушили им уверенность в своих вождях.

В течение двух дней, 17 и 18 августа, во время которых продолжался жестокий и сильный бой на Гнилой Липе, я убедился, во-первых, в том, что командующему армией необходим не малый, а сильный общий резерв, без которого сражение всегда будет висеть на волоске, и что небольшая часть, находящаяся в распоряжении командующего армией для парирования случайностей, как то полагали немцы, да и мы с ними до начала этой кампании, совершенно недостаточна.

Во-вторых, убедился я также, что необходимо иметь сильный артиллерийский резерв для того, чтобы концентрировать артиллерийские массы на решающих пунктах, а отнюдь не иметь артиллерию равномерно разбросанной по всему фронту, разбитой поровну между дивизиями. Для этого я считал необходимым, чтобы инспектора артиллерии корпусов играли более деятельную роль начальников, управляющих огнем значительных артиллерийских соединений, а не ограничивались только снабжением своих войск огнестрельными припасами. Посему, по окончании сражения, был мною издан соответствующий приказ о роли инспектора артиллерии во время боя.

На второй день боя 7-й корпус перешел через реку Гнилую Липу, правда с большим трудом и значительными потерями, и стал охватывать левый фланг противника, но еще не было вполне ясно, в какой степени выиграли мы это сражение и насколько сильно неприятель пострадал. Он еще стоял на месте и упорно сопротивлялся. В особенности тяжело было левому флангу нашей армии, так как из крепости Галича австрийцы значительными силами охватывали фланг 8-го корпуса, который тут дрался.

Высланная, по моему приказу, генералом Цуриковым[43] бригада 24-го корпуса притянула на себя большую часть войск гарнизона Галича и этим путем облегчила положение нашего 8-го корпуса. На третий день боя с утра выяснилось, что австрийцы сочли себя разбитыми и что их главные силы в большом расстройстве ночью стали отступать, прикрываемые сильными арьергардами.

Наши войска, тесня их и быстро наступая, захватывали массу орудий, пулеметов, всякого оружия, значительные обозы и много пленных. Штаб армии во время этого сражения находился в г. Бережанах и был прочно связан со штабами корпусов и телефоном и телеграфом. Таким образом, я имел возможность своевременно получать с обширного фронта все необходимые донесения для управления боем.

Должен отметить серьезную услугу, которую в первый день сражения оказал армии ген. Каледин со своей 12-й кавалерийской дивизией. Заняла она разрыв фронта между 12-м и 7-м корпусами по собственной инициативе и борясь с подавляющею силою противника до подхода бригады 12-й пехотной дивизии, которая запоздала к назначенному ей времени, не по своей, однако, вине.

Одновременно с выигранным мною сражением на Гнилой Липе, 3-я армия успешно потеснила противника севернее меня и решительно отбросила его к городу Львову. В это время получена была директива главнокомандующего, который приказывал мне осаждать Львов с юга, тогда как 3-я армия должна была осаждать Львов с востока и севера. Считалось, что Львов укреплен, обладает большим гарнизоном и что он представляет собой сильное препятствие для нашего дальнейшего продвижения.

Крупные недостатки моего тыла, его организации, при быстром продвижении вперед меня очень огорчили, но более всего меня озабочивала санитарная часть и ее заправилы. Не продуманные раньше меры обеспечения призора раненых, недочеты которого всецело лежали на ответственности Военного министерства и Киевского военного округа, ясно показали свою полную несостоятельность. Вызванный мною перед сражением заведующий санитарной частью армии, доктор медицины, оказался невеждой в роли администратора.

На мой вопрос: «Какие меры приняты для приема раненых в дальнейшей их эвакуации?» – он твердо ответил мне, что все распоряжения сделаны и что в Бережанах, куда будут свозиться раненые, у него готово 2000 мест, а при необходимости он может принять там до 3000 раненых. В действительности оказалось, что он, в сущности, мог принять не свыше 400 раненых, и когда было свезено свыше 3500 только своих русских солдат и офицеров, не считая неприятельских раненых, то они оказались в крайне критическом положении.

Пришлось наспех, отстранив заведующего санитарной частью, впрячь в его работу всех состоявших при мне лиц для поручений и адъютантов, чтобы наскоро очистить некоторые дома, дабы как-нибудь укрыть раненых под какой-либо кров, реквизировать посуду и стаканы, устроить приготовление пищи и чая и подготовить несколько санитарных поездов, чтобы возможно быстрее эвакуировать раненых в тыл. Врачебная же помощь и своевременная перевязка оказались невозможными по недостатку врачей. В следующих боях, благодаря принятым тотчас же мерам, подобное безобразие более не повторялось, да и во главе санитарной части был мною поставлен толковый администратор ген. Панчулидзев.

