Вы здесь

Модэ (сборник). МОДЭ. Повесть с интермедиями (Владислав Пасечник, 2013)

МОДЭ. Повесть с интермедиями


Тени у костра смешивались и прыгали, ветер разносил над степью тревожный горький дух. Сделалось холодно. Люди жались поближе к костру, поднимая теплые вороты.

– Проклятые холмы… – говорил один, нахохлившийся возле огня, словно старый ворон. – Верно вам говорю, юэчжи эти не люди, а оборотни… неделю назад я видел странного всадника вдали… он был огромного роста и ехал не на коне, а на рогатом звере. Зверь страшный – ростом выше коня, и рога у него, как у тура. Вот что я думаю – это древний бог спустился с гор за нашими жизнями.

– Ненавижу юэчжи, – заговорил другой, тот, что сидел ближе к лошадям. – На кой нам эти курганы? Здесь ветер, кажется, еще холоднее, чем в нашей пустоши. Думаю, нашему темнику здесь тоже не по душе.

– Смеешься? – фыркнул первый. – Модэ ненавидит юэчжи почти так же сильно, как… как своего отца!

Одна из лошадей прекратила сонно жевать траву и глухо всхрапнула.

Возле костра наступила тишина.

– Вроде почуяли что-то… – неуверенно протянул кто-то третий.

– Волки… здесь волков много, – хмыкнул первый, поворачиваясь к остальным боком. – А вы видели, кого Модэ приблизил к себе?

– Курганника, Караша…

– Известные головорезы…

– Именно. И еще кое-кого. Всего двенадцать человек. Они теперь у него вроде телохранителей. Только знаете что? На самом-то деле никакие они не телохранители. Для другого нужны эти кровопийцы. Каждый носит черный шерстяной плащ, у каждого волчий череп на упряжи. Думаете, зачем это?

– Зачем? – хором спросили все.

– Это знак. Тайный знак. Скоро будет такое, что немногие из нас сохранят голову на плечах. Вот что я слышал: из всего тумена Модэ выбрал сотню стрелков – самых метких и злобных. Были и такие, рядом с которыми Курганник ваш – просто ягненок. Он кормил их и жаловал больше, чем остальных. А потом вывел подальше в степь, поставил перед ними своего аргамака и сказал: стреляйте туда, куда выстрелю я. И выстрелил в того аргамака. А стрела у него была с костяным свистком. Полетела, засвистела да и вонзилась в землю рядом с конем. Не все выстрелили – пожалели коня. Этих Модэ сразу и казнил. На другой день вывел он оставшихся в степь. На сей раз поставил перед ними лучшую из своих наложниц. Каждый мужчина желал бы обладать этой женщиной, рассказывают, что бедра у нее были пышные, как у девок-юэчжи, которых мы продаем в Поднебесную. Кто пустит в такую стрелу? Нашлись охотники. Всем остальным Модэ в тот же день отрубил головы. А ведь сам-то – кто? Мальчишка! На другое утро он поставил перед воинами коня – его подарил ему сам Тоумань. Вот в этого-то коня выстрелили все.

– Нехорошие вещи рассказываешь, – подал голос кто-то из сидящих, – уж как я боюсь юэчжи, а темник наш, пожалуй, пострашнее будет. Он…

Тут заржали кони, не дав ему закончить, из темноты полетели стрелы, одна из них вонзилась говорившему чуть пониже воротника, он коротко взвизгнул и повалился в костер. Еще одна проткнула другому хунну живот.

– Эй, собаки! – донеслось из темноты. – Вы захотели нашу землю? Так отведайте сперва наших стрел!

Но хунну уже были на конях. Все их страхи выветрились. В руках у них были тугие луки и стрелы с железными жалами. Они выстрелили почти одновременно, юэчжи сорвались и помчались прочь. Хунну кинулись было в погоню, но почти сразу отстали – юэчжи, словно лисы, затерялись среди весенних трав.

Один из хунну клялся потом, будто разглядел при свете звезд исполинского всадника верхом на туре…

* * *

Грузовичок прыгает по узкой горной дороге, дразнит одним своим бортом пропасть и холодную реку внизу. В кузове, затянутом брезентом, все дышат пылью и газом, а чтобы не задохнуться, натягивают футболки на лица. Кто-то справа от меня плюется и матерится, я слышу нервные смешки. Только Музыкант не закрывает носа: он откинул краешек брезента и курит как ни в чем не бывало. Он поставил голую ногу на бортик. Волосы на ней блестят на солнце, словно стекловата. В экспедиции Музыкант – волонтер, как и я.

Напротив сидит Специалист. У него лицо разжигателя войны – плотное, сытое лицо сорокалетнего мужчины. В нем есть что-то микенское. Линии глаз и носа создают сосредоточенность, даже заостренность. В этих чертах видно бычье добродушие, спокойствие сильного человека: Специалист – бывший боксер. У него большие руки с опухшими костяшками пальцев. Такой вот человек – пополам от Черчилля и от циклопа.

Справа от Специалиста бледная тень – вздорный жилистый завхоз Кузьмич. У него круглая маленькая голова на индюшачьей шее. По шее гуляет острый кадык. Протуберанцы сальных волос торчат на висках, лысый красный лоб блестит от пота. На носу очки, в уголках линз завелась плесень. Он сидит на жестяном ведре, тонкие руки перекинуты через колени, как колодезные журавли. Руки у завхоза сухие, костлявые, некрасивые. Он говорит всем, что это трудовые мозоли. Специалист считает, что это псориаз.

Вот встал грузовичок – приехали на место. Прыгаем с борта на землю, тащим инвентарь. У Специалиста инструмент особый – красные измерительные рейки и плотная кожаная сумка на ремне, у нас попроще – ломы, лопаты и кирки.

Терраса спускается от дороги к реке. Но реки не видно – у самого берега поднимаются выщербленные скалы и тянутся узловатые березы, похожие на останки допотопных чудищ.

– Пошли, – кивает привычно Специалист, сходит с обочины и исчезает в траве. Мы видим только рейки, скрещенные за его спиной. Плотной вереницей мы идем за ним, спотыкаясь о камни и звериные норы. Всякий раз мы прокладываем к курганам новые тропы, и всякий раз трава поднимается, скрывая наши следы.

Наконец поле обмелело, из земли показались древние плиты, облепленные рыжим лишаем. Шесть больших каменных колец, в середине каждого курган – темный бугорок в траве. И еще четыре кургана без колец – их вовсе не видно издали, а вблизи – просто каменистые выступы, разбитые кустами дикого крыжовника.

Трава здесь пахнет странно – не пылью и бензином, как следует пахнуть городской траве, а чем-то приторным, острым и сладким. Этот запах неприятен – он щекочет ноздри и остается в глотке кислым осадком.

Свалили инструмент, Специалист суетится, измеряя и размечая курганы. Мы сидим на теплых валунах. Ветра нет – воздух повис тяжело. В пустом небе широко ходит ястреб.

– Сделаете этот курган аккордом, – Специалист смотрит поверх голов копателей. – Раздернуете и разбросаете эту насыпь до обеда – вечером свободны.

Застучали лопаты. Кустарник поддается с трудом, приходится разбрасывать камни, чтобы добраться до корней. В корнях живут шмели и медные ящерки.

Вы знаете, что древние могилы пахнут пекарней? От раскопанной земли исходит аромат теплой выпечки, валуны похожи на горячие хлебы.

Лучше всех работает Этнограф. Это коренастый плечистый казах с добрым и обидчивым лицом. Он бывает на курганах каждый день – так уж получилось, что другой работы здесь у него нет. Поначалу он ходил в теленгитскую деревню, говорил с местными. В полевом дневнике своем он отмечал, что народ в долине пьет и быстро деградирует. Шестнадцать лет назад на реке должны были поставить электростанцию, долину затопить, а всех жителей переселить в город. Деревенские побросали хозяйство и, пока суд да дело, начали пить. Они пили, когда стройку сперва заморозили, а затем перенесли в другое место – вверх по течению на тридцать километров. Они пили, когда про электростанцию забыли вовсе, и дорогу, проложенную для строительства, разбил бурьян. Шестнадцать лет протекли над долиной незаметно. Жизнь в ней прекратилась, осталась только полужизнь.

Обычно Этнограф возвращался из деревни под утро, с трудом переставляя ноги, – настолько он был пьян. Он плакал, когда записывал наблюдения, чернила размывало, он вырывал страницу за страницей и писал опять. Наконец в один из дней он смастерил из дневника флотилию корабликов и пустил вниз по реке. Один за другим кораблики, подхваченные течением, выплыли на стремнину и отправились на дно.

С тех пор Этнограф выезжал на курганы вместе с волонтерами. Он работал весело и зло, выворачивал из земли валуны, вырывал с корнем крыжовник. У него были сильные полные руки и короткие пальцы. Человек с такими пальцами не может сидеть без дела.

Перерыв. Постелили плащи, расселись. Курим папиросы (сигареты кончились на прошлой неделе), пьем медицинский спирт, разбавляя всегда в разных пропорциях – как неопытные алхимики. Водки на курганах отродясь не видали.

Обмотав зачем-то вокруг своей индюшачьей шеи шарф, осторожно почесывая искалеченный нос, Кузьмич сидит на корточках, угрюмый и трезвый. Вчера его побили крепко, кулаки Специалиста здорово погуляли по его лицу. На переносице сочится красная дужка, и кончик носа смотрит влево.

Обычно Кузьмич пил красиво – наливал полную, выпивал залпом, прикладывал к ноздрям корку черного хлеба и запрокидывал голову назад, как цапля. Но вчера Специалист обнаружил, что из погреба пропала вся тушенка, и сломал казенную лопату о его спину. Поэтому завхоз не прикладывает больше к ноздрям корку и не запрокидывает голову. Теперь он бросает в кружку, в простую воду, рафинад и размешивает ложкой.

«Плохо разметил, – ворчит Кузьмич, когда Специалист не может его слышать. – Половина насыпи за квадратом. Настоящий археолог выходит утром на середину кургана, выжирает бутыль водки и падает – “здесь и копайте”. И никогда не ошибается».

Время идет, становится тоскливо. Пар поднимается от земли, унося хлебный дух. Остается только желтая глина. Я не участвую в разговоре, только глотаю снова и снова острое, горькое пойло. Закусывать нечем. Приходится подолгу переводить дыхание.

– Так ты писатель, что ли? – снисходительно улыбнулся Специалист.

Это он меня спросил. Это опасно. Я покачал головой.

– А я слышал, что писатель. Бумагу мараешь, – продолжал улыбаться разжигатель. – И что ты все высматриваешь? Что глядишь по сторонам? Зачем приехал?

