Вы здесь

Мое самодержавное служение. МЕЖДУЦАРСТВИЕ И ВОЦАРЕНИЕ (Николай I)

МЕЖДУЦАРСТВИЕ И ВОЦАРЕНИЕ

Из дневников великого князя Николая Павловича и его переписки с ближайшим окружением [14]

Напечатанная впервые в 1926 году и с тех пор не переиздававшаяся подборка дневниковых записей Николая Павловича сохраняет свой непреходящий интерес и сегодня – как чрезвычайно подробное (буквально по часам) перечисление того, чем день за днем был занят будущий самодержец российский. Благодаря этим записям мы знаем, что жизнь при дворе была отнюдь не цепью увеселительных мероприятий, как еще и сегодня продолжают думать некоторые.

Жизнь царственных особ и их приближенных была непрерывной чередой обязанностей в обрамлении церемониала. Никто не предавался безделью, каждый «знал свой маневр». «Встал в 8 1/4» – типичная запись, с которой начинается информационный дайджест об очередном дне будущего венценосца.

Именно дайджест: любой день Николая Павловича был так насыщен, что у него физически не было времени описывать все, что он делал, – он мог это только перечислить. Кратчайшие упоминания лиц и разговоров (содержание которых почти нигде не расшифровывается), действий и происшествий – не литературное повествование, а каталог событий. Писал он не для нас с вами – для себя.

Однако было бы ошибкой считать, что дневник наследника престола малосодержателен – просто, как всякий архив данных, он нуждается в разархивировании. И те, кто интересуется эпохой Николая I, извлекут немало полезного и интересного из этих скупых записей.

Во-первых, попытка декабрьского переворота изучена так хорошо, что ко многим упоминаемым автором дневника именам и фактам уже имеются комментарии специалистов. Кроме того, XIX век не зря называют веком мемуаров: многие лица, знавшие Николая I, в том числе и упоминаемые в этом дневнике, оставили свои дневники или мемуары, проливающие свет на те или иные аспекты лишь вскользь упоминаемых им сюжетов и обстоятельств.

В любом случае мы надеемся, что подборка дневниковых записей великого князя Николая Павловича за 21 ноября —13 декабря (3—25 декабря по новому стилю) 1825 года никого не оставит равнодушным: это были, возможно, самые напряженные предгрозовые три недели XIX века.


Из дневника великого князя Николая Павловича

Ноябрь

21 ноября (3 декабря). Суббота

Встал в 8 1/2[15]; Сазонов, Эйхен; приказы; Измайловский и драгуны – хорошо; драгунские полковники, затем Бутурлин и Чичерин, поехал с ним в дорожных санях в Ораниенбаум; к себе; Эйхен, говорили; приказы, поехал опять с Чичериным в манеж, смотрел развод 7-й роты Финляндского полка – посредственно, церковный парад и 9-й фузилерной роты Измайловского полка, посредственно, и учебной команды Московского полка; поехал с Чичериным же в казармы, осматривал их и поехали с ним же в Петергоф, задержались посмотреть новые казармы Измайловского; очень хорошо; поехал с ним же в одноконных санях в экзерциргауз[16], смотрел фузилерную роту Измайловского полка, выправку и маршировку без ружей, скверно, и учебную команду батальона – плохо; поехал опять с ним к себе; Эйхен, чай; поехал опять с ним в конюшни первого гвардейского драгунского эскадрона, видел прекрасных новых лошадей и 1-й эскадрон – хорошо, но несколько неповоротливы; снова поехал с ним же к себе, переоделся, обедал с ним; Сазонов, Щербинин и двое Эйхенов; встали из-за стола, разговаривал, поехал с Сазоновым в санях, в город; приехал; у детей, у жены, у себя, у нее; у себя; дежурные офицеры с рапортом, уходят; работал, Брун[17]; у жены, у себя; оделся; у жены; поехал в одноконных санках с Сашею[18] к матушке; три секретаря[19]; кн. Шаховской, говорили; опять поехал с Сашею; у детей; у Кристи[20], очень плоха; свои, у жены, у себя; переоделся, работал с Ивеличем, у жены, ужинали, говорили; у себя, работал, разделся, лег спать (h. p. m. f.).


22 ноября (4 декабря). Воскресенье

Встал в 9; Кавелин, Флам[21], Деллингсгаузен, Мартынов, Сазонов; доклады; Нейдгадт, говорили; Шипов, приказы, в большой передней гр. Гурьев и Толстой – урод; у жены; у себя, говорил с Арбузовым и Гартонгом, работал с Ивеличем; у жены; поехал в выездной коляске с Кавелиным к матушке; парада нет —11 градусов; говорили; прошел к графине[22], говорили; поехал обратно опять с Кавелиным; к детям; жена; у себя, работал; Папа; жена уходит; Флам; работал; принимал Лопухина и Бибикова, об Ангеле[23]; Блудов, Багреев[24], Мольтке и Обресков; дипломаты; у жены; старушка; у себя, переоделся, работал; Папа; сенатор Безродный, уходит; работал; Седжер; у жены; у себя, работал; у нее; обедали вдвоем у окна; матушка; сошел вниз навстречу; жена; Кочетова, затем Пикколо[25]; беспокойство за Ангела – он болен; матушка уходит, провожаю; у себя, Менелас, жена, говорили, уходит; у жены, вздремнул; у себя; Бутов с рапортом; работал, читал; у жены, Varette[26], Julie, чай; играл с детьми в залах; у жены, Varette; у себя, переоделся; у жены; у Кристи; Varette.

Поехал на дрожках в одну лошадь к матушке; ждал; Новосильцов, говорили; вошел; Рюль, матушка очень обеспокоена латинским бюллетенем Виллие, у Ангела желчная желудочная лихорадка; Рюль уходит; говорили; курьер в Таганрог, уходит; говорили; отправляюсь к Потапову, его нет; ждал, его адъютант, говорили; приходит, о болезни новостей нет; отправляюсь обратно к матушке; графиня, Пикколо, говорили; Рюль с переводом бюллетеня, читали, плохих признаков нет, но болезнь тяжела; да сохранит Бог нашего Ангела! Уехал обратно; у детей, Julie ночует у Марии[27]; у жены, говорили, у себя с нею; уходит, переоделся, ужинали, лег спать.

23 ноября (5 декабря). Понедельник

Встал в 9; Брун, уходит; Деллингсгаузен, Лазарев[28], Мартынов; Геруа; доклады, приказы; в большой передней отобрал из моих гренадеров тех, портреты которых хочу сделать; у жены; поехал на одноконных санях с Деллингсгаузеном в дворцовый экзерциргауз; Воинов; смотр 2-го бат. Семеновского полка – великолепно; Дурасов; у матушки, кузен Евгений Виртембергский[29], говорили; те же у него в прежних покоях Анны[30] говорили; иду к графине; Альбедиль, говорили, затем Евгений; возвратился к матушке, говорили; уехал; постоянно беспокойство за Ангела; поехал снова с Деллингсгаузеном в Инженерный замок, сделал обход; поехал дальше с Деллингсгаузеном к дочери Елены[31], ее нет; у Елены; Жуковский, говорили; поехал в [нрзбр. 1 сл.] арсенал, Седжер; поехал снова с Деллингсгаузеном к себе; у маленькой[32], у Кристи; свои, ужены; у себя, переоделся, сошел вниз и поехал с женою на прогулку в двухместной карете; вернулись; у маленькой; у себя; у жены, обедали вдвоем у окна, встали из-за стола, дремал и спал с женою; у себя; Потапов, новости об Ангеле от Дибича от 12-го – то же; написал матушке, уходит; читал; Менелас, говорили, уходит; записка от матушки; Буссе[33], говорили, уходит; у жены; у себя, Флам, одевался; у жены, поехал в одноконных санках к матушке; входит Хилков[34], говорили; чай, Потапов, говорили, уходит; говорили; поехал назад; у детей; у жены, Cе́cile; у себя, переоделся, работал; у жены; Крейтон, говорили; чай, смотрели гравюры, говорили, ужинали, говорили; у себя, читал, разделся, лег спать.

24 ноября (6 декабря). Вторник

Встал в 9; Брун, уходит; Лазарев, Сазонов, Мартынов, Стрекалов, доклады, приказы; у жены; поехал с Лазаревым в одноконных санях в дворцовый манеж; дожидался, Воинов, смотр 2-го батальона Измайловского полка – весьма посредственно; смотрел караул, поднимавшийся в комнату кавалергардов; к матушке, ее нет; у графини, Альбедиль, говорили, ушел; застал матушку в церкви в середине обедни, говорили, уехал раньше конца службы опять с Лазаревым в школу подпрапорщиков, осматривал; поехал с Лазаревым же к себе; у маленькой, у Кристи, очень плоха; у жены; у себя; Лазарев уходит; переоделся, работал с Ивеличем, уходит; жена, уходит; работал; поехал с Сашею в одноконных санях прогуляться, вернулся; у детей; у себя, работал; Папа, уходит, возвращается и уходит; работал, оделся, у детей; жена, поехал с нею в двухместной карете к матушке; обедали, Евгений, графиня, затем – за столом в туалетной комнате, потом Елена и Эльмпт[35]; встали, говорили; дети; снова поехал к себе, у маленькой, у себя, переоделся, работал с Фламом, уходит; у детей; у жены, чай; игра с детьми в залах; у жены, у себя, у нее, читали; у себя, у детей, жена; поехал с нею в двухместной карете к Елене, Эльмпт, кн. Софья[36] и Aline[37], говорили, уходят; болтали; ужинали, говорили; поехал обратно с женою; у детей; у себя, читал, разделся, лег спать.

25 ноября (7 декабря). Среда

Встал в 9, свои; доклады, приказы; поехал в одноконных санях с Кавелиным в манеж; ждал, Воинов, смотр 2-го батальона Павловского полка – посредственно; Чичерин; поднялся к матушке, говорили, беспокоится; прошел к графине, говорили; поехал с Чичериным же к подпрапорщикам, осматривал; поехал с Чичериным в манеж Михайловского замка, гвардейские саперы, уходят; на Матильде 2 провел учение конных пионеров, два эскадрона; недурно; поехал к себе с Кавелиным; у жены; у себя, переоделся; у нее; поехали вместе на прогулку в двухместной карете, вернулись; у детей, у Кристи, очень плоха; у себя; у жены, обедали вдвоем у окна; встали из-за стола; у себя, работал; у жены, чай, иду в залы играть с детьми, вернулся к жене, ее нет; докладывают о Милорадовиче; пугаюсь; у меня, – он докладывает, что получил известие от Дибича, что Ангел очень плох!

Уходит совершенно расстроенный. Матушка посылает за мною. У жены; сказал ей; у себя с нею; Крейтон, она отпускает его. В одноконных санях едем к матушке; она удручена, но покорна. Рюль, Вилламов, побыл и вернулся снова к себе; жена; с нею в двухместной карете к матушке, говорили; матушка дает убедить себя прилечь в ее большом кабинете, зовет меня, очень тоскует; провожу ночь с Эдуардом и Альбедилем в передней.

26 ноября (8 декабря). Четверг

В 7 часов иду к себе с женою и одеваюсь; возвращаюсь снова во дворец, к матушке; она спокойнее; располагаюсь в комнатах Михаила; у матушки, говорили; Евгений; идем вместе в церковь, обедня с молебном; во время него меня зовут, выхожу, говорят, что у Милорадовича хорошие вести; отправляюсь разыскивать его к графине, его нет; встретил его на лестнице, письмо от Дибича, спешу передать его матушке, в церкви [нрзбр. 1 сл.]; преждевременная радость!

Отправился искать другие письма; письмо от императрицы; вернулся к матушке, встречаю ее по дороге; она читает письмо; то же Г[?][38]; спешу прочесть письмо всем, кого встречаю; у матушки, иду немножко отдохнуть; с женою в комнатах Михаила; закусываю и немного отдыхаю; вернулся к матушке; говорил несколько раз с Милорадовичем; постоянно приходил и уходил; матушка хочет отдохнуть; поехал с женою к себе; у детей, у нее; отдыхал; Крейтон; поехал с женою снова к матушке; говорили, простился; жена отправляется; говорили, вернулся в мои старые комнаты; Г[?], говорили, и мои уходят; работал с Фламом и Ивеличем, уходят; немного закусил, уснул одетый.

27 ноября (9 декабря). Пятница[39]

Встал в 8; Перовский, Стрекалов, Г[?]; говорили; к матушке, она еще одевается; у себя; поехал один в одноконных санях к себе, встретил по дороге жену, вернулся к матушке; Бенкендорф, с ним на смотру 1-го батальона Семеновского [полка]; поднялся к матушке; жена; на лестнице догоняет Милорадович, все в порядке; у матушки, она спокойнее, уходил и возвращался несколько раз; Евгений, матушка просит его остаться, тем временем идем к обедне; служба, как вчера; во время молебна Гримм[40] стучится в дверь, выхожу тотчас; в библиотеке батюшки; по фигуре Милорадовича вижу, что все потеряно, что все кончено, что нашего Ангела нет больше на этом свете!

Конец моему счастливому существованию, которое он создал для меня! Служить ему, его памяти, его воле – вот чему посвящаю я остаток моих дней, все мое существование! Да поможет мне Бог и да пошлет мне его в ангелы-хранители![41]

Шульгин поддерживает меня, я теряю чувства; Евгений, Рюль, Перовский; у себя с ними; вхожу к матушке, она догадывается обо всем; Боже, сохрани ее для нас! Иду в церковь, чтобы прервать службу и привожу духовника; оставляю жену с матушкой, затем с Милорадовичем и Евгением иду в церковь принести присягу; сначала в маленькую [церковь]; Кутузов, рыданья; церковь не освящена, вернулись вместе в большую церковь; принес присягу на верность моему законному императору Константину; все делают то же; я подписываю и иду вызвать караул, чтобы и он сделал то же; начинаю с караула гренадеров, с Преображенской роты Ангела[42]; рыдания и повиновенье; то же у кавалергардов; вернулся к матушке, все время – ангельская кротость; те же подробности о смерти нашего Ангела; замешательство, печаль; Голицын, Лобанов; я отказываюсь слушать об этом; в комнатах Михаила я объявляю Совету, что не могу повиноваться роковому акту, который дают мне прочесть, без подтверждения моего законного государя; я приглашаю их следовать за мною в церковь; они приносят присягу в моем присутствии; иду к матушке, объявляю ей о происшедших разногласиях; повторяю им то же самое; у себя; Константину пишу еще до заседания Совета и тотчас отправляю Лазарева на Дубно нагнать брата и просить у него распоряжений[43].

В церкви молебен за Константина; Воинов с рапортом, что гвардия исполнила свой долг; [нрзб. 2 сл.]; Нессельроде. Я не могу припомнить всего. Несколько раз захожу к матушке; дети; вернулся, написал великой герцогине Веймарской[44], королеве Нидерландской[45], несколько слов Марии[46], королю Прусскому[47], Вильгельму Оранскому[48]; кушал вдвоем с женою; говорил с Опочининым и Бенкендорфом; уверенность, что все прошло хорошо; вечером – несколько раз у матушки; она спокойнее после беседы с Карамзиным, Евгений безукоризнен (parfait), дядя[49]; панихида в 5 часов в комнате, Елена; она приехала в то время, как там[50] был Совет; все в порядке и спокойно; немного закусил и выпил чаю; спал одетый у жены в зеленой комнате; у графини; Робинзон[51], гр. Карл; они беспокойно провели ночь; Рюль; он дает успокаивающее лекарство; спал очень мало.


С.-Петербург, 27 ноября (9 декабря) 1825 г.[52]

Дорогой Константин! Предстаю пред моим государем, с присягою, которою я ему обязан и которую я уже принес ему, так же как и все меня окружающие, в церкви в тот самый момент, когда обрушилось на нас самое ужасное из всех несчастий. Как состражду я вам! Как несчастны мы все! Бога ради, не покидайте нас и не оставляйте нас одних!

Ваш брат, ваш верный на жизнь и на смерть подданный

Николай
28 ноября (10 декабря). Суббота

Встал в 8; Перовский, Крейтон, Кавелин; уходят; Стрекалов, говорили, уходит; Башуцкий, говорили, уходит; у жены; к матушке, ее еще нельзя видеть; у графини, Альбедиль, говорили; [нрзб. 1 сл.], уходят; говорили; у себя; Мещерский; прошел к жене; с нею к матушке; говорили, Евгений, уходит; [нрзб. 2 сл.]; дядя у меня; Милорадович, уходит; Воинов, Оленин, [нрзб. 1 сл.] по делам; Опочинин; жена; вернулся; с матушкой к обедне и панихиде; Елена; вернулся, меня спрашивает кн. Куракин, говорили; у матушки; у себя с Орловым, говорили, уходит; Милорадович, говорили, уходит; Бенкендорф, говорили, уходит; жена, уходит; у матушки, письма к Михаилу и в Таганрог; отправил курьера; Ребиндер, уходит; Елена, жена, завтракали, говорили; жена уходит; вздремнул; матушка, жена, спустился к ней, говорили; к жене, посылаю ее туда; Нессельроде, говорили; Опочинин, уходит; у матушки, жена, Елена, Евгений, потом дядя, Александр[53], Карамзин; у себя; Нессельроде, уходит; кн. Куракин, уходит; работал с Фламом и Ивеличем; у жены, Бенкендорф, чай, говорили, уходит; писал; с женою у матушки, говорили; прошел к графине, ее сын, Паша[54], говорили; прошел к себе; в передней Крейтон, Рюль, говорили; раздевался, Рюль, уходит; разделся, лег спать.

29 ноября (11 декабря). Воскресенье

Встал в 8; Блок, уходит; Крейтон, Перовский, Деллингсгаузен, уходят; Башуцкий, Ивелич, все спокойно; иду к жене, дорогою Мартынов; у матушки; она – за туалетом; к графине, ее сын Карл, говорили, уходит, говорили, матушка зовет меня; к ней, дорогою Нейдгарт, говорили; жена, графиня, Воинов; у матушки, просит его войти, говорили, уходит; иду с ним к себе, говорили, уходит; церковная служба; меня зовут, говорил в маленьком кабинете с Милорадовичем, все в порядке; вернулся, конец службы; Елена; говорили, у себя; Грабовский[55], он написал Константину как императору, но не приносил присяги и князю-наместнику[56]; уходит, Головин, говорили, уходит; у жены, Бенкендорф, говорили, уходит; с нею к матушке, Елена, Евгений, у обедни, как вчера и панихида, матушка спокойна; выходил один раз и возвратился; из церкви прошли к ней; у себя; Карамзин, говорили, [нрзб. 1 сл.], об Ангеле; о том, что меня заставило поступить так, как я поступил; он одобряет меня, уходит; кн. А. Голицын, говорили, подробности об акте [57], уходит; Ребиндер, говорили, о присяге, о Финляндии, уходит; Васильчиков, говорили, всегда честен и лоялен (toujours honnête et loyal), уходит; переоделся, жена, Елена; обедали втроем, встали из-за стола, говорили, Елена уходит; говорил с женою, уходит; дремал, оделся, жена, Cе́cile; с нею к матушке, служба, дети, исповедь; вернулся к себе; Опочинин, решил послать его в Нарву навстречу Константину; написал Милорадовичу; говорили, все спокойно, уходит; работал сначала с Фламом, а потом и с Ивеличем, уходят; у жены, чай, с нею к матушке; Музовский[58]; исповедь, у жены, с нею к себе; ужинали, говорили; Крейтон; старушка Кристи умерла; у жены; уходит; Рюль, уходит; разделся, лег спать.

30 ноября (12 декабря). Понедельник

Встал в 7 1/2 [нрзб. 1 сл.] Измайловский; Перовский, Кавелин, Деллингсгаузен, уходят; у жены, письма от императрицы, я их прячу у себя; у жены, у матушки, дожидался; с нею в библиотеке, правила[59], затем идем вместе в малую церковь; обедня, причащались; матушка переносит все с удивительною твердостью; вернулись; у жены; графиня, отдаю письма императрицы; она чувствует себя хорошо, насколько это возможно; провожаю матушку к ней; Елена, завтракали; выходил в маленький кабинет поговорить с Милорадовичем, все спокойно; у матушки; вышел в тронный зал, говорил с Милорадовичем и Татищевым; у матушки; в девичьей; жена, Елена; кн. София Волконская, письмо от ее мужа, он говорит, что у Ангела как последствие его болезни обнаружили в голове воду и что он ждет Константина через 4 или 5 дней; у матушки, у себя; Воинов, говорили, Рюль, уходит, говорили, уходит, у матушки, у себя; К. Бистром, А. Бенкендорф, говорили, Бистром уходит, говорили, уходит; Милорадович, говорили, Потапов, говорили, уходят; Мартынов, Головин, Сазонов, говорили; у жены, у себя; писал императрице; Голицын, говорили [нрзб. 1 сл.]; жена, уходит; говорили, уходит, писал императрице; Вилламов, уходит; кончил письмо; Оленин, говорили, уходит; у матушки; у себя, переоделся; обедал с женою и Еленою, встали из-за стола, говорили, Елена уходит, затем жена к ней; у себя, уезжаю в выездной коляске к детям; у себя, у них; возвратился в одноконных дрожках через несколько улиц; вполне спокойно; в Зимнем дворце; у жены, Елена, Cе́cile, читали; у себя; Карамзин, говорили, уходит; Нессельроде, ответная нота Странгфорда[60], говорили, уходит; Карамзин, говорили, уходит; оделся; у матушки; жена, Елена, Евгений, Виртембергские[61], Карамзин, говорили у меня; работал с Фламом; жена; вернулся; у матушки, те же, Карамзин уходит; говорили, Виртембергские и Евгений уходят; Елена также; говорили; Елена возвращается, уходит с Эльмпт; говорили; ухожу опять к себе; Крейтон, уходит; Ивелич, работали, уходит; ужинали, разговаривали, уходит; работал, разделся, лег спать.


