«Демон»
I
Поэты нередко бывают несправедливы к своим первым произведениям, как люди вообще к своей первой любви. Известно, какой строгий приговор произнесли Гёте над «Вертером» и Шиллер над «Разбойниками». Эти юношеские произведения казались им ошибками не только в печати, но и сами по себе, тогда как на самом деле они были очень правдивыми отголосками живых впечатлений жизни.
Не забудем, что первые произведения больших поэтов отличаются обыкновенно большой примесью личного элемента, в силу перевеса в художнике живого, самобытного чувства над каким бы то ни было привитым и усвоенным вкусом. Невыдержанность, туманность, беспорядочность и вычурность таких произведений – прямое отражение молодости, на которую зрелый возраст и старость иногда смотрят свысока.
В «Сказке для детей» 1841 года, вспоминая давно минувшие годы, Лермонтов в следующих выражениях говорил о своей юношеской поэме:
Мой юный ум, бывало, возмущал
Могучий образ; меж иных видений,
Как царь, немой и гордый, он сиял
Такой волшебно-сладкой красотою,
Что было страшно… и душа тоскою
Сжималася – и этот дикий бред
Преследовал мой разум много лет.
Но я, расставшись с прочими мечтами,
И от него отделался – стихами!
Приговор, как видим, не особенно жестокий, хотя и строгий, но он не вполне верный приговор, так как, вопреки словам поэта, стихи не помогли ему отделаться от этого печального образа. Он преследовал его всю жизнь под разными именами и в различных костюмах.
Лермонтову было пятнадцать лет, когда им задумана была поэма «Демон», и он не переставал работать над ней почти до самого дня своей смерти. Ни одно из его произведений не подверглось таким тщательным и долговременным переделкам, несмотря на то, что поэт с каждым годом все дальше и дальше отходил от «дикого бреда» и приближался к трезвой действительности. Очевидно, что действительность имела свою долю участия в создании красивой мечты.
II
«Демон» замыкает собою весь цикл юношеских произведений Лермонтова: это – первая попытка связать в одно целое ряд перечувствованных ощущений и передуманных мыслей – первая попытка создать «тип» из материала, взятого не вне, а внутри себя. «Демон» – это памятник, поставленный Лермонтовым своему детству и своей юности, и, как большинство памятников, он идеализирован и символичен.
К этому, некогда столь пленительному, образу мрачного духа, сознающего свою силу и не находящего этой силе никакого применения, мы теперь относимся с некоторым предубеждением, а иногда и насмешливо. Правду сказать, он давно прискучил нам и в литературе, и в жизни. Этот Демон, появившийся на русском горизонте в 30-х годах XIX столетия и пленивший сразу не только женские, но и мужские сердца, породил целую массу мелких и пустых бесов, которые расхаживали в мундирах военных и статских, а иногда даже в гимназических. Но для людей 30-х годов Демон был интересным героем, а для самого автора – любимым символом пережитого и выстраданного. Действительно, работая над своей поэмой в продолжение многих лет, поэт тщательно отделывал детали и почти ничего не изменил в характеристике главного героя; этот герой остался таким, каким он был задуман пятнадцатилетним мальчиком.
В поэме много личных намеков. Стоит только сравнить юношеские стихотворения Лермонтова с «Демоном», чтобы увидеть, что нет ни одного «демонического» чувства, которое не нашло бы себе соответствующего человеческого в юношеских тетрадях поэта.
Этот красивый Дух принадлежал земле, а не небесам, и мы, без натяжек, узнаем в нем самого автора.
Лермонтов, впрочем, и не скрывал своего псевдонима. В посвящении первого очерка (1829) «Демона» он говорил о скуке своего личного бытия и о том, что его душа (пятнадцатилетняя!) не перестает скорбеть о годах «развратных», что жизнь его пасмурна и что нет для него в мире новых впечатлений, т. е. он повторил начальные слова своей поэмы.
В посвящении второго очерка (1830–1831) Лермонтов подтвердил это же признание, называя себя мрачным гением, который «воскрес для надежд, для небес и для непорочных наслаждений близ своей Мадонны». В конце очерка параллель между демоном и певцом развернулась даже в целом стихотворении:
Я не для ангелов и рая
Всесильным Богом сотворен;
Но для чего живу страдая,
Про это больше знает Он.
Как демон мой, я зла избранник,
Как демон, с гордою душой
Я меж людей беспечный странник,
Для мира и небес чужой;
Прочти, мою с его судьбою
Воспоминанием сравни,
И верь безжалостной душою,
Что мы на свете с ним одни.
Помимо этих признаний, вставленных в самый текст поэмы, мы в юношеских стихотворениях Лермонтова встречаем также много намеков на ее основную идею.