По-видимому, положение о санитарной части оказалось негодным не только в 8-й армии, ибо в Ставке пришлось его вновь переработать. Нужно признать, что не только санитарная часть в самом начале кампании была весьма плоха, но и все новое положение о полевом управлении войсками совершенно никуда не годилось. Оно было объявлено и вошло в силу уже после начала войны, и на практике приходилось знакомиться с этим новым положением и с горечью убеждаться в безобразном и непрактичном его составлении.

До нас доходили слухи, что Военный совет это положение не одобрил и что оно было проведено в жизнь потому, что война была нам объявлена неожиданно. Дальше мне еще придется говорить об этом злосчастном положении; тут же скажу, что пришлось мне самому вмешаться в санитарное дело, чтобы его хоть сколько-нибудь упорядочить.

Считаю долгом совести помянуть добром многих представителей земства и отдельных лиц из ближайших к бывшей границе местностей. Помимо всякой администрации, они по собственной инициативе оказали громадные услуги раненым и больным воинам. Было создано много летучих отрядов, перевязочных пунктов и лазаретов. И все это – с энергией и распорядительностью, поистине достойными истории.




20 августа воздушная разведка донесла мне, что видна масса войск, стягивающихся к львовскому железнодорожному вокзалу, и что поезда один за другим, по-видимому нагруженные войсками, уходят на запад; о том же донесли кавалерийские разъезды, сообщившие, что неприятельские колонны быстро отходят, минуя Львов. В этот день я поехал для свидания с ген. Рузским, с которым хотел сговориться о наших дальнейших совокупных действиях, тем более что на время осады Львова я ему, как старшему, должен был быть подчинен.

Во время нашего совещания и он получил донесение командира 9-го корпуса ген. Щербачева[44], что команды разведчиков этого корпуса невозбранно продвигаются вперед и беспрепятственно занимают львовские форты, которые никем не защищаются. При этом ген. Щербачев, предполагая, что Львов очищается противником, просил разрешения двигаться вперед. Ген. Рузский очень был озадачен полученными сведениями и впал в большое сомнение относительно разрешения Щербачеву в его просьбе.

Но, в конце концов, он на предложение Щербачева согласился и отдал приказание осторожно продвигаться ко Львову, сильно, однако, сомневаясь, чтобы такой важный и крепкий пункт мог быть очищен без серьезного боя.

В это же время в штабе моей армии было получено донесение от начальника 12-й кавалерийской дивизии, что один из его разъездов вошел во Львов, который был очищен от противника, и жители встретили офицера с двенадцатью драгунами очень приветливо. Таким образом, первым вошел во Львов кавалерийский разъезд, который беспрепятственно проехал по городу.

Нужно признать тот факт, что противник главным образом ожидал нашего наступления на Львов от Брод на Красне; проигранное же им сражение на Гнилой Липе давало мне возможность выйти в тыл войскам, противостоявшим 3-й армии, и этим участь Львова была решена.

Совершенно ясно, что Львов так быстро пал благодаря совокупным действиям 3-й и 8-й армий, и без моего флангового марша, без разбития противника на Гнилой Липе и продвижения моих войск к югу от Львова этот город без боя очищен бы не был. В официальных же телеграммах высшего начальства объявлялось, что город Львов был взят генералом Рузским. Я против этого не протестовал, ибо славы не искал, а желал лишь успеха делу.

Взятие Львова описывалось затем в печати в совершенно неправдоподобных тонах: сообщалось, что «доблестные войска генерала Рузского продвигались по улицам города по колено в крови». А на самом деле ни во Львове, ни вблизи него уж дня три никаких сражений не было. Армия Рузского была еще далеко от города, когда 8-я армия, продвинувшись южнее далеко вперед, заставила австрийцев очистить Львов.

Когда я ехал в автомобиле на совещание с генералом Рузским в 3-ю армию, сопровождавшие меня полковники граф Гейден и Яхонтов, вследствие порчи шин, отстали от меня. Пока чинилась их машина, они обратили внимание на множество русин, идущих со стороны Львова.

– Вы откуда? – поинтересовались они.

– Из Львова.

– А что, там много войска?

– Нема никого, вси утекли.