Декабрь

1 (13) декабря. Вторник

Встал в 8 1/4; Седжер, уходит; Перовский, Кавелин, Ивелич уходят; Башуцкий, все хорошо, говорили, уходит; Крейтон и Рюль, уходит; Стрекалов, уходят; Воинов, говорили, все в порядке; у жены; у графини, говорили; у себя; Потапов, говорили, уходит; у матушки, Елена; у жены; матушка хорошо спала, чувствует себя довольно хорошо; панихида в библиотеке, перед концом меня зовут; говорил с Татищевым; у себя, говорил с Воиновым и Милорадовичем, уходят; у матушки, жена, Елена, затем Евгений, уходит; Милорадович, говорили, уходит; у себя, Бенкендорф, уходит; Орлов, говорили, Нейдгарт, уходит; жена, уходит; говорили, уходит; Балугьянский, говорили, уходит; у жены; у себя, одевался, Нарышкин; у матушки, жена, Елена, говорили; Голицын, уходит; говорили; у себя, переоделся; Елена и жена, обедали, втроем; Вилламов, уходит; получили известие, что Аракчеев вернулся к своим обязанностям; встали из-за стола; у жены, говорили; у себя; Седжер, говорили, уходит; у жены, Елена; у себя, читал, подремал, встал; у жены, Елена, чай; у себя, написал Милорадовичу, оделся; у матушки, жена, Елена, говорили; меня зовут; Милорадович; у меня, говорили; пошел к матушке, те же и Виртембергские, говорили, уходят; Елена уходит; говорили; у себя, ужинали; Крейтон, уходит; ужинали, говорили, жена уходит; Флам, работал, разделся, лег спать.

2 (14) декабря. Среда

Встал в 8 1/2; Перовский, Ивелич, Крейтон, уходят; Башуцкий, говорили, уходит; Перовский; у жены, у графини, ее сын Карл, говорили; у себя, Воинов, говорили; Рюль, матушка плохо спала, уходит; говорили, уходит; у жены, с нею к графине; Рюль, уходит; говорили; Вилламов; у матушки, известия от императрицы, не хорошо; у себя, Потапов, то же от Дибича; у матушки, жена и Елена; Ребиндер, Финляндия присягнула, уходит; у себя; Потапов, уходит; А. Бенкендорф, говорили, уходит; у матушки, кн. София, письмо к ней от ее мужа, те же подробности; жена, у себя; Милорадович, говорили, он высылает Магницкого, говорили; у матушки, Милорадович, говорили; у себя, жена; у матушки; у себя; К. Бистром, говорили, уходит; писал Константину; Рюль, известия от Стоффрегена[62] об императрице, плохие; жена, иду к ней повидать графиню Строганову, она едет навстречу императрице, прощание; у себя; жена, уходит; писал Волконскому; Голицын, говорили, разбирали почту[63]; читал; эстафета от Опочинина и ложное известие о приезде Михаила; жена, уходит, говорили, уходит; у матушки; у себя, писал Константину[64]; Крейтон, уходит; Мартынов, Сазонов, Головин, уходят; у жены, ее нет; Елена и Эльмпт; у матушки; Елена, жена; у себя, отправил курьера в Таганрог; переоделся; обедали у себя с женою и Еленою; Перовский, уходит; встали из-за стола, Елена уходит; говорили, уходит; дремал; Дивов, говорили, уходит; Карамзин, говорили, жена, говорили, уходит; чай, говорили, матушка, жена, говорили, уходит; оделся, работал с Ивеличем, уходит и Флам; у матушки, жена, Елена и Виртембергские, говорили, уходят; говорили, уехал с женою к себе; переоделся, ужинали, работал; жена уходит, работал, разделся, лег спать.


[С.-Петербург, 2 декабря 1825 г.][65]

Дорогой Константин!

Считаю своим долгом сообщить вам о здоровье матушки. Слава Богу, она не испытывает никаких физических недомоганий, а столь жестоко потрясенная душа ее находит себе поддержку в истинно христианском смирении; она нас всех изумляет; она вся поглощена своей скорбью и с нетерпением ожидает сообщений от вас и от Михаила.

Беспокойство наше об императрице все более и более усиливается; сведения, полученные сегодня, ужасны; они дают предвидеть ужасное и почти неизбежное будущее.

Мы все ожидаем вас с крайним нетерпением; совершенная неосведомленность, в которой мы находимся, о том, что вы делаете и где находитесь, чрезвычайно тягостна. Присутствие ваше здесь необходимо, хотя бы ради матушки!

С Божьей помощью нам удается пока сохранять во всем порядок; все поглощены скорбью; все думают лишь об этом и о выполнении предписываемого присягой долга. Порядок полный.

Мы получили сообщения из Финляндии; они вполне удовлетворительны. Но приезжайте, приезжайте как можно скорей, умоляю вас.

Жена моя вас обнимает; я – у ног моей невестки; скажите ей, что я полагаюсь на нее; мы все надеемся, что она поможет вам перенести постигший нас удар, как то подобает христианину. Да сохранит вас Господь и да поможет Он вам!

Ваш преданный и верный брат и ваш верноподданный

Николай
3 (15) декабря. Четверг

Встал в 5 3/4, меня разбудили сообщением, что Михаил будет здесь не более как через час; Перовский, уходит; Дивов докладывает мне, что Михаил уже приехал; поднялся наверх и поехал с Милорадовичем в дорожной коляске к Михаилу; говорил с ним сначала один, потом Милорадович, Константин чувствует себя хорошо, вот все, что мог он сказать; Алединский с уведомлением, что начался пожар в Невской Лавре, уходит, я посылаю туда Перовского; написал Воинову и послал с Лоло[66]; говорил с Алединским; Михаил уходит и возвращается; еду с ним в его двухместной карете во дворец; к жене; веду туда Михаила, у графини; иду с ним к матушке, сначала я говорю о нем, затем Михаил входит; Рюль, уходит; матушка затворяется с Михаилом; дожидаюсь в малом кабинете; жена; матушка зовет меня, иду туда; мне объявляют, что Константин настаивает на отречении от престола; официальное письмо по этому поводу; матушка того мнения, что с присягою надо подождать до ответа с Лазаревым; частное письмо Константина ко мне[67] и официальное, именующее меня императором; условились все скрывать; матушка уходит; жена, я ей все говорю; матушка возвращается, Елена; иду к себе; Милорадович, сообщаю ему все; иду к матушке; Михаил, затем Елена, говорили; ухожу к себе; Воинов, говорили; Михаил, уезжает; жена, уходит; Потапов, уходит; у матушки; у себя; Голицын, сообщаю ему все, говорили, уходит; у жены; у матушки; Голицын, говорили; у себя; написал Константину[68]; жена, уходит, Опочинин, говорили, рассказываю ему все, идет писать[69]; у матушки, она читает мне свое письмо Константину; вернулся к себе; Опочинин пишет под диктовку; Михаил, уходит; писал[70], уходит; Карамзин, говорили, уходит; у матушки; у себя; переоделся, жена, Елена, Михаил, обедали вчетвером; встали из-за стола, говорили, наши жены уходят; говорили, Михаил уходит; писал в Варшаву; матушка, жена, Михаил; матушка читает письмо от Волконского, уходит; Опочинин, пишет; у жены, матушка читает письмо от Волконского, уходит; Опочинин, пишет; у жены, Елена; у себя, читал, вздремнул, оделся, чай; Опочинин все пишет; матушка и жена, у жены с нею, говорили; отправил курьера к императрице, у себя; оделся, работал с Фламом, уходит; у жены, иду к матушке; графиня, говорили; у жены; у себя, переоделся, читал с Опочининым протокол всего происшедшего; Михаил, уходит; жена; отправил Опочинина в Варшаву; ужинали, говорили, жена уходит; у Михаила, он пишет; Опочинин уходит, Михаил читает мне свое письмо; вернулся к себе, разделся, лег спать.

С.-Петербург, 3 декабря 1825 г.[71]

Повергаясь к вашим стопам как брат, как подданный, я молю о вашем прощении, о вашем благословении, дорогой, дорогой Константин. Решайте мою судьбу, приказывайте вашему верному подданному и рассчитывайте на его благоговейное повиновение. Великий Боже, что могу я сделать? что могу я сказать вам?

Я присягнул вам, я – ваш подданный; я могу только подчиняться и повиноваться вам; и я исполню это, потому что таков мой долг и такова ваша воля, воля моего повелителя и государя, который всегда и останется для меня таковым. Но сжальтесь над несчастным, у которого нет другого утешения, как в сознании, что он исполнил свой долг и других побудил его исполнить.

И далее, если я и ошибся, – я следовал чувству своего сердца, чувству, слишком укоренившемуся с детства, слишком глубоко запечатлевшемуся в моей душе, чтобы я когда-нибудь хотя бы на мгновение мог от него отрешиться, чувству, которое в моих глазах сделалось еще священнее, когда я узнал о намерениях моего благодетеля и ваших!

К нему, который нас видит, нас судит, потому что он видит в глубине наших душ, к нему – этому Ангелу, нашему благодетелю, к нему я взываю; пусть он будет судьей между нами. Мог ли я, по человеческим понятиям, поступить иначе? Мог ли я, забывая даже свою честь, свою совесть, мог ли я поставить в тяжкое положение государство, нашу обожаемую Родину?

Это значило бы пренебречь священным долгом как перед вами, моим государем, так и перед Родиной, но и только, – потому что никакой задней мысли у меня не было. Я вас, увы, достаточно знал, чтобы не сомневаться, какой будет результат моих действий, но по крайней мере я смею надеяться, что вы не захотите обидеть меня, допуская возможность с моей стороны другого поведения.

Теперь же с душою чистой перед вами, моим государем, перед Богом, моим спасителем, и пред этим Ангелом, в отношении которого я связан был этим долгом, этою обязанностью – найдите, какое хотите, слово: я чувствую это, но не могу выразить, – теперь я спокойно и безропотно подчиняюсь вашей воле и повторяю вам свою клятву пред Богом исполнить вашу волю, как бы тяжела для меня она ни была. Больше ничего не могу вам сказать; я исповедался пред вами, как перед самим Всевышним.

Здесь все в порядке. Вы уже знаете, что Москва исполнила свой долг. Граф Аракчеев снова вступил в исполнение своих обязанностей; он и его корпус также исполнили свой долг. Матушка чувствует себя хорошо, несмотря на все удары, которым провидению угодно ее подвергнуть. Да сохранит ее Господь! Приезжайте, ради Бога.

Жена моя вас обнимает, а я умоляю вас повергнуть меня к ногам Жаннет, моей доброй, дорогой сестры. Жизнь моя порукой в покорности вашей воле, воле самого любимого и уважаемого из братьев и друзей.

Ваш покорный

Николай

4 (16) декабря. Пятница

Встал в 8 3/4; Перовский, Кавелин, Блок, уходят; Рюль, матушка здорова, уходит; Башуцкий, говорили, уходит; жена; у графини, гр. Карл, затем жена, потом Бенкендорф; к матушке, в коридоре Воинов, говорили; у матушки, очень расстроена; Михаил, жена; вместе идем в церковь, панихида; Елена, вернулись, Евгений, говорили; у себя, Милорадович, говорили сидя, все в порядке, уходит; у матушки, Михаил; у себя, писал, завтракал; поехал с женою в двухместной карете домой; у детей, поехал один в одноконных санках в Инженерный замок, осматривал; вернулся к себе, у детей; Лейтон, уходит; жена, поехал с нею и Сашею в двухместной карете к матушке; говорили; у себя; Голицын, говорили; у жены, у себя; разбирали почту, говорили, уходит; у жены; матушка, проводил ее к себе; говорили; у себя, переоделся, обедал с Михаилом и нашими женами, встали из-за стола, жены уходят, говорили с Михаилом о происшествиях, он обвиняет меня, как и всех остальных; вместе с ним к нему; продолжали тот же разговор; у жены, Елена, матушка, затем Михаил, говорили, матушка уходит; у себя; читал, оделся; у матушки, у жены; Карамзин, уходит, говорили; Милорадович, говорили, ушел с ним к себе, говорили; чай, говорили, уходит; у жены, Елена, матушка; говорили; возвратилась к себе; говорили с женою у меня; переоделся; говорили, ужинали; А. Бенкендорф, говорили; Михаил, говорили; жена уходит, Бенкендорф уходит; жена; ездил с нею на прогулку в одноконных санях; совершенное спокойствие, вернулись; у себя, работал, читал, разделся, лег спать.

5 (17) декабря. Суббота

Встал в 8 ½; Перовский; отправил курьера навстречу Сазонову; Башуцкий, все спокойно, уходит; Кавелин, Стрекалов, уходит; Воинов, говорили, уходит; написал полномочия для Перовского; у жены; у графини Луниной[72], старушка и еще одна, которая уходит, гр. Карл, говорили; у матушки, говорили; Милорадович вызывает меня, в малом кабинете, говорили; у матушки, жена, Елена, Михаил, говорили; Милорадович; выхожу с Михаилом в малый кабинет, говорили, решили отправиться ему в Варшаву, входим опять к матушке; решено; говорили, Милорадович дает отчет о впечатлениях событий на общество; матушка решила требовать от Константина, чтобы он приехал; Михаила уговорили; выхожу два раза в малый кабинет, чтобы написать полномочия от имени матушки, от моего и Милорадовича; подписали; говорили и отправились к Михаилу; у себя, Потапов, говорили, уходит; Воинов, говорили, уходят; мои генералы, уходят; Ребиндер, уходит; Нессельроде, говорили; чрезвычайная новость, уходит; Голицын, говорили; разбирали почту; Михаил, говорили, уходит; у матушки, читает мне свое письмо к Константину; у себя; К. Бистром, говорили, уходит; Нейдгарт, говорили, уходит; у матушки [нрзб.]; решили отправить адъютантов; Михаил; жена; прощается с матушкой; еду с Михаилом в его одноконных санях к нему; он собирается к отъезду; Васильчиков в большом кабинете, говорили, уходит; у Михаила; Алединский, Дивов, свои; обедали с ним, с Еленою и потом с женою вчетвером; когда вставали из-за стола – записка от матушки, ответил; идем к Елене, у нее, спустились к маленькой; Михаил прощается со своею женою и моею, уходит, проводил, поднялся наверх и поехал с женою в двухместной карете во дворец; иду к матушке; говорили, она читает мне свое письмо к императрице; у жены; у себя; Карамзин, говорили, чай, жена, Карамзин уходит; подарок жены; Крейтон, уходит; писал Волконскому, матушка, читает мне свое письмо к императрице, уходит; писал Волконскому, переоделся, [нрзб.]; одевался; у матушки, Елена; потом жена; получил в подарок медальоны с волосами Ангела, [нрзб.] Бенкендорф, [нрзб.], вместе у жены, говорили; меня зовут, так как пришла обычная эстафета от Константина, написал Потапову; у жены, те же, говорили; у себя; письмо матушке от Константина; написал Михаилу; Потапов, говорили, уходит, вернулся обратно, говорили, у себя; у жены, те же; у себя, работал; Потапов, директор канцелярии Константина, получил пакеты; написал Голицыну; уходят, разделся, лег спать.

6 (18) декабря. Воскресенье

Встал в 8 ½; Башуцкий, говорили, уходит; Голицын, говорили, уходит; Кавелин, Флам, Деллингсгаузен, Стрекалов, уходят; Рюль, уходит; возвращается с графиней, сидели и говорили, уходит; Воинов, говорили, все в порядке, уходит; Милорадович, говорили, все в порядке, уходит; Кутузов, передаю пакеты, говорили, уходит; Сергей Ланской, вручаю пакеты, уходит; жена, уходит; Нессельроде, то же[73], уходит; Кавелин, вручаю пакеты, говорили, уходит; мои генералы, Геруа, говорили; у жены; у матушки, жена, говорили; Милорадович, в маленьком кабинете написал записку, вошел обратно; говорили; у себя, отдыхал; у матушки; Бенкендорф (…)[74] уходит; она уже в церкви, иду туда; жена, Елена, Саша, Мери[75], обедня; вернулись; у себя; Милорадович, уходит; Голицын, разбирали эстафету из Варшавы; уходит; Грабовский; распечатывает пакеты; чрезвычайно интересное письмо от Ожаровского, говорили, уходит; Нейдгарт, говорили, уходит; К. Бистром, говорили, у ходит; с нею к матушке; прочел письмо Ожаровского; у себя, Крейтон, уходит; писал Милорадовичу; у жены, говорили; у матушки, дядя, говорили; у жены, говорили; матушка, Елена, графиня; обедали в голубой гостиной впятером, встали из-за стола, говорили; матушка уходит с Еленою и графиней; у себя, переоделся; поехал с женою в двухместной карете домой, у детей, у себя, у жены, вздремнул; записочка к Голицыну; в залах; вернулся с женою опять к себе; Голицын; дела лучше; продолжали утреннюю разборку почты; уходит; Флам, жена; работал; чай, она уходит, работал, уходит, отдохнул, читал; жена, у жены, приходит матушка с дядей, Мария и старший[76]; говорили; у себя, жена; у жены, матушка, потом Елена; Рюль, уходит; говорили; у себя, Бенкендорф, сидели и говорили, уходит; иду к жене; мои, говорили; матушка уходит с женою; у себя, отдыхал, читал; жена, ужинали, читали, разговаривали, она уходит; работал, читал, разделся, лег спать.

7 (19) декабря. Понедельник

Встал в 8 ½; Блок, уходит; приехал Аракчеев; Башуцкий, говорили, все в порядке, уходит; Деллингсгаузен; у жены; у графини, говорили сидя; у матушки, говорили, она угнетена, жена; Милорадович в малом кабинете, все в порядке, вернулся к матушке с ним; отправляюсь к себе один; Воинов, говорили, уходит, все в порядке; Кирила, говорили, уходит; Потапов, уходит; у жены; у себя; мои генералы, уходят; Ребиндер, говорили, уходит; Бенкендорф, говорили, уходит; у матушки, говорили, при выходе – Муханов; с ним к себе, говорили, уходит; Орлов, говорили, уходит; у жены, у себя; пакеты из Парижа, письмо из Модены; у жены, ее нет; читал, она приходит; у себя, одевался; матушка, обедали втроем в голубой, встали из-за стола, говорили, матушка уходит; у себя, переоделся, поехал с женою на прогулку в двухместной карете; к себе домой, у детей, вернулись опять к себе; Потапов, курьер, который сопровождал Лазарева[77], уходит; прочел 3 письма к матушке; оделся; у нее; отказ Константина признать присягу, угроза покинуть страну; его письмо достаточно для Совета; у себя; Милорадович, жена; затем Голицын, говорили; матушка, обсуждали письмо; решено отложить вопрос до нового ответа; Потапов, уходит, Милорадович уходит; говорили, затем матушка уходит, проводил ее, вернулся; Голицын, говорили, уходит; работал с Фламом; является Перовский с письмами, посланными с Лазаревым; письмо к матушке и бумага Лопухину, письмо от Михаила, оделся, у матушки; решили остаться при прежнем решении; у себя, написал Михаилу, Флам переписал для Михаила бумагу Лопухину; Крейтон, уходит; написал черновик манифеста; Флам уходит; разделся, лег спать.