Дважды в своих тетрадях поэт говорит о каком-то демоне-искусителе, который преследует его и будет преследовать всю жизнь, о каком-то духе зла, унылом и мрачном, презревшем чистую любовь и отвергшем все моленья, но сохранившем свою страстность:
Собранье зол его стихия;
Носясь меж темных облаков,
Он любит бури роковые
И пену рек, и шум дубров.
Он любит пасмурные ночи,
Туманы, бледную луну,
Улыбки горькие и очи,
Безвестные слезам и сну.
К ничтожным, хладным толкам света
Привык прислушиваться он,
Ему смешны слова привета
И всякий верящий смешон;
Он чужд любви и сожаленья.
Живет он пищею земной,
Глотает жадно дым сраженья
И пар от крови пролитой.
…………………………………………..
И гордый демон не отстанет,
Пока живу я, от меня
И ум мой озарять он станет
Лучом чудесного огня.
Покажет образ совершенства
И вдруг отнимет навсегда
И, дав предчувствия блаженства,
Не даст мне счастья никогда.
Стихотворение как будто навеяно «Демоном» Пушкина, но в нем есть, бесспорно, частица души самого Лермонтова. С Демоном его поэмы этот дух имеет, впрочем, лишь только внешнее сходство.
Но иногда этот злой демон начинает делать уступки в пользу человека, и, наоборот, в душе Лермонтова начинают проявляться порой демонические чувства. Так, поэту кажется, что самое святое чувство – то, которое в его юношеской душе было особенно сильно, – его любовь, пропитано демоническим ядом:
Мне любить до могилы Творцом суждено,
Но по воле того же Творца
Всё, что любит меня, то погибнуть должно,
Иль как я же страдать до конца.
Моя воля надеждам противна моим,
Я люблю и страшусь быть взаимно любим.
………………………………..………………………………
…и я под ударом судьбы,
Как утес, неподвижен стою,
Но не мысли никто перенесть сей борьбы,
Если руку пожмет он мою;
Я не чувств, но поступков своих властелин,
Я несчастлив пусть буду – несчастлив один.
Не есть ли это стихотворение прелюдия или вариация на тему монологов «Демона»? И таких вариаций в юношеских стихотворениях Лермонтова много, и во всех автор говорит от своего лица[12].
В одном стихотворении поэт даже предрекает себе за гробом судьбу Демона и молит о том, чтобы для него нашлась своя Тамара. Послушай, – пишет он, —
Послушай, быть может, когда мы покинем
Навек этот мир, где душою так стынем,
Быть может, в стране, где не знают обману,
Ты ангелом будешь, я демоном стану! —
Клянися тогда позабыть, дорогая,
Для прежнего друга всё счастие рая!
Пусть мрачный изгнанник, судьбой осужденный,
Тебе будет раем, а ты мне – вселенной!
Личные воспоминания легли, бесспорно, в основание знаменитой поэмы[13].
Вот почему оценивать эту поэму должно прежде всего как личное признание, как попытку обобщить и разрешить ту нравственную проблему, которая в юные годы так тревожила пытливую мысль юноши.
Основная нравственная идея «Демона» была, несомненно, выстрадана Лермонтовым и принадлежала лично ему. Она заключена в одном простом, но трудно решимом вопросе: может ли человек примириться с полным одиночеством и не искать встречи с другими людьми, даже если признать, что в нем погибли все добрые чувства, что он силен настолько, чтобы ни в ком не нуждаться, и пресыщен и разочарован до полного индифферентизма? И если при всем этом человек не в силах сжиться со своим одиночеством, то какое же чувство может вдохнуть новую жизнь в совершенно мертвую душу?
Если вспомнить, как часто Лермонтов считал свою собственную душу умершей для всех чувств, то станет понятным, почему поэт мог так долго, в продолжение всей своей жизни, думать и работать над своей поэмой. В ней он утешал самого себя, хотел уверить себя в том, что полного одиночества и индифферентизма для человека нет и что никогда не исчезающая возможность любви может быть залогом душевного обновления.
Для этой простой и сухой мысли нужно было найти подходящую литературную форму, и здесь Лермонтову пришла на помощь старая легенда о демоне, грехи которого может искупить любовь чистой девы. Эта легенда в форме сказки или житейской драмы давно была обработана на Западе, и Лермонтов мог знать ее даже в какой-нибудь готовой литературной переделке. Но если самое зерно фабулы могло быть заимствовано, то разработка ее принадлежала всецело поэту. Он неоднократно менял и действующих лиц, и место действия. В первом очерке героиней была какая-то женщина, любимая ангелом, затем она обратилась в монахиню и действие происходило в Испании; наконец, десять лет спустя после того как поэма была задумана, автор написал ее в восточном, кавказском стиле: монахиня стала Тамарой, и поэма обогатилась роскошными описаниями кавказской природы и быта.
