Вы здесь

Мое чужое сердце. Ричард (К. Р. Хайд)

Ричард

Дорогая Майра,

цель этого электронного послания – сообщить вам, что со мной все в порядке. Уже несколько дней собирался написать. С тех самых пор, как благодаря вам смог продержаться у могилы. Извещаю, что со мной все в порядке.

Если теперь я могу быть в порядке!

По правде говоря, я все еще словно в тумане. Я застрял на той самой нейтральной полосе, про которую, помнится, в свое время пытался вам объяснить. Несомненно, не сумел. Хуже того, может быть, я только подумал об этом. И на самом деле про это вовсе и не говорил. С недавних пор трудно стало отделить одно от другого.

Упомянутая мной полоса – это туманящий шок оцепенения, который следует за душевной травмой. Отпускает порой, но очень ненадолго.

В каком-то смысле это даже благо. На самом деле. Утром просыпаешься безо всякого понимания, где ты. Никакой памяти о том, что потерял. Потом она медленно возвращается к тебе, неся за собой ошеломление. Это ужасно, но легко. Всего-то и нужно – встать да умыться. Потом звонишь приятелю и сообщаешь, что ты встал с постели и умыл лицо, а он говорит: «Классно, Ричард! Ты обязательно выдержишь». Ничего не упоминается о более мелких деталях: пропущенный день работы, неупорядоченная чековая книжка, кипы счетов и уведомлений. Никто не осмеливается предположить то, на чем, уверен, потом все будут неустанно настаивать: жизнь и после такого не останавливается, она продолжается.

В какой-то момент просто переставить одну ногу впереди другой становится поводом для гордости.

В последнее время я частенько говорю о себе во втором лице. Точно не знаю, что это значит.

Впрочем, подозреваю, что впоследствии шлагбаум над моей жизнью не опустится очень уж низко. Только в данный момент я предпочел бы об этом не думать.

Сегодня я почти уже отправился навестить Виду в больнице. Хотя и знаю, вы считаете, что это плохая идея. Вы дали это понять очень ясно, когда мы разговаривали. Все ж, полагаю, раньше или позже, но съезжу обязательно. Это одна из тех мыслей, что выжигает в мозгу дырку на затылке, куда ты ее запихиваешь каждый день ежеминутно. Невозможно перестать ощущать то, как она покоится (или, скорее, беспокоится) там, во временном хранилище. Она становится раздражителем, и тут обнаруживаешь, что поступаешь с ней, как устрица, обволакивающая жемчугом частичку чужеродного тела – из самозащиты.

Я просто-напросто уверен, что не выдержу и навещу ее – вопреки совету – когда-нибудь. Сегодняшний день поначалу казался ничем не хуже другого, чтобы наломать дров.

Однако случайно прозвонил спасительный колокольчик. Поскольку вначале я должен был устранить небольшую протечку масла в машине. Позвонил механику, но тому понадобилась еще пара деньков, чтобы приступить к починке.

Эта деталь с недавних пор едва не вгоняет меня в оцепенение. Если какой-нибудь невинной душе суждено слететь с дороги под чудесным весенним дождем по масляной пленке, неспособной впитаться в тротуар и попросту собирающейся в лужицу там, где резина касается дороги, очень важно, чтобы в этом масле моего не было ни капли. Чтобы в этом новом бедствии не было моего участия.

То, что прогноз погоды не обещает дождя, на мой взгляд, не имеет значения.

Только подумайте: никакого дождя не обещали в тот вечер, когда Лорри ушла от нас.

Извините, что подбираю эвфемизмы, но я сейчас до того чувствителен, что правду воспринимаю как вид жестокости.

Короче. Я отложил посещение до той поры, когда смогу быть уверен, что у меня не подтекает масло на дорогу и я ничем не осложняю вождение какой-нибудь невинной душе, едущей следом за мной или последующей тем же путем позже. Душе, возможно, незаменимо близкой для кого-то. Полагаю, так или иначе, но любой или любая для кого-то незаменимы.

Вы не находите странным, что мы все разъезжаем, повсюду роняя частички самих себя? Масло, смазку для коробки передач, антифриз. Старую резину. Куда ни поедем – везде оставляем ненужные следы. Хорошо, ладно, полагаю, вы скажете: наши машины – это не мы. Но я не столь уж уверен. Точно так же говорят и про собак, а те растут и через некоторое время становятся похожими на хозяев. Только вот и собаки, и машины, по-моему, нечто большее, нежели созданное нами по нашему подобию.

Отчего я так много болтаю? В жизни никогда болтуном не был.

Не знаю, Майра, почему вы меня терпите. Если, само собой, считать, что – терпите. Наверное, потому, что вы любили Лорри так же сильно, как и я. Может быть, мы два единственных в мире человека, которые в тот вечер так много утратили. Людей связывают узы по всяким разным причинам. Почему бы и не по такой?

Скорее всего, я напишу, когда повидаюсь с Видой. Мы можем сравнить наши впечатления. Несомненно, поймем, как вы были правы.

Всего вам наилучшего.

Ричард


Дорогая Майра,

у Виды я еще не был. Жульничаю. Пишу раньше.

Я должен кое в чем признаться.

Я не переношу лактозу. А, как вам, само собой, известно, у Лорри такой проблемы не было. Вот и держали мы всегда в доме оба вида молока. Только в тот вечер такого, какое пил я, не оказалось. Глупо, если подумать, ведь я же взрослый мужчина. Мне тридцать шесть лет. Не десять. С чего мне обязательно нужно молоко за ужином? Обычная штучка из тех, какие рождает привычка.

Всего-то от меня и требовалось – поломать заведенное правило. Сказать: «Ну и пусть. Воды попью».

Только это от меня и требовалось, Майра.

Всего-то и было делов.

Можете себе представить, чем это обернулось и с чем мне всю жизнь теперь жить?

Я произнес эту фразу уже раз триста с тех пор. Я просыпаюсь ночью, выговаривая ее. А до того, как проснуться, уверен, бормочу во сне.

«Я воды попью».

Я мог бы просто попить воды.

Или, уж в самом крайнем случае, почему я сам не поехал за молоком? Ведь нужно-то оно было – мне. Я принес домой кое-какую работу. Сидел в гостиной, работал на компьютере, и Лорри вдруг сама решила выскользнуть из дома и купить того молока, какое пил я.

Я и знать не знал, что шел дождь. Он был до того слабый, что даже по крыше не стучал. Так, полагаю, побрызгал несколько минут. Дождик на склоне осени. Первый за долгое время. Есть какое-то объяснение в физике. Позже, после того как минут десять-пятнадцать лил сильный дождь, масло смыло с дороги. А поначалу… Нет, как такое возможно? Ведь нельзя же из шланга смыть масло с подъездной дорожки к дому. Я пробовал. Только тут что-то связано с первыми минутами дождя. Вода ложится поверх масла. Или что-то подобное. Мне как-то разъясняли. Но с тех пор я не расспрашивал, потому что невыносимо выслушивать это еще раз.