8 (20) декабря. Вторник

Встал в 8 ¼; Кавелин, уходит; работал над манифестом; Воинов, говорили, все в порядке; Потапов, курьер из Варшавы к Татищеву, уходит; уходит; работал; жена; Милорадович, говорили, читал ему проект манифеста; он одобряет; жена уходит; одевался; у матушки, она плохо спала, но чувствует себя лучше; читал проект матушке, она также одобряет; жена, матушка приказывает позвать Милорадовича; дожидался с женою и Еленою; матушка и Милорадович; Рюль, говорили, уходит с матушкой; жена и Елена идут в церковь; панихида; ушел перед службою к себе; Голицын, читал ему мой проект, он одобряет его, читал мне свой; иду поговорить с Мартыновым, уходит, говорили, говорили с Голицыным, уходит; работал, поручил Фламу переписать проект; жена, с нею к матушке; сошли втроем по малой лестнице ехать в четырехместной карете; у каретной дверцы – Долгоруков, он не едет с нами; в крепость через Васильевский остров; Сукин; идем в церковь, к могиле батюшки; молились, выбрали место – для Ангела и для меня; поехали оттуда к матушке, говорили, письмо от императрицы матушке, она чувствует себя слабее; у себя, читал; у жены, Елена, навстречу матушке; обедали вчетвером в голубой, встали из-за стола, говорили; у себя, переоделся, работал, читал, спал; Толь, присланный Сакеном к Константину с присягою, уходит; спал; Нессельроде, говорили долго, уходит; у жены; у себя с нею, чай, А. Бенкендорф, говорили; матушка, выходит; говорили, уходит; говорили с А. Бенкендорфом; у жены, матушка, Елена, графиня; говорили; у себя, написал Михаилу и Толю; разбирал почту; матушка, жена; у нее, те же, матушка уходит; у себя; Потапов, уходит; разбирал почту; жена, ужинали, говорили, жена уходит; Флам, работали, уходит; писал приказ по войскам; разделся, лег спать.


Варшава 8 (20) декабря 1825 г.[78]

Вчера вечером в 9 ч. я получил ваше письмо от 3 (15) сего месяца, милый и дорогой Николай, за которое спешу выразить вам свою самую искреннюю признательность, а также за те чувства доверия и дружбы, которые вы мне высказываете. Будьте уверены, дорогой брат, что я умею их оценить и почувствовать, и вся жизнь моя вам докажет, что я их достоин.

То безграничное, смею сказать, доверие, которое его величество, наш общий благодетель, благоволил питать ко мне, вам порукой в искренности и чистоте моих убеждений.

Я никогда не подал ему повода в них обмануться, а та свобода, с какой я по его приглашению говорил ему правду, стяжала мне, смею это сказать без всякого тщеславия, его дружбу. Всегда покорный его велениям, я оставлял в стороне свое личное мнение, чтобы поступать согласно его взглядам, но не скрывал перед ним своих.

Таков был некогда мой образ действий. Теперь, когда воля Божья лишила нас нашего ангела-хранителя и когда новый порядок вещей открывает пред вами новое поприще, будьте уверены, милый и дорогой Николай, что все мои силы по долгу, по убеждению, по дружбе будут отданы на служение вам – 30 лет моей службы и 47 лет моей жизни этому порукой.

И вот я начинаю (в том мой священный долг) с того, что выскажу вам мое мнение, мой совет – назовите, как вам угодно. Не изменяйте ничего в том, что сделал наш дорогой, превосходный и обожаемый усопший, и в важных делах, и в мелочах. Дайте себе время ознакомиться со всеми делами; отнеситесь с доверием к тем, кто пользовался им у покойного государя, не торопитесь ни с чем; будьте спокойны и хладнокровны и не слушайте ваших приближенных, которые, чтобы вкрасться в доверие, быть может, захотят давать вам советы.

Ничего не изменяйте в отменной политике Нессельроде, который, зная просвещенные взгляды императора, ознакомит вас с его предположениями и мероприятиями, которые поставили нашу страну на вершину славы. Не нужно ничего придумывать: надо идти в направлении, принятом покойным императором, поддерживать и сохранять то, что он сделал и что ему стоило стольких трудов и что, быть может, свело его в могилу, так как физические его силы были надломлены душевными тревогами.

Одним словом, возьмите за правило, что вы всего лишь уполномоченный покойного благодетеля и что каждую минуту вы должны быть готовы дать ему отчет в том, что вы делаете и будете делать.

Я не знаю, понравится ли вам моя откровенность или нет; но я вам высказываю мои мысли, как они мне представляются, потому что вы же, дорогой и милый Николай, меня о том просили. Вверьтесь Богу, будьте чистосердечны пред Ним, и Он довершит остальное. Да будет так…

Константин
9 (21) декабря. Среда

Встал в 8 ¼; Ивелич, Кавелин, Перовский, Деллингсгаузен, уходят; Башуцкий, все в порядке, уходит; Милорадович, разные слухи, первые подозрения в публике, что Константин не согласится, уходит; у жены; у графини, дожидался; Рюль, уходит; графиня, говорили сидя, жена, отправился с нею к матушке; Милорадович, говорили, уходит; матушке лучше; Елена, говорили; у себя; Воинов, говорили, все в порядке, уходит; Бистром, говорили, уходит; жена, говорили, Милорадович, жена уходит, говорили, слухи все более распространяются и становятся беспокойнее, уходит; Голицын, бумаги [нрзб. 1 сл.] Ангела, говорили, уходит; Карамзин, читал ему свой проект манифеста, он одобряет, замечания, выход за Ланским, пакет ему от Константина, распечатываем, от 29-го, уходит; входит снова Карамзин, говорили, уходит; у жены; у себя, переоделся, читал, дремал, оделся; у жены, с нею у матушки, графиня, вместе у нас в голубой, Елена, обедали впятером, встали из-за стола, говорили, матушка уходит; у себя, переоделся, отправился с женой в двухместной карете на прогулку и к себе – взглянуть на детей; Зауервейд[79], Блок; вернулись снова во дворец; у себя; читал, Бенкендорф, говорили, те же слухи, уходит; Карамзин, возвращает мне черновик, говорили, чай, говорили, уходит; у жены, матушка, Елена; у себя; Седжер, уходит; Бенкендорф, говорили, уходит; у жены, матушка, Елена; говорили, уходят; говорили, ужинали, читал мой черновик, работал, уходит; работал, разделся, лег спать.

10 (22) декабря. Четверг

Встал в 8 ¼; Деллингсгаузен, Ивелич, Перовский, уходят; Башуцкий, говорили, все в порядке, уходит; читал; Милорадович, говорили, все в порядке, слухи об отречении усиливаются, уходит; читал; у матушки; у графини, Рюль, уходит, говорили; у жены; у себя; Воинов, говорили, все хорошо, уходит; иду к жене, с нею к матушке; Милорадович, матушке лучше, говорили, Елена; отправился один к себе; Сазонов, Воропанов, Головин, уходят; Мартынов, говорили, все хорошо, уходит; Сперанский, рассказываю ему обо всем, все ему читаю, он берет на себя написать два манифеста, говорили, уходит; у жены; у матушки, Голицын, уходит; говорили; у жены, у себя, Голицын, говорили, уходит; написал Аракчееву; поехал с Перовским в коляске в школу подпрапорщиков, осматривал, поехал с ним же прогуляться, вернулся; у жены, дремал; у себя; у нее, с нею у матушки; с нею к себе; графиня, накрыли на стол в голубой, Елена, обедали, встали из-за стола, матушка уходит; у себя; переоделся, поехал с женою в выездной коляске на прогулку и к себе домой, у детей, у жены, Cе́cile, говорили; у себя; ждал, приезжает Аракчеев, он дает мне письма Ангела, написанные после убийства в Грузине, трогательно, много говорили, одобряет мое поведение, уходит; у жены; Cе́cile, чай; у детей, отправился с женою в двухместной карете во дворец; князь Салтыков; к себе; к жене, те же, говорили; к себе, одевался; у матушки, Карамзин, говорили, затем жена, сидели и говорили, уходит, говорили; Елена, вместе к жене, говорили; у себя, написал Нессельроде; у жены, те же, матушка уходит, также и Елена; иду к Евгению, дядя, говорили; к жене, к себе; дремал, работал с Ивеличем, уходит; с Фламом, уходит; ужинали, говорили, жена уходит; писал Михаилу, работал, читал письма батюшки к матушке; разделся, лег спать; видел днем Sophie Бобринскую.

11 (23) декабря. Пятница

Встал в 7: курьер от Михаила – просит у меня сведений; сообщает, что Сабуров[80], которого послал к Константину Татищев, задержан Михаилом в дороге, из опасения, чтобы не разболтал новостей; ответил Михаилу, письмо от Толя, тоже задержан Михаилом; снова лег; встал в 8 ½; Блок, уходит; Ивелич, Перовский; Кавелин, Стрекалов, его мать умерла; Крейтон, уходят; Башуцкий, все в порядке, уходит; жена, у нее и у графини, гр. Карл, сидел и говорили, затем жена, говорили, меня зовут; у себя; Воинов, говорили, все хорошо, уходит; Сазонов, говорили, уходит; у жены; у матушки, она плохо спала, впрочем, чувствует себя хорошо, говорили, жена; Милорадович, иду поговорить с ним в малый кабинет, все хорошо, слухи об отречении распространяются; с ним к матушке, говорили; Елена; у себя, Голицын, говорили, уходит; Жерве, говорили, уходит; затем Мартынов, говорили, уходит; К. Бистром, говорили, уходит; Сперанский, проект манифеста, очень хорошо, за исключением небольших изменений, уходит; Потапов, пакет эстафетой из Варшавы, спрятал его, уходит; Голицын, говорили, разбирали почту, уходит, показываю ему [нрзб. 1 сл.] Ангела; у жены; у матушки, сидели, читал проект, ушел; меня зовут назад, говорили; ушел; Орлов у меня, говорили, показываю ему проект, он одобряет; Карамзин, я передаю пакеты, уходит, говорили; Татищев в гостиной, говорили, уходит; говорили с Орловым, уходит; Грабовский, распечатывает пакеты к нам обоим, ничего нового, уходит; А. Бенкендорф, переодевался, говорили; писал Константину, уходит; у жены; у себя, одевался; у матушки, Вилламов, Елена, уходит, жена; с нею к нам, Елена, обедали в голубой, встали из-за стола, говорили, матушка уходит; у себя, переоделся, работал, с женою на прогулку в коляске, к себе домой взглянуть на детей; к себе с женою; читаю ей манифест, у нее, чай с Cе́cile; поехали опять к детям и в двухместной карете во дворец; у себя, Карамзин, читал ему проект, он не вполне одобряет его; слишком холодно, хотел бы, чтобы больше было упоминаний об Ангеле; жена, Блок, говорили, уходит; работали, говорили, уходит; говорили; у жены, матушка, Елена, говорили; у себя; у жены, те же, говорили, матушка уходит, Елена тоже; у меня с женой, ужинали, работал, жена уходит; работал, читал, разделся, лег спать.

12 (24) декабря. Суббота

[Рожд. е. в. государя императора]!!!

[День неприсутственный][81]

Какой день для меня, великий Боже, день решительный для моей судьбы и в это самое число! Встал в 7, разбуженный известием о курьере из Таганрога; Фредерикс[82], адъютант Дибича, три пакета, один из них обыкновенный, два других – «нужные», Фредерикс уходит; распечатываю пакеты; ужасный заговор[83], надо принять решительные меры; посылаю за Голицыным; Перовский берет на себя смотреть за Муравьевым[84], уходит; Голицын, говорили; жена, уходит; Милорадович, все хорошо; сообщаю обоим обо всем деле; какие предпринять меры; у матушки, она в церкви, иду туда; жена, Елена, Виртембергские, уже идет обедня; вернулись вместе к матушке; Виртембергские уходят, говорили; вернулся к себе; Воинов, говорили, все в порядке, уходит; Бенкендорф, говорили, уходит; Бистром, говорили, уходит; мои, уходят; Геруа, уходит; написал Дибичу, жена, уходит; Карамзин и Сперанский, читал им оба манифеста, обсуждали, Сперанский уходит, говорили, затем Карамзин уходит; у жены; у себя, переоделся, Милорадович, говорили, уходит; Потапов, говорили, писал, уходит; жена, обедали вдвоем, встали из-за стола; курьер с решительными вестями от Константина, письмо матушке; оделся, иду отнести его к ней; приложено письмо ко мне, очень дружелюбное, но решительное; решаем вызвать обратно Михаила; у жены; у себя, написал Михаилу; Потапов, уходит; оделся, отправился в выездной коляске с женой на прогулку и к себе домой; у детей; поднялся наверх, говорили, чай; у детей; вернулись снова в двухместной карете, по Салтыковской лестнице; у себя; Сперанский, говорили, Голицын, читал со Сперанским оба манифеста в окончательной форме, уходит; оделся, к матушке, читал ей проекты; у жены; у себя; Голицын, говорили; Ростовцев с письмом, уходит; писал Дибичу; матушка, говорили, уходит; А. Бенкендорф, говорили, писал Дибичу; говорили, уходит; у жены, матушка, Елена, говорили, матушка и Елена уходят с женою; Крейтон у меня, писал Волконскому, отправил Фредерикса; ужинали, жена уходит; работал с Ивеличем, уходит, работал, читал, разделся, лег спать.


Отечество в опасности

В завершение публикации дневника Николая Павловича мы помещаем открывшее заговор декабристов письмо (хотя писано оно было не Николаю Павловичу, а его венценосному брату), потому что это позволит читателям лучше представить сгущавшуюся предгрозовую атмосферу последних дней царствования Александра I и послужит выразительным фоном, на котором отчетливее станет видна скрытая тревога внешне скупых и сдержанных записей в дневнике великого князя. Узнав о заговоре, Николай наконец отбросил все сомнения и принял решение объявить себя императором.

Следует сказать, что капитан Майборода был не единственным подданным Российской империи, заподозрившим неладное: известны еще несколько предупреждений подобного рода (И. В. Шервуда, Я. И. Ростовцева и др.). Шила в мешке не утаишь: о заговоре знали или по крайней мере подозревали.

Почему Александр I не предпринял упреждающих мер – вопрос особый, выходящий за пределы данной книги (и отчасти исследованный). Мы же завершим наш короткий комментарий основными сведениями о личности автора нижеследующего письма.

Аркадий Иванович Майборода родился в 1798 году в дворянской семье в Полтавской губернии. В армии – с 1812 года (с 1819 года – в гвардии). В 1820 году был обвинен (или заподозрен?) в растрате казенных денег, судим не был, но перевелся в армию в чине штабс-капитана. С мая 1822 года служил в Вятском пехотном полку одного из главных заговорщиков – Пестеля.

Сделался приятелем своего полкового командира и в августе 1824 года был принят в Южное общество декабристов. Есть две точки зрения на этот поступок Майбороды. Согласно одной, сначала он разделял критическую настроенность членов Общества и рапорт на имя императора написал, лишь убедившись в чудовищных – вплоть до цареубийства – планах будущих бунтовщиков.

Согласно другой – Майборода с самого начала сознательно внедрялся в ряды заговорщиков, чтобы выведать подробности этих планов. Возможно, доля истины содержится в обоих этих утверждениях. Уже после 14 декабря Майборода дал в ходе следствия подробные показания, детализировавшие то, что было изложено в его рапорте.

Щедро (но не чрезмерно) вознагражденный Николаем I, он продолжил службу: участвовал Русско-персидской войне 1826–1828 годов, в 1831 году – в подавлении Польского восстания, в 1832-м – в войне с горцами в Сев. Дагестане. В 1841 году был произведен в полковники, командовал полками: карабинерным князя Барклая-де-Толли и Апшеронским.

Красноречивый факт: Николай I был крестным отцом дочерей Майбороды – это, более чем все награды, символизировало монаршую признательность. В то же время в среде сослуживцев годами подвергался остракизму[85]. Покончил жизнь самоубийством в Темир-Хан-Шуре (совр. Буйнакск) в 1845 году.


Всеподданнейшее письмо капитана Вятского пехотного полка Майбороды[86]

Город Житомир. 25 ноября 1825 года[87].

Ваше императорское величество,

всемилостивейший государь!

С лишком уже год, как заметил я в полковом моем командире, полковнике Пестеле, наклонность к нарушению всеобщего спокойствия. Я, понимая в полной мере сию важность, равно как и гибельные последствия, могущие произойти от сего заблуждения, усугубил все мое старание к открытию сего злого намерения и ныне только разными притворными способами наконец достиг желаемой цели, где представилось взору моему огромное уже скопище, имеющее целью какое-то преобразование, доныне в отечестве нашем не слыханное, почему я, как верноподданный вашего императорского величества, узнавши обо всем, и спешу всеподданнейше донести.

В России назад тому уже десять лет родилось и время от времени значительным образом увеличивается тайное общество (под именем общества либералов). Члены сего общества или корень оного мне до совершенства известны не только внутри России, но частию и в других местах, ей принадлежащих, равно как и план деятельных их действий, которые производились довольно открыто до времени, когда ваше императорское величество изволили якобы отправить сего года в марте месяце генерала Шеншина в город Харьков, по делу генерала Булгари, то это неизвестно, отчего сделалось гласным, почему и тут взяты всевозможные предосторожности; ежели благоугодно вашему императорскому величеству будет удостовериться в сей истине, то повелите кому прибыть Киевской губернии, Липовецкого уезда, в с. Балабановку, где нахожусь я со вверенною мне ротою на квартирах, я укажу место, хранящее приуготовленные уже какие-то законы, под названием «Русская Правда», и много других им подобных сочинений, составлением коих занимается тут генерал-интендант армии Юшневский и полковник Пестель, а в Петербурге – служащий в Генеральном штабе Никита Муравьев.

Не имею дара, ваше императорское величество, объяснить все подробно на бумаге, да сверх того не имею к тому и способа.

Будучи в подозрении, а к тому же преследуем даже своими служителями, я дерзаю ожидать от вашего величества за неограниченную мою преданность награды только той, что осчастливите меня в скорейшем времени повелением предстать пред особу вашего величества, и ежели не лично удостоите выслушать все подробности сего обстоятельства, то вблизи вас передать повелите чрез кого будет вам угодно, я считаю, что вашему императорскому величеству угодно будет знать все то, что только я успел узнать и на что имею ясные доводы, тогда достаточно уже будет искоренить зло, ужасными своими последствиями каждому угрожающее.

Государь, жизнь моя с сего времени в опасности, потеряв меня, ваше величество едва ли сыщете человека, которому бы случай доставил узнать эту вещь столько, сколько мне она известна.

Ежели вашему императорскому величеству не благоугодно будет меня видеть, то поручите сие человеку такому, чрез которого бы я мог смело передать все то, что на душе моей для вашего величества хранится; я намеревался открыть сие моему начальству, но по соображению обстоятельств и по мнительному моему характеру сего сделать не решился, тогда о себе осмеливаюсь ваше императорское величество всеподданнейше просить не обнаружить меня, как человека, готового во всякое время в подобных случаях быть вам полезным и тем самым исполнить долг моей присяги.

Сверх того, удалите меня вовсе из 2-й армии, куда благоугодно вашему императорскому величеству будет; позвольте присовокупить ваше величество и то, что на случай предвидеть буду я опасность, то должен буду поручить себя в покровительство генерала Рота, неподалеку от моего местопребывания находящегося.

Вашего императорского величества верноподданный

и всенижайший слуга

Аркадий Майборода,

Вятского пехотного полка капитан[88].


Из переписки императора Николая I с близкими

Марии Павловне
[89]

С.-Петербург, 14 декабря 1825 г.

Молитесь за меня Богу, дорогая и добрая Мария! Пожалейте несчастного брата – жертву воли божией и двух своих братьев!

Я удалял от себя эту чашу, пока мог, я молил о том провидение, и я исполнил то, что мое сердце и мой долг мне повелевали.

Константин, мой государь, отверг присягу, которую я и вся Россия ему принесли. Я был его подданный: я должен был ему повиноваться.

Наш Ангел должен быть доволен – воля его исполнена, как ни тяжела, как ни ужасна она для меня.

Молитесь, повторяю, Богу за вашего несчастного брата; он нуждается в этом утешении – и пожалейте его!

Николай

Константину Павловичу
[90]

С.-Петербург, 14–16 декабря 1825 г.

Дорогой, дорогой Константин! Ваша воля исполнена: я – Император, но какою ценою, Боже мой! Ценою крови моих подданных! Милорадович смертельно ранен[91]. Шеншин, Фредерикс, Стюрлер – все тяжело ранены. Но наряду с этим ужасным зрелищем сколько сцен утешительных для меня, для нас!

Все войска, за исключением нескольких заблудшихся из Московского полка и Лейб-гренадерского и из морской гвардии, исполнили свой долг как подданные и верные солдаты, все без исключения.

Я надеюсь, что этот ужасный пример послужит к обнаружению страшнейшего из заговоров, о котором я только третьего дня был извещен Дибичем.

Император перед своей кончиной уже отдал столь строгие приказания, чтобы покончить с этим, что можно вполне надеяться, что в настоящую минуту повсюду приняты меры в этом отношении, так как Чернышев был послан устроить это дело совместно с графом Витгенштейном; я нисколько не сомневаюсь, что в первой армии генерал Сакен, уведомленный Дибичем, поступил точно так же.

Я пришлю вам расследование или доклад о заговоре, в том виде, в каком я его получил; я предполагаю, что вскоре мы будем в состоянии сделать то же самое здесь. В настоящее время в нашем распоряжении находятся трое из главных вожаков, и им производят допрос у меня.

Главою этого движения был адъютант дяди, Бестужев; он пока еще не в наших руках. В настоящую минуту ко мне привели еще четырех из этих господ.