Оба мои полковника заинтересовались и решили проверить это показание. Все равно догнать меня они уже не могли. Их автомобиль беспрепятственно докатил до предместий самого Львова, у которых они столкнулись с отдельными мелкими частями 3-й армии, собиравшимися туда входить и ожидавшими только городских властей. Въехав вместе с ними в город, они позавтракали с большим аппетитом в гостинице Жоржа и купили конфет в кондитерской. Вот насколько правильно осведомлялась русская публика о подробностях событий, происходивших на театре войны!

Не могу без горечи душевной вспомнить первую же восторженную телеграмму главнокомандующего о взятии Львова и Галича. Конечно, великий князь Николай Николаевич был тут ни причем и просто не заметил предвзятости составленного текста телеграммы: «Доблестные войска генерала Рузского взяли Львов, а армия Брусилова взяла Галич».

Все солдаты и офицеры 8-й армии были поражены: почему же армия генерала Рузского – «доблестная» по первым же шагам, а 8-я армия – только просто армия, тогда как доблесть-то беспримерная была именно в войсках 8-й армии, сражавшейся вдоль всей реки Гнилой Липы и до самого местечка Бобрка, не щадя своих сил и жизней бойцов. Вследствие этих боев, повторяю, австрийцы и принуждены были оставить Львов, а 3-я армия пришла на готовое.

С первых же шагов нам бросилась в глаза несправедливость и пристрастие штаба Юго-Западного фронта. И чем дальше развертывались события, тем очевиднее это было. Сгущать краски к лучшему в делах любимчиков своих ради получения высших наград и умалять успехи других – не считалось неприличным. Я молчал, считая это мелочью и думая только о конечном результате для России. Да я и не мог, по условиям дисциплины, ставить таких точек над «i». Но в войсках моих разговоров и недовольства было много. Штаб Юго-Западного фронта играл с огнем, допуская такую злую неправду. Умиравшие и искалеченные солдаты хорошо это понимали.


Гродек

Тотчас по занятии Львова нашими вой-сками была получена директива главнокомандующего, который приказывал ген. Рузскому с его армией, усиленной 12-м корпусом из моей армии, двигаться на Раву-Русскую, мне же, заняв Львов, с главными моими силами расположиться восточнее Львова и оберегать левый фланг всего фронта, маневрируя моими войсками сообразно обстановке.

Движение ген. Рузского к Раве-Русской вызывалось тем обстоятельством, что главные силы австрийской армии были на линии Люблин – Холм, и ген. Рузский своим движением должен был охватить фланг вражеских полчищ, с которыми северные армии фронта справиться не могли и были ими сильно теснимы.

С назначенной для моей армии ролью я согласен не был и находил такое решение вопроса об охране фланга фронта не соответствующим цели, ибо считал возможным одно из двух: или австрийцы не обратят внимания на наш левый фланг и тогда моя армия в это тяжелое для нас время не примет никакого участия в общем деле, или же австрийцы соберут значительные силы на свой правый фланг, захватят город Львов, и я не буду в состоянии выполнить данной мне задачи.

Я считал более целесообразным в это же время перейти самому в дальнейшее наступление и атаковать вражеские войска, расположившиеся на Гродекской позиции, чрезвычайно сильной и имевшей большое значение для дальнейшего наступления. При этом я предполагал, что если на Гродекской позиции будут стоять лишь только что разбитые нами войска, то, по всем вероятиям, ввиду их деморализации после проигранного сражения, я их осилю; если же противник значительно усилится, то я перейду к временной обороне, укрепившись впереди Львова, и тогда левый фланг нашего фронта будет, во всяком случае, более обеспечен.

Сохранение Львова в наших руках имело, по моему мнению, громадное нравственное значение, помимо главной цели – лучшего обеспечения операции ген. Рузского.

Эти соображения я по телеграфу сообщил ген. Алексееву, настоятельно испрашивая разрешения на их выполнение, однако при одном непременном условии – возвращение мне 12-го армейского корпуса. Главнокомандующий согласился с моими доводами, и его директива была соответствующим образом изменена, а я тотчас же двинул вверенную мне армию вперед, отдав вместе с тем приказание командиру 8-го корпуса взять возможно быстрей сильно укрепленный Миколаев[45], имевший, по моим сведениям, в это время незначительный гарнизон. Для этой же цели мною был ему направлен единственный дивизион тяжелой артиллерии, имевшейся в 8-й армии.

22 августа мною было получено донесение командира 24-го корпуса, что сильно укрепленный Галич, почти без всякого сопротивления, был им взят с захватом всей тяжелой артиллерии и разных запасов, которые были там сосредоточены. Это мне была громадная радость, ибо обеспечивало мой тыл и освобождало 24-й корпус; одновременно с этим 2-я сводная казачья дивизия заняла Станиславов[46] и направилась на Калуш-Болехов и Стрый.