Поэма осталась аллегорической по смыслу, но очень человечной в развитии чувств всех действующих лиц: очевидно, что поэт имел все время в виду не демона, а человека, и, конечно, прежде всего самого себя.
III
Демон – не сатана, а один из его подначальных. Сатанинского отрицания в нем нет; он служит духу тьмы скорее из расчета, так как пользуется на его службе большей свободой, чем та, которой бы он мог располагать на небе. Небо ему дорого только как воспоминание детства. В нем нет ни достаточного смирения, чтобы стать ангелом, ни достаточно злобы и отрицания, чтобы стать бесом. В бесовской иерархии он стоит на довольно скромной ступени – что и позволяет ему ощущать чисто земные чувства, как, например, любовь и раскаяние. У него нет даже иронии и смеха, этого беспощадного оружия, которым наделен каждый бес, сознающий свою силу. Правда, сила есть у лермонтовского Демона, но она – сила физическая. Способность превращения, произвольного перемещения и разрушения находится в его власти, но у него нет способности перерождения. Он – человек, поступивший в услужение духа тьмы, но не забывший старых привычек. Земля его привлекает, женщина трогает его сердце, и потеря этой женщины сердит, несмотря на «язвительную улыбку», какой он укоряет победоносного ангела.
Мы застаем героя поэмы в минуту для него очень печальную – в минуту наплыва воспоминаний о том, как он жил без злобы, без сомнений, неопытный, но любящий и любимый. Так мы живем в нашем детстве.
Теперь он возмужал и стал силен. Как жил он в недавнем прошлом, что делал до той минуты, когда мы с ним встречаемся, – мы не знаем. Мы знаем только, что он жил скучно, одиноко, сеял зло без наслажденья, и что, наконец, это зло ему наскучило. Оно могло, вероятно, наскучить ему потому, что не было принципом его жизни.
По крайней мере, в первых редакциях поэмы Лермонтов изобразил Демона «не знающим ни добра, ни зла» и «не смеющимся своим злодействам». Он и остался таким не злым, а скучающим духом, не знающим, на что употребить свою силу.
Некогда этот Демон обольстил и погубил одну смертную, любимую ангелом. Любил он эту смертную, очевидно, больше из ревности к своему противнику, и потому скоро бросил. Теперь, скучающий от безделья, разочарованный в любви и пресыщенный сознанием своей силы, он предался бесплодному странствованию, сначала среди людей, а затем среди пустынной природы.
Люди ему скоро надоели своей пустотой и своим развратом; он стал их презирать за мелочность и ненавидеть за разврат, забывая, что ненависть к людям для демона – слишком человеческое чувство.
Природа ему нравилась больше. Он «вник в нее глубоким взглядом и объял душою ее жизнь», но ненадолго. Она перестала вызывать в нем новые чувства и новые силы, и скоро его презрение и ненависть распространились и на нее. Он утратил, таким образом, последний интерес к чему бы то ни было. Он был спокоен, так как не имел желаний, ничего не боялся и ничем не восхищался. Но, как нередко бывает в таких случаях, это спокойствие, после целого ряда бурь, было затишьем перед новой бурей.
Какое чувство могло вызвать новую бурю в сердце настоящего демона, сказать трудно; но в сердце человека при одинаковых условиях душевные волнения всего легче вызываются любовью, или, вернее, ее вскипевшим приступом. Так случилось и с Демоном. Появление любимой женщины, той ли, в которую был влюблен ангел, или испанской монахини, или наконец Тамары – сразу перерождает нашего героя. Чем легендарнее становится с этого момента повесть, тем правдоподобнее и человечнее становятся чувства Демона. При виде Тамары:
…На мгновение
Неизъяснимое волненье
В себе почувствовал он вдруг.
Немой души его пустыню
Наполнил благодатный звук —
И вновь постигнул он святыню
Любви, добра и красоты!..
И долго сладостной картиной
Он любовался – и мечты
О прежнем счастье цепью длинной,
Как будто за звездой звезда,
Пред ним катилися тогда.
Прикованный незримой силой,
Он с новой грустью стал знаком;
В нем чувство вдруг заговорило
Родным когда-то языком.
То был ли признак возрожденья?