Несколько позже

Милорадович в самом отчаянном положении; Стюрлер тоже; все более и более чувствительных потерь! Велио, Конной гвардии, потерял руку! У нас имеется доказательство, что делом руководил некто Рылеев, статский, у которого происходили тайные собрания, и что много ему подобных состоят членами этой шайки; но я надеюсь, что нам удастся вовремя захватить их.

В 11 ½ вечера

Мне только что доложили, что к этой шайке принадлежит некий Горсткин, вице-губернатор, уволенный с Кавказа; мы надеемся разыскать его. В это мгновение ко мне привели Рылеева. Это – поимка из наиболее важных. Я только что узнал, что Шеншин, быть может, будет спасен – судите о моей радости!

Я позволил себе, дорогой Константин, назначить Кутузова военным генерал-губернатором, временно, впредь до вашего согласия; соблаговолите не отказать мне в нем, так как это единственный человек, на которого я могу положиться в настоящий критический момент, когда каждый должен находиться на своем посту.

В 12 ½ ночи

Горсткин – в наших руках и сейчас будет подвергнут допросу; равным образом я располагаю бумагами Бестужева.

В 4 часа

Бедный Милорадович скончался! Его последними словами были распоряжения об отсылке мне шпаги, которую он получил от вас, и об отпуске на волю его крестьян! Я буду оплакивать его во всю свою жизнь; у меня находится пуля; выстрел был сделан почти в упор статским, сзади, и пуля прошла до другой стороны.

Все спокойно, а аресты продолжаются своим порядком; захваченные бумаги дадут нам любопытные сведения. Большинство возмутившихся солдат уже возвратилось в казармы, за исключением около 500 человек из Московского и Гренадерского полков, схваченных на месте, которых я приказал посадить в крепость; прочие, в числе 38 человек гвардейского экипажа, тоже там, равно как и масса всякой сволочи (menue canaille), почти поголовно пьяной.

Часть полков Гренадерского и Московского находилась в карауле, и среди них – полнейший порядок. Те, которые не последовали за сволочью, явились с Михаилом в отличнейшем порядке и не оставляли меня, настойчиво просясь броситься в атаку, что, к счастию, не оказалось необходимым.

Две роты Московского полка сменились с караула и, по собственному почину, под командою своих офицеров, явились присоединиться к своему батальону, находившемуся возле меня. Моряки вышли, не зная ни почему, ни куда их ведут; они отведены в казарму и тотчас же пожелали принести присягу.

Причиною их заблуждения были все лишь одни младшие офицеры, которые почти все и вернулись с батальоном просить прощения, с искренним, по-видимому, сожалением. Я разыскиваю троих, о которых нет известий.

Только что захватили у князя Трубецкого, женатого на дочери Лаваля, маленькую бумажку, содержащую предположения об учреждении временного правительства с любопытными подробностями.

15 декабря

Да будет тысячу раз благословен Господь, порядок восстановлен, мятежники захвачены или вернулись к исполнению своего долга, и я лично произвел смотр и приказал вновь освятить знамя гвардейского экипажа. Я надеюсь, что вскоре представится возможность сообщить вам подробности этой позорной истории; мы располагаем всеми их бумагами, а трое из главных предводителей находятся в наших руках, между прочим Оболенский, который, как оказывается, стрелял в Стюрлера.

Показания Рылеева, здешнего писателя, и Трубецкого раскрывают все их планы, имеющие широкие разветвления внутри страны. Всего любопытнее то, что перемена государя послужила лишь предлогом для этого взрыва, подготовленного с давних пор и с целью умертвить нас всех, чтобы установить республиканское конституционное правление.

У меня имеется даже сделанный Трубецким черновой набросок конституции, предъявление которого его ошеломило и побудило его признаться во всем. Сверх сего, весьма вероятно, что мы откроем еще несколько каналий фрачников[92], которые представляются мне истинными виновниками убийства Милорадовича.

Только что некий Бестужев, адъютант дяди, явился ко мне лично, признавая себя виновным во всем.

Все спокойно.

Будучи обременен занятиями, я едва имею возможность отвечать вам несколькими словами на ваше ангельское письмо, дорогой, дорогой Константин. Верьте мне, что следовать вашей воле и примеру нашего Ангела – вот то, что я буду иметь постоянно в виду и в сердце; дай Бог, чтобы мне удалось нести это бремя, которое принимаю я при столь ужасных предзнаменованиях с покорностью воле Божией и с верою в Его милосердие.

Я посылаю вам копию рапорта об ужасном заговоре, открытом в армии, который я считаю необходимым сообщить вам ввиду открытых подробностей и ужасных намерений. Судя по допросам членов здешней шайки, продолжающимся в самом дворце, нет сомнений, что все составляет одно целое и что также устанавливается определенно на основании слов наиболее дерзких – это что дело шло о покушении на жизнь покойного императора, если бы он не скончался ранее того.

Страшно сказать, но необходим внушительный пример, и так как в данном случае речь идет об убийцах, то их участь не может не быть достаточно сурова.

Я поручаю Чичерину доставить вам эти строки, потому что он будет в состоянии поставить вас в известность обо всем, что вы пожелаете узнать о здешних событиях, и мне приятно думать, что вы не будете недовольны повидать его. Я позволил себе, дорогой Константин, назначить его своим генерал-адъютантом, так как я не мог бы сделать более подходящего выбора для подобного назначения.

Я представляю вам, дорогой Константин, копию приказа по армиям; быть может, вы позволите сделать то же самое по отношению к войскам, состоящим под вашим командованием, так как мне кажется, что все то, что будет напоминать им об их благодетеле, должно быть им дорого[93].

В 12 ½ часов ночи

Чичерин не может еще отправиться к вам, дорогой Константин, так как ему нужно быть на своем посту. Все идет хорошо, и я надеюсь, что все кончено, за исключением расследования дела, которое потребует еще времени.

Повергните меня к стопам моей невестки за ее любезную память обо мне; прощайте, дорогой Константин, сохраните ко мне ваше расположение и верьте неизменной дружбе вашего верного брата и друга.

Николай

Графу Витгенштейну
[94]

15 декабря 1825 года

Граф Петр Христианович. Вам известна непоколебимая воля Брата Моего Константина Павловича, исполняя которую Я вступил на Престол с пролитием крови Моих подданных; вы поймете, что во Мне происходить должно и верно будете жалеть обо Мне.

Что здесь было – есть то же, что и у вас готовилось и что, надеюсь, с помощию Божиею, вы верно помешали выполнить. С нетерпением жду от вас известий насчет того, что г. Чернышев вам сообщил; здесь открытия наши весьма важны и все почти виновные в моих руках; все подтвердилось по смыслу тех сведений, которые Мы и от г. Дибича получили.

Я в полной надежде на Бога, что сие зло истребится до своего основания.

Гвардия себя показала, как достойно памяти ее покойного Благодетеля.

Теперь Бог с вами, любезный Граф. Моя доверенность и уважение вам давно известны, и Я их от искреннего сердца здесь повторяю вам искренний

Николай
С.П.Б. 15 декабря 1825 года.

Главнокомандующему 1-й армией фельдмаршалу графу Ф. В. Сакену в Могилев на Днепре (
перевод с фр.)
[95]

СПб. 6 января 1826

Вчера в полночь получил я, мой любезный генерал, известие о бунте Муравьева, равно и о мерах, которые ваше благоразумие указало вам к подавлению, буде еще возможно, зла в самом его корне.

Признаюсь, не могу не думать, что это могло произойти только от неловкости бедного генерала Гебеля; ибо, кажется, дело разыгралось как раз в минуту арестования Муравьева. Весьма также осуждаю нерешительность князя Щербатова; она может быть причиной важных неприятностей.

Соображая все, а особенно употребление, какое делают из имени моего брата, чтобы бунтовать войско, я должен решиться возложить на самого брата моего подавление мятежа, буде мятеж станет серьезнее, вручив ему временное начальствование над всеми тремя корпусами.

Так как я о всем оповещаю публику, то полагаю напечатать и об этом событии, дабы показать мое полное и совершенное доверие к брату, коему поручается окончание этого скандала. Это, конечно, произведет лишь наилучшее впечатление.

С нетерпением буду ждать известий от вас и от генерала Рота. Я не без опасения на его счет, ибо знаю верно, что он ненавидим в своем корпусе. Тут не приобретешь доверия войска, а раз движение началось, пожалуй, с Ротом и порешат.

Это доставит вам генерал Демидов, которого я посылаю в Житомир. Если бы случилось, что с Ротом уже покончено, то Демидов примет начальствование над корпусом. Если же, даст Бог, все обойдется хорошо, я поручаю ему видеть самолично, каково состояние умов в крае и в войске, головы коих помутили эти мерзавцы. Для сего он доедет и до Киева, где пробудет сколько сочтет нужным, чтобы меня ознакомить с духом оказавшейся там сволочи.

Здесь все кажется мне спокойным, и с Божиею помощию я не вижу никакой причины к новому потрясению. Наши расследования идут хорошо и становятся все любопытнее. Полагаю с двумя из главных убийц покончить дня в три согласно законам Учреждения о большой действующей армии. Этот пример, как он ни ужасен, однако необходим.

Наконец, мой любезный генерал, будь что будет, мы исполним свой долг как честные люди. Я, с Божиею помощию, на это надеюсь. Что же до вас, будьте убеждены в моем почтении и моей доверенности, как и я буду рассчитывать на ваше усердие и на вашу дружбу.

Благорасположенный к вам Н.

Не примените сообщать мне известия сколь возможно чаще.

Михаилу Павловичу
[96]

Петергоф, 17 мая 1826 г.

Поздравляю тебя от всей души, любезный Михайло, со счастливым разрешением жены твоей и с новой прибылью фамилии. Принимаю Елизавету Михайловну с совершенною милостию и надеюсь, что будет так же мила, как и старшая ее сестрица. Нам надо было иметь случай порадоваться после стольких печальных случаев. Я передал madame Nicolas твои порученья, и она тебя очень уверяет в своих милостях.

Я тебе могу донести, что все здесь, Богу благодаря, все в порядке. Сегодня утром учил я драгун и с особым удовольствием сказать могу, что я был отменно доволен. Офицеры весьма поправились в езде, можно даже сказать, что ездят хорошо и смело, а дело свое знают прекрасно: сметливы, живы, – словом, прекрасно.

Вечером хотел улан учить, но все шло столь непростительно дурно и даже ошибочно, что я уехал с ученья, оставя Чичерина их распекать; во всякое другое время я строго б взыскал за подобное неряшество и непростительное незнание дела, но на сей раз так оставил.

Видно, у вас на наш счет такие же нелепости распушают, как у нас про вас; но я надеюсь, когда дело кончится с молодцами в крепости, так все придет в рассудок. А не мешало б очень добраться источников, или разглашателей; но трудно.

Про твой приезд скажу тебе, что ежели, с помощью Божией, у тебя дома все хорошо будет, то не мешает тебе приехать на несколько дней – подписать доклад комитета и быть при начале, если не до самого конца суда; но все сие есть только «хорошо бы», а вовсе не необходимость.

От брата получил я вчера письмо; он, слава Богу, здоров и сестре лучше. Я еду завтра на рейд в Кронштадт видеть эскадру – 3 корабля и 9 фрегатов. Петергоф прелестен. Поцелуй ручки жене своей и обними Марию и Елизавету Михайловну от имени дяди с длинным носом. Прощай, Бог с тобой.

Твой навеки

Н.

Нашим молодцам мой поклон.

Михаилу Павловичу
[97]

Елагин остров, 20 мая 1826 г.

По обещанию нашему уведомляю тебя, любезный Михайло, что следствие кончено и рапорт комиссии переписывается. Если положение жены твоей позволит тебе ехать и матушка отпустит, теперь самое время тебе приехать подписать, быть здесь во время суда и воротиться в Москву к крестинам твоей маленькой. Но я повторяю, что это в том только случае, если ты можешь без опасения ехать.

Здесь все в порядке; спроси, Лоло тебе расскажет. Прощай, жене ручки поцелуй и обними твоих маленьких. Кланяйся всем нашим товарищам.

Твой навеки

Н.

Марии Федоровне
[98]

Царское Село, 25 июня 1826 г.

…Что касается моего поведения, дорогая матушка, то компасом для меня служит моя совесть. Я слишком неопытен и слишком окружен всевозможными ловушками, чтобы не попадать в них при самых обычных даже обстоятельствах.

Я иду прямо своим путем – так, как я его понимаю; говорю открыто и хорошее и плохое, поскольку могу; в остальном же полагаюсь на Бога. Провидение не раз благословляло меня в некоторых случаях жизни, помогая мне в самых запутанных по видимости делах достигать удачи единственно благодаря простоте моих жизненных правил, которые целиком в этих немногих словах – поступать, как велит совесть.

Я хорошо знаю, что и тогда, когда кажется, что следуешь велениям этого правила, можно все же ошибиться; но так как я видел, что, пренебрегая им, люди делали ошибки на каждом шагу, я предпочитаю заблуждаться честно, нежели как-нибудь иначе, и иметь совершенно спокойную совесть.

Да поможет мне Бог; так как он захотел возложить на меня это ужасное бремя, то я буду нести его до тех пор, пока у меня хватит силы, покорно принимая горести и заботы, ибо таков, очевидно, мой жребий.

Михаилу Павловичу
[99]

Царское Село, 12 июля 1826 г.

Любезный Михайло, сегодня объявлен Верховным Судом приговор его с изменениями, которые я почел возможными. Завтра утром в три часа приговор должен быть исполнен. Осуждены на смерть не мной, а по воле Верховного Суда, которому я предоставил их участь, пять человек: Рылеев, Каховский, Сергей Муравьев, Пестель и Бестужев-Рюмин; все прочие на каторгу, на 20, 35, 12, 8, 5 и 2 года, кроме Александра Муравьева, который за то, что от всего отстал, ссылается просто в Сибирь.

Итак – конец этому адскому делу! 14 числа – молебен с поминкой на самом месте бунта; все войска, бывшие в деле, – в ружье, а стоять будут случайно почти так, как в тот день.

Иван Иванович[100] тебе официально пишет, что в Москве должна быть подобная же церемония. Матушка назначит день и час, а ты исполнишь, применяясь к предписанию Дибича. Во время молебна знамена и штандарты, за процессией следовавшие, должны быть при налое, а войско, т. е. пехота, становиться на колени. После церемонии, если матушка дозволит, пройти колоннами, где и как можно. Все тебе предоставляю с Голицыным и Филаретом уладить по-своему.

Чем мне было тебе воздать за 14-е число и за твое усердие и дружбу! Я придумал – и желаю, чтоб тебе столь же было приятно, как мне от души желательно, – те четыре орудия, которыми все решилось, прошу тебя принять в память этого дня и в знак нашей старой ребячьей дружбы, с которой росли, с которой и умру. Твой верный брат и истинный мученик

Н.

Жене твоей целую ручки и, как и тебя, благодарю за милые письма. Всем нашим четырнадцатым поклон от всего сердца.

Марии Федоровне
[101]

С.-Петербург, 13 июля 1826 г.

Мы вернулись сюда час тому назад. По имеющимся у меня сведениям, все совершенно спокойно; величайшее негодование и общее удовлетворение тем, что все закончено.

Подробности относительно казни, как ни ужасна она была, убедили всех, что столь закоснелые существа и не заслуживали иной участи: почти никто из них не выказал раскаяния. Пятеро казненных смертью проявили значительно большее раскаяние, особенно Каховский. Последний перед смертью говорил, что молится за меня! Единственно его я жалею; да простит его Господь и да упокоит Он его душу!

Войска были превосходны, общий дух их прекрасен. Завтра утром мы отслужим на площади молебен, эстрада поставлена как раз на том месте, где погиб бедный Милорадович. Печально, но и торжественно будет воспоминание обо всем ужасе, который вышел на свет в этот день!

Для меня же самым утешительным останется навсегда мысль о том, что наш Ангел был избавлен от всего происшедшего, что наша национальная честь была спасена и что Господь явил новое доказательство своего милосердия в отношении нашей дорогой, славной, старой Родины.

Мысли мои устремляются к вам, дорогая матушка. Я вспоминаю все, что вам угодно было для меня сделать, особенно в эту ужасную пору, и я благодарю Бога за то, что наконец приближается та желанная минута, когда я смогу броситься к вашим ногам. Молю Бога скорее даровать мне это счастье.

Константину Павловичу
[102]

Елагин остров, 14 июля 1826 г.

Милосердый Господь дал нам, дорогой и бесценный Константин, увидеть конец этого ужасного процесса. Вчера была казнь. Согласно решению Верховного Суда, пятеро наиболее виновных повешены, остальные лишены прав, разжалованы и присуждены к каторжным работам или на всю жизнь, или на более или менее долгие сроки.

Да будет тысячу раз благословен Господь, спасший нас! да избавит Он нас и наших внуков от подобных сцен! Все прошло при величайшем спокойствии, порядке и при общем негодовании.

На том самом месте, где пал 14-го бедный Милорадович, мы сегодня отслужили молебен и панихиду по нем и погибшим в тот день. Гарнизон был под ружьем, и зрители все до одного были сильно взволнованы, начиная с вашего покорного слуги.

Да будет Господь благословен за это тысячу и тысячу раз! Не подумайте, однако, что я считаю возможным успокоиться в эту минуту; совсем наоборот: я каждому проповедую удвоить внимание, чтоб избежать вспышек и покушений; нужно быть постоянно настороже.

Примите мою самую сердечную благодарность за ваше любезное и милое письмо от 25-го. Ваша дружба – всегда мне лучшая награда; все, чего я всегда желал, – это чтобы вы были довольны бедным вашим братом. Какое другое утешение может у меня быть?

Несколько дней тому назад уехали дети, я же с Божьей помощью рассчитываю выехать с женою послезавтра утром, чтобы 21-го вечером быть в Москве.

С нетерпением жду, что вы мне скажете о результате Комиссии Новосильцева[103], чтобы порешить насчет моего путешествия к вам. Дай Бог мне скорее узнать, что ваше следствие тоже кончено. Когда, приблизительно, вы предполагаете, что все может кончиться?..

…Прощайте, дорогой и бесценный Константин, сохраните благоволение и дружбу к вашему, преданному на всю жизнь сердцем и душой, верному брату и другу.

Николай

Константину Павловичу
[104]

Москва, 15 сентября 1826 года

Примите мою искреннюю благодарность, дорогой и бесценный Константин, за ваше доброе и любезное письмо от 18-го, полученное мною три дня тому назад; ваша доброта и дружба, в них выраженные, преисполняют меня счастьем. Дай Бог, чтобы вы были мною довольны – это все, чего я могу желать.

…Ваша записка относительно формы суда настолько важна в моих глазах, принимая во внимание статью, которой вы ее заканчиваете, что она даже меня беспокоит. Нельзя колебаться в выборе формы, раз опасность настолько очевидна; но я жалею и всегда буду жалеть, что обстоятельства таковы, что принуждают нас выбрать эту форму, которую я сам не могу признать совершенно законной, особенно после того как мы у себя, в России, дали пример процедуры чуть что не с участием представителей[105], показав этим самым перед всем миром, насколько наше дело было просто, ясно и священно.

Между тем в Польше, стране конституционной, мне придется назначить для суждения государственных преступников почти некомпетентный суд, и это при первом случае, когда я мог оказать нации доверие, призвав ее самое быть судьей тех граждан, которые по неблагодарности к своему благодетелю осмелились опередить его намерения, присоединив и другие разрушительные и преступные виды и зная отчасти то, что замышлялось против его священной особы в другой части его государства.

Будет ли это более верным средством охранить страну от всяких волнений и закрыть рот тем, которые пожелали бы видеть несправедливость в каре, которую предстоит наложить на преступников? У меня нет ни знания местных условий, ни опыта, и я говорю поэтому совершенно на ветер и исключительно по долгу безусловного доверия к моему брату, моему лучшему другу.

Итак, дорогой Константин, примите мои слова за то, чем они и являются, – за исповедь сердца. В остальном, будьте уверены, я исполню то, что вы укажете мне как необходимое и неизбежное. С нетерпением жду доклада Комиссии, как резюме того дела, о котором я имею лишь общее и неясное представление.

Константин Павлович – Николаю I
[106]

Варшава, 12 октября 1826 года

…Следствие, слава Богу, почти закончено, и теперь заняты составлением доклада и записок о каждом из подсудимых. Это займет довольно времени и выйдет очень объемисто. Что касается суда и его состава, мне остается только преклониться перед тем, что вы по этому поводу говорите в вашем письме.

Позволю себе, однако, представить вам, что учреждение суда, наподобие того, как это было сделано у вас, не может иметь места здесь без нарушения всех конституционных начал, потому что чрезвычайные суды не допускаются, а петербургский суд был именно таким, так как, наряду с Сенатом, в состав его введены были члены, назначенные специально для этого случая.