Сильно укрепленный Миколаев, вслед за сим, после хорошей артиллерийской подготовки, был также взят почти без потерь, а слабый гарнизон, в нем находившийся, частью попал в плен, а частью отступил. Таким образом, и левый фланг моей армии, расположившийся против Гродекской позиции, был также прочно обеспечен. Я же со штабом армии из Бобрки переехал в г. Львов во дворец наместника.

Воздушная разведка в это время указывала, что войска противника заняли Гродекскую позицию и продолжают на ней спешно совершенствовать свои укрепления; вместе с тем, от нее же получались сведения, что по железной дороге подвозятся подкрепления и заметны пехотные колонны, двигающиеся от Перемышля к Гродеку.

Градоначальником г. Львова был мною назначен полковник Шереметов, занимавший перед войной должность волынского вице-губернатора, которому была дана инструкция требовать лишь одного – соблюдения полного спокойствия и выполнения всех требований военного начальства, и предписывалось сохранить возможно бо́льшую нормальность жизни города.

Явившейся ко мне депутации от городского управления и всех сословий я объявил: «Для меня в данное время все национальности, религии и политические убеждения каждого обывателя безразличны; это – все дела, касающиеся мирного обихода жизни. Теперь война, и я требую от всех жителей одного условия: сидеть спокойно на месте, выполнять все требования военного начальства и жить возможно более мирно и спокойно.

Наши войска мирных жителей трогать не будут; за все, что будет браться от жителей, в случае необходимости, будет немедленно уплачиваться русскими деньгами по курсу, определенному Верховным главнокомандующим. Предваряю, однако, что те, которые будут уличены в сношениях с австрийцами или будут выказывать враждебность к нашим войскам, будут немедленно предаваться военно-полевому суду. Никакой контрибуции на город накладывать не буду, если его жители будут спокойны и послушны».

Депутация заявила свою благодарность за сказанные мною слова и от имени населения твердо обещала, что не нарушит порядка и лояльности по отношению к нам. Нужно сказать, что население выполнило свои обещания честно и добросовестно. В дальнейшем, когда назначенный генерал-губернатор Галиции[47] вступил в исполнение своих обязанностей, предприняты были с нашей стороны разные политико-религиозные меры, которые повели к большим недоразумениям и к тяжелым последствиям после очищения нами Галиции в 1915 году; но генерал-губернатор Галиции не был мне подчинен, и я совершенно не касался этого дела.

Униатский митрополит граф Шептицкий, явный враг России, с давних пор неизменно агитировавший против нас, по вступлении русских войск во Львов был, по моему приказанию, предварительно арестован домашним арестом. Я его потребовал к себе с предложением дать честное слово, что он никаких враждебных действий, как явных, так и тайных, против нас предпринимать не будет; в таком случае я брал на себя разрешить ему оставаться во Львове с исполнением его духовных обязанностей.

Он охотно дал мне это слово, но, к сожалению, вслед за сим начал опять мутить и произносить церковные проповеди, явно нам враждебные. Ввиду этого я его выслал в Киев в распоряжение главнокомандующего. Состоявшему при мне члену Государственной думы, бывшему лейб-гусарскому офицеру графу Владимиру Бобринскому, поступившему при объявлении войны вновь на военную службу, мною было приказано осматривать все места заключения, которые попадали в наши руки, и немедленно выпускать политических арестантов, взятых под стражу австрийским правительством за русофильство.

Граф Бобринский чрезвычайно охотно взялся за эту миссию, так как он еще в мирное время имел большие связи с русофильской партией русин. Не помню цифр, но таких арестантов оказалось очень много, и они были немедленно освобождены; уголовные же преступники продолжали, конечно, содержаться под стражей и были переданы в распоряжение галицийского генерал-губернатора.

Итак, войска вверенной мне армии были двинуты к западу от Львова с целью занять исходное положение для атаки знаменитой своей силой Гродекской позиции, причем было приказано 24-му корпусу оставить небольшой гарнизон в Галиче, а с остальными силами форсированным маршем идти на присоединение к армии, заняв ее левый фланг. Его головные части попутно принимали участие во взятии Миколаева, и к 27 августа весь корпус успел занять свое исходное положение для участия в Гродекском сражении.

К 28 августа обстановка, в которой находилась моя армия, рисовалась мне следующим образом. Из различных источников разведки мне было известно, что противник, отступивший от Львова, т. е. остатки войск, дравшихся против наших 3-й и 8-й армий, остановились на Гродекской позиции на правом берегу реки Верешицы и что к этим войскам подошли значительные подкрепления, но в каком размере – мне было неизвестно.