Несвязное какое-то признание. Зато теперь я высказал это другому человеку, может, теперь наконец-то смогу уснуть.

С другой стороны, может, и нет.

С наилучшими пожеланиями.

Ваш зять (я все еще зять?)

Ричард

Утешительный камень

Когда я приехал в больницу, мать Виды, Абигейл, куда-то пропала, ее нигде не могли найти.

Не очень понимаю, почему, но для меня было важно отыскать ее.

Может быть, причина была в ощущении, будто я знаю Абигейл, поскольку получил от нее письмо, где шла речь о возможной встрече нас всех, как только Вида покинет отделение интенсивной терапии. И подавалось это как самая нормальная вещь в мире. Нечто, никоим образом не способное разрушить и без того еле тлеющую жизнь. Будто это удержит кого-то от поспешности. Будто такая встреча не способна причинить боль.

Обратите внимание, я говорю так, будто сам никоим образом не несу за это ответственность. Но я обязан донести правду, а она такова: если б я захотел остаться безымянным, чтобы Абигейл никогда не узнала, как со мной связаться, то смог бы. По сути, анонимность – стандартная практика в донорских договорах. Донорская программа побудила ее написать мне. Но там просто так адресов не дают. Дальнейшему контакту способствовал я. Потом, в тот момент, когда указанный контакт принял мое предложение, я пошел на попятный и стал ощущать, будто мне навязываются.

И все же – я в больнице, готовый к драме.

Почему? Трудно сказать. Но я догадываюсь.

Полагаю, хотелось видеть в этом одну из тех душещипательных историй в вечерних новостях. Жизнь прорастает из смерти, и даже самая жуткая трагедия способна обернуться чудом. И вот она, эта осчастливленная молодая особа, лежит на больничной койке, дышит. Живая! Живое доказательство.

Какая награда для погибшей женщины и ее ввергнутого в горе семейства!

Стоя тогда в голом больничном коридоре, я, верите ли, начинал прозревать, что впереди мне уготовано нечто большее, чем простая встреча. Это будет что-то серьезное.

Может быть, как раз поэтому-то мне и было важно найти Абигейл. Она была мне партнером в самоотречении, и я нуждался в ней. Возможно, с ее помощью я сумел бы отыскать свой путь.

Я даже спросил дежурную сестру на этаже, где лежала Вида, но, насколько той было известно, мамаша отправилась домой.

У меня было два варианта. Вернуться позже. Как будто на поездку в больницу не ушел целый недельный запас моих и без того скудных сил. Или заставить себя войти в палату к девушке одному, непредставленному.

По-видимому, был еще и третий вариант: забыть об этой сомнительной идее. Признать, что я наткнулся на красный свет, возможно, и поделом.

Только такой вариант я отмел, уже пройдя душой точку невозврата в этой истории с Видой.

Решил, что в первый раз увидеться с нею один на один как-то предпочтительнее. Не будет никого, кто мог бы наблюдать со стороны, кто заметил бы, что я заявился с неким намерением, эдаким смутным ожиданием выгоды. Особенно, если такое ожидание окажется ошибочным. Если я сяду в лужу.

Я простоял перед дверью до того долго, что подошли две медсестры и недоуменно на меня уставились. У одной из них застрял вопрос в поднятых бровках. Мол, мне непременно что-то надо. Мне и было надо. Только у них вряд ли такое с собой имелось.

Я вошел.

Ждал, что она будет спать, а она устроилась полусидя, опираясь на подушку, и не сводила с меня темных широко раскрытых глаз. Было в них что-то поразительное, что-то необузданное и жгучее. А я-то ожидал увидеть ее по крайней мере слабенькой и наполовину без сознания. Всего-то несколько дней минуло после такой болезненной операции, может, ее пичкают каким-нибудь сильным болеутоляющим? Если так, то с чего ее глаза выглядят так естественно?

Вообразить не мог, что ей девятнадцать лет, хотя из письма ее матери знал, что так оно и есть. Ее можно было принять за старшеклассницу: весит очень мало, хрупкая. Наверное, на грани анорексии, волосы грязновато-белокурые, может быть, и в самом деле грязные, а может, просто так смотрятся. Под глазами темные круги, тело какое-то странно вялое и бездвижное, лишь глаза живут полной жизнью. Один только большой палец правой руки в движении: как заведенный трется и трется по одному месту какого-то маленького овального предмета.

В вырезе больничного халата виднелась верхушка шрама, воспаленного, бугристого, припухшего. От него в желудке началось жжение, тошнота поднялась так, что захотелось сесть.

– Вы тот самый, – произнесла она. – А?

Я даже не подумал спрашивать, как она догадалась. Мне казалось, что это у меня на лице написано, что в палату я вошел с таким выражением, какое могло быть только у одного-единственного человека в мире.

– Да, – ответил я. – Тот самый.

Подойдя поближе, я сел на жесткий пластиковый стул. Помню смутное чувство разочарования. Точно не скажу, что я рассчитывал увидеть. Что бы оно ни было, я этого не увидел. Просто незнакомка, девушка, которую я прежде никогда не встречал.

Она повернула голову, следя за мной пристальным взглядом. То, как оценивающе она рассматривала меня, вызывало ощущение неловкости, а повести себя так же по отношению к ней я себе не позволял. Ни с того ни с сего задумался, куда устремлялся ее пристальный взгляд, когда я был в каком-то другом месте. Все это было из-за чувства, что в мире существую я один, а все остальное воспринималось сном.

– Моя мамуля не шутила в письме, – сказала она. – Тогда, по правде, все решалось, наверное, в несколько дней. Именно столько мне оставалось до смерти. Вы и впрямь получили возможность взглянуть смерти прямо в лицо. Вы знаете?

– Это потому-то вам понадобился утешительный камень? Ведь это утешительный камень у вас в руке? Так?

Она поднесла камень к лампе, словно собиралась изучить его получше. Или позволяла сделать это мне. Или то и другое.

– Идите сюда, – позвала она. – Хочу вам его показать.

Я придвинулся поближе, не очень-то понимая, что пытался увидеть.

– Видите, какой он вот тут гладкий? – Она указала место большим пальцем. Потом взяла камень за края.

Я глянул пристальнее, но не очень понял, увидел или нет. Может быть, и было чуточку глаже. Разница была не очень заметна.

– Я большим пальцем сделала, – сказала она. – Сточила камень.