Все конституционные страны уже отвергают компетентность и правосудность петербургского суда, называя его чем-то вроде военного суда (cour prе́vôtale); к тому же и самое судопроизводство представляется им незаконным, так как не было допущено гласной защиты и виновные, или, точнее, подсудимые, были осуждены, не будучи, так сказать, выслушаны публично и не воспользовавшись правом публичной защиты.

В конституционных странах суды должны быть постоянные, а процесс публичным. То же имело место и здесь со времени истории Лукасинского, правда только в военном ведомстве. Впрочем, я приказал составить для вас по этому вопросу записку, которая, надеюсь, окажется вам полезной и даст вам ясное понятие о том, что можно предпринять, чтобы остаться по возможности на законной почве.


Константину Павловичу
[107]

С.-Петербург, 27 октября 1826 года

…С нетерпением ожидаю записки, о которой вы мне говорите. Понятно, род суда, подобный здешнему, не может быть применен в Польше и был бы тем более бесполезен, что польский Сенат состоит из сенаторов, взятых из всех отраслей службы; притом я никогда не имел в виду чего-либо другого, как строго держаться в этом случае требований закона.

Здесь же, где не существует ничего подобного, нужно было действовать, насколько возможно, законно и, следовательно, не изобретать ничего, а руководствоваться примерами прошлого.

Константину Павловичу
[108]

С.-Петербург, 8 (20) января 1827 года

Благоволите, дорогой и бесценный Константин, принять мои самые искренние пожелания к наступившему Новому году. Да сохранит он всех, кто нам дорог! Пусть я всегда буду заслуживать вашу доброту и снисходительность вашу и доверие! Таково было всегда мое самое заветное желание, таким оно останется на всю мою жизнь.

При окончании 1826 года позвольте мне засвидетельствовать вам выражение моей вечной признательности за все многочисленные доказательства вашей доброты и снисходительности. Ваше письмо от 6 декабря было мне еще новым доказательством этого. Это милое письмо тронуло меня больше, чем когда-либо, и я не в силах вам выразить это.

Можно ли быть добрее и снисходительнее, чем вы ко мне! Бог мне свидетель, что мое единственное желание – доказать вам, как я хочу заслужить это доверие!

Если вы припомните, быть может, письмо, написанное вами мне в это же время в прошлом году, вы вспомните указания, какие тогда мне дали и которые я постарался добросовестно исполнить.

Истекший год был одним из самых тяжелых, и Бог благословил нас тем, что нам удалось сохранить все, что завещал нам наш Ангел. Все идет и, быть может, сказал бы я, идет с большей энергией, чем вначале. Наши внешние дела идут хорошо, невзирая на трудность момента.

К счастью, мы расположены так, что можем быть независимы в действиях и во мнениях. В этом отношении я старался держаться середины между молчанием и таким образом действий, когда твердо высказанное наше мнение могло бы оказать пользу, не ставя нас в неловкое положение. Благословение Божие до сих пор было явно с нами; положимся же на него с доверием и твердостью.

Вчера вечером дошло до меня ваше письмо от 31-го. Примите мою благодарность за него, дорогой Константин. Не скрою, однако, от вас, что нашел в нем слова, меня огорчившие. Разве может встать между вами и мной вопрос о неудовольствии? Вы с вашей постоянной ко мне добротой, которая меня смущает и которую не знаю, чем достаточно заслужить!

Неужели я с моей стороны подал вам чем-нибудь повод подумать нечто подобное? Это сделало бы меня очень несчастным. Если же это только, как я смею надеяться, выражение, вырвавшееся у вас из особо дружеского намерения, то знайте, что оно меня очень огорчило, и что оно уничтожает иллюзию, которая одна только делает сносным мое положение, иллюзию, в которой я представляю себе, что вы и я, мы оба, служим еще нашему Ангелу.

В глазах остальных пусть будет, как вы хотите, – но между нами не может и не должно быть иначе. Поэтому, ради Бога, пощадите меня в другой раз, и, если я буду иметь несчастие сделать что-нибудь, конечно без умысла, что вы могли бы дурно истолковать, пожалуйста, скажите мне совершенно откровенно; я вам отвечу на это с тою же откровенностью, к какой привык всегда в отношении к вам.

…Здесь все благополучно; нет больше ни слухов, ни каких-либо глупостей. Я очень доволен войсками, исключая некоторых пустяков. Михаил преуспевает и, без всякого сомнения, достигнет хороших результатов. Гражданские дела подвигаются; я ими теперь более доволен: работа идет ровнее и скорее, улучшения же придут потом, когда мы узнаем, что делать.

Главное то, что вот уже год прошел и какой год, и ничто не переменилось, даже лица, за исключением одного, которое настолько злоупотребило доверием нашего Ангела, что напечатало его собственноручные письма для раздачи своим друзьям. При первой возможности вам будет вручен экземпляр его публикации.

Константин Павлович – Николаю I
[109]

Варшава, 14 (26) января 1827 года

Поручаю барону Моренгейму передать вам это письмо, дорогой брат, а также отвезти вам доклад Следственного Комитета, учрежденного здесь по вашему приказанию и окончившего свои труды. К докладу приложены подлинные акты, которые составляют, так сказать, целую библиотеку.

Если здешнее следствие тянулось больше петербургского, причина не в недостатке усердия и преданности делу – члены комитета выказывали их постоянно в своих расследованиях фактов и лиц, – но в самом существе дела, потому что здесь нет явных преступных действий, которые дали бы возможность, отчасти или вполне, обнаружить виновных. Здесь следствие было предпринято лишь на основании слухов и подозрений.

Я далек от того, чтобы преуменьшать факты или их извинять, но могу смело сказать, что от планов русских, которые начали уже отчасти приводиться в исполнение, далеко до планов поляков, которые, как они ни виновны и ни преступны, уже в своем положении всегда найдут извинение в глазах мыслящих людей всех веков.

Благоволите дать аудиенцию барону Моренгейму и выслушать то, что он будет иметь честь представить на ваше усмотрение:

1) относительно самого следствия,

2) относительно формы суда и его процедуры,

3) относительно церемонии коронации.

Теперь же я позволю себе заметить раз навсегда следующее:

1) Я не вмешивался в следствие: собрав Комитет, я в нем больше не появлялся, ибо противно всякой справедливости, всем понятиям для человека чести быть судьей и держать сторону в собственном деле; все же козни обвиняемых были направлены, как утверждали, прямо против императорской фамилии и меня, в частности, – что, впрочем, не удалось доказать.

2) Я только следовал предположениям Комитета относительно освобождения, отпуска или пересылки обвиняемых, равно как их ареста и их разделения на разряды.

Вот отчет о моем поведении. В общем, если его рассмотреть и судить беспристрастно, я надеюсь, за мною будет признана и лояльность, и прямота.

Не желая отнимать у вас времени больше, чем нужно для этого доклада, от занятий более важных, я кончаю свое письмо, прося вас верить в одушевляющие меня неизменную преданность и усердие к вашей службе и к вашей особе, с которыми не перестану быть вам вернейший брат и друг

Константин

Константину Павловичу
[110]

С.-Петербург, 26 января (7 февраля) 1827 года

Третьего дня утром Моренгейм передал мне ваше письмо, дорогой Константин, так же как и все бумаги, которые вы благоволили поручить ему для меня. Прежде всего благоволите принять мою благодарность за те слова, в которых вы мне сообщаете ваше понимание следствия, мною вполне разделяемое.

Когда станут известны все предосторожности и заботы, приложенные вами для освещения малейших сомнений и подозрений, всякий беспристрастный человек воздаст только полную справедливость тому поведению, какого вы держались. Я уверен, что наш дорогой Ангел был бы удовлетворен вашим осторожным образом действий в этом деле.

Третьего дня и вчера у меня хватило времени закончить чтение одного только следствия; завтра я буду продолжать чтение других бумаг; я не могу подвигаться скорее ввиду моей остальной работы. Моренгейм расскажет вам о моих немногих замечаниях, на которые он дал мне объяснения.

Подсудимые начинают прибывать сюда; предполагаю, что некоторые будут необходимы для процесса поляков, и я поручил Моренгейму отметить тех, кого он сочтет нужным для очных ставок и которых придется на время отослать вам обратно.


Записки императора Николая I о вступлении на престол[111]

Часто собирался я положить на бумагу краткое повествование тех странных обстоятельств, которые ознаменовали время кончины покойного моего благодетеля императора Александра и мое вступление на степень, к которой столь мало вели меня и склонности и желания мои; степень, на которую я никогда не готовился и, напротив, всегда со страхом взирал, глядя на тягость бремени, лежавшего на благодетеле моем, коему посвящено было все его время, все его познания и за которое столь мало стяжал благодарности, по крайней мере при жизни своей!

Меня удерживало чувство, которое и теперь с трудом превозмогаю, – боязнь быть дурно понятым. Я пишу не для света – пишу для детей своих; желаю, чтоб до них дошло в настоящем виде то, чему был я свидетель. Решаюсь на сие для того, что испытываю уже после шести лет, сколь время изглаживает истину и память таких дел и обстоятельств, кои важны, ибо дают настоящее объяснение причинам или поводам происшествий, от коих зависит участь, даже жизнь людей, более, честь их, скажу даже – участь царств.

Буду говорить, как сам видел, чувствовал – от чистого сердца, от прямой души: иного языка не знаю.

1

Лишившись отца, остался я невступно[112] пяти лет; покойная моя родительница, как нежнейшая мать, пеклась о нас двух с братом Михаилом Павловичем, не щадя ничего, дабы дать нам воспитание, по ее убеждению, совершенное. Мы поручены были как главному нашему наставнику генералу графу Ламздорфу, человеку, пользовавшемуся всем доверием матушки; но, кроме его, находились при нас 6 других наставников, кои, дежуря посуточно при нас и сменяясь попеременно у нас обоих, носили звание кавалеров.

Сей порядок имел последствием, что из них иного мы любили, другого нет, но ни который без исключения не пользовался нашей доверенностью, и наши отношения к ним были более основаны на страхе или большей или меньшей смелости. Граф Ламздорф умел вселить в нас одно чувство – страх, и такой страх и уверение в его всемогуществе, что лицо матушки было для нас второе в степени важности понятий.

Сей порядок лишил нас совершенно счастья сыновнего доверия к родительнице, к которой допущаемы мы были редко одни, и то никогда иначе, как будто на приговор. Беспрестанная перемена окружающих лиц вселила в нас с младенчества привычку искать в них слабые стороны, дабы воспользоваться ими в смысле того, что по нашим желаниям нам нужно было, и должно признаться, что не без успеха.

Генерал-адъютант Ушаков был тот, которого мы более всех любили, ибо он с нами никогда сурово не обходился, тогда как гр. Ламздорф и другие, ему подражая, употребляли строгость с запальчивостью, которая отнимала у нас и чувство вины своей, оставляя одну досаду за грубое обращение, а часто и незаслуженное. Одним словом – страх и искание, как избегнуть от наказания, более всего занимали мой ум.

В учении видел я одно принуждение и учился без охоты. Меня часто, и я думаю не без причины, обвиняли в лености и рассеянности, и нередко гр. Ламздорф меня наказывал тростником весьма больно среди самых уроков.

Таково было мое воспитание до 1809 года, где приняли другую методу. Матушка решилась оставаться зимовать в Гатчине, и с тем вместе учение наше приняло еще более важности: все время почти было обращено на оное. Латинский язык был тогда главным предметом, но врожденная неохота к оному, в особенности от известности, что учимся сему языку для посылки со временем в Лейпцигский университет, сделала сие учение напрасным.

Успехов я не оказывал, за что часто строго был наказываем, хотя уже не телесно. Математика, потом артиллерия и в особенности инженерная наука и тактика привлекали меня исключительно; успехи по сей части оказывал я особенные, и тогда я получил охоту служить по инженерной части.

Мы редко видали государя Александра Павловича, но всегда любили его, как ангела своего покровителя, ибо он к нам всегда был особенно ласков. Брата Константина Павловича видали мы еще реже, но столь же сердечно любили, ибо он как будто входил в наше положение, имев гр. Ламздорфа кавалером в свое младенчество.

Наконец настал 1812 год; сей роковой год изменил и наше положение. Мне минуло уже 16 лет, и отъезд государя в армию был для нас двоих ударом жестоким, ибо мы чувствовали сильно, что и в нас бились русские сердца и душа наша стремилась за ним! Но матушке неугодно было даровать нам сего счастия.

Мы остались, но все приняло вокруг нас другой оборот; всякий помышлял об общем деле; и нам стало легче. Все мысли наши были в армии, ученье шло, как могло, среди беспрестанных тревог и известий из армии. Одни военные науки занимали меня страстно, в них одних находил я утешение и приятное занятие, сходное с расположением моего духа. Наступил 1813 год, и мне минуло 17 лет; но меня не отпускали.

В это время в первый раз случайно узнал я от сестры Анны Павловны, с которой мы были очень дружны, что государь, быв в Шлезии, видел семью короля Прусского, что старшая дочь его принцесса Шарлотта ему понравилась и что в намерениях его было, чтоб мы когда-нибудь с ней увиделись.

Наконец неотступные наши просьбы и пример детей короля Прусского подействовали на матушку, и в 1814 году получили мы дозволение отправиться в армию. Радости нашей, лучше сказать сумасшествия, я описать не могу; мы начали жить и точно перешагнули одним разом из ребячества в свет, в жизнь.

7 февраля отправились мы с братом Михаилом Павловичем в желанный путь. Нас сопровождал гр. Ламздорф и из кавалеров, при нас бывших, Саврасов, Ушаков, Арсеньев и Алединский, равно инженерный полковник Джанотти[113], военный наш наставник. Мы ехали не по нашему желанию, но по прихотливым распоряжениям гр. Ламздорфа, который останавливался, где ему вздумывалось, и таким образом довез нас в Берлин через 17 дней!

Тяжелое испытание при нашем справедливом нетерпении! Тут, в Берлине, провидением назначено было решиться счастию[114] всей моей будущности: здесь увидел я в первый [раз] ту, которая по собственному моему выбору с первого раза возбудила во мне желание принадлежать ей на всю жизнь, – и Бог благословил сие желание шестнадцатилетним семейным блаженством.

Пробыв одни сутки в Берлине, повезли нас с теми же расстановками через Лейпциг, Веймар, где мы имели свидание с сестрой Марией Павловной, потом далее на Франкфурт-на-Майне. Здесь, несмотря на быстрые успехи армий наших, отнимавшие у нас надежду поспеть еще к концу кампании, те же нас встретили остановки, и терпение наше страдало несколько дней. Наконец повезли нас на Бруксаль, где жила тогда императрица Елисавета Алексеевна, на Раштад, Фрейбург, в Базель.

Здесь услышали мы первые неприятельские выстрелы, ибо австрийцы с баварцами осаждали близлежащую крепость Гюнинген. Наконец въехали мы через Альткирх в пределы Франции и достигли хвоста армий в Везуле в то самое время, когда Наполеон сделал большое движение на левый наш фланг.

В этот роковой для нас день прибывший флигель-адъютант Клейнмихель к состоявшему при нас генерал-адъютанту Коновницыну, высланному к нам навстречу во Франкфурт, привез нам государево повеление возвратиться в Базель.

Можно себе вообразить наше отчаяние!

Повезли нас обратно той же дорогой в Базель, где мы прожили более двух недель и съездили в Шафгаузен и Цюрих, вместо столь желанного нахождения при армии, при лице государя. Хотя сему уже прошло 18 лет, но живо еще во мне то чувство грусти, которое тогда нами одолело и ввек не изгладится. Мы в Базеле узнали, что Париж взят и Наполеон изгнан на остров Эльбу. Наконец получено приказание нам прибыть в Париж, и мы отправились на Кольмар, Нанси, Шалон и Мо.


2. О наследии после императора Александра I

В лето 1819 года находился я в свою очередь с командуемою мной тогда 2-й гвардейской бригадой в лагере под Красным Селом. Перед выступлением из оного было моей бригаде линейное ученье, кончившееся малым маневром в присутствии императора. Государь был доволен и милостив до крайности.

После ученья пожаловал он к жене моей обедать; за столом мы были только трое. Разговор во время обеда был самый дружеский, но принял вдруг самый неожиданный для нас оборот, потрясший навсегда мечту нашей спокойной будущности. Вот в коротких словах смысл сего достопамятного разговора.

Государь начал говорить, что он с радостью видит наше семейное блаженство (тогда был у нас один старший сын Александр, и жена моя была беременна старшей дочерью Мариею); что он счастия сего никогда не знал, виня себя в связи, которую имел в молодости; что ни он, ни брат Константин Павлович не были воспитаны так, чтоб уметь ценить с молодости сие счастие; что последствия для обоих были, что ни один, ни другой не имели детей, которых бы признать могли, и что сие чувство самое для него тяжелое.

Что он чувствует, что силы его ослабевают; что в нашем веке государям, кроме других качеств, нужна физическая сила и здоровье для перенесения больших и постоянных трудов; что скоро он лишится потребных сил, чтоб по совести исполнять свой долг, как он его разумеет; и что потому он решился, ибо сие считает долгом, отречься от правления с той минуты, когда почувствует сему время.

Что он неоднократно о том говорил брату Константину Павловичу, который, быв одних с ним почти лет, в тех же семейных обстоятельствах, притом имея природное отвращение к сему месту, решительно не хочет ему наследовать на престоле, тем более, что они оба видят в нас знак благодати Божией, дарованного нам сына. Что поэтому мы должны знать наперед, что мы призываемся на сие достоинство.

Мы были поражены как громом. В слезах, в рыдании от сей ужасной неожиданной вести мы молчали! Наконец государь, видя, какое глубокое, терзающее впечатление слова его произвели, сжалился над нами и с ангельскою, ему одному свойственною ласкою начал нас успокаивать и утешать, начав с того, что минута сему ужасному для нас перевороту еще не настала и не так скоро настанет, что может быть лет десять еще до оной, но что мы должны заблаговременно только привыкать к сей будущности неизбежной.

Тут я осмелился ему сказать, что я себя никогда на это не готовил и не чувствую в себе сил, ни духу на столь великое дело; что одна мысль, одно желание было – служить ему изо всей души, и сил, и разумения моего в кругу поручаемых мне должностей; что мысли мои даже дальше не достигают.

Дружески отвечал мне он, что когда вступил на престол, он в том же был положении; что ему было тем еще труднее, что нашел дела в совершенном запущении от совершенного отсутствия всякого основного правила и порядка в ходе правительственных дел; ибо хотя при императрице Екатерине в последние годы порядку было мало, но все держалось еще привычками; но при восшествии на престол родителя нашего совершенное изменение прежнего вошло в правило: весь прежний порядок нарушился, не заменяясь ничем.

Что с восшествия на престол государя по сей части много сделано к улучшению и всему дано законное течение; и что потому я найду все в порядке, который мне останется только удерживать.

Кончился сей разговор; государь уехал, но мы с женой остались в положении, которое уподобить могу только тому ощущению, которое, полагаю, поразит человека, идущего спокойно по приятной дороге, усеянной цветами и с которой всюду открываются приятнейшие виды, когда вдруг разверзается под ногами пропасть, в которую непреодолимая сила ввергает его, не давая отступить или воротиться. Вот – совершенное изображение нашего ужасного положения.

С тех пор часто государь в разговорах намекал нам про сей предмет, но не распространяясь более об оном; а мы всячески старались избегать оного. Матушка с 1822 года начала нам про то же говорить, упоминая о каком-то акте, который будто бы братом Константином Павловичем был учинен для отречения в нашу пользу, и спрашивала, не показывал ли нам оный государь.

Весной 1825-го был здесь принц Оранский; ему государь открыл свои намерения, и на друга моего сделали они то же ужасное впечатление. С пламенным сердцем старался он сперва на словах, потом письменно доказывать, сколь мысль отречения от правления могла быть пагубна для империи; какой опасный пример подавала в наш железный век, где каждый шаг принимают предпочтительно с дурной стороны. Все было напрасно; милостиво, но твердо отверг государь все моления благороднейшей души.

Наконец настала осень 1825 года, с нею – и отъезд государя в Таганрог. 30 августа был я столь счастлив, что государь взял меня с собою в коляску, ехав и возвращаясь из Невского монастыря. Государь был пасмурен, но снисходителен до крайности. В тот же день я должен был ехать в Бобруйск на инспекцию; государь меня предварил, что хотел нам приобрести и подарить Мятлеву дачу, но что просили цену несбыточную и что он, по желанию нашему, жалует нам место близ Петергофа, где ныне дача жены моей Александрия.

Обед был в новом дворце брата Михаила Павловича, который в тот же день был освящен. Здесь я простился навсегда с государем, моим благодетелем, и с императрицею Елисаветой Алексеевной.




Дабы сделать яснее то, что мне описать остается, нужно мне сперва обратиться к другому предмету.

До 1818 года не был я занят ничем; все мое знакомство со светом ограничивалось ежедневным ожиданием в переднях или секретарской комнате, где, подобно бирже, собирались ежедневно в 10 часов все генерал-адъютанты, флигель-адъютанты, гвардейские и приезжие генералы и другие знатные лица, имевшие допуск к государю.