Он слов коварных искушенья
Найти в уме своем не мог…
Демон находит, наконец, в любви ту цель бытия, которой он может посвятить отныне весь богатый запас своей энергии. Он прежде всего пользуется физической силой для устранения соперника, затем своей нравственной силой для утешения овдовевшей невесты. Знаменитый монолог «не плачь, дитя» показывает нам, как может быть любезен, поэтичен и завлекателен демон:
Лишь только ночь своим покровом
Верхи Кавказа осенит,
Лишь только мир, волшебным словом
Завороженный, замолчит;
Лишь только ветер над скалою
Увядшей шевельнет травою,
И птичка, спрятанная в ней,
Порхнет во мраке веселей;
И под лозою виноградной,
Росу небес глотая жадно,
Цветок распустится ночной;
Лишь только месяц золотой
Из-за горы тихонько встанет
И на тебя украдкой взглянет, —
К тебе я стану прилетать;
Гостить я буду до денницы,
И на шелковые ресницы,
Сны золотые навевать…
Мы ошибемся, если сочтем эту сладкую речь за предательское обольщение. Демон верит, что для него пришла «желанная пора новой жизни», и он, как влюбленный юноша, живет сам в этом фантастическом мире чудес, которым старается заманить невинную душу. Произнося этот монолог, он, «ада дух ужасный», становится похожим на ясный вечер; не забудем к тому же, что он, как поэт, обладает умением разукрасить поэтическими сравнениями самые обыкновенные речи.
«Не плачь, дитя», действительно, самый обыкновенный любовный лепет, который мы можем подслушать в любое время у любого влюбленного. Но ведь сила поэта и заключается в том, что она, как сказал Мюссе, простую слезу преображает в жемчужину.
Мы могли бы подумать, что этот нежный, поэтичный монолог Демона был рассчитан на чувствительную и детскую натуру Тамары, что и Демон легко мог бы говорить с несчастной невестой, у которой он отнял жениха, приблизительно тем же дерзким и вкрадчивым языком, каким Ричард III говорит с Анной у гроба ее мужа. Но такая коварная и извилистая речь едва ли могла удасться Демону, его любовь хотя и недолговечна, но настолько сильна и искренна в данную минуту, что он неспособен ни на какую хитрость, ни на один софизм, ни на какие уговоры; он ограничивается общими местами о покое загробной жизни и сразу переходит к картине блаженства, которое ожидает его возлюбленную «на воздушном океане».
Демон настолько человечен и чист в своих чувствах, что в самую решительную минуту, перед тем как войти в келью Тамары, он начинает колебаться, как всякий честный человек в подобных обстоятельствах. Он знает, что она будет жертвой, и вопрос, что он может ей дать взамен ее преданности, начинает беспокоить его:
…долго он не смел
Святыню мирного приюта
Нарушить. И была минута,
Когда, казалось, он готов
Оставить умысел жестокий.
Эта единственная минута колебания промелькнула, как молния, и песнь Тамары погружает Демона снова в томительно-сладкое настроение, и —
Тоску любви, ее волненье
Постигнул Демон в первый раз;
Он хочет в страхе удалиться…
Его крыло не шевелится!
И чудо! из померкших глаз
Слеза тяжелая катится…
Он входит в келью и встречается с ангелом.
Мы снова в мире символов. Этот ангел, в котором мы должны признать доброго гения Тамары или, другими словами, ее невинную душу, вполне сознает, с каким врагом он встретился. Женское сердце иногда инстинктивно разгадывает тайну мужского – и это, конечно, может раздражить сильного человека. Разгневался и Демон, почувствовав сопротивление там, где ожидал встретить одну покорность. Разгневался он, как подобает демону; но в его положении и у простого человека могло шевельнуться нечто демоническое в сердце:
Злой дух коварно усмехнулся;
Зарделся ревностию взгляд;
И вновь в душе его проснулся
Старинной ненависти яд.
«Она моя! – сказал он грозно, —
Оставь ее! она моя!
Явился ты, защитник, поздно,
И ей, как мне, ты не судья.
На сердце, полное гордыни,
Я наложил печать мою…»
Сопротивление, оказанное Демону, было очень слабо; и может показаться странной та поспешность, с какой ангел поторопился, взмахнув крылами, утонуть в эфире неба. Тамара сдалась слишком скоро, и весь последующий ее разговор с Демоном уже не борьба, а ряд нарочно высказанных опасений, с целью в них разубедиться. Весь этот разговор Тамары и Демона – перл блестящей художественной риторики в стиле Виктора Гюго. Психологическая задача, сама по себе очень несложная и обыденная, получает совершенно оригинальную окраску от нагромождения поэтических сравнений, от этого приподнятого тона, от переливов величавой, возвышенной мысли, которые чередуются с мелодичными напевами нежной любви и вновь заглушаются словами вскипающей страсти.