Я потрогал подушечку ее большого пальца. Хотелось нащупать, увидеть, есть ли мозоль. Убедиться, что сточилось больше. Кто кого на самом деле побеждал.

Неожиданное касание пронзило нас электротоком. Или на самом деле током только меня прошибло. Как узнать про нее? У нее и впрямь на большом пальце была грубая мозоль вроде тех, которые образуются у гитаристов на кончиках пальцев.

– Это с водой схоже, – заметила она. Я понятия не имел, что было за сходство с водой. Я ничего не замечал. – Ведь и не подумаешь, что вода может сточить камень. А она это делает. Просто на это требуется время. Я хочу посмотреть, сумею ли протереть маленькое углубленьице прямо в центре камня. На это, может, немало времени уйдет. Но время у меня есть. Теперь есть.

– Я должен идти, – выговорил я.

– Вы верите в любовь с первого взгляда?

Не колеблясь, я выпалил:

– Нет.

– Нет? Нет?! Вот не думала, что у кого-то хватит цинизма сказать «нет».

Ее большой палец вновь принялся совершать привычные круговые движения по утешительному камню. Полагаю, если кто поставил целью протереть ложбинку в твердом камне, то отвлекаться от этого занятия не стоит.

– Все же остаюсь при своем, – сказал я. – Только это не цинизм. Как раз напротив. Во мне слишком много почтения к любви, чтобы поверить в такое. Я не признаю даже понятие страстной влюбленности. Ее безумную составляющую, я имею в виду. Всем нам уж слишком бы повезло, если б любовь была тем, в чем мы раз – и оказались. Вроде: «Забавная со мной штука сегодня случилась. Шел по улице, споткнулся и в какую-то любовь шмякнулся». В любовь не шмякаешься без ума, к ней восходишь. Тут требуется тяжкая работа. Вот почему я убежден, что нельзя полюбить того, кого не знаешь. Любить и значит знать того, кого любишь.

Тут я остановился, перевел дух. Такое ощущение, словно с похмелья поплыла голова, будто я и не в палате вовсе, так случалось в последние дни. Еще я понял, что наговорил куда больше, чем нужно было.

В последнее время слишком много болтаю. В тех редких случаях, когда рядом есть слушатели. А я болтуном никогда не был.

Все меняется.

– Значит, мне надо вас узнать, – сказала Вида.

Дверь палаты распахнулась, вошла какая-то женщина. Я понял, что это Абигейл, мать Виды. Ошибки быть не могло. Я заранее знал, что так будет.

Я вскочил на ноги, будто меня поймали на преступлении.

Мамаша запрокинула голову, словно вопрошая, наверное, надеялась, что я сам представлюсь, не заставляя ее доходить до такой грубости, чтобы спрашивать.

– Ричард Бейли, – сказал я.

Лицо у нее смягчилось, Абигейл поспешила пересечь палату, она широко раскинула руки и обхватила меня. И не отпускала. Я неловко стоял, не слишком усердствуя с ответными объятиями. Через некоторое время мне удалось просунуть ладонь ей на спину, эдак по-братски похлопать, и она выпустила меня на волю.

Я понял, что все это время не дышал.

Абигейл была маленькой, низенькой, ей приходилось по-журавлиному вертеть шеей, запрокидывать голову, чтобы заглянуть мне в лицо. А я не из великанов. В ее глазах читалось многое и многое предназначалось мне. Мне все это было не нужно, и я отвел взгляд.

– Вы получили мое письмо, – сказала она.

– Да. Спасибо вам за него.

– Я говорила совершенно искренне, мистер Бейли, хочу, чтоб вы знали это. Мы так соболезнуем вашей утрате. Нам бы не хотелось, чтоб вы сочли, будто оттого, что нам она пошла на пользу, мы не сочувствуем вам.

– Я так не считаю.

Я ощутил потребность убраться вон. Желание вернуться в свое замкнутое состояние. Мне захотелось оказаться дома, укрыться покрывалом – и чтоб никто меня не рассматривал. Я чувствовал, что не в силах выдержать этого.

Во мне кончилось горючее.

– Мне такое и в голову не пришло бы, – сказал я. – Вы сами чуть не потеряли любимого человека, так что, наверное, понимаете лучше других.

Я двинулся к двери.

– Вы же не уходите? – воскликнула Абигейл.

– Приходится. Я еще приду. Я вернусь, когда… Мне просто необходим свежий воздух, – произнес я. – Или еще что.

В двери я оглянулся на Виду, и, само собой, она все так же пристально смотрела на меня. Глаза по-прежнему были единственным, что жило полной жизнью, а большой палец – единственным, что двигалось.

– Спасибо за сердце, – произнесла она.

Поразительно простые слова среди этой взметнувшейся круговерти жизни, смерти и признательности.

– Носите на здоровье.

Я повернулся, направляясь к выходу. Но потом, по причине, которую трудно объяснить, еще раз глянул через плечо.

Вида держала какую-то книжку без названия на обложке и взяла ручку. Стало немного любопытно. Уж не ведет ли она дневник своей жизни? Может, торопится записать подробности нашей встречи, пока они не забылись?

Я не стал оставаться, чтобы узнать.


Я проехал сорок миль до дома и завалился спать на двое суток.

Пока лежал, задумался о дневниках. Я их никогда не вел. Никогда и не думал о таком. Есть ли в них утешение? Должно быть, иначе люди не утруждали бы себя писаниной. И все же не было уверенности, что я способен представить, в чем это самое утешение таилось бы.

С другой стороны, можно ли вообще правильно представлять себе утешение, в особенности если вокруг совершенно новый и неизведанный мир?

Допустим, я до сих пор не уверен, видел ли я в руках Виды дневник или это было нечто другое. Но сегодня утром, выбравшись наконец-то из постели (два дня спустя), я решился выйти из дому, купил эту записную книжку и сделал заметку о моей встрече с Видой и Абигейл.

Честно, не могу сказать, стало ли мне легче. Захватывает – это точно. Есть что-то в том, чтобы поведать историю, даже себе самому, это будит в нас желание продолжать повествование.

А вот утешение… Думаю, потребуется гораздо больше, чтобы прийти в норму.

Будет ли продолжение моей истории с Видой и Абигейл? Я не только не знаю этого, но и не уверен даже, чего бы хотел на самом деле.

Впрочем, так, на всякий случай, книжицу я купил довольно толстую.


Дорогой Ричард,

все гадаю, не попытаться ли мне еще разок отговорить тебя от поездки на встречу с этой девушкой.

Вот что меня беспокоит.

Ты спросил, верю ли я в то, что сердце и вправду вместилище всех человеческих чувств. У меня нет уверенности, что ты помнишь, но, когда я приехала на похороны, ты спросил меня об этом. Просто ни с того ни с сего.