Что я мог ответить ему? Зачем я приехал? В ту минуту я с трудом мог сформулировать причину – а сейчас не смогу связать и двух слов, – настолько неясной была моя цель. Многие годы меня терзал один смутный вопрос. Он касался сферы важной и не выразимой простым языком. Для того только, чтобы изложить его, требовались новые слова и новые звуки.

Полгода назад я впервые услышал историю о пропавшем археологе и решил, что обнаружил наконец отправную точку для своих поисков. Так я стал волонтером на объекте Караташ-5.

Три месяца я работал в экспедиции, пытаясь узнать подробности через участников истории. Лето прошло. То, что казалось поначалу удивительным и занимательным, сделалось пресным и знакомым. Даже медвежьи следы на прохожей тропе. Даже скала, повисшая над разбитой дорогой, – огромная каменная щепа, вонзившаяся в гору своим острием. Непривычны были только люди – каждому из них я удивлялся, как и в первый день. Возможно, это были люди простые и вполне заурядные, но чутье мое уже обострилось, и в каждом я видел ценную часть истории, каждый содержал в себе особенную прелесть. Я взял за правило ни о чем не расспрашивать – только наблюдать за ними. Предмет моих поисков все это время был отделен от меня тонкой, почти прозрачной преградой. Я мог видеть только размытые очертания этого «нечто» и приблизительно представлять его, но оно все равно было недоступно моему прямому наблюдению.

– Х…ло ты, а не писатель, – проворчал Специалист ласково.

1

Утром отряд остановился возле колодца, и молодые волки смогли наконец попить. Солоноватая вода из колодца избавляла от жажды и нагоняла сон. Ашпокай опустился на шею лошади и закрыл глаза, бессильно свесив руки. Кто-то из товарищей больно толкнул его в бок, и Ашпокай беспомощно и сонно вздернул голову и выругался, вызвав у всех смех. Он тоже засмеялся, глядя на товарищей, на их лица, на белые зубы, на истлевшие рубашонки на их плечах, распахнутые, как всегда, растрепанные ветром.

– Дааа… давно я не пил кобыльего молока, – вздохнул Соша.

– Эх, скорей бы река, а то меня вошь заела, – заныл Инисмей.

– Вошь? Тогда вода тут не поможет, – насмешливо отозвался Соша. – Старики говорили, нужно коровьей мочой умываться.

– Хех… – Инисмей скривился. – Врешь, болотная крыса…

Соша приблизился и отвесил ему смачную оплеуху. Инисмей засопел и втянул голову в плечи.

– Нечего лаяться, – улыбнулся Ашпокай. – Соша правду сказал, я тоже слышал… мочой надо.

– Мочой! Коровьей мочой! – загалдели со всех сторон мальчишки.

– Ну вас всех, – огрызнулся весело Инисмей.

Тут Михра коротко свистнул. На стоянке сразу наступила тишина. Все смотрели на Михру. Сейчас на лице его не было страшной зубастой маски из лосиного рога, и все видели розовый шрам, расчертивший его левую щеку от уголка рта до уха. Вместо кожи на щеке была нежная мякоть с чуть темными краями – след от хуннской стрелы.

Михра самый старший в своре молодых волков, все остальные – мальчики, всего десять душ, смуглые, тонкие, всегда голодные.

Недавно они принесли Клятву. Ашпокай хорошо помнил эту ночь: на княжьем кургане, в горьком дыму костров, они стояли, обнажив тощие груди с черной россыпью татуировки. Михра ходил меж ними, как злой дух, освещая их лица светом головни. Он читал молитву на древнем наречии. Он сам был еще молод, этот Михра, мальчишки звали его Старший Брат. Ашпокаю он и вправду приходился братом… Когда появились все огни в созвездии Лося, Михра затушил головню и чиркнул по груди каждого мальчика сажей – там, где сердце. Это был знак, что отныне они выжгли из своей груди жалость к врагу. Мальчик, которого касалась головня, произносил слова Клятвы: «Пришло время, и псы поднялись против хозяев. Воля псов – это воля железа и единства. Нас мало, между нами нет мира, псов же – черные реки, и реки эти уже текут по нашим пастбищам. Мы должны стать призраками, ночными духами – пусть псы боятся спать. Мы будем находить и разорять их кочевья. Мы будем засыпать и отравлять колодцы, вытаптывать луга. Пусть псы дохнут от голода, пусть грызется их свора. Солнцем и огнем клянусь умереть, но истребить врага».

Мальчики стали воинами. Отныне они охотились на хунну.

Вчера выдалась удачная охота.

– Мы убили двух бешеных псов, – говорил Михра мальчикам. – И еще одного, за ночь до того. Но они перегрызли всю нашу семью, нашу с Ашпокаем. Ваши семьи тоже пострадали, поэтому вы здесь. Скажите, кто-нибудь почувствовал жалость к этим псам?

– Нет! Нет! – закричали мальчики. Ашпокай старался кричать громче всех.

– Паралат слаб, паралат сносил все зубы, ему псов не победить, – продолжал Михра. – Только на вас вся надежда. Учитесь стрелять, пока я жив. Скоро, чувствую, вам придется охотиться без меня.

Мальчишки смущенно переглянулись. Они и представить боялись, что Михра погибнет. С ним, с этим могучим воином на рогатом коне, они были маленьким войском, без него – горсткой голодных детей.

– Я не бессмертен, – сказал Михра спокойно. – Вчера одна из стрел просвистела рядом с моей шеей. Возьми этот пес на полволоска влево…

– Куда там! – крикнул Павий. – Они же все раскосые!

Ответом ему был дружный гогот. Ашпокай тоже смеялся, хоть он знал о хунну не меньше Михры. Он знал: стоит бояться этих странных раскосых людей с медными плоскими лицами.

Перекусили. Со вчерашнего дня осталось еще немного ячменных лепешек да пара кусков отверделого сыра. Кто-то ворчал, мол, что за еда – лепешки? Давно не пробовали молодые волки мяса.

Ашпокаю нравилось смотреть, как Михра ест, – сильные челюсти работали, перемалывая сыр, взгляд был устремлен на восток, на золотистую кромку холмов.

Род Ашпокая и Михры жил просто. Для стрел своих они использовали костяные и кремневые жала, жили в небольших шатрах из дерева и войлока. Кочевали вслед за луной по своей земле и гнали перед собой шесть тысяч овец да небольшой табун лошадей. В том роду мужчины сидели на голых конских спинах, как в седую старину. Так и жили они из года в год. А потом встретился им на лунной дороге зверь-перевертыш. Невиданный зверь, не волк и не лисица – чужак, хунну.

Знал этот чужак только одно слово: «Мое». Овечьи отары – мое. Лошади – мое. Женщины – мое. Драться пытались люди холмов, да вот стрелы у хунну были железные и медные с глиняными свистками. Нападали они всегда слаженно, и ничего нельзя было понять из-за свиста их стрел. Так и разбросало род Ашпокая по холмам, затерялись люди в густой душной траве, и в три месяца остались они с Михрой одни. Ашпокай поначалу плакал горько по тем, кто спал теперь в земле, укрытый ковылем, но Михра сказал брату: «Не плачь. Они там по нам плачут еще горше. Нам нужно ехать на собрание племен. Скажем, чтобы поднимались наши люди на войну».

Ашпокай повидал паралата вблизи – худого человека в высоком красном колпаке, с тонкими золотыми крыльями – знаком небесного покровительства. Лицо его было черное, сморщенное, как у старика. Прежде времени сожгла его степь, оставив что-то сродни головешке.

Это было на шумном собрании, на пестром ковре, под разноголосый гомон старейшин. Михра въехал в их круг на вороном Рахше и встал перед паралатом так, что конь ступил передними копытами на персидский ковер.

– О, Великий! Хунну напали на мой род, – говорил Михра. – Они растоптали наше кочевье и согнали на наши луга своих овец. Великий! Вели собрать большое войско.

Паралат смотрел на Михру недоверчиво, зло. Отчего-то испугался он этого огромного воина на рогатом коне, лицо его исказилось, верхняя губа приподнялась, как у злобного пса, и стали видны зубы цвета гипса.

– У нас в плену их царевич, – сказал он, – хунну не посмеют…

– О, Великий! – из толпы выскочил тучный человек с обвислыми усами, бледный, как сырная голова. Он с первого взгляда стал гадок Ашпокаю. На бегу человек сорвал с головы башлык и бросил на землю: – Великий, я виноват! Царевич Модэ бежал! Пять дней, как бежал! Я все боялся тебе сообщить. Он задушил охранника и увел одного из моих коней.

– Пошел прочь! – закричал паралат и еще больше потемнел лицом. – За мальчишкой не мог присмотреть! Ты мне не родня теперь! Овец пасти будешь!

Тучный человек был Малай – один из младших братьев паралата, сотенный воевода. В один миг потеряв всю свою власть, он пополз задом от царского ковра, и сидевшие сзади старики отворачивались, отодвигались от него.

– Беда пришла, – паралат встал и направился в шатер.

– Подожди! Постой! – кричали всадники.

– Вернись! – выкрикивали старики.

– Скажи, что нам делать! – сказал громко Михра, и его паралат услышал.

– Мы будем ждать, – ответил он. – Хунну не пойдут на наши холмы. Нечего им здесь делать. Уберутся восвояси. А если сунутся… мы им покажем. – И паралат поднял кулак с желтой сухой кожей, с просвечивающими белыми костяшками.

И все закричали радостно, наперебой, потому как паралат был паралатом и все верили ему и его кулаку. Только Михра не кричал. Он молча повернул коня и выехал из круга старейшин. Ашпокай последовал за ним.

Паралат верно сказал про беду. Вскоре стряслось такое, что и старики не могли припомнить ничего подобного.

А все случилось оттого, что паралат был отходчив и имел слабый нрав. Не отправил он Малая пасти овец, а напротив – снарядил ему отряд в двести луков да и послал на дальние курганы, на самую границу с землей хунну. Там собралась еще сотня пастухов, охочих до драки.

Во главе своего маленького войска Малай мчался по степям гордым зверем. Пастухи прятали дочерей. Стоянки пустели, едва появлялся вдали отряд Малая. Много грабил брат паралата, много шумел и гулял.

Но когда наступила весна и из далекой холодной пустоши показались первые хуннские разъезды, не стало Малая. Исчез он так быстро, как только и мог исчезнуть в степи трус на коне. Рассказывали, что будто бы на другое утро из морозного тумана появились всадники на коренастых мохноногих конях, но никто не трубил, не бил в воеводский бубен. Малая не стало, а разбойники его только робко переглядывались да переговаривались, что надо бы выехать вперед, сыпануть по хунну легкими костяными стрелами. А потом, словно им кто невидимый отдал приказ, побросали на землю свои пестрые башлыки, сорвали с лошадиных морд золоченые маски и помчались в разные стороны. Хунну пришли и ушли. А затем, через пару недель, наведались снова. И опустели степи… На земле от кочевий – только пепельные пятна, в колодцах плавает конский навоз, на курганах страшные пугала из бараньих костей и черного тряпья. Пусты пограничные холмы – кто бежал от хунну, а кого и в землю втоптали. Пусто, холодно. Только кажется, что зовет кто-то тихо: «Михра… Михра…»

Был такой в старину богатырь – или бог, – Ашпокай уже и не помнил. Прежде слышал он от стариков про него разные сказки, да позабыл почти все, только слово одно в памяти осталось – «Михра». «Михра» – значит «друг», «Михра» – значит «Солнце». А для Ашпокая слово это значит еще и «брат».