В сем шумном собрании проводили мы час, иногда и более, доколь не призывался к государю военный генерал-губернатор с комендантом и вслед за сим все генерал-адъютанты и адъютанты с рапортами и мы с ними, и представлялись фельдфебели и вестовые.

От нечего делать вошло в привычку, что в сем собрании делались дела по гвардии, но большею частию время проходило в шутках и насмешках насчет ближнего; бывали и интриги. В то же время вся молодежь, адъютанты, а часто и офицеры ждали в коридорах, теряя время или употребляя оное для развлечения почти так же и не щадя начальников, ни правительство.

Долго я видел и не понимал; сперва родилось удивление, наконец и я смеялся, потом начал замечать, многое видел, многое понял; многих узнал – и в редком обманулся. Время сие было потерей времени, но и драгоценной практикой для познания людей и лиц, и я сим воспользовался.

Осенью 1818 года государю угодно было сделать мне милость, назначив командиром 2-й бригады 1-й гвардейской дивизии, т. е. Измайловским и Егерским полками. За несколько перед тем месяцев вступил я в управление Инженерною частию.

Только что вступил я в командование бригады, государь, императрица и матушка уехали в чужие края; тогда был конгресс в Ахене. Я остался с женой и сыном одни в России из всей семьи. Итак, при самом моем вступлении в службу, где мне наинужнее было иметь наставника, брата благодетеля, оставлен был я один с пламенным усердием, но с совершенною неопытностью.

Я начал знакомиться со своей командой и не замедлил убедиться, что служба шла везде совершенно иначе, чем слышал волю моего государя, чем сам полагал, разумел ее, ибо правила оной были в нас твердо влиты. Я начал взыскивать, но взыскивал один, ибо что я по долгу совести порочил, дозволялось везде даже моими начальниками.

Положение было самое трудное; действовать иначе было противно моей совести и долгу; но сим я явно ставил и начальников и подчиненных против себя, тем более, что меня не знали и многие или не понимали, или не хотели понимать.

Корпусом начальствовал тогда генерал-адъютант Васильчиков; к нему я прибег, ибо ему поручен был как начальнику покойной матушкой. Часто изъяснял ему свое затруднение, он входил в мое положение, во многом соглашался и советами исправлял мои понятия.

Но сего недоставало, чтоб поправить дело; даже решительно сказать можно – не зависело более от генерал-адъютанта Васильчикова исправить порядок службы, распущенный, испорченный до невероятности с самого 1814 года, когда, по возвращении из Франции, гвардия осталась в продолжительное отсутствие государя под начальством графа Милорадовича.

В сие-то время и без того уже расстроенный трехгодичным походом порядок совершенно разрушился; и к довершению всего дозволена была офицерам носка фраков. Было время (поверит ли кто сему), что офицеры езжали на ученье во фраках, накинув шинель и надев форменную шляпу.

Подчиненность исчезла и сохранилась только во фронте; уважение к начальникам исчезло совершенно, и служба была одно слово, ибо не было ни правил, ни порядка, а все делалось совершенно произвольно и как бы поневоле, дабы только жить со дня на день.

В сем-то положении застал я и свою бригаду, хотя с малыми оттенками, ибо сие зависело и от большей или меньшей строгости начальников. По мере того как начинал я знакомиться со своими подчиненными и видеть происходившее в прочих полках, я возымел мысль, что под сим, т. е. военным распутством, крылось что-то важнее; и мысль сия постоянно у меня оставалась источником строгих наблюдений.

Вскоре заметил я, что офицеры делились на три разбора: на искренно усердных и знающих; на добрых малых, но запущенных и оттого не знающих; и на решительно дурных, т. е. говорунов дерзких, ленивых и совершенно вредных, – на сих-то последних налег я без милосердия и всячески старался оных избавиться, что мне и удавалось.

Но дело сие было нелегкое, ибо сии-то люди составляли как бы цепь чрез все полки и в обществе имели покровителей, коих сильное влияние оказывалось всякий раз теми нелепыми слухами и теми неприятностями, которыми удаление их из полков мне отплачивалось.

Государь возвратился из Ахена в конце года, и тогда в первый раз удостоился я доброго отзыва моего начальства и милостивого слова моего благодетеля, которого один благосклонный взгляд вселял бодрость и счастие. С новым усердием я принялся за дело, но продолжал видеть то же округ себя, что меня изумляло и чему я тщетно искал причину.

3. (Утеряна)
4

Надо было решиться – или оставаться мне в совершенном бездействии, отстранясь от всякого участия в делах, до коих, в строгом смысле службы, как говорится, мне дела не было, или участвовать в них и почти направлять тех людей, в руках коих, по званию их, власть находилась.

В первом случае, соблюдая форму, по совести я бы грешил, попуская делам искажаться, может быть, безвозвратно, и тогда бы я заслужил в полной мере название эгоиста. Во втором случае – я жертвовал собою с убеждением быть полезным Отечеству и тому, которому я присягнул.

Я не усомнился, и влечение внутреннее решило мое поведение. Одно было трудно: я должен был скрывать настоящее положение дел от мнительности матушки, от глаз окружающих, которых любопытство предугадывало истину. Но с твердым упованием на милость Божию я решился действовать, как сумею.

Город казался тих; так, по крайней мере, уверял граф Милорадович, уверяли и те немногие, которые ко мне хаживали, ибо я не считал приличным показываться и почти не выходил из комнат. Но в то же время бунтовщики были уже в сильном движении, и непонятно, что никто сего не видел.

Оболенский, бывший тогда адъютантом у генерала Бистрома, командовавшего всею пехотой гвардии, один из злейших заговорщиков, ежедневно бывал во дворце, где тогда обычай был собираться после развода в так называемой Конногвардейской комнате.

Там, в шуме сборища разных чинов офицеров и других, ежедневно приезжавших во дворец узнавать о здоровье матушки, но еще более приезжавших за новостями, с жадностию Оболенский подхватывал все, что могло быть полезным к успеху заговора, и сообщал соумышленникам узнанное. Сборища их бывали у Рылеева.

Другое лицо, изверг во всем смысле слова, Якубовский в то же время умел хитростью своею и некоторою наружностию смельчака втереться в дом графа Милорадовича и, уловив доброе сердце графа, снискать даже некоторую его к себе доверенность. Чего Оболенский не успевал узнать во дворце, то Якубовский изведывал от графа, у которого, как говорится, часто сердце было на языке.




Мы были в ожидании ответа Константина Павловича на присягу, и иные ожидали со страхом, другие – и я смело ставлю себя в число последних – со спокойным духом, что он велит. В сие время прибыл Михаил Павлович. Ему вручил Константин Павлович свой ответ в письме к матушке и несколько слов ко мне. Первое движение всех – а справедливое нетерпение сие извиняло – было броситься во дворец; всякий спрашивал, присягнул ли Михаил Павлович.

– Нет, – отвечали приехавшие с ним.

Матушка заперлась с Михаилом Павловичем; я ожидал в другом покое – и точно ожидал решения своей участи. Минута неизъяснимая. Наконец дверь отперлась, и матушка мне сказала:

– Eh bien, Nicolas, prosternez vous devant votre frère, car il est respectable et sublime dans son inaltе́rable dе́termination de vous abandonner le trône[115].

Признаюсь, мне слова сии было тяжело слушать, и я в том винюсь; но я себя спрашивал, кто большую приносит из нас двух жертву: тот ли, который отвергал наследство отцовское под предлогом своей неспособности и который, раз на сие решившись, повторял только свою неизменную волю и остался в том положении, которое сам себе создал сходно всем своим желаниям, или тот, который, вовсе не готовившийся на звание, на которое по порядку природы не имел никакого права, которому воля братняя была всегда тайной и который неожиданно, в самое тяжелое время и в ужасных обстоятельствах должен был жертвовать всем, что ему было дорого, дабы покориться воле другого?

Участь страшная, и смею думать и ныне, после 10 лет, что жертва моя была в моральном, в справедливом смысле гораздо тягче.

Я отвечал матушке:

– Avant que de me prosterner, maman, veuillez me permettre de savoir pourquoi je devrais le faire, car je ne sais lequel des sacrifices est le plus grand: de celui qui refuse ou de celui qui accepte en pareilles circonstances![116]

Нетерпение всех возрастало и дошло до крайности, когда догадывались по продолжительности нашего присутствия у матушки, что дело еще не решилось. Действительно, брат Константин Павлович прислал ответ на письмо матушки хотя и официально, но на присягу, ему данную, не было ответа, ни манифеста, словом, ничего, что бы в лице народа могло служить актом удостоверения, что воля его непременна и отречение, оставшееся при жизни императора Александра тайною для всех, есть и ныне непременной его волей.

Надо было решить, что делать, как выйти из затруднения, опаснейшего в своих последствиях и которым, как увидим ниже, заговорщики весьма хитро воспользовались.

После долгих прений я остался при том мнении, что брату должно было объявить манифестом, что, оставаясь непреклонным в решимости, им уже освященной отречением, утвержденным духовной императора Александра, он повторяет оное и ныне, не принимая данной ему присяги. Сим, казалось мне, торжественно утверждалась воля его и отымалась всякая возможность к сомнению.

Но брат избрал иной способ: он прислал письмо официальное к матушке, другое – ко мне и, наконец, род выговора – князю Лопухину как председателю Государственного Совета. Содержание двух первых актов известно; вкратце содержали они удостоверение в неизменной его решимости, и в письме к матушке упоминалось, что решение сие в свое время получило ее согласие.

В письме, ко мне писанном как к императору, упоминалось только в особенности о том, что его высочество просил оставить его при прежде занимаемом им месте и звании.

Однако удалось мне убедить матушку, что одних сих актов без явной опасности публиковать нельзя и что должно непременно стараться убедить брата прибавить к тому другой в виде манифеста, с изъяснением таким, которое бы развязывало от присяги, ему данной. Матушка и я, мы убедительно о том писали к брату; и фельдъегерский офицер Белоусов отправлен с сим. Между тем решено было нами акты сии хранить у нас в тайне.

Но как было изъяснить наше молчание пред публикой? Нетерпение и неудовольствие были велики и весьма извинительны. Пошли догадки, и в особенности обстоятельство неприсяги Михаила Павловича навело на всех сомнение, что скрывают отречение Константина Павловича. Заговорщики решили сие же самое употребить орудием для своих замыслов.

Время сего ожидания можно считать настоящим междуцарствием, ибо повелений от императора, которому присяга принесена была, по расчету времени должно было получать – но их не приходило; дела останавливались совершенно; все было в недоумении, и к довершению всего известно было, что Михаил Павлович отъехал уже тогда из Варшавы, когда и кончина императора Александра, и присяга Константину Павловичу там уже известны были.

Каждый извлекал из сего, что какое-то особенно важное обстоятельство препятствовало к восприятию законного течения дел, но никто не догадывался настоящей причины.




Однако дальнейшее присутствие Михаила Павловича становилось тягостным и для него, и для нас всех, и потому решено было ему выехать будто в Варшаву, под предлогом успокоения брата Константина Павловича насчет здоровья матушки, и остановиться на станции Неннале, дабы удалиться от беспрестанного принуждения и вместе с тем для остановления по дороге всех тех, кои, возвращаясь из Варшавы, могли повестить в Петербурге настоящее положение дел.

Сия же предосторожность принудила останавливать все письма, приходившие из Варшавы; и эстафета, еженедельно приходившая с бумагами, из канцелярии Константина Павловича приносима была ко мне. Бумаги, не терпящие отлагательства, должен был я лично вручать у себя тем, к коим адресовались, и просить их вскрывать в моем присутствии. Положение самое несносное!

Так прошло 8 или 9 дней. В одно утро, часов в 6, был я разбужен внезапным приездом из Таганрога лейб-гвардии Измайловского полка полковника барона Фредерикса с пакетом «о самонужнейшем» от генерала Дибича, начальника Главного Штаба, и адресованным в собственные руки императору!

Спросив полковника Фредерикса, знает ли он содержание пакета, получил в ответ, что ничего ему неизвестно, но что такой же пакет послан в Варшаву, по неизвестности в Таганроге, где находился государь. Заключив из сего, что пакет содержит обстоятельство особой важности, я был в крайнем недоумении, на что мне решиться.

Вскрыть пакет на имя императора – был поступок столь отважный, что решиться на сие казалось мне последнею крайностию, к которой одна необходимость могла принудить человека, поставленного в самое затруднительное положение, и – пакет вскрыт!

Пусть изобразят себе, что должно было произойти во мне, когда, бросив глаза на включенное письмо от генерала Дибича, увидел я, что дело шло о существующем и только что открытом пространном заговоре, которого отрасли распространялись чрез всю империю, от Петербурга на Москву и до второй армии в Бессарабии.

Тогда только почувствовал я в полной мере всю тягость своей участи и с ужасом вспомнил, в каком находился положении. Должно было действовать, не теряя ни минуты, с полною властью, с опытностью, с решимостью – я не имел ни власти, ни права на оную; мог только действовать чрез других, из одного доверия ко мне обращавшихся, без уверенности, что совету моему последуют; и притом чувствовал, что тайну подобной важности должно было наитщательнейше скрывать от всех, даже от матушки, дабы ее не испугать или преждевременно заговорщикам не открыть, что замыслы их уже не скрыты от правительства.

К кому мне было обратиться – одному, совершенно одному без совета!

Граф Милорадович казался мне, по долгу его звания, первым, до сведения которого содержание сих известий довести должно было, князь Голицын, как начальник почтовой части и доверенное лицо императора Александра, казался мне вторым. Я их обоих пригласил к себе, и втроем принялись мы за чтение приложений к письму.

Писанные рукою генерал-адъютанта графа Чернышева для большей тайны, в них заключалось изложение открытого обширного заговора, чрез два разных источника: показаниями юнкера Шервуда, служившего в Чугуевском военном поселении, и открытием капитана Майбороды, служившего в тогдашнем 3-м пехотном корпусе.

Известно было, что заговор касается многих лиц в Петербурге и наиболее в Кавалергардском полку, но в особенности в Москве, в главной квартире 2-й армии и в части войск, ей принадлежащих, а также в войсках 3-й корпуса. Показания были весьма неясны, неопределительны; но, однако, еще за несколько дней до кончины своей покойный император велел генералу Дибичу, по показаниям Шервуда, послать полковника лейб-гвардии Измайловского полка Николаева[117] взять известного Вадковского, за год выписанного из Кавалергардского полка.

Еще более ясны были подозрения на главную квартиру 2-й армии, и генерал Дибич уведомлял, что вслед за сим решился послать графа Чернышева в Тульчин, дабы уведомить генерала Витгенштейна о происходящем и арестовать князя С. Волконского, командовавшего бригадой, и полковника Пестеля, в оной бригаде командовавшего Вятским полком.

Подобное извещение, в столь затруднительное и важное время, требовало величайшего внимания, и решено было узнать, кто из поименованных лиц в Петербурге, и немедля их арестовать; а как о капитане Майбороде ничего не упоминалось, а должно было полагать, что чрез него получатся еще важнейшие сведения, то решился граф Милорадович послать адъютанта своего генерала Мантейфеля к генералу Роту, дабы, приняв Майбороду, доставить в Петербург.

Из петербургских заговорщиков по справке никого не оказалось налицо: все были в отпуску, а именно – Свистунов, Захар Чернышев и Никита Муравьев, что более еще утверждало справедливость подозрений, что они были в отсутствии для съезда, как в показаниях упоминалось.

Граф Милорадович должен был верить столь ясным уликам в существовании заговора и в вероятном участии и других лиц, хотя о них не упоминалось; он обещал обратить все внимание полиции, но все осталось тщетным и в прежней беспечности.

Наконец наступил роковой для меня день. По обыкновению, обедали мы вдвоем с женой, как приехал Белоусов. Вскрыв письмо брата, удостоверился я с первых строк, что участь моя решена, но что единому Богу известно, как воля Константина Павловича исполнится, ибо, вопреки всем нашим убеждениям, решительно отказывал в новом акте, упираясь на то, что, не признавая себя императором, отвергая присягу, ему данную, как такую, которая неправильно ему принесена была, не считает себя вправе и не хочет другого изречения непреклонной своей воли, как обнародование духовной императора Александра и приложенного к оному акта отречения своего от престола.

Я предчувствовал, что, повинуясь воле братней, иду на гибель, но нельзя было иначе, и долг повелевал сообразить единственно, как исполнить сие с меньшею опасностью недоразумений и ложных наветов. Я пошел к матушке и нашел ее в том же убеждении, но довольною, что наступил конец нерешимости.

Изготовив вскорости проект манифеста, призвал я к себе М. М. Сперанского и ему поручил написать таковой, придерживаясь моих мыслей; положено было притом публиковать духовную императора Александра, письмо к нему Константина Павловича с отречением и два его же письма – к матушке и ко мне как к императору.

(Прибавить о Ростовцеве.)

В сих занятиях прошел вечер 12 декабря. Послано было к Михаилу Павловичу, дабы его воротить, и надежда оставалась, что он успеет воротиться на другой день, т. е. в воскресенье, 13-го числа. Между тем весть о приехавшем фельдъегере распространилась по городу, и всякий убедился в том, что подозрения обратились в истину.

Гвардией командовал генерал Воинов, человек почтенный и храбрый, но ограниченных способностей и не успевший приобресть никакого веса в своем корпусе.

Призвав его к себе, поставил его в известность воли Константина Павловича и условился, что на другой же день, т. е. в понедельник, соберет ко мне всех генералов и полковых командиров гвардии, дабы лично мне им объяснить весь ход происходившего в нашей семье и поручить им растолковать сие ясным образом своим подчиненным, дабы не было предлога к беспорядку.

Требован был также ко мне митрополит Серафим для нужного предварения и, наконец, князь Лопухин, с которым условлено было собрать Совет к 8 часам вечера, куда я намерен был явиться вместе с братом Михаилом Павловичем как личным свидетелем и вестником братней воли.

Но Богу угодно было повелеть иначе. Мы ждали Михаила Павловича до половины одиннадцатого ночи, и его не было. Между тем весь город знал, что Государственный Совет собран, и всякий подозревал, что настала решительная минута, где томительная неизвестность должна кончиться. Нечего было делать, и я должен был следовать один.

Тогда Государственный Совет собирался в большом покое, который ныне служит гостиной младшим моим дочерям. Подойдя к столу, я сел на первое место, сказав:

– Я выполняю волю брата Константина Павловича.

И вслед за тем начал читать манифест о моем восшествии на престол. Все встали, и я также. Все слушали в глубоком молчании и по окончании чтения глубоко мне поклонились, причем отличился Н. С. Мордвинов, против меня бывший, всех первый вскочивший и ниже прочих отвесивший поклон, так что оно мне странным показалось.

Засим должен был я прочесть отношение Константина Павловича к князю Лопухину, в котором он самым сильным образом выговаривал ему, что ослушался будто воли покойного императора Александра, отослав к нему духовную и акт отречения и принеся ему присягу, тогда как на сие права никто не имел.

Кончив чтение, возвратился я в занимаемые мною комнаты, где ожидали меня матушка и жена. Был 1-й час и понедельник, что многие считали дурным началом. Мы проводили матушку на ее половину, и, хотя не было еще объявлено о моем вступлении, комнатные люди матушки, с ее разрешения, нас поздравляли.

Во внутреннем конногвардейском карауле стоял в то время князь Одоевский, самый бешеный заговорщик, но никто сего не знал; после только вспомнили, что он беспрестанно расспрашивал придворных служителей о происходящем. Мы легли спать и спали спокойно, ибо у каждого совесть была чиста, и мы от глубины души предались Богу.

Наконец наступило 14 декабря, роковой день! Я встал рано и, одевшись, принял генерала Воинова; потом вышел в зал нынешних покоев Александра Николаевича, где собраны были все генералы и полковые командиры гвардии.

Объяснив им словесно, каким образом, по непременной воле Константина Павловича, которому незадолго вместе с ними я присягал, нахожусь ныне вынужденным покориться его воле и принять престол, к которому, за его отречением, нахожусь ближайшим в роде; засим прочитал им духовную покойного императора Александра и акт отречения Константина Павловича. Засим, получив от каждого уверение в преданности и готовности жертвовать собой, приказал ехать по своим командам и привести к присяге.

От двора повелено было всем, имеющим право на приезд, собраться во дворец к 11 часам. В то же время Синод и Сенат собирались в своем месте для присяги.

Вскоре засим прибыл ко мне граф Милорадович с новыми уверениями совершенного спокойствия. Засим был я у матушки, где его снова видел, и воротился к себе. Приехал генерал Орлов, командовавший Конной гвардией, с известием, что полк принял присягу; поговорив с ним довольно долго, я его отпустил.

Вскоре за ним явился ко мне командовавший гвардейской артиллерией генерал-майор Сухозанет с известием, что артиллерия присягнула, но что в гвардейской Конной артиллерии офицеры оказали сомнение в справедливости присяги, желая сперва слышать удостоверение сего от Михаила Павловича, которого считали удаленным из Петербурга, как будто из несогласия его на мое вступление.