Сомневаюсь, что я действительно в это верю. Сомневаюсь, что прежде вообще задумывалась о таком.

Поначалу я не придала значения твоему вопросу. Или, во всяком случае, чуть-чуть. Я приняла это за обычную любознательность.

Но вчера, ложась спать, я свела это кое с чем еще, что ты сказал мне там, на похоронах. Стоило ли собирать твои слова вместе? До сих пор не знаю. Но меня беспокоит то, до чего могут довести такие мысли.

Ты говорил, что однажды смотрел какую-то передачу, год или около назад. Про людей с пересаженными органами. Им казалось, что они ощущают какую-то связь со своими донорами, людьми, маленькие частички которых носят в себе. То неясное воспоминание, то любимая еда.

Ты помнишь, как говорил об этом?

Мне пришло в голову, что, возможно (только возможно!), ты способен придать слишком большую эмоциональную значимость сердцу Лорри. Словно бы оно в силах по-прежнему любить тебя так, как любила она. Как будто это рисованное сердечко с открытки на Валентинов день, а не настоящее. Но оно – орган, Ричард. Всего лишь орган. Оно качает кровь, вот и все.

Прошу извинить, что изъясняюсь так прямо. Помнится, ты признался, что правда для тебя сейчас – разновидность жестокости. Но на самом деле по этой причине и я пишу это. По-моему, лучше уж услышать это от меня, нежели доводить себя до вскрытия вен.

Ты сейчас очень раним, Ричард. Мы понесли ужасную утрату. Не ходи на встречу.

Это всего лишь орган, Ричард. Он не несет в себе ничего, кроме крови. Теперь – чьей-то чужой.

С любовью и извинениями,

твоя теща (да, по-прежнему)

Майра


Майра, дорогая,

вы уверены?

Есть ли хоть малейший шанс, что вы ошибаетесь?

К тому же уже слишком поздно. Простите.

Не могу сказать вам, кто прав, а кто неправ в этом деле, потому что присяжные все еще совещаются.

С наилучшими пожеланиями,

Ричард

Резина и дорога

Вида позвонила мне из больницы. Поздно, почти в час ночи.

– Я вас разбудила? – спросила она.

Само собой, разбудила.

– Откуда вы узнали номер телефона?

– Он же… в справочнике?

– А-а. Правильно. Так и есть. Вида, что у вас на уме?

– Просто я думала про фразу: «Где резина сходится с дорогой». По-моему, она из какой-то старой рекламы шин. У меня была как-то одна приятельница по переписке, которая, случалось, пускала ее в ход… Ну, знаете. Типа фигура речи. Она говорила: «Ага, тут-то резина и сходится с дорогой». Она имела в виду итог. Мол, к этому-то суть дела и сводится, понимаете? И это еще одно выражение, о котором я раздумываю. Суть дела. Оба они обозначают что-то и вправду важное. Я просто подумала, что фраза с резиной поинтереснее… из-за того, что случилось с вашей женой.

Мы оба надолго замолчали.

– Что ж, совершенно точно: конечный итог настал, – сказал я.

Фраза недвусмысленно означала конец разговору.

Затем, решившись придать ему иное, более чистое направление, я произнес:

– Хотел вас спросить, ведете ли вы дневник.

– Да-а, веду. Впрочем, я зову его пустой книгой. Но не должна. Потому как она больше не пустая. Мне ее Эстер подарила. А вы?

Как будто мне само собой известно, кто такая Эстер. Словно все подробности ее жизни очевидны.

– Вообще-то, – сказал я, – да. Веду.

И уж готов был признаться, что начал совсем недавно, что эту привычку я перенял от нее. По-моему, я напрашивался на какие-то указания. Как будто в этом было нечто большее, чем делал я. Как будто мне нужен был эксперт, чтобы вывести на верный путь.

Не успел я пуститься в объяснения, как она произнесла:

– Ничего себе! Это и вправду круто. У нас есть что-то общее.

И тут я не смог разочаровать ее.

– Вы приедете еще раз навестить меня? – спросила она, так и не дождавшись ответа.

– Да. Но прямо сейчас я снова отправлюсь спать.

– Обещаете, что приедете?

– Да.

Пообещал, чтобы покончить с разговором. Может быть, поеду, а может быть, нет. Только я четко знаю, что выбор за мной. Я мог дать слово, но все же не сдержать его. Мог попросту нарушить обещание. Люди так все время делают. Но не я. И все же нарушенное обещание вполне обычное явление.


Вида позвонила мне из больницы. Было поздно. После двух.

Спустя пять дней. Пять. В точности. Я считал.

– Вы же обещали, – сказала она.

– Не обещал, что приеду через пять дней или раньше. Просто, что приеду.

– Так вы же сказали, что навестите меня в больнице. А если вы прождете еще дольше, я буду дома.

– Нет. Я не так сказал. Вы спросили: «Вы приедете еще раз навестить меня?» – и я сказал «да».

А не слишком ли я увлекся разбором слов? И, коль скоро речь зашла об увлечении, не выдаю ли я себя с головой вниманием, какое уделяю всякому и каждому слову в нашем общении. Может быть, она посчитает, что у меня просто фотографическая память. Может быть, она и не подумает, что я воссоздаю разговоры вместо сна.

– Мне сейчас скучно, – произнесла она. – Лежать в больнице такая тоска. Вы хоть представляете себе, как долго я уже тут?

– Хм. Нет. У меня со временем как-то не очень ладится.

– Ну так я тут целую вечность. Попала еще почти за месяц до операции. Пожалуйста, приезжайте ко мне завтра.

– Возможно, – сказал я.

– Так не годится. Обещайте.

– Нет. Обещать не могу.

– Но вы же уже это сделали. Вы мне уже дали обещание. Вы же не можете забрать обратно. Так нечестно.

– Постараюсь изо всех сил. Я стараюсь как могу, Вида. И это все, на что я способен.

– Почему это так трудно для вас? – спросила она.

Это меня разозлило. И больше, чем я мог себе представить. Какая-то ерунда, а мне пришлось объясняться. Столько сил попусту.

– Вам не очень-то ведомо горе, – сказал я. – Ведь так?

Сразу же молчание в трубке. Потом:

– Мне не очень-то ведомо горе? Вы так только что сказали? Это мне-то горе неизвестно? Мне?! Да это все, что мне вообще известно. Не ведомо мне как раз почти про все другое.

– Это многое объясняет в таком случае, – заметил я.

– Что объясняет?

– Возможно, почему вы с трудом распознаете горе, когда сталкиваетесь с ним.

– Обещайте мне, что приедете.

– Хорошо, – отозвался я. – Обещаю.