Брат рослый и плечистый, волосы у него белые, длинные. Ашпокай завидовал таким волосам – сам он рыжий, рябой, совсем нескладный. Но завидовал по-доброму, вздыхая про себя, как хорош его брат, и думал, что скакать подле него на охоте и в бою – уже большое счастье.

Его снедала другая зависть, и она порой теснила в уме Ашпокая даже братскую любовь, – Рахша, конь-великан, носящий рогатую маску. На нем Михра как бог с наскальных рисунков или богатырь из забытой легенды. В нем необъяснимая тоска, страшная тьма шагала за ним по пятам. Иногда Михра становился мрачен, как скала после дождя. В глубине его глаз что-то билось и рокотало, обливалось темной кровью. Он со смертью был одного племени, но из всех молодых волков только Ашпокай до конца понимал это.


– Вот что, – сказал Михра громко, так что мальчишки встрепенулись и Ашпокай опомнился от раздумий, – нам здесь ждать больше нечего. Охота наша – дело хорошее, но так нас скоро постреляют, как зайцев. Земля эта разорена. Пропавшая земля. Говорят, князья-бивереспы собирают большое войско в Белой степи. На восток пойдем, больше – чего ждать?

К нему подъехал стройный темный Атья и тихонько сказал:

– Я-то поеду с тобой. И еще пятеро-шестеро. Мы-то молодые волки. А эти вот – волчата-слепыши. Куда им в войско? Как с ними быть?

– Слепыши, говоришь? – Михра вдруг по-разбойничьи гикнул и налетел на своем Рахше на толпу мальчишек, схватил одного, поменьше, с коня и ловко усадил перед собой. Остальные шарахнулись со смехом в стороны.

– Ты, что ли, слепыш?

– Нет, пусти! – мальчик смешно завозился, тявкнул и вцепился Михре в руку, так что кожа на месте укуса побелела.

– Гляди… больно кусает, – крикнул Михра. – Больно, да не до крови. Только кожу помял до синевы. Значит, и вправду волчонок. Отрасти себе зубы, волчонок, а то бросим в степи. Верно, Атья? Бросим?

– Отчего же… – смутился Атья. – Я просто…

– Просто он! – лицо Михры стало вдруг серьезным. – А куда мне их девать? Некуда, сам видишь – пусто кругом! Так что едем все – и волки, и волчата. Глядишь, в пути и волчата подрастут! Едем! Ууу-у-у-у!

2

Человек стоял на замшелом шишковатом камне и, казалось, не замечал приближения всадников. Был он небольшого роста, на худых плечах его висело холщовое платьишко, за спиной торчал тонкий шест с двумя пустыми тыквенными флягами. Они сухо постукивали на ветру. На голове человека был потертый шерстяной колпак, из-под которого торчали засаленные патлы. Лицо, перекаленное степным солнцем, с узкими хитрыми глазами и темными, печеными скулами выдавало в нем жителя Поднебесной. На сыромятном ремне висел короткий меч-дзянь – любимое оружие разбойников и странствующих мудрецов.

Он стоял на камне, как сгорбленное, засушенное ветром деревце, и словно не замечал тринадцати страшных людей, подъехавших и окруживших его.

Модэ поздоровался с незнакомцем, тот улыбнулся и кивнул в ответ.

– Это отшельник из Поднебесной, – тихо сказал темнику Курганник. – Не слушай, что он говорит. Не верь ему. Он видит и знает больше других.

– Ты у нас сам известный колдун, – отмахнулся Модэ. – Ты да Харга. Что этот человек может сделать мне?

Про себя же он подумал, что Курганник, конечно, прав и что жителям Поднебесной нельзя доверять ни в коем случае. Немало мыкалось в степи разного беглого люда – разбойники и конокрады, проворовавшиеся чиновники и убийцы уходили из Поднебесной в степь, потому что «у хунну весело жить». Одних степняки убивали, других принимали в свои стаи. От этих – жестоких и смелых – пахло кровью и сажей, в них был драконий дух, они были почти что хунну, одной с ними масти.

Но этот странник… другим был. И чем от него пахло, Модэ не мог разобрать.

– Здравствуй, добрый человек! – начал разговор сын шаньюя. – Скажи, что ты думаешь о наших краях?

Он говорил тихо, на языке Поднебесной, стараясь правильно выговаривать каждое слово.

– Очень ветрено, – легко ответил незнакомец на языке хунну. – Ветрено и пыльно. Ночью пожалуй что и холодно.

– Ты ночуешь под открытым небом? – заботливо улыбнулся Модэ. – Нельзя так, добрый человек! Здесь много диких зверей. Пойдем лучше со мной. У меня во-о-он за той горой кочевье. Там тепло, есть кумыс и женщины. Ты любишь женщин?

Старик ухмылялся, застенчиво склонив лицо. Это была игра, конечно. Но ему, видно, нравилось играть с чернявым юношей из племени людоедов.

– Дай ему одного из моих коней! – велел Модэ Карашу.

Караш повиновался, не поднимая на господина угрюмый свой взгляд. Он от рождения не имел способности говорить, все звуки, которые он издавал, были похожи на медвежье рычание. И силен был Караш, как медведь. Голыми руками рвал на куски живого барана. Из всех людей его только да еще, пожалуй, отца боялся Модэ.

Странник ловко уселся на коня, и они направились к черному отрогу.

– Скажи, добрый юноша, а кто твои друзья?

– Они мне не друзья, – гоготнул Модэ, – это мои… забыл слово… как в Поднебесной называется… гончие псы!

Незнакомец довольно кивнул, словно что-то прояснив для себя.

– Я не заметил, извини. В наших краях собаки не ездят на лошадях и ведут себя совсем по-другому. Но теперь я вижу: это действительно собаки. Правда, не знаю их масти.

Курганник остановил на нем длинный взгляд, но промолчал. Кто-то ощерился, но засмеялся только Модэ.

– Если ты будешь говорить такие вещи про моих людей и впредь – оставайся. Я буду платить тебе жалованье, – давясь от смеха, выговорил он. – Живи у меня сколько хочешь. Если, конечно, мои гончие не загрызут тебя ночью!

– Не бойся. Я буду с тобой сколько нужно, – спокойно ответил путник.


Вот доехали до княжьей стоянки. Хунну стреножили коней, скинули одежды и завалились в большой шатер. В нем было душно, дымно – от каменного алтарика струился конопляный дурман, голая кожа хунну отливала желтым маслом.

Здесь странник назвался Чию. Модэ усадил его возле себя и угощал вареным барашком. Масленое, рябое лицо Модэ с прочернью татуировки довольно растянулось, даже глаза он прикрыл, наслаждаясь одурью.

– И как бы так сделать, чтобы совсем не умирать? – спросил он вдруг благостно. Мысль эту он выхватил из горячей путаницы других мыслей и смаковал теперь то, как она прозвучала.

– У моего учителя были бессмертные кости, – тихо отозвался Чию.

В глазах Модэ вспыхнуло любопытство:

– Я слышал что-то от ваших негодяев. Да, точно, был при мне какой-то меняла. Он говорил про кости…

– О, это был образованный меняла. Что ты с ним сделал?

– Я? – Модэ рассеянно хмыкнул. – Пожалуй что приколотил к дереву за уши. Так что там про кости?

– В свое время, господин мой, в свое время. Если ты и вправду будешь платить мне жалованье, я расскажу тебе удивительные вещи. – Чию знал, как ладить с царевичами. Первое правило – не утомлять их долгой беседой. Несчастный меняла не знал это простое правило и поплатился. Но если тебя выгнали из дворца Джаньго с лошадиным хомутом на шее, ты навсегда запомнишь, как вести себя в присутствии господ. Чию помнил. Про лошадиный хомут он упомянул тут же, чтобы рассмешить Модэ.

«Пожалуй, для начала я научу тебя писать, – думал Чию, глядя на царевича. – Злости и силы в тебе на десяток ванов-драконов. И ум твой, как у битой лисицы, – чего стоят эти двенадцать резаков! Хорошая придумка! Образую я тебя, звереныш, будешь ходить у меня на задних лапках. Не видали мои прежние господа этаких зверей. Однако какая в нем сила! Все вокруг него приходит в движение. Как хорошо, что я нашел его первым».

Модэ не знал про эти его мысли. Он радовался новой забаве. Странные были забавы у сына шаньюя.

– Отец прислал гонца, – вдруг сказал он своим батырам. – Желает знать, скоро ли на этих холмах переведутся юэчжи!

– Скоро, господин, – прорычал захмелевший Курганник. – Всех передавим. У них тонкие жилы, у них костяные стрелы. У нас – десять тысяч луков!

– Говорят, юэчжи помогает древний бог, – крикнул Модэ. – Бог этот ездит верхом на туре. Так вот, слушайте все! Изловите мне этого бога, я приторочу его к своему седлу!

– Ха! Га-га-га! – заорали хунну.

– Вот отец порадуется, – усмехнулся Модэ, опрокинув плошку араки.

Темник, когда выпивал, всегда заводил речь про юэчжи. И про отца тоже – обмолвками, мрачными намеками. Тогда братия его не ликовала, а переглядывалась тревожно, только немой Караш улыбался, и становились видны его крупные, заостренные зубы, смоловшие до корня немощный язык.

* * *

Река была долгая и мутная. Ашпокай узнавал эти места – чуть ниже по течению берег заметно поднимался, превращаясь в невысокий утес. На утесе собирались зимой куропатки, это Ашпокай знал наверняка: как-то вместе с братьями он проходил по заледеневшей реке и поднимался на этот занесенный снегом обмылок. Ашпокай помнил, как билась под его заячьей шубкой первая пойманная курочка и Михра улыбался ему – тогда это была простая человеческая улыбка, ее не сменил еще оскал солнечной маски.

Было уже за полдень. Мальчишки сбросили жалкое тряпье и осторожно завели лошадей в воду. Сначала долго обмывали конские спины, грязные от степной пыли, а потом уже мылись сами. Только Инисмей залез в воду в одиночку. Чахлый конек пасся на пригорке, пока его хозяин, гнусно ругаясь, шапкой сбивал с себя вшей.