Я считал, однако, что подкрепления должны были быть серьезными и что противник, конечно знавший, что 3-я армия пошла на Раву-Русскую, а у Львова осталась лишь 8-я армия, вероятно, сам перейдет в наступление. Эта мысль тем более была вероятна, что мосты на реке Верешице, разрушенные вначале австрийцами при отступлении, деятельно исправлялись, устраивались новые переправы, и несколько сильных авангардов перешло на левый берег Верешицы.

Являлся вопрос: при подобной обстановке переходить ли мне в наступление или же принять оборонительный бой? По моему неизменному правилу, которого я держался до конца кампании, поскольку это было хотя бы мало-мальски возможно, я решил перейти в решительное наступление. С рассвета 28 августа, зная, что противник, по всей вероятности, обладает значительно бо́льшими силами, чем я, и сам может перейти в наступление, я решил двинуть свои войска, ибо считал для себя более выгодным втянуться во встречный бой.

В крайности, я всегда мог перейти потом к оборонительному бою, что гораздо выгоднее, чем с места сразу выпустить инициативу из своих рук. Такой образ действий, как в этом случае, так и в дальнейшем ходе кампании, мне значительно помогал, ибо при встречном бое против сильнейшего противника я смешивал его карты, спутывал его план действий и вносил значительную путаницу в его предположения. Это давало также возможность точно выяснить группировку его сил, а следовательно – и его намерения.

В действительности, австрийцы 28-го того же августа также перешли в наступление, и получился тот встречный бой, который я и предвидел. На всем фронте 8-й армии силы противника, по сравнению с нашими, оказались подавляющими, а кроме того, он значительно превосходил нас количеством тяжелой артиллерии. На всем фронте с рассвета завязался жестокий бой. Еще в предыдущие дни австрийцы сильно наседали на мой правый фланг – на 12-й корпус, позиция которого находилась в лесном пространстве; казалось, что противник предполагает наносить свой главный удар именно на этот фланг.

Я, однако же, думал, что это – не что иное, как демонстрация, дабы заблаговременно притянуть туда наше внимание, а следовательно, и резервы к нашему правому флангу. Действительно, в первый день сражения в центре против 7-го и 8-го корпусов, а в особенности на левом фланге против 24-го корпуса, были направлены главные усилия противника. К вечеру выяснилось, что потери наши велики, вперед продвинуться сколько-нибудь значительно мы не могли, и все корпусные командиры доносили, что окапываются, причем некоторые из них прибавляли, что сомневаются в возможности удержаться на месте против подавляющих сил противника, его сильнейшего артиллерийского огня и многочисленных пулеметов.

Мой резерв был израсходован только частью. По взятым пленным можно было считать, что против 8-й армии находится не менее семи корпусов, т. е. почти вдвое бо́льшие силы, чем те, которыми я располагал. В частности, 24-й корпус, упиравшийся своим левым флангом в Миколаев, форты которого были взяты одним полком 4-й стрелковой бригады, значительно вылез вперед и охватывался австрийцами.




Имея в виду, что войска остановились к вечеру при встречном бое на случайных позициях и понесли уже значительные потери (в резерве у меня оставалась всего одна бригада пехоты), я сначала, отдавая директиву на следующий день, склонен был приказать отойти от занимаемых позиций, но с таким расчетом, чтобы центр армии занял львовские форты, а левый фланг упирался в форты Миколаева. Такую директиву я начал составлять, но затем меня начало мучить, что по французской поговорке – «ce n’est que le premier pas qui coûte»[48], раз войска подадутся назад, то, пожалуй, у Львова им не удержаться; поэтому я окончательно решил: правому флангу и центру оставаться на своих местах, а левому флангу, в особенности 48-й пехотной дивизии, отойти с таким расчетом, чтобы занять высоты севернее Миколаева, и на этом фланге вести пока устойчивый оборонительный бой; центром же и правым флангом действовать активно.

В этом решении не отходить мне помог выказанной им радостью состоявший при мне для поручений Генерального штаба генерал-майор Байов[49], которому я тут же выразил мою благодарность за нравственную поддержку. Вместе с тем мною было приказано спешно вести через Галич ко Львову бригаду 12-й пехотной дивизии, которая к тому времени подошла к Станиславову. Затем я телеграфировал командующему 3-й армией требование немедленно мне вернуть бригаду 12-го корпуса, которую он, вероятно по недоразумению, потащил с собой к Раве-Русской.