В самом ходе этого любовного диалога особых оригинальных приемов не видно. Сначала очень гордые речи о своей силе и могуществе, затем исповедь побежденного, жалоба на одиночество и на свои печали и, наконец, легкое смущение при напоминании о Боге, смущение, которое ощутил не только Демон, но и сам автор поэмы. На брошенный Тамарою вопрос о Боге ни у того, ни у другого не нашлось должного ответа; но вопрос был предложен как-то случайно, без глубины и тревоги мысли; по крайней мере, сама героиня удовлетворилась первым попавшимся ответом[14] и потребовала от Демона только клятвы в искренности его чувств. Остановки за этой клятвой, конечно, не было; она в своей величественной красоте превзошла даже все ожидания Тамары, судя по последствиям, какие она имела. Демон одержал победу и вместе с этой победой утратил вновь и спокойствие, и цель жизни. Житейская драма кончилась, и эпилог был разыгран уже на небе.
Фантастичность этого эпилога и его содержание были Лермонтову продиктованы традиционной легендой. Рай должен был открыться для чистой любви, и начало добра должно было восторжествовать над началом зла[15]. Теперь понятно, почему в последней сцене никто не мог узнать привлекательного и даже любезного героя поэмы:
Каким смотрел он злобным взглядом,
Как полон был смертельным ядом
Вражды, не знающей конца, —
И веяло могильным хладом
От неподвижного лица.
Как символ, противопоставленный ангелу, он и не мог иметь иного вида. Земная оболочка с него упала и остался один бесплотный дух зла и отрицания.
Этот аллегорический эпилог не был таким суровым для Демона в первых редакциях поэмы, т. е. в то время, когда настроение и склад мысли автора соответствовали больше настроению и взглядам Демона. Во втором очерке поэмы Демон совсем не обменивается словами с ангелом, а пролетает мимо:
…над синей глубиной
Дух гордости и отверженья
Без цели мчался с быстротой;
Но ни раскаянья, ни мщенья
Не изъявлял угрюмый лик;
Он побеждать себя привык;
Не для других его мученья!
Стало быть, они не исчезли, эти мученья, и преследовали Демона и после смерти Тамары!
В этом втором юношеском очерке Демон был ближе к земле и психика его была более человечна.
Итак, «Демон», при всей его фантастической обстановке, тесно связан с чисто земным существованием самого автора. Это символ, не заимствованный из книг и разукрашенный воображением, а взятый из личной жизни поэта и заключенный в рамки фантастической легенды.
IV
Лермонтов, перерабатывая свою поэму, не торопился с ее печатаньем. Она ходила по рукам в бесчисленных списках и была принята с восторгом и молодыми читателями, и взрослыми. Восторг этот был знаменательным явлением: он показал, что думы и чувства автора шли вровень с веком. Одна единичная личность, с душой замкнутой и одинокой, объединила в себе многие черты целого поколения. Одного этого факта достаточно, чтобы зачислить «Демона» в разряд очень ценных литературных памятников, несмотря на все его погрешности. Но и недочеты поэмы нравились тогда многим. Туман неопределенных желаний, сильных, но неясных порывов висит иногда над целым поколением и покрывает одинаково и гения, и простого смертного.
Внешняя отделка много способствовала успеху «Демона». Она всем бросалась в глаза и всех ослепляла. Вспомним, что Пушкина уже не было на свете, когда «Демоном» стали зачитываться. Никто из современников Пушкина не мог равняться красотой своего стиха со стихами Лермонтова; да и сам учитель, по природе своей любивший больше простоту, чем блеск, едва ли мог указать в своих произведениях что-либо равное «Демону» по эффектам внешней отделки.
Но «Демон» пленил всех главным образом своим настроением. Туманный герой поэмы сумел вселить в душу читателей какое-то неопределенное настроение, под влиянием которого они, не отдавая себе ясного отчета в сложной психологии героя, могли, однако, чувствовать ее.
«Демон» – новинка по фабуле и ее отделке – не давал, в сущности, нового типа. Читатель того времени не мог отделаться от впечатления, что где-то он встречался с Демоном или с подобными ему образами; он мог, кроме того, заметить и в себе самом некоторое духовное родство с героем поэмы. Действительно, к этому герою примыкал длинный ряд западноевропейских типов, в том числе самые популярные типы поэм Байрона, а в нашей жизни того времени его поддерживал целый круг «романтически», восторженно настроенной молодежи.
Молодежь была неравнодушна к Байрону и французским романтикам, что видно, между прочим, на приеме, какой был сделан писателям, опережавшим эти «романтические» вкусы. Вспомним, что последние произведения Пушкина остались непонятыми; вспомним, сколько труда потратили критики на истолкование произведений Гоголя, и сравним с этим успех романов Полевого и Марлинского, драм Кукольника и популярность целой бездны пьес и повестей с повышенным настроением и фантастическим колоритом.