Михра спохватился и прочел короткую молитву – извинение перед Дану, владычицей рек, и волчата, выбежав из воды, растянулись на жесткой траве. Деловитый Атья отдыхал недолго – взяв с собой троих мальчишек, он направился в рощицу неподалеку, чтобы наломать веток на остроги. Наточили рогатки, примотали к остриям лыком – хорошие получились остроги. Атья один среди молодых волков знал, как ловить рыбу, – из бересты он делал лодочку размером с ладонь и привязывал ее на тетиву. На лодочке он ставил горящую лучину. Пустишь такую лодочку на тихую воду – она плывет себе и не тонет. Далеко не уплывает, ведь рыбарь держит ее на тонкой жилке тетивы. Вроде бы детская забава, но в ней – большая хитрость рыболова. Глупая рыба видит отблеск лучины и собирается вокруг лодочки гурьбой, а тут уж в ход идут остроги…

Ашпокай дремал, растянувшись на солнышке, словно кот, когда прибежали испуганные мальчишки: на вершине утеса они нашли дурной знак – пугало. Головой пугалу служил треснувший бараний череп, поверх шеста наброшено рваное черное руно, вымазанное навозом. Мухи густой тучей кружились над ним, и в воздухе стоял горячечный гул.

– Это знак дурного колдовства, – сказал Михра задумчиво. – Модэ так говорит: «Наша река».

– Зачем она им? – вздохнул Ашпокай. – Хунну и рыбы-то не едят.

– Все верно, – улыбнулся Михра. – Если хунну овладеют этим краем, река уйдет: Дану не потерпит такой гнусности.

Пугало сломали и сожгли. Дым разогнал мух, быстро ушла черная гарь, и стало легче дышать. Молодые волки стояли, улыбаясь друг другу и этой маленькой победе над Модэ.

Наступил вечер, рыбари во главе с Атьей ушли со стоянки и поднялись вверх по течению. Вскоре в темноте замаячили огоньки лучин. Ашпокай не мог видеть друзей, но он ясно представлял себе застывшие их фигуры: они стояли неподвижно, держа наизготове остроги. Кому-то из рыболовов вода доходила до икр, кому-то – до пояса, яркими огнями кружились лодочки с горящими лучинами, волчата напряженно вглядывались в мутную воду, где толпились и ворочались бестолково рыбины…

Всплеск! Ашпокай различил сразу – это Атья ударил. Он бил быстро и не промахивался никогда…

– Много огня. Плохо, – вздохнул Ашпокай. – Здесь ведь недавно были хунну.

– Мы все есть хотим, – пожал плечами Михра. – Чем ты велишь завтра волчат кормить?

Ашпокай не знал, что ответить на это. Он уставился в темноту, на рыбацкие огоньки, и молчал долго.

– Знаешь, Ашпокай, – заговорил Михра, – я не говорил тебе, но здесь у меня случилось видение: на льду я увидел – словно отражение! – крыло орла и овечье око. И голос чей-то сказал мне: «Большая у тебя судьба, но у брата твоего судьба много больше». Какой-то бог говорил со мной тогда. Теперь-то я понимаю, что он это про тебя, Ашпокай. Других братьев у меня уже и нет…

Ашпокай недоверчиво хмыкнул, повернулся набок и заснул. Ему редко доводилось спать на земле, и шепот травы быстро убаюкал его, отогнав дурные мысли. Не разбудили его даже довольные крикливые рыбари, вернувшиеся среди ночи с добычей: у Атьи на плече покачивалась связка серебристых рыбин.

3

Хунну было двое. Они поили лошадей из грязной, размытой ямы. Они возвышались над конями – коренастые, узловатые, бесконечно уродливые. И язык их был смесью гортанного рыка, лая и клекота – так, по крайней мере, казалось Ашпокаю.

Они говорили спокойно, не замечая притаившуюся смерть. Чуть поодаль от этих двоих поднимался глиняный обрыв, взлохмаченный на гребне сухой, ломкой травой. На косогоре, лежа плашмя, затаились молодые охотники.

– Еще есть? – тихо спросил Ашпокай.

– Еще… двое-трое… гляди: вон дымок… – Михра беспокоился, жевал травинку, белая личина торчала над его глазами козырьком, прикрывая глаза от солнца.

Пятеро хунну – это даже не разъезд, это могут быть только голодные пастухи, выехавшие половить зайцев.

Объехать нельзя. Дать бой опасно – вдруг ловушка?

– Волчата ждут, – прошипел Атья, шевелясь где-то рядом в траве.

– Хорошо, – Михра привстал на одно колено, остальные последовали его примеру.

Они выпустили стрелы одновременно. Стрела Ашпокая попала в круп серого мерина, конь встрепенулся. Хунну закричал, падая на землю, – вторая стрела впилась ему в руку. Другой всадник не успел и вскрикнуть – Михра попал ему точно в глотку. Но тут случилось что-то непонятное и непоправимое: из-за глиняной кочки, где только что слабо тянулась серая струйка, вдруг повалил густой, жирный дым. Спустя мгновение молодые волки были уже там. Хунну в синем кафтане вытряхивал в костер остатки какого-то черного порошка. Увидев мальчиков, он закричал, как раненый заяц, и нырнул в густую траву. Там его настигла стрела Атьи.

– Зачем это? – спросил Ашпокай. – Что это было?

– Ловушка. Западня, – сквозь зубы выдавил Михра. – Теперь нам нужно разделиться. Атья! Бери младших, уходите дальше в степь. Не за вами охотятся – за мной. Доведи волчат до нашего войска.

– А я с тобой! – Ашпокай почувствовал, что заплачет, если Михра отошлет его с Атьей. – Я не хуже тебя стреляю!

– Стрелять-то ты умеешь, – прищурился Михра. – А умирать?

– Все равно! Я с тобой.

Ашпокай слышал, как гудит земля, как раздается вдали хуннский лай – сначала тихий, как стариковский кашель, но с каждой минутой все громче, отчетливее:

– Хай-рай! Хай-рай!

– Быстро! Быстро! – Михра махнул рукой, и они помчались.

Теперь их было только пятеро. Ашпокай летел над густой травой, а в голове его метались дикие мысли. Он и подумать не мог, что их веселое разбойничье братство распадется так скоро. Он еще не видел загонщиков, но отчетливо слышал, как тянут они свой боевой клич: «Харррааааай!»

Но вот впереди темные кромки туч… задвигались, заходили тучи!

«Окружили!» – прыгнуло у Ашпокая в груди.

Две темные пыльные волны двигались им наперерез. Их было не меньше сотни, этих охотников.

Раздался свист, тоскливый, протяжный, похожий на вой метели. Вдруг конь под Павием взбрыкнул и провалился в густую траву вместе с седоком…

«Значит, теперь четверо», – Ашпокай отчего-то кивнул этой своей мысли.

– Главное, проскочить! Быстрее! – ветер срывал крик и ругань с губ Михры, терзал на лету и разбивал о плечи Ашпокая.

Черное живое впереди почти сомкнулось. Такое же живое, невидимое, но явственно ощутимое кожей, мчалось за Ашпокаем по пятам.

Конь под мальчиком вздрагивал и храпел. Рыжая шея его блестела, словно красная слюда. Ашпокай бил его в бока и в тугие жилы возле паха и сам вскрикивал от боли… стены пыли смыкались впереди…

Потом вдруг наступила тишина.

Березовая роща, белая гребенка из рыбьих костей. Меж деревьев видна широкая равнина, темные облака низко ходят над ней.

– Ашпокай, – тихо говорит Михра, – я останусь в этой роще.

Ашпокай молчит, знает: правду сказал брат.

Стрела эта была с черным оперением, с наконечником, похожим на хищную птицу. На черенке красной змейкой вьются непонятные, чужие знаки. Она вошла в спину и вышла с другой стороны, вырвав чуточку блестящей мякоти. Теперь в груди Михры что-то булькало и хрипело.

Тут же стреноженный Рахша беспокойно переступал с ноги на ногу, топал, поднимал морду.

– Инисмей, Соша, принесите воды, – сказал Ашпокай. – Я слышал неподалеку ручей!

Он старался сохранять спокойствие перед братом. Брат был героем, брат был Михрой.

– Михра… Михра… Слышишь меня? Ашпокай с тобой. И Рахша с тобой.

– Атья увел младших? – Розовая пена накипала на запекшихся губах Михры. Он мог еще сидеть и смотреть по сторонам, но подняться был уже не в силах.

– Я не видел, – голос Ашпокая дрожал. – Кажется, вырвались они. Все враги за нами поскакали. Грохоту было! Но мы убежали… убежали…

Глаза Михры словно подернулись луковой пленкой. Ашпокай вдруг стал огромен, его медное лицо поплыло от нахлынувшего жара. Михра прикрыл глаза, он говорил медленно, переводя дыхание:

– Кажется, будто в груди застрял этот проклятый хуннский свисток. Дышать трудно.

– Инисмей, Соша! – позвал Ашпокай.

Ответа не было.

– Здесь еще могут быть хунну… – говорил Михра. – Как они… могли догнать… моего Рахшу?

– Инисмей, Соша!

Молчание. Михра забылся и что-то бормотал уже совсем невнятно.

«Стрела смазана ядом!» – догадался Ашпокай: на крыльях черной железной птицы виднелся еле заметный желтоватый налет.

Мальчики появились с бурдюками, полными воды. Лица их были цвета серой извести.

– Хунну здесь, – прошептал Инисмей. – В роще. Мы видели одного у ручья.

– Они нас выследили!

– Как? Мы путали тропы, как русаки, – Ашпокай плеснул немного холодной воды в лицо брата.

Сумерки опустились на равнину, от берез легли глубокие тени, потускнели последние багровые разводы.

– Пи-и-ить… – Михра пошевелился и тут же потерял сознание. Повязка опять съехала набок и потемнела от свежей крови.

Холод подступал к мальчикам со всех сторон, вышагивала из-за деревьев сизая звездная ночь. Потом набежала серая хмарь, и ветер, набрав сил, зашумел блестящей березовой листвой.

И тогда из степей, из бесприютных пустошей донесся вой.

– Волки… – прошептал Инисмей.

– Нет, – твердо ответил Ашпокай, – это не волки.

Мальчики переглянулись. Никто не сказал больше ни слова, хотя все, похоже, подумали об одном и том же.


Хунну, сами не ведая того, привели за собой ночных духов-перевертышей. Духи эти рыскали по разоренным кочевьям и курганам, пожирая трупы. Только ими и кормились перевертыши – живой человек легко мог прогнать их от себя, если знал заклинания.

Мужчинам не пристало говорить о таких вещах, лишь иногда у костров старики или бабы рассказывали, будто перевертыши похожи на волчий молодняк или на крупных лис, шерсть у них красная, и они редко появляются при свете дня. Сбиваются они в большие стаи – куда больше волчьих. Днем будто бы могут они превращаться в людей или певчих птиц и заманивать путников в коварные свои ловушки.