От Тарнополя мною было приказано экстренно вести два батальона пополнения, по 1000 человек каждый, также ко Львову. Второй сводной казачьей дивизии, находившейся у г. Стрыя, также было отдано приказание форсированным маршем прибыть к левому флангу армии, у Миколаева переправиться на левый берег Днестра и получить дальнейшие указания для действия от командира 24-го корпуса.

Таким образом, я притянул к полю сражения все, что только было возможно, дабы во что бы то ни стало отстоять Львов, и не терял надежды, что, дав израсходоваться пылу австрийцев, я затем опять перейду в наступление. Было весьма затруднительно в данном случае экстренно перевозить войска по железным дорогам, ибо у нас в качестве подвижного состава по железной дороге европейской колеи могли служить только паровозы и вагоны, которые были нами захвачены у противника.

Но часто бывает на войне, что при полном напряжении сил и крепком желании невозможное оказывается возможным, и потребованные мною подкрепления, как будет дальше видно, к решающему моменту были подвезены и подошли свое-временно, за исключением, к сожалению, моей бригады, упомянутой ранее, которую ген. Рузский отказался вернуть, сообщая, что она уже втянута в бой.

Тогда я просил направить мне какую-либо другую бригаду, так как если бы я не устоял, то и ему у Равы-Русской пришлось бы плохо. Просил я также и главнокомандующего в этом экстренном случае, который мог при неуспехе сильно скомпрометировать наши прежние удачи, воздействовать со своей стороны на 3-ю армию. Тем более что по имевшимся у нас сведениям силы противника, противостоявшие 3-й армии, были небольшие; но все мои заявления по этому поводу остались гласом вопиющего в пустыне.

В эту же ночь я получил телеграмму главнокомандующего, в которой впервые сообщалось, что тратить боевые припасы, в особенности артиллерийские снаряды, следует очень осторожно, ибо в запасе их мало. На это я ответил, что при данной обстановке я совершенно отказываюсь объявить приказ об осторожном расходовании огнестрельных припасов и этим обес-кураживать войска, имеющие против себя многочисленного противника с более могущественной артиллерией, совершенно не жалеющего снарядов, и что в данный момент не время и не место мне об этом думать.

В 3 часа ночи 29 августа явился ко мне начальник штаба 24-го армейского корпуса генерал-майор Трегубов с просьбой разрешить 48-й пехотной дивизии остаться на занятых ею с вечера местах и не отходить на высоты севернее Миколаева. Нужно заметить, что телеграфная и телефонная связь штаба 24-го армейского корпуса со штабом армии была нарушена и диспозиция была доставлена в штаб этого корпуса одним из моих адъютантов на автомобиле; телеграфная же связь была восстановлена лишь к полудню следующего дня.

Я спросил начальника штаба корпуса, каким образом командир корпуса, получивший диспозицию к 9 часам вечера, решился не выполнить ее немедленно. Не мог же он не понимать, что отход на назначенную позицию мог быть выполнен лишь ночью, так как с рассвета бой, несомненно, начнется усиленным темпом и тогда разговора о выполнении диспозиции уже быть не может. Ведь подобным самовольным действием нарушаются мои соображения, и это может повести к глубокому охвату левого фланга армии.

На это мне начальник штаба корпуса ответил, что он диспозицию генералу Цурикову не докладывал, а приехал по просьбе начальника дивизии генерала Корнилова. Я ему сказал: «За совершенное вами преступление на поле сражения отрешаю вас и предаю вас суду». И тут же приказал начальнику штаба армии немедленно передать мое приказание генералу Байову ехать в штаб 24-го корпуса и принять там штаб корпуса, доложив генералу Цурикову, которого он мог увидеть не ранее 6–7 часов утра, что ни моего разрешения, ни моего запрета уже больше не требуется, ибо к его приезду бой будет в самом разгаре; я приказал передать ему также, что я крайне возмущен, что его начальник штаба им так мало дисциплинирован.

На второй день боя мой правый фланг держался на месте, и напор противника стал слабее, чем в предыдущий день; в центре 7-й и 8-й корпуса, хотя и с трудом и большими потерями, также удержались на своих местах; но левый фланг, к сожалению, как я это предвидел, потерпел крушение. 48-я пехотная дивизия была охвачена с юга, отброшена за реку Щерик в полном беспорядке и потеряла 28 орудий. Неприятель на этом фланге продолжал наступление, и если бы ему удалось продвинуться восточнее Миколаева с достаточными силами, очевидно, что армия была бы поставлена в критическое положение.