Какой же я идиот! Раньше я таким не был. Или по крайней мере уверен, что не был. Зато теперь – стал. Это одно из весьма немногого, что мне известно наверняка.

Следующим вечером я доехал до больницы и встал на автостоянке.

А дальше – ни-ни.

Был довольно поздний вечер, что само за себя говорило: время посещений уже заканчивалось. У меня в запасе оставалось всего около пятнадцати минут.

Солнце нельзя сказать чтобы стояло все еще высоко, но того, что оно заходило, тоже не скажешь. Оно сияло над больничной кровлей, слепя мне глаза. Я прикрыл их ладонью, что не очень-то помогло, если вообще подействовало.

Понял: в здание я не войду.

Поднял взгляд на окно, любое из которых могло быть ее.

Поймал себя на том, что стал дышать осознанно: напоминал самому себе о каждом вдохе-выдохе, да так сосредоточенно, будто иначе организм мог бы разойтись по швам (готов поклясться, что это было недалеко от истины), и тосковал по дням, когда дышал вполне естественно, совсем о том не думая.

В раме одного из окон виднелась какая-то фигурка. Пациентка, посетительница. Откуда мне знать? Я стоял не настолько близко, чтобы увидеть. Могла бы быть даже Вида: нет доказательств, что не она. Только, похоже, шансов на такое совпадение не было.

Потом до меня вдруг дошло, что эта фигура меня видит куда лучше, чем я ее: меня-то солнце заливает ярким светом и глаза мне слепит. Предположим, это была она. Вида или нет, только я почувствовал себя уязвимым. Обреченным на неудобство. Мне вдруг показалось, будто шагаю по не совсем замерзшему озеру. Чувствую, как подается лед. Гадаю, не станет ли следующий шаг тем, когда я провалюсь. Под воду уйду.

Залез обратно в машину и поехал домой.

Я либо жуткий трус, либо наконец-то образумился. Зависит от того, кому, Виде или Майре, дать право вынести решение. А если бы такое право было у меня? У меня либо собственного мнения не бывает, либо я разрываюсь. Либо мнение мое разрывается.

Полагаю, это за посещение не засчитывается.

И, как мне кажется, не считается, что обещание сдержано.


Вида позвонила мне из больницы. Было еще рано – для нее. До девяти часов.

Я все это время не сидел дома.

– Я вас видела, – сказала она.

– Могли и ошибиться.

– Нет. Я не ошиблась. Я в окно смотрела. Я всегда в окно гляжу. Единственное, куда я еще в силах смотреть. Мне даже эти жуткие больничные стены видеть больше невтерпеж. Они меня с ума сводят. Они меня убивают.

– Вы скоро будете дома.

– Я видела вас на стоянке. Почему вы не пришли?

– Трудно понять, что видишь в такой дали.

– Откуда вы знаете, с какого расстояния я вас видела?

– Вида, я устал. Я собираюсь ложиться спать.

– Почему вы не пришли?

– Мне незачем объясняться перед вами.

– Но вы же обещали, что придете.

– Это мне урок на будущее.

– Так нечестно. И если вы скажете, что вся жизнь нечестная, то я завизжу.

– И не собирался такого говорить.

– Что ж тогда вы собирались сказать?

– Собирался сказать: «Спокойной ночи, Вида».

– Вы знаете, что я вам снова позвоню.

– Да, – ответил я. – Это я знаю.


Дорогая Майра,

наверное, мне следовало послушаться вас. По-моему, вы были правы.

Любящий вас

Ричард


P.S. Впрочем, на самом деле я не считаю, что все это связано с вопросом, который я вам задал на похоронах. Не думаю, что я настолько потерян, что уверовал, будто вся любовь, какую Лорри накопила за целую жизнь (в особенности любовь ко мне), все еще обитает в сердце. По-моему, тут западня попроще. У Виды есть частица Лорри. Настоящая частица женщины, которую я люблю. Внутри. Живая. Бьется. Она ее носит. Разве это оставило бы кого-то равнодушным?

Надеюсь на это. Хочется верить, что хоть я и полностью растерялся, но я не совершенно потерянный.

Кстати. Сказанное мною про связь с сердцем – это правда. Насколько я знаю. Во всяком случае, в определенной степени это правда. За исключением того, в чем это неправда. Если исключить рассмотрение в свете того своеобразного феномена, при котором что-то может быть правдой и неправдой одновременно.

Боже праведный. Послушайте меня. Я стал адвокатом конфликтующих реальностей. Или, может быть, это избыточно. Может быть, только такого рода адвокаты и существуют.

Боже, помоги нам всем.


P.P.S. Сегодня я сложил в коробки одежду Лорри. Только и всего. Надеюсь, вы не ждали от меня большего. Просто уложил все в коробки. Перетянул их клейкой лентой поверху. Я не вынес их из дому или еще что. Этого мне никогда не сделать.

Будем разумны.


Ричард, дорогой,

поверь, пожалуйста, что мне нет никакой радости оказаться правой в таком деле.

В твоих объяснениях есть смысл. Часть из них даже правдива.

Только мне все еще не дает покоя один вопрос: а как быть с той пожилой женщиной, которой достались роговицы Лорри? Почему ты не отправляешься заглянуть в ее глаза?

Взаимно любящая тебя

Майра


P.S. Интересное совпадение. Ты паковал коробки и стягивал их лентой. Я же разрезала скотч на коробках и выкладывала из них все. Ну, из одной коробки, во всяком случае. Сегодня прошлась по чердаку и нашла целый ящик с фото девочек в детстве. По-моему, больше, чем на половине из них есть Лорри, снятая еще ребенком. Разумеется, они очень много значат для меня, и я бы никогда не смогла расстаться с ними целиком. Но готова поделиться ими с тобой.


Майра,

о да, прошу вас! Прошу, все, что сможете подарить мне. Столько, сколько сами позволите себе отдать, благодарю вас. Это так много значило бы для меня.

Понимаете, я тяну со своей стеной. Позавчера пошел на гаражную распродажу и накупил целый ящик фоторамок самых разных размеров. В большинстве 8×10[4], но вообще-то всего понемногу. Выбор велик, а набрал я всего почти даром. Цены классической гаражной распродажи. Что немаловажно, поскольку, само собой, я не работаю.

Пока нес покупки до дома, то в тот момент был почти счастлив. В общем.

Зато потом пришел домой и выяснил, что у меня совсем немного фото без рамок. Я не позаботился проверять. Хотелось думать, что мои фотозапасы неисчерпаемы. Бездонны. Едва не до того доходило, что я себя обманывал, полагая, будто еще больше фотографий появится, словно бы по волшебству, на дне темного ящика комода или на компьютере.

Едва, но не доходило. Уж не настолько я плох.

Глупо, да?