Откуда взялись перевертыши? Старики говорили, что сразу после смерти богов в телах их завелись могильные черви. Они стали недобрыми духами и остались в ночи – рыскать среди могил.

В детстве Ашпокай видел их – далеко на юге, на кургане бога пастбищ Раманы-Пая, где они с семьей приносили в жертву ягнят. Ночью к могиле бога сбежались перевертыши, они обступили ее со всех сторон, с жадностью принюхиваясь к запаху жертвенной крови. Взрослые разогнали их огнем и молитвами, а Михра даже подстрелил одного. Ашпокай увидел утром на земле крупного рыжего зверя вроде собаки, но не посмел подойти поближе. Зверь так и остался лежать в траве – никому бы не пришло в голову сделать из его шкуры воротник или шапку.

Сейчас перевертыши подступали к Михре, невидимые в густой траве, скрытые частоколом берез. Ашпокаю показалось, что он слышит их голоса – не человеческие, не звериные, а сродни шипению, полные голода и зависти:

– Отдай его нам, всадник. Отдай его нам. Мы с братом твоим будем бегать теперь под луной. Он будет нам по крови родня. Он забрал у нас брата, а мы шли за ним всю его жизнь, вынюхивая, когда он станет умирать.

Огня у мальчишек не было. И заклинаний не знал никто из них.

Михра, который до того лежал неподвижно, вдруг выгнулся дугой и, видно собрав все силы, все, что остались, прокричал:

– Нет! Ашпокай! Не отдавай меня им!

Кони заржали, страшно заметался Рахша, топая по земле тяжелыми копытами.

Призраки отступили, и снова прокатился над землей их жадный вой. Они приближались, эти огненные точки в траве. Ашпокай выпустил уже три стрелы, но куда ему до богатыря Михры! Перевертыши наступали, переговариваясь между собой лаем и визгом. Им нужен был Михра, упрямство было их оружием.

– Свет! Свет! – закричал Соша, указывая в глубину рощи.

– Наверное, хунну. Этого нам не хватало, – прошептал Ашпокай, доставая стрелу.

– Подожди! – Соша поднял руку. – Я слышу голос. Он молитвы поет…

Свет приближался, и, кажется, холодная, звездная синь отступала перед ним.

– Благая Ардви-Сура… – слова доносились до мальчиков глухо, человек молился незнакомым богам, но это была молитва, а призраки боятся любых богов!

И в самом деле – тявканье и визг стали глуше. Свет приближался, вытесняя перевертышей из рощи, как выдавливает лекарь гной из раны.

Ашпокай вскочил на коня, вглядываясь в темное пространство. В отблесках огня он увидел человека в длинном платье. А потом, словно видение из дурного сна, из-за деревьев с громким лаем появился большой пес. Оборотни метнулись прочь, и как будто стало легче дышать. Кажется, тогда обессилевший Ашпокай наконец потерял сознание.

4

Всадники на турах, на златорогих оленях и грифонах промчались, прогрохотали по небу и исчезли в кровавой закатной пене. Там, в облачной дали, они сошли в семь великих курганов, и земля вокруг них стала священной.

– Боги ушли! Боги умерли! – запели на земле, у костров, в кибитках и юртах. С неба сыпался осенний звездопад. Люди зябко жались друг к другу, вглядываясь испуганно в холодное, колючее небо.

– Боги умерли! Началась наша жизнь!

Ашпокай задрал голову и подставил под звездопад ладони. Но вдруг его накрыла тень – гриф проплыл в небе, заслонив звезды и луну… звезды падали на его тяжелые крылья и рассыпались белыми искрами. От страха Ашпокай закричал и проснулся…

Душно дохнуло облепихой. Первое, что увидел Ашпокай, было лицо человека – длинное, умное, как у старой лошади, и такое же уставшее.

– Хвала Ардви! Ты пришел в себя, – лицо потерялось из виду, перед Ашпокаем, словно стена, возник халат из белой шерсти. – Твой дух истомился, я уже думал, он совсем оставит тебя.

Ашпокай попытался встать, но какой-то яд, разлитый во всем теле, удержал его.

– Господь Спета-Манью забыл эти места, – лошадиное лицо опять появилось перед мальчиком. На нем не было никакой татуировки, оно было смуглым, а волосы – темными. Лицо украшала курчавая смоляная борода.

– Михр… Михра!

– Он жив. Твой друг жив.

– Не друг… он брат…

– Яда в кровь попало немного. Но он будет долго спать. Терпение.

– Ты врешь… он умер, наверное, стрела разорвала ему грудь…

– Нет, он жив, верь мне, – губы незнакомца тронула улыбка. – Вы храбро защищали его. Знай: за душой брата твоего охотятся злые силы. Для них его душа – большое сокровище…

И Ашпокай почему-то сразу поверил его словам.

– Но кто ты?

– В ваших краях меня зовут бактрийцем. А иногда ашаваном. Слышал про таких?

– Слы… Слышал… – Ашпокай почувствовал, что засыпает. – Паралат иногда молится вашим богам.

– Бог у нас один – Ахура-Мазда. Я потому здесь живу, что народ ваш позабыл его.

– Ормазд… Мы молились… Хунну молились… Раньше…

– Спи, – произнес человек, назвавшийся бактрийцем, и все исчезло.


Молились раньше Ормазду. Да все позабыли давно. Далеким, чужим казался Ормазд. Витал далеко в небе этот неизвестный бог на золотых крыльях. Ашаванов не любили, но, впрочем, и не били никогда. Приходили эти странные люди всегда по одному, селились на холмах и в горах, жили незаметно – да и что их замечать? Жидок был дым от их алтарей. Иногда, правда, жили они среди пастухов, и говорили люди, что во-о-он тот род, за Мутной рекой, хоронит своих мертвецов не в земле, а только в гранитных ящиках с известью и что молятся в том роду все Ормазду, а весной приносят в жертву ему ягнят. «Да не Ормазду, а Рамане-Паю, как все», – говорили другие. Зимой же, когда плакали в юртах больные дети, и те и другие втихаря звали ашаванов в свои кочевья, так чтобы не прознали соседи.


Ашпокай ворочался и вздыхал в полусне, просыпался совсем и снова забывался дремой. И всякий раз он упирался взглядом в мазаный потолок в пыльных теплых разводах солнца.

Ашпокай лежал на соломенной подстилке в углу какой-то хижины. Места здесь не хватило бы даже для троих. Стены из потрескавшегося кирпича да какой-то мусор по углам – вот и все, что можно было заметить в этом скромном жилище. В маленькое оконце под потолком проникал свет. Под оконцем висели связки трав и ягод – от них шел крепкий дух.

Ашпокай с трудом приподнялся – ноги отчего-то не слушались его.

Хижина имела земляной пол и уходила на пол-локтя в землю. В таких землянках жили на зимовниках пастухи, да еще медных дел мастера устраивали их подле своих печей. Ашпокай на слабых ногах поднялся по березовой приставке и толкнул дверь.

Он увидел двор, на нем еще одну хижину, побольше, и какой-то длинный сруб с крышей, присыпанной мхом. Перед срубом стояли коновязи с привязанными к ним лошадьми. Ашпокай чуть не вскрикнул от радости, увидев своего рыжего Дива, а рядом – Рахшу, без рогатой маски, с расчесанной и помытой гривой.

Вокруг поднимались березы, был день, и листва шумела на теплом ветерке.

Инисмей и Соша суетились тут же – складывали среди двора большую поленницу. Бактриец в платье из белого войлока, подпоясанный разноцветными шнурками, стоял в стороне и наблюдал за их работой. У ног его, положив на лапы крупную, лобастую башку, дремал пес.

«Михра, наверное, в другой хижине», – решил Ашпокай.

Мальчишки увидели его.

– Ашпокай, я уж думал, не проснешься ты! – закричал Инисмей.

Соша даже полено уронил от радости. Мальчики больно стиснули Ашпокая – краснолицые, веселые, живые.

– Павия нет больше, – вздохнул Соша. – Остальные, надеюсь, целы.

Ашпокай молча кивнул. Павий на его глазах провалился в траву вместе с конем.

– Не плачьте по нему, – сказал он тихо. – Пускай он поплачет по нам.

– Почему бросили поленья? – крикнул недовольно ашаван. – Ух, Ариманово семя! Ты, мальчик, работай, если есть силы, а если нет – сядь да не мешай.

– Мы ему помогаем за то, что он нас приютил, – отмахнулся Соша. – Он злодей, этот бактриец. Говорит, что не станет Михру лечить, если мы плохо будем работать.

И Ашпокай принялся складывать поленницу вместе с друзьями, чтобы приглушить свое горе. Ашаван не пустил его к Михре и велел наколоть еще дров. Был он скверного характера, не разрешал мальчикам подходить к себе ближе чем на три шага и даже дышать в его сторону.

«Михру вашего сейчас одолевает дух смерти Насу, – говорил ашаван. – Я попробую его отогнать. Сложно это. Был бы он веры моей, заратуштровской… А так… не знаю даже».

Как ни хотелось Ашпокаю узнать, что делает этот ашаван здесь, так далеко от родной Бактрии, однако язык у него всякий раз прилипал к гортани, когда он чувствовал на себе взгляд карих, будто лошадиных, глаз и слышал:

– Тебе лениться грешно! Ты человечьим костям молишься, ты грифам молишься, почему я должен тебя жалеть? Да потому только, что ты человек, негодный мальчишка! И я тебя жалею! Я бы рад дать вам троим отдохнуть. Но Ардви не простит мне, если я ваш грех не исправлю тяжким трудом, язычники!

А еще он так говорил, важно восседая на большом деревянном брусе, уперев руки в боки:

– Ваша степь большая. Зачем воюете? Зачем кровь проливаете? Война есть большой грех! Если бы ваши нечестивые племена помнили нашу благую веру, никто бы не воевал.

Потом он накормил их сухими ячменными лепешками и молочной кашей. Ашпокай скривился при виде лепешек, но все же пересилил себя, отломил кусочек, поддел им немного каши и отправил себе в рот. На вкус было недурно, но Ашпокай не переставал кривиться. Лепешки он всегда называл едой для двуногих овец.

– Зачем кривишься? – потемнел лицом ашаван. – Хлеб не любишь?

– Никогда не видел, чтобы волков хлебом кормили! – крикнул Инисмей, отодвигая от себя угощение.

– Да! – подхватил Соша. – Заколи нам целого барана! Мы тебе вон сколько дров набросали!

Он схватил миску с кашей и швырнул на землю.

Бактриец молча поднялся и встал против них. Фигура его в неподвижности своей обозначала угрозу.

– Ты нас извини, добрый человек, – тихо сказал Ашпокай. – Они проголодались просто.

Сам он проглотил уже третий кусок лепешки.

– Ариманово семя! – покачал головой ашаван. – Ради Ардви я вас оставлю при себе. Ради нее только!