Я направил на поддержку 24-го корпуса 12-ю кавалерийскую дивизию, бывшую в моем резерве; к тому же времени прибыла и 2-я сводная казачья. Чтобы остановить напор противника, ген. Каледин спешил три полка, имея в резерве Ахтырский гусарский полк и один эскадрон белгородских улан; 2-я же сводная казачья дивизия заполнила разрыв, который оказался между 8-м и 24-м корпусами. Так как спешенные части 12-й кавалерийской дивизии, очевидно, не могли остановить наступавшего многочисленного врага, то в этой крайности ген. Каледин пустил в конную атаку семь вышеперечисленных эскадронов, которые самоотверженно и бешено кинулись на врага.

Эта атака спасла положение, наступавшие австрийцы в полном беспорядке ринулись назад и затем ограничились стрельбой на месте, но уже в наступление более не переходили. Я поставил ген. Каледину в вину то, что он вначале спешил семнадцать эскадронов, хотя он не мог не сознавать, что максимум 2 тысячи стрелков не могут остановить не менее двух-трех дивизий пехоты. Вместо этой неудачной полумеры, не лучше ли было бы, выбрав момент, атаковать австрийцев всеми 24 эскадронами в конном строю при помощи конно-артиллерийского дивизиона и дивизионной пулеметной команды?

Около полудня того же 29 августа мною было получено донесение генерала Радко-Дмитриева, что его воздушная разведка выяснила, что несколько больших колонн стягиваются к Гродеку и что, очевидно, центр тяжести боя переносится к нашему центру. Было ясно из этих сведений, что 30 августа австрийцы предполагают пробить мой центр, разрезать армию пополам и по ближней дороге от Гродека ко Львову захватить этот важный административный и политический пункт.

Это чрезвычайно важное и своевременное донесение, которое только и могло быть сделано воздушной разведкой, дало мне возможность стянуть все мои резервы к 7-му и 8-му корпусам. Таким образом, к рассвету 30 августа в центре моего боевого порядка было мною сосредоточено около 85 батальонов пехоты с их артиллерией из 152 батальонов пехоты, участвовавших в этом сражении, т. е. больше половины моей армии. Сюда же был передан дивизион тяжелой артиллерии, находившийся в моем распоряжении.

Мною было приказано 7-му и 8-му корпусам, усиленным вышеуказанными резервами, перейти в наступление. Не потому, что они тут же разгромят неприятельские полчища, сосредоточенные против них, но в надежде, что такое наступление именно в том месте, где австрийцы рассчитывали неожиданно нанести нам всесокрушающий удар, собьет их с толку, они растеряются в большей или меньшей степени и перейдут от наступления, которое грозило бы нам тяжелыми последствиями, к обороне.

Иначе говоря, я желал во что бы то ни стало вырвать из их рук инициативу действий, что мне и удалось. Правда, 7-й и 8-й корпуса продвинулись недалеко и громадные силы противника скоро остановили наш порыв, но сами-то они, израсходовав свои резервы, принуждены были перейти к обороне.

В этот момент, решавший участь сражения, явился ко мне вновь назначенный генерал-губернатор Галиции генерал-лейтенант граф Бобринский, о назначении которого на это место я сведений еще не имел. Он прибыл с несколькими состоявшими при нем лицами с вопросом, может ли он теперь переехать во Львов, чтобы вступить в исполнение своих обязанностей, так как ныне он расположился в г. Бродах, т. е. на самом краю своего генерал-губернаторства.

Я ему ответил, что в данное время это рано: в разгар сражения, от исхода которого будет зависеть – останется ли Львов в наших руках или же придется его уступить врагу (я добавил еще, что надеюсь устоять), пока дело не кончено, уверенно сказать ему, когда он может переехать во Львов, я не могу. И это тем более, что участь общего сражения на Галицийском фронте зависит не от меня одного, а также от армий, которые в данный момент дерутся севернее моей. Во всяком случае, считаю его переезд во Львов в данный момент совершенно несвоевременным.

Должен признаться, что я чрезвычайно удивился, что на этот пост был избран генерал граф Бобринский. Я его давно знал за человека очень корректного, безусловно честного, но за такого, который во всю свою жизнь, в сущности, никаким делом не занимался и решительно никакого административного опыта не имел и иметь не мог. В молодости он служил в лейб-гусарском полку, а затем почти все время был без дела, исполняя по временам разные поручения. С Галицией он, безусловно, знаком не был, и нужно полагать, что большинство ошибок, которые были им впоследствии совершены во Львове, происходили от неопытности и отсутствия знания края.