Я тянул с добавлением фотографий на стену. Дошел до одной в день. И я понимаю, прозвучит безумно, но меня ужасал тот момент, когда мне придется остановиться. День, когда я увижу, что не осталось фотографий, которые следовало поместить в рамку и повесить.

Я чувствую себя сумасшедшей Сарой Винчестер, построившей свой безумный Таинственный дом Винчестеров[5] (неприятно близко к месту, где я жил), чтобы задобрить призраков всех душ, погибших от пуль, вылетевших из винтовок «винчестер». Все достраивала и достраивала его, совершенно не желая завершения из страха перед тем, что произойдет, если она когда-нибудь прекратит строить.

Не знаю, что, по ее мысли, должно бы произойти. То есть не совсем правда, что не знаю. Должен знать, как и любой, кто работал там гидом, когда учился в старших классах (Майра, я вам об этом когда-нибудь рассказывал?). Я до сих пор наизусть помню свои пояснения экскурсантам по всему маршруту. Но я не могу вам сказать, что в действительности было у сбрендившей старухи на уме и каких бед она боялась, если когда-нибудь остановится.

Знаю только, что был бы по-настоящему признателен за фото Лорри.

Что бы я без вас делал, а, Майра?

Премного благодарный и сильно любящий вас

Ричард


P.S. Сегодня позвонил Роджер. Из университета. Похоже, ему хочется, чтобы у моего отпуска уже появилась конечная дата. Как будто я могу попросту, невзирая на горе, определить день, когда полегчает до того, что я снова смогу работать. А еще полагаю, он хотел, чтобы я взял да и огласил ему эту дату. Все это совершенно нелепо, но в то же время и полностью подавляет. Под конец нашего разговора я раз-другой только что трубку не бросал. Может быть, мне понадобится новая работа, когда я буду готов возобновить преподавание. Или, возможно, он проявит понимание. В данный момент не нахожу в себе ни клеточки, которая пришла бы от этого в волнение.

P.P.S. Еще раз благодарю за фото. За все, какими вы позволите себе поделиться.

Провода

Все еще в пижаме и халате я пошлепал наружу забрать почту. Босой. Нечесаный.

Признание далось бы легче, если бы почту доставили утром. Давайте на минуту сделаем вид, что именно утром это и произошло.

Не спеша я открыл почтовый ящик. Будто в нем могли находиться яд, или взрывчатка, или, еще хуже, что-нибудь, требующее действий, например какой-нибудь счет.

Внутри обнаружил отпечатанную в типографии листовку о пропавших детях. «Вы не видели меня?» Я не видел, но что-то сжалось в груди. Все эти утраты… Потом сообразил, что родители могут по крайней мере надеяться, что снова встретят своих детей, и сочувствие пошло на убыль. Или, во всяком случае, притупилось. Отвратительно, но – так и было.

Под листовкой находился какой-то каталог и толстый большой конверт экспресс-почты, как я понял, от Майры. Правда, в обратном адресе имени не было, но я узнал название улицы, да и никого больше в Портленде я не знаю.

Сердце забилось слишком часто. И – болезненно.

Я понес конверт в дом и вскрыл его, все еще стоя в гостиной. Извлек объемную пачку любительских снимков.

Правду сказать, развернуть их веером и рассмотреть не получилось: не было на что положить. Попытался, но кончилось это тем, что часть фотографий разлетелась. Ну, я и рухнул на колени. В буквальном смысле – рухнул, даже больно стало. Впрочем, болью отдавалось все.

Я разгреб снимки перед собой.

Не сказал бы даже, что рассматривал их один за другим. Просто оставил рассыпанными перед собой наподобие какого-то языческого идола, и оставался стоять перед ним на коленях, и…

И ничего.

Просто стоял там. На коленях. Перед ними.

Я бы предпочел сообщить, что рыдал, как дитя. По правде, я никогда не плачу. С какой любовью рассказал бы я о чувствах! Только, по-моему, у меня не осталось ничего. Если не считать пустоты. Просто пустота небытия, которая, так и кажется, распухает в груди, давит. Такой громадной массе небытия, чтобы развернуться, необходимо пространство.

В последнее время у меня появилось ощущение, как будто смерть Лорри тряхнула меня так, что вырвала мой провод с вилкой из розетки в стене. Вот и нет теперь ничего. Никакого источника энергии.

Или, может быть, Лорри и была той питающей станцией, к какой я был подключен. Если не считать, что я ходил и говорил еще до того, как встретил ее.

Но, может быть, встреча с ней изменила все.

Не могу сказать, сколько времени прошло, прежде чем я сумел собрать снимки. Мне показалось, что час, но, может, всего лишь минута. Понятия не имею. Если я не способен даже назвать или обозначить то, что творилось в моей собственной груди, как можно доверять мне в том, что касается времени?

Через некоторое время (понятия не имею, во сколько) я отделил-таки четыре снимка. Безо всякого особого разбора. По сути, я выбрал те, что лежали на ковре изображением вниз.

Остальные я осторожно собрал и опустил обратно в тот же конверт, более или менее не просмотренными. По меньшей мере, нерассмотренными. Ничто не бросилось в глаза, ничто не запомнилось.

В моем безумии есть метод. Что, само собой, не делает его менее безумным. Просто оно проявляет постоянство, что лучше, чем ничего.

Когда смотришь на какую-нибудь фотографию слишком много раз, или чересчур долго, или и то и другое вместе, то теряешь ее. Она западет в память. Наизусть. И какое бы чувственное воздействие она на тебя ни оказывала, оно уменьшается вплоть до никакого. После можешь часами пялиться на нее, стараясь воссоздать первоначальный эффект, но от этого только хуже становится.

К тому же получить новые фото Лорри, которые я никогда не видел, было событием до того монументальным, что мне было невыносимо предвидеть, как оно закончится. Хотелось воссоздавать его – снова и снова. Каждую неделю в течение месяцев. По три-четыре снимка за раз.

Или, может, мне пришлось бы уменьшить их количество еще сильнее. До двух за раз, а то и до одного.

Я перевернул те, что держал в руках.

На первом снимке Лорри было лет пять-шесть. Объектив подловил ее вместе с двумя сестренками и выводком недавно родившихся котят. Я рассматривал, как цвет волос сестер сливался в один. Три девочки были настолько похожи, что различались только по росту, и я вглядывался в их волосы цвета темного меда, остриженные одинаково коротко. Лорри протягивала руку к спинке взъерошенного котенка.

Я перевернул следующее фото.

Лорри в возрасте двух-трех лет, одна, одетая в узорчатое платье, доходившее ей лишь до половины поразительно худых бедер. Застенчиво улыбается, глаза потуплены. Позади нее дверь, по-видимому, какой-то крепости или замка. Что-то вроде фото на отдыхе.