– А кто такая эта Ардви? – тихо спросил Сошу Ашпокай.

– Отстань. Мне откуда знать? – буркнул Соша. – Но если этот бактриец еще раз назовет меня «Ариманово семя», я ему бороду отрежу… и нос, и уши обкорнаю! Дождется у меня…

«Ардви…» – Ашпокай вспомнил рассказы деда своего о речной богине, которой молились в прежние времена. «Где же курган этой богини?» – спрашивал маленький Ашпокай. «Нет такого кургана, – отвечал старик. – Не на этой земле».

Вечером ашаван наказал всех троих за дерзкие слова. Каждому дал он пустые мехи и велел натаскать из ручья воды. При этом обозвал всех троих «Ариманово семя», но Соша своего обещания не исполнил – только покраснел и засопел сердито.

Ашпокай первым дошел до каменистого бережка. Холодная вода бежала по замшелым темным камням. Но Ашпокай не сделал ни одного глотка. Он погрузил мехи в воду и держал, пока они не отяжелели. Потом он поднял их и… увидел, как тонкими струйками бежит во все стороны вода. Проклятый бактриец дал ему худые мехи!

И тут же Ашпокай услышал сдавленный стон Соши – у него вода выбежала вся разом.

Делать нечего – пришлось возвращаться с пустыми мехами. Но бактриец уже ждал их с черной конской плетью в руке.

– Я еще не напился воды! – крикнул он мальчикам издалека. – Принесите мне полные мехи!

Солнце зашло, когда мальчики кое-как донесли до проклятого бактрийца воду. У Ашпокая мехи были полны наполовину, у Соши и Инисмея – и того меньше.

– Хорошо… пусть так, – вздохнул ашаван. – Вылейте теперь все на землю.

Мальчики переглянулись. Лицо Инисмея исказилось яростью.

– Вы сейчас как дырявые мехи, – говорил бактриец, – что в вас ни вольешь, все вытекает на землю. И вода в таких мехах уже не чиста. Злой дух ходит среди вас, пропащие люди. – И он щелкнул по воздуху хлыстом.

С той поры ни Соша, ни Инисмей не говорили бактрийцу ни слова поперек. Они ели, что он ел, и стояли на коленях, когда он молился.

Бактриец жил на самом краю степи, на древней песчаной дюне, с одного склона поросшей частой березовой рощей, с другой – светлым сосновым лесом. Мальчики спали в длинном срубе по соседству с овечьим загоном. Утром, верхом на конях, они сгоняли овец к подножью холма, а вечером загоняли обратно. С ними всегда был пес – чужой, не степной масти, с двумя черными пятнами на лбу. Бактриец говорил, что такие собаки называются «пасуш-хурва» и что в родной его стране к ним во всем относятся, как к людям. Тому, кто обидит пасуш-хурву, не избежать плетей. Ашпокаю пес ашавана казался после этих рассказов кем-то значительным, вроде мудрого старика или умелого зверолова. Инисмей и Соша, кажется, не обращали на него особого внимания. Ашпокай застал однажды Инисмея спящим, развалившимся в пыли рядом с псом, возле самой его страшной морды. Пасуш-хурва хлопал пастью, отгоняя мух, а Инисмей дремал, разбросав ноги так, что видны были бледные, незагорелые ляжки. Мухи ползали по белесой коже, но парень не замечал ничего, пес же смотрел на мальчиков со всей своей стариковской печалью и мудростью, и Ашпокай подумал невольно: кто здесь собака, а кто человек?

– Ты негодный человек. Ариманово семя! – говорил Инисмею бактриец. – От Согдианы до Инда не видывал я таких паршивцев.

– Живу, как умею, живу, как знаю, – отвечал тот лениво. – Родом я из паршивого края. От Согдианы до Инда не видел ты таких мест. Там люди плачут пылью, там кобылы не дают молока. Очаги в жилищах не горят, только тлеют, на обед там подают пустые обещания, а на ужин – голодные вздохи. Так-то.

– Негодный человек, – бормотал бактриец сердито. – Негодный край!

Ашпокай тихонько смеялся в рукав. Инисмея он и сам не любил. Среди молодых волков тот имел самый гадкий вид. Откуда он такой взялся, каким сквозняком его надуло – никто уже и не помнил. Весь он был неприятен: в волосах его стояли безобразные колтуны, на лбу и щеках виднелись вечные грязные разводы. Над верхней губой только-только начали пробиваться жидкие усики. Его, впрочем, можно было принять за жалкого ребенка. Но стоило ему открыть рот, как всякая жалость улетучивалась, – он был большой язва и сквернослов, этот Инисмей. Молодые волки его не любили и частенько потешались: бросали ему за шиворот дохлых мышей и лягушек, мазали ему спящему лицо глиной и навозом. Инисмей дрался с обидчиками, но обыкновенно бывал бит и долго растирал по щекам злые слезы. Один молчаливый и грустный Соша жалел его по-настоящему. Он даже заступался за него поначалу и сделался его единственным другом. Скоро, однако, Соша начал ворчать на Инисмея, а потом стал и вовсе поколачивать, даже посильнее остальных. Инисмей после его побоев делался смирный и молчаливый, день или два не слышно было от него ни жалоб, ни злых шуток. Синяки и ушибы заживали, он смелел, и Соша снова пускал в ход кулаки. «Как же дурака еще учить? Бить только!» – говорил он. Соша чувствовал полное право бить друга, притом право исключительное, – никто теперь Инисмея и пальцем не трогал, кроме него.

Бактриец, однако, Инисмея невзлюбил особо и каждый день заставлял его толочь зерно. Тяжело молотить седые колоски в каменной ступке, и парень только и знал, что скулил, сдирая с пальцев горькие кровяные корки.


По вечерам ашаван выходил из хижины, где стонал и метался в тревожном сне Михра, заходил в сруб, разводил огонь в кирпичном очаге и рассказывал разные истории. Одни были Ашпокаю как будто знакомы, другие он слышал впервые. Только он слушал с интересом – Инисмей и Соша засыпали почти сразу, свернувшись возле огня, словно котята.

Среди ночи, бывало, слышались снаружи стук копыт, людская речь, смех. Но когда Ашпокай выглядывал из сруба, то видел только темноту, глухую и холодную, как прорубь. По утрам он находил конские следы возле землянок да конопляные хвостики возле костра, но самих ночных гостей так и не застал.

Так прошло несколько дней. А потом Михра пришел в себя, и бактриец пустил мальчиков к нему.

Войдя в хижину, Ашпокай смешался. Перед ним лежал незнакомец – человек с печальным, замученным взглядом и бледными, запекшимися губами. Он говорил размеренно, неторопливо, улыбался грустно в белые усы. Тело его стало тонким, прозрачным, и плечо окостенело, сведенное судорогой. Много из него унес яд – половину унес. Но и той жизни, что оставалась, хватило бы на троих. И жизнь эта горела в глазах.

– Ты жив, что ли? – спросил Ашпокай.

Михра не ответил, только закрыл и открыл глаза.

Прошло еще два дня, и он начал говорить, неделя минула, и он встал на ноги.

– Уходить нужно, – твердил он, прохаживаясь по тесной своей клети. – Близко, в трех днях пути отсюда, собирается большое войско. Я там нужен.

– Подожди еще, окрепни, – Ашпокай сидел на большом плетеном коробе и болтал ногами, радуясь на ожившего брата.

– Когда ждать? Когда ждать-то? Будет бой. Будет война.

И как сказал в первый раз, так и завел одно: «Будет война. Будет набег». А в глазах горит какая-то болезненная мысль, что-то не дает покоя.

Ашаван не рассказывал больше историй возле костра. По вечерам сидел он теперь у Михры.

О чем они говорили, Ашпокай не мог взять в толк, – но день ото дня странная сила тянула Михру туда, за сизые холмы, на широкую закатную равнину.

Однажды Михра подозвал к себе Ашпокая и сказал:

– Не так наш бактриец прост.

Он проковылял к одному из коробов и поднял крышку. Внутри, переливаясь в пыльном свете медью и золотом, лежала ткань.

– Что это? – спросил изумленный Ашпокай.

– Шелк, – деловито поведал Михра. – Тонкий, как мушиное крылышко, шелк из Поднебесной. Бактриец твой – тот еще лис. Думается мне, что он купец и просто ждет здесь свой караван, сторожит добро.

– Как же ты… догадался?

– Нетрудно догадаться. Ашаван не станет держать такой двор. Ему никакое добро не нужно. Он росой и сыт, и пьян. Бактриец этот – хитрый очень человек. Хунну ни за что не пропустят большой караван, вот бактриец и прячет свое добро на холмах. А весной или осенью приходят его люди – гляди, какой большой двор! И коновязи зачем? А если кто из наших, скажем, его приметит или хуннский разъезд случится, он выйдет в белом одеянии и начнет читать свои молитвы.

– Но он лекарь… – смутился Ашпокай, – и заговоры знает…

– Знает, конечно, – хохотнул Михра. – Говорю же – битый он человек. И яд выгоняет, и раны затворяет. Я, когда с нашим князем разбойничал, и не таких купцов повидал.

– У него по ночам гости бывают, – вспомнил Ашпокай. – Неужели разбойники?

– Это уж наверное! – кивнул брат. – И еще вот что…

Михра снял с пояса маленький узелочек.

– Это кости пустельги, – сказал он гордо. – Когда рядом оружие зарыто, они начинают тихонько шуршать.

– И много здесь оружия? – загорелся Ашпокай.

– Много. Хватит ватагу снарядить. Бактриец наш хорош.

– Все равно спасибо ему. Без него ты бы кончился.

– Это да, – Михра нахмурился. – Кончился бы, верно говоришь… Не знаю, чем и отплатить ему… Придумал! Я оставлю у него три моих стрелы и назову настоящее имя, имя моей души. Если когда-нибудь ему будет нужна моя помощь – стоит ему взять в руки стрелы и назвать меня по имени трижды, и я в тот же миг примчусь.

Время шло, мало-помалу Михра окреп и все чаще стал говорить об отъезде. Через пять дней он уже выходил из дому, в один из вечеров подошел к костру, и бактриец, против обыкновения, не стал прогонять его от огня – значит, молодой волк очистился от скверного духа. С той поры они сидели по вечерам все вместе, и бактриец рассказывал диковинные истории, которые случились в незапамятные времена. Истории эти не были похожи на степняцкие легенды, многие из них Ашпокай не понимал, зато Михра всегда уходил от костра задумчивый и подолгу потом не показывался из своей клети.

Соша начал хлопотать за пару дней до отъезда – собирать еду, чинить упряжи. Когда на глаза ему попадался спящий Инисмей, он пинком будил его и заставлял помогать. Михра упражнялся с оружием. Чекан казался ему непривычно тяжелым. Рана не позволяла размахнуться им в полную силу. Ашпокай с тревогой наблюдал за братом. «Если нужно, я буду драться за двоих, – думал он про себя. – Пусть лучше прольется моя кровь, только бы он жил».