Русская жизнь сама по себе представляла очень удобную почву для восприятия и дальнейшего развития мятежной тревоги духа, скучающей силы, разочарованной бездеятельности и всех тех кипучих чувств и эксцентричных положений, какие составляют сущность некоторых романтических движений сердца. «Демон», который отразил в себе всю юношескую жизнь Лермонтова и все его юношеское чтение, не мог не быть симпатичным тому поколению, которое увлекалось теми же туманными идеалами и теми же книгами.
Таким образом, наш писатель, сочиняя своего «Демона», не только говорил от своего лица, но, сам того не подозревая, от лица весьма многих.
V
Сказалось ли литературное чтение Лермонтова на его «Демоне»?
Из автобиографического характера этой поэмы, этого символического обобщения детства и отрочества Лермонтова вытекает оригинальность и искренность ее настроения и основной ее идеи. Во внешней отделке, конечно, многое напоминает Байрона; байронические мотивы можно найти в изобилии во всех главах «Демона», но ни одно из произведений Байрона все-таки не может быть названо прототипом поэмы Лермонтова.
В какой мере оригинальна сама кавказская фабула – вопрос спорный; она была присочинена Лермонтовым позднее и потому, конечно, не могла натолкнуть его на характеристику героя. Герой был создан раньше, так же как и главное драматическое положение – столкновение демона с земной женщиной и ее гибель.
Насколько же оригинальны эти основные положения «Демона», т. е. трагедия героя и трагичная любовь Тамары?
Сравнение с некоторыми западными типами, взятыми у различных авторов, убедит нас, что, несмотря на известное сходство, нет прямой зависимости между Демоном и этими типами. Все они родные братья по настроению, только один старше, другой моложе.
Они все выросли на почве общественного и умственного движения конца XVIII века, из той революции во всех областях мысли и чувства, которая наобещала на первых порах так много, а в страшном итоге дала так мало. Принцип свободы и жажда счастия стали источником всех титанических порывов, какими жили идеалисты конца XVIII и начала XIX столетия, точно так же, как крушение всех идеалов и надежд вызвало в этих же восторженных людях острые приступы озлобления, разочарованности, меланхолии и даже мизантропии. В этом столкновении необузданной жажды счастия и самой широкой свободы с внешним и внутренним установившимся строем человеческой жизни кроется начало тех душевных настроений, какие выразились всего отчетливее в героях Шатобриана, молодого Гёте и Байрона.
Наш Демон принадлежит к их орлиной семье. В нем сохранились общие семейные признаки – гордый ум, сила духа и тела, огонь страсти, – но он не знает, как пользоваться всеми этими преимуществами. Этим именно незнанием он и отличается от своих западных родственников, которые, как дети революционного века с определенными общественными идеалами, знали, куда должно было направить свои силы, и страдали только от невозможности приложить их к делу или от сознания, что они были приложены не так, как должно. У нашего Демона таких идеалов совсем нет. Несмотря на свои земные чувства, герой поэмы считал интересы земли нестоящими внимания; ввиду людской ничтожности и мелочности он давно порвал всякую связь с людьми и был занят лишь самим собою.
Главное драматическое положение поэмы, встреча демона с Тамарой, имеет также свои аналогии на Западе.
Драматическая завязка поэмы вытекает естественно из характера самого героя, чем и объясняется сходство многих произведений, друг от друга не зависящих.
Демоническая натура, несмотря на многие привлекательные свои стороны, – натура эгоистическая. Сознание своей силы и величия своих порывов и замыслов умаляет в глазах такого «демона» цену какой бы то ни было жертвы, принесенной ему его ближними. Глубина и острота собственных страданий заставляет его хладнокровно смотреть на страдания других, в особенности если эти страдания не захватывают столь широкого круга чувств и мыслей, какой охвачен страданиями самого героя. Встречаясь с натурой более слабой, демоническая натура обезличивает ее, иногда даже против свой воли, и становится источником ее нравственных мучений, так как предъявляет ей требования, на которые она ответить не в состоянии. Вот почему жизненные столкновения с такими демоническими характерами не обходятся дешево людям обыкновенным и преимущественно женщинам.
Общественное движение, создавшее демонических мужчин, поселило и в женских сердцах жажду свободы. Но героиня была очень консервативна, менее стремительна в своих думах и чувствах, пока еще безмолвна и очень смиренна в сравнении с героем, который, хоть и одинокий в мире, все-таки не отказывался от личной жизни и нуждался в подруге. Сродных по духу взять было негде и приходилось довольствоваться кругом нежных, любящих и слабых женских натур. Отсюда вытекает драматическое противопоставление демона-мужчины ангелу-женщине, контраст, являющийся обычным, повсеместно распространенным рычагом поэм и романов в первой половине XIX столетия.