Многие из сих офицеров до того вышли из повиновения, что генерал Сухозанет должен был их всех арестовать. Но почти в сие же время прибыл наконец Михаил Павлович, которого я просил сейчас же отправиться в артиллерию для приведения заблудших в порядок.

Спустя несколько минут после сего явился ко мне генерал-майор Нейдгарт, начальник штаба гвардейского корпуса, и, взойдя ко мне совершенно в расстройстве, сказал:

– Sire, le rе́giment de Moscou est en plein insurrection; Chenchin et Frederichs (тогдашний бригадный и полковой командиры) sont grièvement blessе́s, et les mutins marchent vers le Sе́nat, j’ai à peine pu les dе́vancer pour vous le dire. Ordonnez, de grâce, au 1-er bataillon Prе́obrajensky et à la garde-à-cheval de marcher contre[118].

Меня весть сия поразила, как громом, ибо с первой минуты я не видел в сем первом ослушании действие одного сомнения, которого всегда опасался, но, зная существование заговора, узнал в сем первое его доказательство.

Разрешив первому батальону Преображенскому выходить, дозволил Конной гвардии седлать, но не выезжать; и к сим отправил генерала Нейдгарта, послав в то же время генерал-майора Стрекалова, дежурного при мне, в Преображенский батальон для скорейшего исполнения. Оставшись один, я спросил себя, что мне делать, и, перекрестясь, отдался в руки Божии, решил сам идти туда, где опасность угрожала.

Но должно было от всех скрыть настоящее положение наше, и в особенности от матушки, и, зайдя к жене, сказал:

– Il y a du bruit au rе́giment de Moscou; je veux y aller[119].

С сим пошел я на Салтыковскую лестницу; в передней найдя командира Кавалергардского полка флигель-адъютанта генерала Апраксина, велел ему ехать в полк и сейчас его вести ко мне. На лестнице встретил я Воинова в совершенном расстройстве. Я строго припомнил ему, что место его не здесь, а там, где войска, ему вверенные, вышли из повиновения.

За мной шел генерал-адъютант Кутузов; с ним пришел я на дворцовую главную гауптвахту, в которую только что вступила 9-я егерская рота лейб-гвардии Финляндского полка, под командой капитана Прибыткова. Полк сей был в моей дивизии. Вызвав караул под ружье и приказав себе отдать честь, прошел по фронту и, спросив людей, присягали ль мне и знают ли, отчего сие было и что по точной воле сие брата Константина Павловича, получил в ответ, что знают и присягнули. Засим сказал я им:

– Ребята, московские шалят; не перенимать у них и свое дело делать молодцами!

Велел зарядить ружья и сам, скомандовав: «Дивизия, вперед, скорым шагом марш!» – повел караул левым плечом вперед к главным воротам дворца. В сие время разводили еще часовых, и налицо была только остальная часть людей.

Съезд ко дворцу уже начинался, и вся площадь усеяна была народом и перекрещавшимися экипажами. Многие из любопытства заглядывали на двор и, увидя меня, вошли и кланялись мне в ноги. Поставя караул поперек ворот, обратился я к народу, который, меня увидя, начал сбегаться ко мне и кричать «ура».

Махнув рукой, я просил, чтобы мне дали говорить. В то же время пришел ко мне граф Милорадович и, сказав: «Cela va mal; ils marchent au Sе́nat, mais je vais leur parler»[120], ушел, и я более его не видал, как отдавая ему последний долг[121].

Надо было мне выигрывать время, дабы дать войскам собраться, нужно было отвлечь внимание народа чем-нибудь необыкновенным – все эти мысли пришли мне как бы вдохновением, и я начал говорить народу, спрашивая, читали ль мой манифест.

Все говорили, что нет; пришло мне на мысль самому его читать. У кого-то в толпе нашелся экземпляр; я взял его и начал читать тихо и протяжно, толкуя каждое слово. Но сердце замирало, признаюсь, и единый Бог меня поддержал.

(О Хвощинском[122] прибавить.)

Наконец Стрекалов повестил меня, что Преображенский 1-й батальон готов. Приказав коменданту генерал-лейтенанту Башуцкому остаться при гауптвахте и не трогаться с места без моего приказания, сам пошел сквозь толпу прямо к батальону, ставшему линией спиной к комендантскому подъезду, левым флангом к экзерциргаузу.

Батальоном командовал полковник Микулин, и полковой командир полковник Исленьев был при батальоне. Батальон мне отдал честь; я прошел по фронту и, спросив, готовы ли идти за мною, куда велю, получил в ответ громкое молодецкое:

– Рады стараться!

Минуты единственные в моей жизни! Никакая кисть не изобразит геройскую, почтенную и спокойную наружность сего истинно первого батальона в свете, в столь критическую минуту.

Скомандовав по-тогдашнему: «К атаке в колонну, первый и восьмой взводы, вполоборота налево и направо!» – повел я батальон левым плечом вперед мимо заборов тогда достраивавшегося дома Министерства Финансов и Иностранных дел к углу Адмиралтейского бульвара.

Тут, узнав, что ружья не заряжены, велел батальону остановиться и зарядить ружья. Тогда же привели мне лошадь, но все прочие были пеши. В то же время заметил я у угла дома Главного Штаба полковника князя Трубецкого; ниже увидим, какую он тогда играл роль.




Зарядив ружья, пошли мы вперед. Тогда со мною были генерал-адъютанты Кутузов, Стрекалов, флигель-адъютанты Дурново и адъютанты мои – Перовский и Адлерберг. Адъютанта моего Кавелина послал я к себе в Аничкин дом, перевести детей в Зимний дворец.

Перовского послал я в Конную гвардию с приказанием выезжать ко мне на площадь. В сие самое время услышали мы выстрелы, и вслед за сим прибежал ко мне флигель-адъютант князь Голицын Генерального Штаба с известием, что граф Милорадович смертельно ранен.

Народ прибавлялся со всех сторон; я вызвал стрелков на фланги батальона и дошел таким образом до угла Вознесенской. Не видя еще Конной гвардии, я остановился и послал за нею одного бывшего при мне конным старого рейткнехта из Конной гвардии Лондыря с тем, чтобы полк скорее шел. Тогда же слышали мы ясно: «Ура, Константин!» – на площади против Сената, и видна была стрелковая цепь, которая никого не подпускала.

В сие время заметил я слева против себя офицера Нижегородского драгунского полка, которого черным обвязанная голова, огромные черные глаза и усы и вся наружность имели что-то особенно отвратительное. Подозвав его к себе, узнал, что он Якубовский, но, не знав, с какой целью он тут был, спросил его, чего он желает. На сие он мне дерзко сказал:

– Я был с ними, но, услышав, что они за Константина, бросил и явился к вам.

Я взял его за руку и сказал:

– Спасибо, вы ваш долг знаете.

От него узнали мы, что Московский полк почти весь участвует в бунте и что с ними следовал он по Гороховой, где от них отстал. Но после уже узнано было, что настоящее намерение его было под сей личиной узнавать, что среди нас делалось, и действовать по удобности.

В это время генерал-адъютант Орлов привел Конную гвардию, обогнув Исаакиевский собор и выехав на площадь между оным и зданием военного министерства, оно тогда было домом князя Лобанова; полк шел в галоп и строился спиной к сему дому. Сейчас я поехал к нему и, поздоровавшись с людьми, сказал им, что ежели искренно мне присягнули, то настало время сие мне доказать на деле.

Генералу Орлову велел я с полком идти на Сенатскую площадь и выстроиться так, чтобы пресечь елико возможно мятежникам сообщение с тех сторон, где их окружить было можно. Площадь тогда была весьма стеснена заборами от стороны собора, простиравшимися до угла нынешнего синодского здания; угол, образуемый бульваром и берегом Невы, служил складом выгружаемых камней для собора, и оставалось между сими материалами и монументом Петра Великого не более как шагов 50.

На сем тесном пространстве, идя по шести, полк выстроился в две линии, правым флангом к монументу, левым достигая почти заборов.

Мятежники выстроены были в густой неправильной колонне спиной к старому Сенату. Тогда был еще один Московский полк. В сие самое время раздалось несколько выстрелов: стреляли по генералу Воинову, но не успели ранить тогда, когда он, подъехав, хотел уговаривать людей. Флигель-адъютант Бибиков, директор канцелярии Главного Штаба, был ими схвачен и, жестоко избитый, от них вырвался и пришел ко мне; от него узнали мы, что Оболенский предводительствует толпой.

Тогда отрядил я роту его величества Преображенского полка с полковником Исленьевым, младшим полковником Титовым и под командой капитана Игнатьева чрез бульвар занять Исаакиевский мост, дабы отрезать сообщение с сей стороны с Васильевским островом и прикрыть фланг Конной гвардии; сам же с прибывшим ко мне генерал-адъютантом Бенкендорфом выехал на площадь, чтоб рассмотреть положение мятежников. Меня встретили выстрелами.

В то же время послал я приказание всем войскам собираться ко мне на Адмиралтейскую площадь и, воротясь на оную, нашел уже остальную часть Московского полка с большею частью офицеров, которых ко мне привел Михаил Павлович. Офицеры бросились мне целовать руки и ноги.

В доказательство моей к ним доверенности поставил я их на самом углу у забора, против мятежников. Кавалергардский полк, 2-й батальон Преображенского стояли уже на площади; сей батальон послал я вместе с первым рядами направо примкнуть к Конной гвардии. Кавалергарды оставлены были мной в резерве у дома Лобанова.

Семеновскому полку велено было идти прямо вокруг Исаакиевского собора к манежу Конной гвардии и занять мост. Я вручил команду с сей стороны Михаилу Павловичу. Павловского полка воротившиеся люди из караула, составлявшие малый батальон, посланы были по Почтовой улице и мимо конногвардейских казарм на мост у Крюкова канала и в Галерную улицу.

В сие время узнал я, что в Измайловском полку происходил беспорядок и нерешительность при присяге. Сколь мне сие ни больно было, но я решительно не полагал сего справедливым, а относил сие к тем же замыслам, и потому велел генерал-адъютанту Левашову, ко мне явившемуся, ехать в полк и, буде есть какая-либо возможность, двинуть его, хотя бы против меня, непременно его вывести из казарм.

Между тем, видя, что дело становится весьма важным, и не предвидя еще, чем кончится, послал я Адлерберга с приказанием шталмейстеру князю Долгорукову приготовить загородные экипажи для матушки и жены и намерен был в крайности выпроводить их с детьми под прикрытием кавалергардов в Царское Село.

Сам же, послав за артиллерией, поехал на Дворцовую площадь, дабы обеспечить дворец, куда велено было следовать прямо обоим саперным батальонам – гвардейскому и учебному. Не доехав еще до дома Главного Штаба, увидел я в совершенном беспорядке со знаменами без офицеров Лейб-гренадерский полк, идущий толпой. Подъехав к ним, ничего не подозревая, я хотел остановить людей и выстроить; но на мое «Стой!» отвечали мне:

– Мы – за Константина!

Я указал им на Сенатскую площадь и сказал:

– Когда так, – то вот вам дорога.

И вся сия толпа прошла мимо меня, сквозь все войска и присоединилась без препятствия к своим одинако заблужденным товарищам. К счастию, что сие так было, ибо иначе бы началось кровопролитие под окнами дворца и участь бы наша была более чем сомнительна. Но подобные рассуждения делаются после; тогда же один Бог меня наставил на сию мысль.

Милосердие Божие оказалось еще разительнее при сем же случае, когда толпа лейб-гренадер, предводимая офицером Пановым, шла с намерением овладеть дворцом и, в случае сопротивления, истребить все наше семейство. Они дошли до главных ворот дворца в некотором устройстве, так что комендант почел их за присланный мною отряд для занятия дворца.

Но вдруг Панов, шедший в голове, заметил лейб-гвардии саперный батальон, только что успевший прибежать и выстроившийся в колонне на дворе, и, закричав: «Да это не наши!» – начал ворочать входящие отделения кругом бежать с ними обратно на площадь.

Ежели б саперный батальон опоздал только несколькими минутами, дворец и все наше семейство были б в руках мятежников, тогда как занятый происходившим на Сенатской площади и вовсе безызвестный об угрожавшей с тылу оной важнейшей опасности, я бы лишен был всякой возможности сему воспрепятствовать.

Из сего видно самым разительным образом, что ни я, ни кто не могли бы дела благополучно кончить, ежели б самому милосердию Божию не угодно было всем править к лучшему.

Здесь должен я упомянуть о славном поступке капитана лейб-гвардии Гренадерского полка князя Мещерского. Он командовал тогда ротою его величества, и, когда полк, завлеченный в бунт ловкостью Панова и других соумышленников, отказался в повиновении своему полковнику Стюрлеру, из опасения нарушить присягу своему законному государю Константину Павловичу, Мещерский догнал свою роту на дороге и убеждением и доверием, которое вселял в людей, успел остановить большую часть своей роты и несколько других и привел их ко мне.

Я поставил его с саперами на почетное место – к защите дворца.




Воротившись к войскам, нашел я прибывшую артиллерию, но, к несчастию, без зарядов, хранившихся в лаборатории. Доколь послано было за ними, мятеж усиливался; к начальной массе Московского полка прибыл весь гвардейский экипаж и примкнул со стороны Галерной; а толпа гренадер стала с другой стороны. Шум и крик делались беспрестанны, и частые выстрелы перелетали чрез голову.

Наконец народ начал также колебаться, и многие перебегали к мятежникам, пред которыми видны были люди невоенные. Одним словом, ясно становилось, что не сомнение в присяге было истинной причиной бунта, но существование другого важнейшего заговора делалось очевидным. «Ура, Конституция!» – раздавалось и принималось чернию за ура, произносимое в честь супруги Константина Павловича!

Воротился генерал-адъютант Левашов с известием, что Измайловский полк прибыл в порядке и ждет меня у Синего моста. Я поехал к нему; полк отдал мне честь и встретил с радостными лицами, которые рассеяли во мне всякое подозрение. Я сказал людям, что хотели мне их очернить, что я сему не верю, что, впрочем, ежели среди их есть такие, которые хотят против меня идти, то я им не препятствую и дозволяю присоединиться к мятежникам.

Громкое «ура» было мне ответом. Я при себе велел зарядить ружья и послал полк с генерал-майором Мартыновым, командиром бригады, на площадь, велев поставить в резерв спиной к дому Лобанова. Сам же поехал к Семеновскому полку, уже стоявшему на своем месте.

Полк, под начальством полковника Шипова, прибыл в величайшей исправности и стоял у самого моста на канале, батальон за батальоном. Михаил Павлович был уже тут. С этого места было еще ближе видно, что с гвардейским экипажем, стоявшим на правом фланге мятежников, было много офицеров экипажа сего и других, но видны были и другие во фраках, расхаживавшие между солдат и уговаривавшие стоять твердо.

В то время как я ездил к Измайловскому полку, прибыл требованный мною митрополит Серафим из Зимнего дворца, в полном облачении и с крестом. Почтенный пастырь с одним поддиаконом вышел из кареты и, положа крест на голову, пошел прямо к толпе; он хотел говорить, но Оболенский и другие сей шайки ему воспрепятствовали, угрожая стрелять, ежели не удалится.

Михаил Павлович предложил мне подъехать к толпе в надежде присутствием своим разуверить заблужденных и полагавших быть верными присяге Константину Павловичу, ибо привязанность Михаила Павловича к брату была всем известна. Хотя страшился я для брата изменнической руки, ибо видно было, что бунт более и более усиливался, но, желая испытать все способы, я согласился и на сию меру и отпустил брата, придав ему генерала-адъютанта Левашова.

Но и его увещания не помогли; хотя матросы начали было слушать, мятежники им мешали, и Кюхельбекер взвел курок пистолета и начал целить в брата, что, однако, три матроса ему не дали совершить.

Брат воротился к своему месту, а я, объехав вокруг собора, прибыл снова к войскам, с той стороны бывшим, и нашел прибывшим лейб-гвардии Егерский полк, который оставил на площади против Гороховой за пешей гвардейской артиллер. бригадой.

Погода из довольно сырой становилась холоднее; снегу было весьма мало, и оттого – весьма скользко; начинало смеркаться, ибо был уже третий час пополудни. Шум и крик делались настойчивее, и частые ружейные выстрелы ранили многих в Конной гвардии и перелетали через войска; большая часть солдат на стороне мятежников стреляли вверх.

Выехав на площадь, желал я осмотреть, не будет ли возможности, окружив толпу, принудить к сдаче без кровопролития. В это время сделали по мне залп; пули просвистали мне чрез голову и, к счастию, никого из нас не ранило. Рабочие Исаакиевского собора из-за заборов начали кидать в нас поленьями.

Надо было решиться положить сему скорый конец, иначе бунт мог сообщиться черни, и тогда окруженные ею войска были б в самом трудном положении.

Я согласился испробовать атаковать кавалериею. Конная гвардия первая атаковала поэскадронно, но ничего не могла произвести и по тесноте, и от гололедицы, но в особенности не имея отпущенных палашей. Противники в сомкнутой колонне имели всю выгоду на своей стороне и многих тяжело ранили, в том числе ротмистр Велио лишился руки. Кавалергардский полк равномерно ходил в атаку, но без большого успеха.

Тогда генерал-адъютант Васильчиков, обратившись ко мне, сказал:

– Sire, il n’y pas un moment à perdre; l’on n’y peut rien maintenant; il faut de la mitraille![123]

Я предчувствовал сию необходимость, но, признаюсь, когда настало время, не мог решиться на подобную меру, и меня ужас объял.

– Vous voulez que je verse le sang de mes sujets le premier jour de mon rе́gne?[124] – отвечал я Васильчикову.

– Pour sauver votre Empire[125], – сказал он мне.

Эти слова меня снова привели в себя; опомнившись, я видел, что или должно мне взять на себя пролить кровь некоторых и спасти почти наверно все; или, пощадив себя, жертвовать решительно государством.

Послав одно орудие 1-й легкой пешей батареи к Михаилу Павловичу с тем, чтобы усилить сию сторону, как единственное отступление мятежникам, взял другие три орудия и поставил их пред Преображенским полком, велев зарядить картечью; орудиями командовал штабс-капитан Бакунин.

Вся во мне надежда была, что мятежники устрашатся таких приготовлений и сдадутся, не видя себе иного спасения. Но они оставались тверды; крик продолжался еще упорнее. Наконец, послал я генерал-майора Сухозанета объявить им, что, ежели сейчас не положат оружия, велю стрелять. «Ура» и прежние восклицания были ответом и вслед за тем – залп.

Тогда, не видя иного способа, скомандовал: «Пали!». Первый выстрел ударил высоко в Сенатское здание, и мятежники отвечали неистовым криком и беглым огнем. Второй и третий выстрел от нас и с другой стороны из орудия у Семеновского полка ударили в самую середину толпы, и мгновенно все рассыпалось, спасаясь Английской набережной на Неву, по Галерной и даже навстречу выстрелов из орудия при Семеновском полку, дабы достичь берега Крюкова канала.




Велев артиллерии взяться на передки, мы двинули Преображенский и Измайловский полки через площадь, тогда как гвардейский Конно-пионерный эскадрон и часть Конной гвардии преследовали бегущих по Английской набережной.

Одна толпа начала было выстраиваться на Неве, но два выстрела картечью их рассеяли, и осталось собирать спрятанных и разбежавшихся, что возложено было на генерал-адъютанта Бенкендорфа с 4 эскадронами Конной гвардии и гвардейским Конно-пионерным эскадроном под командою генерал-адъютанта Орлова на Васильевском острове и 2 эскадронами Конной гвардии на сей стороне Невы.

Вслед за сим вручил я команду сей части города генерал-адъютанту Васильчикову, назначив ему оставаться у Сената и отдав ему в команду Семеновский полк, 2 батальона Измайловского, сводный батальон Московского и Павловского полков, 2 эскадрона Конной гвардии и 4 орудия конной артиллерии.

Васильевский остров поручил в команду генерал-адъютанту Бенкендорфу, оставя у него прежние 6 эскадронов и придав лейб-гвардии Финляндского полка 1 батальон и 4 орудия пешей артиллерии. Сам отправился ко дворцу. У Гороховой, в виде авангарда, оставил на Адмиралтейской площади 2 батальона лейб-гвардии Егерского полка и за ними 4 эскадрона Кавалергардского полка.

Остальной батальон лейб-гвардии Егерского полка держал пикеты[126] у Малой Миллионной, у Большой Миллионной, у казарм 1-го батальона Преображенского полка и на Большой Набережной у театра. К сим постам придано было по 2 пеших орудия. Батареи о 8 орудиях поставлены были у Эрмитажного съезда на Неву, а другая о 4 орудиях против угла Зимнего дворца на Неву.