Наконец все сборы были кончены. Михра на Рахше и Ашпокай на Диве тронулись со двора. За ними плелись Инисмей и Соша на своих конях. Их арчемаки были набиты сухим овечьим сыром и ненавистными лепешками – мальчики вздыхали, но слово боялись сказать.

Бактриец провожал их взглядом, почесывая за ухом своего грозного пса.

– Мы еще встретимся, Ариманово семя! – крикнул он то ли Ашпокаю, то ли Инисмею. – Все степи поднимутся, и я буду там! Помните бактрийца Салма!

Уже исчезли за поворотом хижины, уже зазмеилась среди берез неверная тропинка, как вдруг перед путниками возник пес. Див всхрапнул и стал. Вслед за ним остановились и другие кони.

Бактриец догнал их, тяжело дыша, подошел к Михре – ближе, чем на три шага! – и вложил что-то в его руку, шепотом увещевая. Михра молча кивнул, и бактриец пропал. А следом растворился в рябой березовой тени пес.

В руках Михры тускло блестел медный перстень с круглой капелькой коралла.

– Это капля крови из моей груди, – объявил Михра мальчикам.

– Знаешь что? – сказал тогда Ашпокай. – Я думаю, он так давно притворяется ашаваном, что и взаправду стал им.

Михра громко захохотал, несмотря на боль. Тогда Ашпокай окончательно убедился: к брату вернулась жизнь.

* * *

Специалист меня недолюбливает. Копал я всегда дурно, и поэтому работу в могиле, самую важную и ответственную, он мне не доверял. Вместо этого я совершал сотни рейсов с ведрами – до отвала и обратно. Или крошил панцирь кургана ударами лома, так что потом ныло сломанное когда-то плечо. У Специалиста была особая бригада тех, кто работал в раскопанной могиле, и у меня не было шансов войти в ее состав. Музыкант – один из могильщиков, он никогда не хвастался – в этом не было необходимости, – но всем своим видом словно бы говорил мне: «Да, я чувствую над тобой превосходство, но никогда не опущусь до того, чтобы сесть и обсудить это с тобой».

На прошлой неделе произошло одно событие: нас отправили на грунтовки. Это значило, что каждому дадут свой квадрат, и быть может, найдется могила и для меня. На грунтовках не было насыпей – только ровная каменистая земля. Так случилось, что в какой-то момент жизни человечества мертвецов хоронили в щебне. Теперь наступило время, когда нам приходилось раскапывать и разбрасывать этот щебень. На лопатах оставались зазубрины, кожа лоскутами сползала с ладоней.

Я копал и думал, что под всем этим щебнем ничего быть не может, есть только щебень и сам факт труда. Я уходил в землю на полштыка, на штык, зная, что надо копать еще. Я вываливал ведро за ведром, но под ногами был все тот же щебень. Я уходил все глубже и не слышал уже соседние квадраты – нас разделили толстые стенки «бровок». Сначала до меня доносились жалобы, но потом все стихло. Мы работали молча именно потому, что не могли слышать и видеть друг друга. Большой степной кузнечик прыгал на мою спину, сваливался неуклюже, и раз за разом я выбрасывал его за край ямы, чтобы он жил, но он не понимал этого и прыгал обратно. Я вдруг почувствовал, что еще немного, и я сам не смогу выбраться, что могила эта предназначается мне одному. Я вырубил в стенке несколько ступенек и с трудом вывалился на поверхность.

Я растянулся на земле. Кровь в голове гремела, как «Половецкие пляски».

Но то было на прошлой неделе, еще в эпоху кайнозоя. А теперь я таскал землю, и работа продвигалась споро, потому что это был курган, а не грунтовка, и потому что кайнозою пришел конец.

Вдали запылил грузовик. Скорей бы доехать до лагеря. Заползти в спальник и заснуть. Крепко заснуть.

5

Как-то утром Курганник заглянул в шатер Модэ и увидел, что господин его сидит, смиренно сложив руки на коленях, напротив нестарого старика Чию и слушает его неторопливые речи. На лице Модэ был живой интерес, иногда он кивал, довольно прикрывая глаза, – ему нравилось то, что он слышал.

– Форма сил армии подобна воде. У воды есть свойство – избегать высот и стремиться вниз. Форма сил армии – избегать полноты и наносить удар по пустоте. Вода образует поток в соответствии с местностью, армия идет к победе в соответствии с врагом. Поэтому у армии нет постоянного расположения сил – как у воды нет постоянной формы.

Курганник опустил полог шатра и стал слушать. Но ничего не понимал убийца из слов Чию, и все казалось ему очень странным.

– Перед тобой пять опасностей, о Великий, – говорил Чию. – Если ты желаешь умереть, ты можешь быть убит. Если же ты хочешь жить, тебя могут взять в плен. Если ты вспыльчив, тебя могут вывести из себя. Если ты чересчур заботишься о том, что о тебе говорят, тебя могут опозорить. Если ты любишь людей, тебя легко поставить в затруднение.

– Я не люблю людей, – хмыкнул Модэ.

– Ты слушать будешь или разговаривать, юноша? – спросил Чию раздраженно.

– Я буду слушать, – ответил Модэ со смиренным видом, но в голосе его опять проскользнул смешок.

«Господин задумал какую-то новую игру, – стиснув зубы от злости, подумал Курганник. – Это и смешно, и дико – он сидит перед оборванцем, как послушный юнец. Кажется, оборванец вот-вот возьмется за розги и отхлещет его».

– Я рассказал тебе о пяти слабостях, которые навлекут на полководца беду. Избегай их, ищи их в своих врагах.

– Это не имеет смысла! – голос Модэ дрожал от негодования. – Ты обещал научить меня силе письма.

– Это нелегко, – говорил Чию, тоже раздраженно. – Имей терпение. Ну вот, ты опять сломал палочку для письма!

Курганник замер, прислушиваясь. Ему не нравилось, что Модэ забросил охоту и гуляния. Ему не нравилось, что царевич так часто бывает наедине с этим бродягой. Однажды Курганник слышал, как нестарый старик говорил Модэ: «Зачем тебе эти двенадцать? Прогони их от себя». – «Они нужны, – отвечал Модэ. – Ты ведь и не знаешь, зачем они». – «Знаю, – сказал нестарый старик Чию. – Ты замыслил плохое против своего отца». – «Молчи! Молчи! – шипел Модэ, и Курганник никогда не слышал такой тревоги в его голосе. – Молчи, или я умру!»

С той поры Курганник останавливался у входа в шатер, прежде чем войти. Он не подслушивал, нет, – он только слышал то, что приходилось слышать. И тревожили теперь его странные думы, да еще ныло что-то в груди, – убийца осторожно прислушивался к новому, неведомому чувству под ребрами, там, где было его темное, жадное до чужой жизни нутро. Он, кажется, был людоедом, но боялись его не поэтому. Безусым юнцом он уже звался Курганником. Черной сажей жрецы-старики накололи на спине его татуировку – могильного ястреба, расправившего крылья, накололи и сказали: это – твоя душа. Они ошиблись тогда: не было у Курганника никакой души. Говорили, будто и тень он не отбрасывает, а ведь тень – все едино, что душа. Его боялись, как боятся малые дети страшной сказки, как боится путник в горах обвала, а пастух в степи – волчьей стаи. Курганник глядел на мир, как глядит пустыми орбитами череп, а его ободранный, безгубый рот скалился окостеневшей улыбкой.

Говорил Курганник тихо, почти беззвучно, но все слышали его слова. Всегда он смотрел, словно против солнца, – щуря выцветшие глаза, отчего выступали его начерно сгоревшие скулы. Он носил широкий плащ из серого войлока, и на скаку плащ этот, словно крылья, хлопал за его спиной, а под ним тускло блестел красный от киновари панцирь с кожаным воротником. Воротник скрывал мясистую шею и рот Курганника, съеденные губы и острые, как у степного духа, зубы.

Вот и теперь остановился Курганник, опустил полог шатра и ждал. Модэ, однако, учуял его присутствие и крикнул, чтобы он вошел.

– Да, господин, – Курганник поклонился темнику, не взглянув даже на Чию.

– Ты обещал приторочить к моему седлу призрака, что разъезжает на туре, – сказал Модэ. – Где же он?

– Я достал его одной из моих стрел, – глухо отозвался Курганник. – От них нет спасения.

– Смотри сам, – Модэ нервно постучал по приземистому столику, на котором лежали непонятные степному убийце предметы: несколько палочек и плоская миска с песком. Некоторые палочки были сломаны, должно быть, в приступе ярости.

– Что слышно о юэчжи? – спросил царевич, не обращая внимания на замешательство Курганника.

– Они собирают большое войско. Говорят, в Белой степи стоит пять туменов, – ответил тот.

Модэ эта новость почему-то обрадовала.

– Ну что, дедушка? – спросил он Чию смешливо. – Опробуем твою науку? Знай: если подведешь, вот он поломает тебе хребет.

И Модэ показал на Курганника.

Тут только степной убийца посмотрел на Чию. Нужно ли говорить, что это был за взгляд? Однако нестарый старик только усмехнулся:

– Надеюсь, это не составит ему слишком большого труда. Кости мои крепче железных прутьев.

– Не беспокойся, старик, – ответил Курганник.


Когда молодые волки въехали в лагерь, несметная серая сила уже кипела вокруг него со всех сторон. Словно вешняя река со множеством грязных ручейков и протоков, текло по земле степное войско с пыльными своими стадами и обозами. Рыжая равнина сделалась пестрой от юрт и знамен – красные, желтые, синие, поднимались они над темными людскими реками. На знаменах извивались грифоны, львы, волки, барсы и горные туры – все пять старших родов. Всадники собрались из всех сословий: были здесь пастухов обшарпанные облака, пропахшие сыром и костровым духом; были гордые, сильные воины из разбойничьих ватаг – в разноцветных кафтанах, в красных башлыках с кисточками; были охотники из тех, кто не боится хаживать в тайгу на торги с мрачным лесным народом. Вот выехал князек в панцире, сплетенном из костей и жил, в колпаке, обшитом кабаньим клыком[1]. За ним следом пестрой рекой потекла его ватага в триста луков: все молодые, черные от солнца, полные львиной силы.

Пыли было много – пыли и шума, – гарь костровая стояла в воздухе и в небе. Дрались, возились в пыли мальчишки; матерые старики, пьяные, спали на земле, раскинув жилистые ноги и руки.

Войско шумело, перекатывалось по земле мутными волнами. На горизонте шевелились-ворочались пыльные тучи – новые силы собирались в Белой степи.

Множество лиц было вокруг. Мы молодые, сильные, – как бы говорили они, – у хунну десять тысяч воинов, а нас в пять раз больше!