Третий. Лорри в возрасте тринадцати лет, или, может быть, пятнадцати, или где-то в этом пределе, стоит между родителями, одетая, похоже, в платье из шифона, которое не идет ей ни чуточки. И кажется, она это тоже понимает. Ее явно вырядили по какому-то случаю, и от этого она чувствует себя как рыба, вытащенная из воды, и это заметно. И опять: взор потуплен, глаза никак не хотят смотреть в объектив.

Я немного помедлил, прежде чем перевернуть четвертый снимок. Гадал, а вдруг на нем она глядит прямо в фотоаппарат. Так вся и брызжет уверенностью.

Перевернул.

Лорри с двумя сестренками. Очевидно, отправляются на какую-то вечеринку или на колядование в Хеллоуин. Сестры Лорри обрядились в призрака и ведьму. Лорри же единственная из трех выбрала костюм, не имевший отношения к ужасам. Пират. Лорри была пиратом. Такой я бы мог ее снять. Я видел в ней пирата, уверенного, самодовольного. Готового стать победителем. Но на фото она уставилась глазами (простите, одним глазом, другой был скрыт под черной повязкой) в пол.

Лорри в детстве была застенчива? Ей трудно давалась уверенность в себе?

Впервые за долгое время я был потрясен до глубины души. То есть я еще был способен что-то ощущать. Она была так уверена в себе, когда я познакомился с ней, каких-то жалких девять лет тому назад. И это одно из того, что привлекло меня в ней. Такое приятное чувство: она знала, куда идти, – почти всегда, почти инстинктивно, даже если я не понимал.

Если бы она была застенчивой молоденькой девушкой, я должен был о том знать. Почему не знал? Почему не спрашивал?

Почему не встретил ее раньше?

Я отправился обратно в постель и долго спал, готовясь вставить в рамки четыре фотографии и повесить их на стене.


Я сидел, неудобно опершись спиной о неудобную спинку неудобного стула и неотрывно смотрел в окно, избегая тем самым глядеть в лицо Абигейл. Столики в кофейне были из тех, что высоко вздымались над полом так, чтобы пользоваться ими можно было и стоя. От этого и стулья были до странного высоки, с перекладинами, куда ставить ноги. Но Абигейл не дотягивалась до перекладины, а потому болтала ножками, как малышка-детсадовка. Она одергивала платье, часто переминалась с боку на бок, жестом руки выражая досаду, что не в силах не обращать внимания на такое неудобство.

– Спасибо, что согласились встретиться со мной, – сказала она.

– Не стоит благодарности.

– Из сказанного в сообщении я знаю, как вам, должно быть, тяжело выбираться из дому и хоть что-то делать.

– Да, – кивнул я. – Так и есть.

– Ну вот… Так что спасибо, что пришли сюда встретиться со мной.

Только я уже однажды отпускал ей грехи, и казалось слишком утомительным делать это еще раз. Людям следовало бы объединять свои запросы на меня. Ни в коем случае не растрачивать мои ресурсы сверх необходимого.

Я вновь глянул в окно.

– У вас есть дети, мистер Бейли?

– Ричард, – поправил я.

Еще один пример: я уже в третий раз попросил называть меня Ричардом.

– Ричард.

– Нет. Детей у меня нет.

– Ваша жена не хотела детей?

– Она работала с ними. Учительницей была у четвероклашек. Так что детишек она любила.

– Приходилось.

Влезла. Перебила, в общем-то.

– Но порой мы задумывались, а не причина ли ее большой любви к ним то, что просто нужно было проводить с ними требуемое количество времени. Если вы понимаете, о чем я. Она узнавала их, радовалась им, но ей также надо было отправлять их по домам. Не скажу, что она намертво была против детей. Мы говорили об этом. Полагаю, считалось, что у нас впереди еще много времени, чтобы прийти к решению.

Абигейл опустила взгляд в чашку с чаем и дала себе помолчать. Своего рода натужная (или, по крайности, вынужденная) почтительность. Потом заговорила:

– То, о чем я скажу дальше, возможно, трудно будет понять, если у вас никогда не было ребенка. Да и на самом деле даже если бы у вас были дети, то никогда не было смертельно больного ребенка. У большинства людей таких не бывает. Так что, возможно, это трудно будет понять. Только с самой первой ночи, когда родилась Вида, меня убеждали готовиться к тому, что я ее потеряю. Но если ты мать, то в тебе есть та часть души, которая неспособна этого принять. Даже если знаешь: ты ничего не сможешь сделать. Просто невозможно принять все как оно есть. Никак нельзя. Вот и вкладываешь все силы до капельки в поддержание жизни своего ребенка. А через некоторое время начинаешь чувствовать, что на самом деле именно ты поддерживаешь в ней жизнь. Вы понимаете. Одной лишь силой воли.

– Вы, стало быть, клоните к тому, что попались в ловушку собственных мыслей.

– По-видимому, это можно назвать и так.

Меня потянуло домой, и я попробовал не обращать на это внимания. Но, одновременно с этим, это подхлестнуло к честности.

– Мне не ясно, в чем вы пытаетесь меня убедить.

– Я чувствую себя виноватой.

– В чем это?

– У меня ощущение, будто я желала, чтоб кто-то вовремя умер, чтобы спасти Виду. Кто-то безымянный, безликий. А ведь она не была такой. Она была вашей женой, и вы любили ее.

Я сделал глубокий вдох. Сказать правду, совсем не выглядело справедливым то, что я должен спасать Абигейл, а не наоборот.

Я тщательно обдумывал фразы, говорил осторожно. К тому же, как заметил, медленно. Словно был обязан быть точным.

– Лорри погибла потому, что дорога была скользкая и она скатилась с нее. Еще потому, что место, где она соскользнула с дороги, находится на седловине холма на краю крутого обрыва. Вовсе не потому, что вы чего-то там желали. Без обид, Абигейл, но вы не настолько могущественны.

Я умолк, чтобы посмотреть, не обиделась ли она. Вместо этого она выглядела обнадеженной.

– Вы, значит, клоните к тому, что чувствовать за собой вину я не должна.

– Не мое дело указывать, как вам себя чувствовать. Но, смею вас уверить, в действительности нет ничего, что могло бы вызвать у вас чувство вины.

Абигейл глубоко вздохнула и улыбнулась. И тогда я понял: она получила то, за чем пришла.

– Вы, значит, для этого хотели повидаться со мной, – сказал я.

– Частично. Еще я хотела задать вам вопрос.

Я крепился. Молился, чтоб это не оказалось тягостно.

– Хорошо.

– Почему вы пошли на донорство?

– Разве не всякий поступил бы так же?