1 батальон Измайловского полка стоял на набережной у парадного подъезда, 2 эскадрона кавалергардов левее, против угла дворца. Преображенский полк и при нем 4 орудия роты его величества стоял на Дворцовой площади спиной к дворцу, у главных ворот в резерве, а на дворе оставались оба саперных батальона и рота 1 гренадерская лейб-гвардии Гренадерского полка.


5

Ночь с 14 на 15 декабря была не менее замечательна, как и прошедший день; потому для общего понятия всех обстоятельств тогдашних происшествий нужно и о ней подробно упомянуть.

Едва воротились мы из церкви, я сошел, как сказано в первой части, к расположенным перед дворцом и на дворе войскам. Тогда велел снести и сына, а священнику с крестом и святой водой приказал обойти ближние биваки и окропить войска. Воротясь, я велел собраться Совету и, взяв с собой брата Михаила Павловича, пошел в собрание.

Там в коротких словах я объявил настоящее положение вещей и истинную цель того бунта, который здесь принимал совершенно иной предлог, чем был настоящий; никто в Совете не подозревал сего; удивление было общее, и, прибавлю, удовольствие казалось общим, что Бог избавил от видимой гибели. Против меня первым налево сидел Н. С. Мордвинов. Старик слушал особенно внимательно, и тогда же выражение лица его мне показалось особенным; потом мне сие объяснилось в некоторой степени.

Когда я пришел домой, комнаты мои похожи были на Главную квартиру в походное время. Донесения от князя Васильчикова и от Бенкендорфа одно за другим ко мне приходили. Везде собирали разбежавшихся солдат Гренадерского полка и часть Московских. Но важнее было арестовать предводительствовавших офицеров и других лиц.

Не могу припомнить, кто первый приведен был; кажется мне – Щепин-Ростовский. Он, в тогдашней полной форме и в белых панталонах, был из первых схвачен, сейчас после разбития мятежной толпы; его вели мимо верной части Московского полка, офицеры его узнали и в порыве негодования на него, как увлекшего часть полка в заблуждение, они бросились на него и сорвали эполеты; ему стянули руки назад веревкой, и в таком виде он был ко мне приведен.

Подозревали, что он был главное лицо бунта; но с первых его слов можно было удостовериться, что он был одно слепое орудие других и, подобно солдатам, завлечен был одним убеждением, что он верен императору Константину.

Сколько помню, за ним приведен был Бестужев Московского полка, и от него уже узнали мы, что князь Трубецкой был назначен предводительствовать мятежом. Генерал-адъютанту графу Толю поручил я снимать допрос и записывать показания приводимых, что он исполнял, сидя на софе пред столиком, там, где теперь у наследника висит портрет императора Александра.

По первому показанию насчет Трубецкого я послал флигель-адъютанта князя Голицына, что теперь генерал-губернатор Смоленский, взять его. Он жил у отца жены своей, урожденной графини Лаваль. Князь Голицын не нашел его: он с утра не возвращался, и полагали, что должен быть у княгини Белосельской, тетки его жены.

Князь Голицын имел приказание забрать все его бумаги, но таких не нашел: они были или скрыты, или уничтожены; однако в одном из ящиков нашлась черновая бумага на оторванном листе, писанная рукою Трубецкого, особой важности; это была программа на весь ход действий мятежников на 14-е число, с означением лиц участвующих и разделением обязанностей каждому.

С сим князь Голицын поспешил ко мне, и тогда только многое нам объяснилось. Важный сей документ я вложил в конверт и оставил при себе и велел ему же, князю Голицыну, непременно отыскать Трубецкого и доставить ко мне.

Покуда он отправился за ним, принесли отобранные знамена у лейб-гвардии Московских, лейб-гвардии гренадер и гвардейского экипажа, и вскоре потом собранные и обезоруженные пленные под конвоем лейб-гвардии Семеновского полка и эскадрона Конной гвардии проведены в крепость.

Князь Голицын скоро воротился от княгини Белосельской с донесением, что там Трубецкого не застал и что он переехал в дом австрийского посла, графа Лебцельтерна, женатого на другой же сестре графини Лаваль.

Я немедленно отправил князя Голицына к управлявшему министерством иностранных дел графу Нессельроде с приказанием ехать сию же минуту к графу Лебцельтерну с требованием выдачи Трубецкого, что граф Нессельроде сейчас исполнил. Но граф Лебцельтерн не хотел вначале его выдавать, протестуя, что он ни в чем не виновен.

Положительное настояние графа Нессельроде положило сему конец; Трубецкой был выдан князю Голицыну и им ко мне доставлен.

Призвав генерала Толя во свидетели нашего свидания, я велел ввести Трубецкого и приветствовал его словами:

– Вы должны быть известны о происходившем вчера. С тех пор многое объяснилось, и, к удивлению и сожалению моему, важные улики на вас существуют, что вы не только участником заговора, но должны были им предводительствовать. Хочу вам дать возможность хоть несколько уменьшить степень вашего преступления добровольным признанием всего вам известного; тем вы дадите мне возможность пощадить вас, сколько возможно будет. Скажите, что вы знаете?

– Я невинен, я ничего не знаю, – отвечал он.

– Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение; вы – преступник; я – ваш судья; улики на вас – положительные, ужасные и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас; вы себя погубите – отвечайте, что вам известно?

– Повторяю, я не виновен, ничего я не знаю.

Показывая ему конверт, сказал я:

– В последний раз, князь, скажите, что вы знаете, ничего не скрывая, или – вы невозвратно погибли. Отвечайте.

Он еще дерзче мне ответил:

– Я уже сказал, что ничего не знаю.

– Ежели так, – возразил я, показывая ему развернутый его руки лист, – так смотрите же, что это?

Тогда он, как громом пораженный, упал к моим ногам в самом постыдном виде.

– Ступайте вон, все с вами кончено, – сказал я, и генерал Толь начал ему допрос.

Он отвечал весьма долго, стараясь все затемнять, но несмотря на то, изобличал еще больше и себя, и многих других.

Кажется мне, тогда же арестован и привезен ко мне Рылеев. В эту же ночь объяснилось, что многие из офицеров Кавалергардского полка, бывшие накануне в строю и даже усердно исполнявшие свой долг, были в заговоре; имена их известны по делу; их одного за другим арестовывали и привозили, равно многих офицеров гвардейского экипажа.

В этих привозах, тяжелых свиданиях и допросах прошла вся ночь. Разумеется, что всю ночь я не только не ложился, но даже не успел снять платье и едва на полчаса мог прилечь на софе, как был одет, но не спал. Генерал Толь всю ночь напролет не переставал допрашивать и писать.

К утру мы все походили на тени и насилу могли двигаться. Так прошла эта достопамятная ночь. Упомнить, кто именно взяты были в это время, никак уже не могу, но показания пленных были столь разнообразны, пространны и сложны, что нужна была особая твердость ума, чтоб в сем хаосе не потеряться.

Моя решимость была, с начала самого, не искать виновных, но дать каждому оговоренному возможность смыть с себя пятно подозрения. Так и исполнялось свято. Всякое лицо, на которое было одно показание, без явного участия в происшествии, под нашими глазами совершившемся, призывалось к допросу; отрицание его или недостаток улик были достаточны к немедленному его освобождению.

В числе сих лиц был известный Якубович; его наглая смелость отвергала всякое участие, и он был освобожден, хотя вскоре новые улики заставили его вновь и окончательно арестовать. Таким же образом лейб-гвардии Конно-пионерного эскадрона поручик Назимов был взят, ни в чем не сознался, и недостаток начальных улик был причиной, что, допущенный к исправлению должности, он даже 6 января был во внутреннем карауле; но несколько дней спустя был вновь изобличен и взят под арест.

Между прочими показаниями было и на тогдашнего полковника лейб-гвардии Финляндского полка фон Моллера, что ныне дивизионный начальник 1-й гвардейской дивизии. 14 декабря он был дежурным по караулам и вместе со мной стоял в главной гауптвахте под воротами, когда я караул туда привел. Сперва улики на него казались важными – в знании готовившегося; доказательств не было, и я его отпустил.

За всеми, не находящимися в столице, посылались адъютанты или фельдъегери.

В числе показаний на лица, но без достаточных улик, чтоб приступить было можно даже к допросам, были таковые на Н. С. Мордвинова, сенатора Сумарокова и даже на М. М. Сперанского. Подобные показания рождали сомнения и недоверчивость, весьма тягостные, и долго не могли совершенно рассеяться.

Странным казалось тоже поведение покойного Карла Ивановича Бистрома, и должно признаться, что оно совершенно никогда не объяснилось. Он был начальником пехоты гвардейского корпуса; брат и я были его два дивизионные, подчиненные ему начальники. У генерала Бистрома был адъютантом известный князь Оболенский.

Его ли влияние на своего генерала или иные причины, но в минуту бунта Бистрома нигде не можно было сыскать; наконец, он пришел с лейб-гвардии Егерским полком, и, хотя долг его был – сесть на коня и принять начальство над собранной пехотой, он остался пеший в шинели перед Егерским полком и не отходил ни на шаг от оного, под предлогом, как хотел объяснить потом, что полк колебался и он опасался, чтоб не пристал к прочим заблудшим.

Ничего подобного я на лицах полка не видал, но когда полк шел еще из казарм по Гороховой на площадь, то у Каменного моста стрелковый взвод 1-й карабинерной роты, состоявший почти весь из кантонистов, вдруг бросился назад, но был сейчас остановлен своим офицером поручиком Живко-Миленко-Стайковичем и приведен в порядок.

Не менее того поведение генерала Бистрома показалось столь странным и мало понятным, что он не был вместе с другими генералами гвардии назначен в генерал-адъютанты, но получил сие звание позднее.

Рано утром все было тихо в городе и, кроме продолжения розыска о скрывшихся после рассеяния бунтовавшей толпы, ничего не происходило.

Воротившиеся сами по себе солдаты в казармы из сей же толпы принялись за обычные свои занятия, искренно жалея, что невольно впали в заблуждение обманом своих офицеров. Но виновность была разная; в Московском полку ослушание и потом бунт произошли в присутствии всех старших начальников – дивизионного генерала Шеншина и полкового командира ген. – майора Фредерикса – и в присутствии всех штаб-офицеров полка; два капитана отважились увлечь полк и успели половину полка вывести из послушания, тяжело ранив генералов и одного полковника и отняв знамена.

В Лейб-гренадерском полку было того хуже. Полк присягнул; прапорщик, вопреки полковому командиру, всем штаб-офицерам и большей части обер-офицеров, увлек весь полк, и полковой командир убит в виду полка, которого остановить не мог. Нашелся в полку только один капитан, князь Мещерский, который умел часть своей роты удержать в порядке.

Наконец, в гвардейском экипаже большая часть офицеров, кроме штаб-офицеров, участвовали в заговоре и тем удобнее могли обмануть нижних чинов, твердо думавших, что исполняют долг присяги, следуя за ними, вопреки увещаний своих главных начальников.

Но батальон сей первый пришел в порядок; огорчение людей было искренно, и желание их заслужить прощение столь нелицемерно, что я решился, по представлению Михаила Павловича, воротить им знамя в знак забвения происшедшего накануне.

Утро было ясное; солнце ярко освещало бивакирующие войска; было около десяти или более градусов мороза. Долее держать войска под ружьем не было нужды; но, прежде роспуска их, я хотел их осмотреть и благодарить за общее усердие всех и тут же осмотреть гвардейский экипаж и возвратить ему знамя.

Часов около десяти, надев в первый раз преображенский мундир, выехал я верхом и объехал сначала войска на Дворцовой площади, потом на Адмиралтейской; тут выстроен был гвардейский экипаж фронтом, спиной к Адмиралтейству, правый фланг против Вознесенской.

Приняв честь, я в коротких словах сказал, что хочу забыть минутное заблуждение и в знак того возвращаю им знамя, а Михаилу Павловичу поручил привести батальон к присяге, что и исполнялось, покуда я объезжал войска на Сенатской площади и на Английской набережной. Осмотр войск кончил я теми, кои стояли на Большой набережной, и после того распустил войска.

В то самое время, как я возвращался, провезли мимо меня в санях лишь только что пойманного Оболенского. Возвратясь к себе, я нашел его в той передней комнате, в которой теперь у наследника бильярд.

Следив давно уже за подлыми поступками этого человека, я как будто предугадал его злые намерения и, признаюсь, с особенным удовольствием объявил ему, что не удивляюсь ничуть видеть его в теперешнем его положении пред собой, ибо давно его черную душу предугадывал. Лицо его имело зверское и подлое выражение, и общее презрение к нему сильно выражалось.

Скоро после того пришли мне сказать, что в ту же комнату явился сам Александр Бестужев, прозвавшийся Марлинским. Мучимый совестью, он прибыл прямо во дворец на комендантский подъезд, в полной форме и щеголем одетый. Войдя в тогдашнюю знаменную комнату, он снял с себя саблю и, обойдя весь дворец, явился вдруг к общему удивлению всех во множестве бывших в передней комнате.




Я вышел в залу и велел его позвать; он с самым скромным и приличным выражением подошел ко мне и сказал:

– Преступный Александр Бестужев приносит вашему величеству свою повинную голову.

Я ему отвечал:

– Радуюсь, что вашим благородным поступком вы даете мне возможность уменьшить вашу виновность; будьте откровенны в ваших ответах и тем докажите искренность вашего раскаяния.

Много других преступников приведено в течение этого дня, и так как генералу Толю, по другим его обязанностям, не было времени продолжать допросы, то я заменил его генералом Левашовым, который с той минуты в течение всей зимы, с раннего утра до поздней ночи, безвыходно сим был занят и исполнял сию тяжелую во всех отношениях обязанность с примерным усердием, терпением и, прибавлю, отменною сметливостью, не отходя ни на минуту от данного мной направления, т. е. не искать виновных, но всякому давать возможность оправдаться.

Входить во все подробности происходившего при сих допросах излишне. Упомяну только о порядке, как допросы производились; они любопытны. Всякое арестованное здесь ли или привезенное сюда лицо доставлялось прямо на главную гауптвахту. Давалось о сем знать ко мне чрез генерала Левашова. Тогда же лицо приводили ко мне под конвоем.

Дежурный флигель-адъютант доносил о том генералу Левашову, он мне, в котором бы часу ни было, даже во время обеда. Доколь жил я в комнатах, где теперь сын живет, допросы делались, как в первую ночь, в гостиной. Вводили арестанта дежурные флигель-адъютанты; в комнате никого не было, кроме генерала Левашова и меня.

Всегда начиналось моим увещанием говорить сущую правду, ничего не прибавляя и не скрывая и зная вперед, что не ищут виновного, но желают искренно дать возможность оправдаться, но не усугублять своей виновности ложью или отпирательством.

Так продолжалось с первого до последнего дня. Ежели лицо было важно по участию, я лично опрашивал; малозначащих оставлял генералу Левашову; в обоих случаях после словесного допроса генерал Левашов все записывал или давал часто им самим писать свои первоначальные признания.

Когда таковые бывали готовы, генерал Левашов вновь меня призывал или входил ко мне, и, по прочтении допроса, я писал собственноручное повеление Санкт-Петербургской крепости коменданту генерал-адъютанту Сукину о принятии арестанта и каким образом его содержать – строго ли, или секретно, или простым арестом.

Когда я перешел жить в Эрмитаж, допросы происходили в Итальянском большом зале, у печки, которая к стороне театра. Единообразие сих допросов особенного ничего не представляло: те же признания, те же обстоятельства, более или менее полные.

Но было несколько весьма замечательных, о которых упомяну. Таковы были Каховского, Никиты[127] Муравьева, руководителя бунта Черниговского полка, Пестеля, Артамона Муравьева, Матвея Муравьева, брата Никиты, Сергея Волконского и Михайлы Орлова.

Каховский говорил смело, резко, положительно и совершенно откровенно. Причину заговора относя к нестерпимым будто притеснениям и неправосудию, старался причиной им представлять покойного императора.

Смоленский помещик, он в особенности вопил на меры, принятые там для устройства дороги по проселочному пути, по которому государь и императрица следовали в Таганрог, будто с неслыханными трудностями и разорением края исполненными. Но с тем вместе он был молодой человек, исполненный прямо любви к Отечеству, но в самом преступном направлении.

Никита Муравьев был образец закоснелого злодея. Одаренный необыкновенным умом, получивший отличное образование, но на заграничный лад, он был во своих мыслях дерзок и самонадеян до сумасшествия, но вместе скрытен и необыкновенно тверд. Тяжело раненный в голову, когда был взят с оружием в руках, его привезли закованного. Здесь сняли с него цепи и привели ко мне.

Ослабленный от тяжкой раны и оков, он едва мог ходить. Знав его в Семеновском полку ловким офицером, я ему сказал, что мне тем тяжелее видеть старого товарища в таком горестном положении, что прежде его лично знал за офицера, которого покойный государь отличал, что теперь ему ясно должно быть, до какой степени он преступен, что – причиной несчастия многих невинных жертв, и увещал ничего не скрывать и не усугублять своей вины упорством.

Он едва стоял; мы его посадили и начали допрашивать. С полной откровенностью он стал рассказывать весь план действий и связи свои.

Когда он все высказал, я ему отвечал:

– Объясните мне, Муравьев, как вы, человек умный, образованный, могли хоть одну секунду до того забыться, чтоб считать ваше намерение сбыточным, а не тем, что есть – преступным злодейским сумасбродством?

Он поник голову, ничего не отвечал, но качал головой с видом, что чувствует истину, но поздно.

Когда допрос кончился, Левашов и я, мы должны были его поднять и вести под руки.

Пестель был также привезен в оковах; по особой важности его действий, его привезли и держали секретно. Сняв с него оковы, он приведен был вниз в Эрмитажную библиотеку. Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, со зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве; я полагаю, что редко найдется подобный изверг.

Артамон Муравьев был не что иное, как убийца, изверг без всяких других качеств, кроме дерзкого вызова на цареубийство. Подл в теперешнем положении, он валялся у меня в ногах, прося пощады.

Напротив, Матвей Муравьев, сначала увлеченный братом, но потом в полном раскаянии уже некоторое время от всех отставший, из братской любви только спутник его во время бунта и вместе с ним взятый, благородством чувств, искренним глубоким раскаянием меня глубоко тронул.




Сергей Волконский набитый дурак, таким нам всем давно известный, лжец и подлец в полном смысле, и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоя, как одурелый, он собой представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека.

Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностью – он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особенным благорасположением покойного государя, он принадлежал к числу тех людей, которых счастие избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, считав, что они рождены для преобразования России.

Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему государю, но самолюбие заглушило в нем и тень благодарности и благородства чувств. Завлеченный самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главой заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии.

Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершенный замысел на все священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестает быть членом общества, и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них.

В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, которого одно время был начальником штаба, Орлов жил в обществе как человек привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун. Когда пришло в Москву повеление к военному генерал-губернатору князю Голицыну об арестовании и присылке его в Петербург, никто верить не мог, чтобы он был причастен к открывшимся злодействам.

Сам он, полагаясь на свой ум и в особенности увлеченный своим самонадеянием, полагал, что ему стоит будет сказать слово, чтоб снять с себя и тень участия в деле.

Таким он явился. Быв с ним очень знаком, я его принял как старого товарища и сказал ему, посадив с собой, что мне очень больно видеть его у себя без шпаги, что, однако, участие его в заговоре нам вполне уже известно и вынудило его призвать к допросу, но не с тем, чтоб слепо верить уликам на него, но с душевным желанием, чтоб мог вполне оправдаться; что других я допрашивал, его же прошу как благородного человека, старого флигель-адъютанта покойного императора сказать мне откровенно, что знает.

Он слушал меня с язвительной улыбкой, как бы насмехаясь надо мной, и отвечал, что ничего не знает, ибо никакого заговора не знал, не слышал и потому к нему принадлежать не мог; но что ежели б и знал про него, то над ним бы смеялся, как над глупостью. Все это было сказано с насмешливым тоном и выражением человека, слишком высоко стоящего, чтоб иначе отвечать как из снисхождения.

Дав ему договорить, я сказал ему, что он, по-видимому, странно ошибается насчет нашего обоюдного положения, что не он снисходит отвечать мне, а я снисхожу к нему, обращаясь не как с преступником, а как со старым товарищем, и кончил сими словами:

– Прошу вас, Михаил Федорович, не заставьте меня изменить моего с вами обращения; отвечайте моему к вам доверию искренностию.

Тут он рассмеялся еще язвительнее и сказал мне:

– Разве общество под названием «Арзамас» хотите вы узнать?

Я отвечал ему весьма хладнокровно:

– До сих пор с вами говорил старый товарищ, теперь вам приказывает ваш государь; отвечайте прямо, что вам известно.

Он прежним тоном повторил:

– Я уже сказал, что ничего не знаю и нечего мне рассказывать.

Тогда я встал и сказал генералу Левашову:

– Вы слышали? Принимайтесь же за ваше дело, – и, обратясь к Орлову: – А между нами все кончено.

С сим я ушел и более никогда его не видел.