Вот что увидел в тот день Ашпокай. А еще Атью. Стройный Атья на чужой кобыле паршивой масти, а с ним – волчата, все четверо, пешие, косматые, серые от пыли.

– Всех привел? – Михра обнял серьезного Атью. – А где твой тур?

– Отобрали его, – ответил Атья спокойно. – Взамен дали эту кобылку. Сказали – по богатырю и кляча. У волчат моих лошадей совсем отобрали.

– Это кто тут такие порядки навел? – нахмурился Михра.

– Кто-кто… Малай – известно кто…

– Мала-а-ай? – протянули разом Инисмей и Соша.

И тут же Ашпокаю среди пестрых плащей и лисьих шуб померещились обвислые усы и обрюзгшее рябое лицо. Померещились и тут же исчезли.

– А что же Павий? – спросил Атья отчего-то тихо.

– Кончился, – вздохнул Инисмей, – нет больше Павия.

Помолчали. Атья отвернулся, размазывая по щекам черную пыль, которая вдруг стала солоноватой кашицей.

– Где же вы стоите? – спросил Михра, когда горячее, горькое ушло из горла.

– Да тут недалеко наш костер, – махнул Атья. – Вы посмотрите – здесь мой род… все, кто уцелел.

Они подъехали к невысоким шатрам, поставленным полукругом. Здесь бродили стреноженные кони, крупные, белогривые, – таких Ашпокай видел только раз, на речном зимовье.

Возле костра сидели мужчины – крепко сбитые, кряжистые пастухи с холмов. Пили они пьяное кислое молоко. Молодых волков пригласили сразу же и налили по полному черпаку.

– Я теперь над нашими волчатами воевода, – говорил Атья, вытирая желтые жирные «усы». – Ты, говорят, их с собой привел – ты с ними и управляйся.

Мальчишки тут же в пыли затеяли борьбу. Двое сцепились, словно молодые медведи, ухватив друг друга за пояс, и вот один покрепче сделал подножку и потянул второго вправо. Тот взвизгнул, уперся жилистыми черными ногами в песок и устоял.

– Хороши у тебя воины, – усмехнулся Михра. – Жалко, придется оставить их здесь, в стойбище.

– Свое еще навоюют, – сказал Атья деловито. – Драться они горазды.

Второй мальчонка вдруг нырнул под руку первому и легко опрокинул его на землю.

– Сегодня, говорят, приедет паралат, – произнес кто-то из сидевших мужчин. – Прямо из царского куреня мчится. Как он скажет, так и будет!

– Нечего его слушать! – крикнул другой, разгоряченный аракой. – Сейчас же сниматься да к врагу идти! Псы-то долго думать не будут.

Заспорили, закричали. Тут только Ашпокай заметил, что нет возле костра стариков, которые могли бы рассудить спор. Все мужчины были молоды и злы, как быки.

Ашпокай спросил Атью, отчего так, и тот рассказал, как хунну гнали их, пока все слабые и дряхлые не истомились и не слегли в землю. Остались только молодые, те, что не знают толком, как быть.

– Они все время ругаются, – говорил Атья с горечью, – и дерутся, бывает. Видишь, как оно – без стариков?

К вечеру появился паралат – на коне лучшей породы, одетый в медную чешую, с четырехзубой булавой в руке, явился он перед старейшинами и бивереспами. Воины встали перед ним, и Михра среди них. Ашпокай был по правую руку от Михры, видел и слышал все.

– Отчего бивереспы без моего ведома собирают войско? – спросил паралат сурово.

Рядом с ним тут же замелькали обвислые усы и рябое лицо – Малай на рыжей кобыле заплясал возле старшего брата, поигрывая конской плетью.

– Терпеть больше не можем, отец! – сказал один из князей в белой маске, как у Михры. – Войны просит наша земля! Жены наши истомились, у кобылиц пропало молоко! Должно быть войне, или переведется наш род на этой земле! Модэ выехал нам навстречу. И он хочет войны!

– Правду говорит ваш бивересп? – крикнул паралат воинам.

– Правду, отец! – гаркнули многие всадники.

– Значит, войне быть! – сказал паралат, и тут же со всех сторон грянул радостный рев, и самый воздух накалился, радостно стало, страшно и невозможно дышать от горячего этого слова «война»!


Они не сразу вышли в поход. Еще подтягивались воины с дальних рубежей. Каждый витязь приводил с собой семерых пастухов, и войско день ото дня росло. Так прошла неделя, за ней – другая. Умерло несколько стариков, их предали огню по старинному обычаю набега. Откуда-то взялось множество пришлого люда – как вороны на мертвую тушу, слетелись со всех концов разбойники, купцы, бродячие чародеи. Однажды Ашпокаю померещилось в толпе всадников лицо бактрийца, но юноша не был уверен, что это именно он. В войске началась беспокойная, склочная жизнь с босоногими детьми, растрепанными женами, разбросанными по земле объедками.

Но вот в одно утро заскрипели тележные колеса, жалуясь на бесприютную степную жизнь. Войско курилось горячей кислой испариной: серые клубы валили из конских пастей, из-под надвинутых угрюмо башлыков и из душных кибиток. Там и тут завизжали пастушьи дудки, где-то ухнули барабаны, и потянулась над равниной протяжная песня.

О чем в ней пелось? О пересохших колодцах и пустых, осклизлых берегах равнинных рек, о лугах, задушенных солью, и сухом, пыльном ветре. О родном пелось в той песне, о милом дикой степняцкой душе.

Велико было войско, потемнело кругом от лошадиных спин. А еще кроме всадников были пешие, они шли на своих двоих или сидели в обозах, свесив ноги в простых стоптанных поршнях[2], – это были бедняки из разоренных кочевий, у которых не осталось за душой ничего. Они не пели и не переговаривались между собой. Взгляды их были пусты, а лица, кажется, высохли совсем, до костей черепа, и кожа была вроде тонкой корки грязи на них. Но и эти люди поднялись над землей, как ковыль после дождя, и, собрав оставшиеся силы, взяли в руки дубины и луки, чтобы сражаться и жить.

Время шло, появилась и исчезла под ногами лошадей грязная желтая речка, затем земля сделалась каменистой, твердой. Поднялось над равниной солнце, согрело людей. Мужики скинули заячьи шубы, кожа их лоснилась теплым желтым маслом. День наступал весенний, странный – горячее солнце стояло в холодном воздухе, мерно, широко ходили ястребы в пустом небе, потемневшем от земной испарины.

Протяжен был путь, протяжен, как степная песня. Ашпокай томился, свесив с Дива ноги и руки, и дремал. Вот день прошел, и наступила темнота. А затем снова утро. Войско растянулось так, что и ближние сотни превратились в полоски синего тумана где-то вдалеке. Прошел второй день, и было пыльно, и так до вечера, мучили жажда и голод – только солоноватые колодцы возникали впереди и тут же проваливались под землю.

На третий день все изменилось. Небо впереди было чужое – оно точилось черными прямыми дымами, а под ним рыскали разъезды хунну. На глазах у Ашпокая один такой разъезд метнулся с холма, как перепуганная птичья стая.

– Они знают, – сказал Ашпокай высохшим голосом.

Михра молча посмотрел на него сквозь прямые прорези маски. Такой был взгляд, что Ашпокай сразу все понял и замолчал, стало ему и тоскливо, и радостно, да брала за душу какая-то новая, невиданная жуть.

«Сколько людей, – думал он, глядя по сторонам. – И все идут на большое и страшное дело. Неужели все полягут?.. Да нет же, – успокаивал он себя. – Быть не может, чтобы столько людей разом…»

И тут вдруг зашумело впереди, смешалось. Темное большое войско разбежалось во все стороны черными ручьями, поднялась пыль, рявкнул рог, застучали барабаны, чье-то красное лицо со встопорщенной бородой мелькнуло по правую руку от Ашпокая.

Ашпокай растерянно огляделся. Михра пропал – он среди первых рванулся вперед, в этот пыльный гам, и метался сейчас одной из теней, и ничего уже невозможно было понять.

А случилось вот что: перед войском юэчжи выскочил большой отряд врага, сыпанул железными стрелами и метнулся в сторону. На хунну были медные колпаки с красными конскими хвостами и бурые плащи. Первые сотни сразу рассыпались, погнались за ними, но хунну тут же появились и справа, и слева, и юэчжи были отрезаны.

Вдруг все войска оказались не там, где им надлежало быть, и не тогда, когда нужно, – паралат со страшными своими всадниками остался вдруг посреди пустого места, а пастухов со всех сторон стиснули тяжелые хуннские батыры, только и слышно, как трещат мужицкие ребра.

– Выручай, отец! Тяжело! – кричал воевода, захлебываясь кровью, но паралат не мог слышать его.

Юэчжи были биты сразу, беспощадно. И не стало вдруг ни своих, ни чужих, а разметалась только над равниной пыль, и покатилась по земле черная, плотная волна.

Уши закладывало от свиста и конского ржания. Ашпокай натянул поплотнее войлочный колпак, огляделся. «Впереди охота. Страшная, степная», – пронеслось у него почему-то в голове. Он не видел брата – исчез он в пыльном и шумном деле. «Брат охотится», – подумал Ашпокай, на скаку натягивая тетиву лука.

Михра охотился. К его поясу бечевой был примотан обломок стрелы с железным наконечником. Черная птица с желтоватой мерзостью на крыльях. Михра мчался в грохочущей темноте. Он искал.

Судьба и боги свели его с врагом – перед ним вырос батыр, похожий на канюка-курганника, с черными крыльями и красной грудью. В колчане у Михры не осталось ни одной стрелы, колчан батыра был пуст тоже. У Михры был чекан с медным грифоньим клювом, у врага – широкий клинок, железный, разбойничий.

За спиной батыра метались всадники – не меньше дюжины, и один, молодой, одетый в красивый панцирь, увидев Михру, засвистел, засмеялся:

– Кермес! Кермес! – и значило это на его наречии: «Призрак! Призрак!»

Кричали всадники, и в голосах их было пополам ярости и испуга. Черно-красный богатырь свистнул мечом, Михра ушел в сторону, разрубленный воздух обжег его левое плечо. И тут же оно отозвалось болью, недавней болью от отравленной стрелы.

– Ты!!! – голос Михры сорвался на клекот.

Богатырь-хунну был то справа, то слева. Железный клинок грозил юэчжи – вот-вот ужалит! Но потом что-то случилось. Рахша вдруг метнулся вперед, кони столкнулись, богатырь крикнул – клюв чекана вонзился ему в правую руку, и меч полетел на землю. Михра схватил его за пояс и оторвал от коня, все смешалось – всадники и кони слились в тугую силу, небо и земля завертелись вокруг, и оба воина оказались на земле.

Конец ознакомительного фрагмента.