30 августа были мною получены сведения, что австро-венгерцы у Равы-Русской были сломлены и начали отступать. Они не были совершенно разбиты и не были отрезаны от своего пути отступления, но, во всяком случае, они быстро стали отходить. Это воскресило во мне надежду, что и враг, противостоящий мне, сочтет бесполезной дальнейшую борьбу со мной на Гродекской позиции.

Дело в том, что из опроса пленных, которых мы забирали целыми толпами, вполне выяснилось, что против моих неполных 4 корпусов австрийцы направили 7 армейских корпусов, 21 дивизию пехоты, часть которых была снята с северной части их фронта с приказанием во что бы то ни стало взять Львов обратно. Таким образом, противник, сняв часть своих войск с севера, облегчил положение наших 3-й и 4-й армий, и моя задача главным образом заключалась в том, чтобы выдержать напор вдвое сильнейшего противника.

Поздно вечером 30 августа австрийцы по всей линии вновь перешли в короткое наступление, но далеко не решительное и более шумное, чем сильное. Памятуя предыдущие бои, я понял, что, как и прежде, неприятель ночью отойдет, и чтобы отход его не был нами замечен, он делает вид, что желает нас атаковать. Поэтому мною было послано приказание зорко следить за действиями противника и двигаться вслед за ним.

Наши предвидения оказались верными, и неприятель в ночь с 30 на 31 августа отошел к западу, перешел через многочисленные мосты реку Верешицу с левого на правый берег и разрушил все переправы на ней. Я не мог поставить в вину войскам, что они не поспели помешать разрушению переправ. Воистину последний трехдневный бой против сильнейшего противника непосредственно после нашего быстрого продвижения вперед и нескольких сражений, нами перед этим выигранных, сильно истомил войска, и нанесенные нам потери были громадны, хотя, понятно, значительно меньше, чем у австрийцев.

К счастью, в таком большом благоустроенном городе, как Львов, при заранее принятых мерах, невзирая на всякие затруднения, явилась возможность удобно разместить несколько тысяч раненых, надлежащим образом призреть их и своевременно перевязать. Эвакуация раненых, которые подлежали перевозке, была тут также налажена удовлетворительно. Я объехал большинство госпиталей, чтобы осмотреть раненых, и роздал нуждающимся деньги, а тяжелораненых награждал Георгиевскими медалями.

Мною было приказано быстро восстановить переправы через Верешицу и, не дожидаясь их устройства, немедленно переправить на правый берег команды разведчиков и всю кавалерию для преследования отступавшего противника. Этим частям удалось захватить много обозов, часть артиллерии и многочисленных пленных. В особенности в данном случае отличалась 10-я кавалерийская дивизия, которая во время этих боев перешла из 3-й армии в состав 8-й армии.

Во время этого жестокого трехдневного сражения жители города Львова, в особенности поляки и евреи, чрезвычайно волновались мыслью о том, в чьи руки они попадут, т. е. останутся ли у нас или вновь придут австрийцы. Воззвание Верховного главнокомандующего к полякам тут еще не было известно; и они, а тем более евреи, которые у нас находились в угнетенном положении, а в Австрии пользовались всеми правами граждан, нетерпеливо ждали, что нас разобьют, тем более что австрийское начальство объявило им, что они обязательно на днях вернутся назад. Русины, естественно, были на нашей стороне, кроме партии так называемых «мазепинцев», выставивших против нас несколько легионов.


Перемышль

Поскольку, мне помнится, 1 сентября получено было приказание немедленно командировать генерала Радко-Дмитриева для принятия должности командующего 3-й армией, генерал же Рузский назначался главнокомандующим армиями Северо-Западного фронта вместо ген. Жилинского, который был смещен после крупной неудачи 2-й армии генерала Самсонова в Восточной Пруссии и крайне беспорядочного отступления с большими потерями 1-й армии генерала Ренненкампфа[50].

Являлся вопрос о назначении командира 8-го корпуса взамен Радко-Дмитриева. Старейшим начальником дивизии вверенной мне армии был генерал-лейтенант Орлов; у него была странная репутация как за время Китайской кампании, так, в особенности, за время Японской войны. В Китайскую кампанию он якобы старался вырваться из рук своего начальства, чтобы, как говорили, возможно больше заработать дешевых лавров, а в Японскую кампанию, по-видимому, ему пришлось расплачиваться за неудачные действия Куропаткина, и считалось, что он был козлом отпущения за проигрыш Ляоянского сражения.

Конец ознакомительного фрагмента.