– О, Бог мой, нет! Вы даже представить себе не можете, мистер Бейли. Ричард. Не можете даже представить, сколько людей предают земле совершенно здоровые органы, когда кто-то в их семьях умирает. Иногда даже вопреки пожеланиям самого человека. Когда ваш ребенок лежит на больничной койке при том, что жить ей осталось, может быть, всего несколько дней, это ввергает в невероятное огорчение. Даже выразить не могу, насколько это огорчает. Это не давало мне покоя днями напролет, я настолько выходила из себя, что не могла спать.

– Полагаю, это форма неспособности выбросить что-то из головы, – сказал я.

– Почему вы пошли на донорство?

Я припал губами к чашке с кофе. Устроил представление: мол, выторговываю время на обдумывание. Если по правде, то этого я еще ни разу словами не выражал.

– Я полагал, что это не окажется так уж бесполезно.

Абигейл кивнула и ничего не сказала.

– Нет, подождите, – сказал я. – Я знаю. Только что до меня дошло. Знаю, почему я согласился на донорство. Я хотел, чтобы люди никогда не забыли ее. Как можно больше людей. А так я думал: вы никогда не забудете ее, и Вида не забудет. И любой, кто любит Виду. И женщина в Тибуроне, в Калифорнии, которой достались роговицы Лорри, она никогда не забудет, как и ее семейство и все, кто любит ее. И я мог бы и другие органы передать, только… Я хотел, чтобы как можно больше народу думало о Лорри всегда и постоянно. А не просто пережили – и забыли.

Абигейл завозилась на высоком стуле.

– Уж я-то ее точно никогда не забуду, – сказала она.

– Разве это плохой повод?

– Не существует плохих поводов. Что бы ни двигало людьми пойти на донорство, это большое дело.

Затем наступило неловкое молчание.

Абигейл допила чай, и я уж совсем было собрался дать понять, что мне пора идти.

– Вида по-настоящему жаждет еще раз увидеться с вами, – заговорила она. – Не знаю, как вы отнесетесь к еще одному посещению.

– Я тоже не знаю, как отношусь к новому визиту.

– Возможно, она уже завтра днем приедет домой.

– Может быть, я навещу ее утром. При одном условии. Если вы все время будете находиться в палате.

Она попыталась найти ответы на моем лице, но я ничем себя не выдал. «Вы не хотите знать», – думал я.

– Порой с ней затруднительно, – признался я.

К моему удивлению, Абигейл рассмеялась, заметив:

– С ней большинству людей трудно.

– А-а. Хорошо. Есть в ней сила, которая… как бы…

– Она очень напориста.

– Да. Полагаю, именно так. Напориста.

– Буду там все время.

Я согласился попытаться преодолеть себя и нанести визит.

Я определенно не давал обещания.


Дорогая Майра,

Лорри была застенчивым ребенком? Почему она смотрит в пол на стольких снимках? Она была такой уверенной в себе, когда я ее встретил. Такой спокойной. И стойкой. Так отличалась от меня. Я все время терялся, а она всегда мне помогала.

Думаю, это одно из тех ее достоинств, за которые я так любил Лорри. По-моему, в ее присутствии у меня возникало желание расслабиться, потому что она умела все держать в руках.

Мы немного поменялись ролями, полагаю. Но меня это, честно говоря, не заботило. Я не помешан на гендерных стереотипах.

Кстати, об обмене ролями, вот еще один.

Прежде я этого никогда никому не говорил. Без всякой причины. В этом нет ничего предосудительного. Просто это то, о чем не говорят. Это то, что просто делают.

У Лорри был крепкий сон, и она всегда спала всю ночь напролет. Я просыпался через определенные промежутки времени, но, даже если я вставал в туалет, выпить стакан воды или молока, она никогда не просыпалась.

Вот порой я и укладывался головой ей на грудь и слушал, как бьется ее сердце. Лорри всегда спала на спине, и тяжесть моей головы, похоже, не доставляла ей никаких неудобств. Вот я и слушал.

В общем-то, даже не знаю толком зачем. Было в этом что-то утешающее.

Если разобраться, так у меня до сих мысли не возникало, будто Лори знала, что я проделывал такое.

Короче, полагаю, говорю я сейчас о том… О чем я говорю?

Полагаю, говорю я о давних и долгих личных отношениях с сердцем Лорри.

Помогает ли это хоть что-то разъяснить? Надеюсь, да.

Должно помочь.

Большой привет.

Ричард


P.S. Сегодня перечитывал нашу давнюю переписку по электронной почте. И понял, что я уклонился от ответа. Сделал это, думаю, не намеренно. А, черт, само собой, намеренно. Просто неосознанно. Вы спросили, почему я не отправился в Тибурон заглянуть в глаза той пожилой женщине. Но потом стали рассказывать о снимках, и это отвлекло меня. Только, полагаю, я сам хотел того же.

Как бы то ни было, если честно, то ответа нет. Я действительно понятия не имею. Если бы я не отвлекся, то сказал бы что-нибудь вроде: «Отличный вопрос, черт возьми!»

Может быть, это потому, что у меня никогда не было личного общения с глазами Лорри, когда она спала.


Ричард, дорогой,

по-моему колледж очень сильно изменил Лорри. Пока она жила дома, то все время пребывала в тени сестер. У них были сильные характеры. Такой же, полагаю, был и у Лорри. Но к тому времени, когда она подросла, они уже поднабрались опыта. Получилось, что она не могла с ними тягаться.

Но в то же время она была наделена силой, которая отличала ее.

Было такое ощущение, будто в ту минуту, когда она покинула дом и стала жить самостоятельно, она сделалась самой сильной из трех. Она словно бы копила силу. Словно она всегда была наделена силой, просто ждала, когда пустить ее в ход.

Всегда забываю, что ты не знал ее, пока ей не перевалило за двадцать.

Жаль, что не посвятила тебя в то, что ты пропустил.

Любящая тебя

Майра

P.S. Береги себя, Ричард. Я беспокоюсь за тебя.


Дорогая Майра,

а что, если Вида курит?

Почти всю вчерашнюю ночь я не спал. Задремал было на полчасика, а потом проснулся и принялся думать: нет никакого способа увериться в том, что Вида хорошо заботится о сердце. Что, если она курит или не ест ничего, кроме сильно прожаренной пищи?

Я не затем отдал сердце, чтобы с ним плохо обращались.

Но потом пролежал весь остаток ночи без сна, потому как понимал: даже если она плохо заботиться о сердце, я с этим ничего поделать не могу.

Считаете ли вы это нормальной озабоченностью? Или я и на самом деле перегибаю палку?

Клянусь, я больше сам не могу понять.

От этого страшно.

С любовью,

Ричард

P.S. Я тоже за себя беспокоюсь.

Конец ознакомительного фрагмента.