Еще в XVIII веке встречаем мы целый ряд таких героинь в английских, французских и немецких романах. Эти героини романов Ричардсона и Руссо – христианки, смиренные женщины, отданные на произвол единственной страсти – любви, смешанной иногда с большою долею страдания и сожаления.
Но так как прямой или косвенной задачей романов Ричардсона и Руссо и их прямых последователей была проповедь нравственности и притом довольно узкой, то и главные герои, противопоставленные этим нравственным женщинам, были, в большинстве случаев, люди, характер которых скорее определяется отсутствием известных добродетелей, чем присутствием иных сильных душевных качеств. Таковы, например, Ловелас, герой «Памелы», и Сен-Прё – «Новой Элоизы». Отнимите у Ловеласа его донжуановскую натуру, не останавливающуюся перед насилием, устраните из жизни Сен-Прё некоторые социальные предрассудки – и все эти семейные драмы кончатся картиной супружеского счастья. Во всех героях дореволюционной эпохи нет демонического элемента, того склада характера, при котором покой и счастье невозможны, даже при самых благополучных условиях. В сердце таких героев для сатаны остается мало места. Он вселится в этих людей, когда крушение великих надежд ляжет на них всею тяжестью.
Пример тому – Рене и его младшие братья. «Рене» Шатобриана многими своими сторонами коренится в действительно выстраданных минутах жизни. Он – родной сын французской революции, и этим все сказано. Запас его душевных сил велик, как велико и его страдание. В его душе живет это чувство недовольства всем и всеми, которое заставляет его бежать от людей, говорить о ничтожестве мира, не находить ничего поучительного ни у древних, ни у новых народов, смеяться над всякой обязательной работой и предаваться мрачным мечтаниям, «сидя у кратера огнедышащей горы». В вопросах религиозных этот человек не может быть назван неверующим; но гордость и жажда великой роли никогда не уживаются с христианским смирением. Мы чувствуем, что для лиц с таким характером возможен лишь один покой – кажущийся покой бури. Дружба и любовь такого человека опасны и гибельны. Он, правда, не совращает невинных, но любовь его не может удовлетвориться обыкновенной страстью; ему нужно что-то особенное, что выдвигало бы его и в этом чувстве из ряда других людей; и Рене любит свою родную сестру, но любовью не братской. Когда он потом берет себе жену из дикого племени, семейная и, по-видимому, счастливая жизнь среди девственной природы не дает ему успокоения. Он бросает жену и доводит ее до самоубийства. Призрак несчастной сестры не покидает его и становится источником того мистического настроения, той скуки и томления, которые окончательно парализуют все его душевные силы.
Если оставить этому типу его эгоистическое самообожание, дать ему возможность более энергично действовать, не в дебрях американских лесов, а в цивилизованных странах, заставить его любить глубже и глубже ненавидеть, со страстью бороться за свои идеалы и затем оплакивать их крушение – то получится тот тип героев, которым Байрон придал такую мрачную красоту.
Оставляя в стороне социальное значение этих типов, возьмем их личную жизнь, и мы увидим, что их любовь – проклятие. Вспомним сначала Сбогара и его возлюбленную, затем Конрада и Медору, Лару и Калед, Селима и Зулейку, Манфреда и Астарту, Альпа и его невесту, Уго и Паризину.
Припомним также Фауста и Маргариту. У Гёте, Байрона и Нодье, как позднее у Мура и Виктора Гюго, Мюссе и других поэтов первой половины XIX столетия, часто будет попадаться эта основная пружина эпических рассказов и драматического действия, это постоянное столкновение сильного мужского характера с женским, более слабым, но всегда более симпатичным. Женщина, исполнив свой долг утешительницы и помощницы, будет смиренно сходить со сцены как мученица своей нравственной чистоты. Ей будет открыто небесное царствие, как в последней сцене Фауста, а невольный или вольный ее мучитель будет страдать и казниться. Но и здесь женщина не покинет его. Любящая, она и за гробом будет ходатаем перед Богом за его искупление. Старый мотив Данте оживет в новых образах.
Образец такой, хотя и тщетной, попытки утешить и возродить к новой жизни падшего духа дан в том подвиге ангельской любви, о котором так нежно говорил в своей знаменитой поэме «Элоа» Альфред де Виньи. Автор этого трогательного рассказа был глубоко религиозный человек – отсюда мягкая христианская окраска его поэмы или, вернее, элегии.
Элоа – ангел, родившийся от слезы, которую проронил Спаситель, когда узнал о смерти Лазаря; существо любящее, мягкое, нежное, способное на ту же высокую степень любви и самоотвержения, какая была освящена его Божественным Родителем. Как Он был послан в мир для спасения грешных, так и для Элоа предназначена многострадальная судьба утешительницы родоначальника всего греха в мире, отверженного и падшего ангела. С этим ангелом встретилась Элоа, когда случайно залетела на землю; он, увидав ее, пленился ею, стал рисовать ей свое царство в самых заманчивых красках, поверил ей тайну своего отчужденного и разочарованного существования и тем, в свою очередь, пленил ее сердце. Ей стало жаль его, и в ней вспыхнуло желание возродить его к новой жизни. Была минута, когда демон, говоря ей о своей любви, был готов принести покаяние и молить Бога о прощении. Наплыв воспоминаний о минувшем блаженстве размягчил его душу. Но это была только минута; злоба и ненависть воскресли в демонической душе с прежней силой, и он, увлекая Элоа с собою в преисподнюю, на вопрос: кто он? – мог ответить только, что «он увлекает свою рабыню и держит в руках свою жертву». Элоа погибает, и никто не приходит ей на помощь.
Но скоро писатели, а в особенности писательницы, обращавшиеся к той же теме женского самоотвержения, стали решать этот вопрос несколько иначе.
Безгласная и любящая женщина, погибающая от мужского эгоизма и произвола, стала мало-помалу показывать когти. Наряду с типами демонических мужчин, стали появляться и типы демонических женщин: женщина начинала во всем требовать для себя равноправия. Первая в этом духе заговорила М-me de Сталь, за ней Бенжамен Констан – оба современники Шатобриана. «Дельфина» была адвокатскою речью за независимое положение женщины в обществе. Элеонора, со своей стороны, стала предшественницей типов Жорж Санд и наглядно доказывала, что несчастье женщины кроется в тех общественных предрассудках и социальных условиях, в какие она поставлена. Первый роман Ж. Санд, «Индиана», был, таким образом, далеко не новинкой. Слова: «Одиночество приятно, и люди не стоят сожаления» – эти слова, в которых Индиана выражает конечный итог своей житейской философии, были прелюдией к настоящему возмущению. Самым законченным типом этой возмутившейся женщины была «Лелия». В ней демонический мужской характер нашел достойного соперника.
Таким образом, вся галерея демонических типов, и мужских, и женских, была не чем иным, как отражением жизненной общественной правды – преувеличенной, быть может, но в основании своем верной картиной действительности. Идеи и чувства, олицетворенные в этих демонах мужского и женского пола, были общим достоянием всей Европы, а также и нашей родины.
Оглядываясь на свою собственную жизнь, русский читатель того времени замечал, однако, что все эти типы эксцентричных и сильных женщин – явление, совершенно ей чуждое. Подмечая и в других, и в самом себе чувства, родственные тем душевным порывам, какими он восхищался в любимых мужских демонических натурах, читатель мог убедиться в том, что этих чувств среди русских женщин ему встречать не приходится. И наша литература в данном случае осталась верна действительности. Рядом с бесчисленными мужскими типами в стиле Байрона мы в русских романах того времени не встретим соответствующих типов женских. Общественная почва была для них пока неблагоприятна: их не было в жизни, не было их и в литературе. Русская женщина того времени нашла свой прообраз в типе Татьяны, которая по своей мечтательности, по нравственной чистоте, уступчивости и склонности к чтению нравственных проповедей обнаруживает близкое родство лишь с героинями романов Руссо и Ричардсона.
Женские типы Лермонтова вышли также кроткими и любящими подругами и спутницами своих эгоистических мужей и поклонников.
Лермонтов, как видим, не заимствовал своего «Демона» у кого-либо из перечисленных нами авторов; поэма вытекла из его личной жизни как результат сочетания пережитого и перечитанного. С идеями и настроением своего века Лермонтов, мы знаем, ознакомился довольно рано, благодаря усиленному литературному чтению, – и следствием совпадения этих идей с его личным характером, его думами, тревогами его сердца, некоторыми событиями его юности и его литературными вкусами был поэтический образ Демона, настолько же сильный и туманный, насколько сильны и неопределенны были порывы души самого поэта.
Сама жизнь, однако, должна была скоро научить Лермонтова обуздывать свою мечту и теснее и теснее связывать поэзию с действительностью. Ближайшими попытками такого сближения были его юношеские драмы «Странный человек» и «Люди и страсти», его историческая повесть «Вадим» и поэма «Измаил-Бей».