Вы здесь

Михаил Юрьевич Лермонтов. Личность поэта и его произведения. Учителя и книги (Н. А. Котляревский, 2015)

Учителя и книги

I

Высказывалось иногда мнение, что взгляды и чувства, выраженные в юношеских стихах Лермонтова, – чувства напускные и мысли заимствованные. У кого они могли быть заимствованы?

Лермонтов в своей юности читал много, и в круг его чтения входили самые разнообразные по своим мировоззрениям и настроениям авторы.

Внимание ребенка было очень рано обращено на книгу. Сначала гувернеры – их было много: грек, еврей, два француза и англичанин, – а затем преподаватели благородного пансиона сдружили Лермонтова с писателями, которые на короткий срок, несомненно, покорили его фантазию, совсем юную и очень впечатлительную.

Точных сведений о книгах, какие Лермонтов читал в детстве и юности, мы не имеем; из собственных же его стихов мы можем вывести только одно заключение, что из всех литературных образцов, на которых поэт учился образно мыслить и чувствовать, поэзия Байрона оставила наиболее ясный след на его творчестве.

Часто и много говорилось об этом влиянии Байрона на Лермонтова. Оно очень ощутимо и в ранний период творчества Лермонтова, и в годы зрелого его развития. Иногда целое стихотворение выдержано в байроническом ключе, а всего чаще встречаются драматические положения и образы, которые Байрон отметил навсегда своей печатью.

Первый вопрос, с которым мы должны считаться, говоря о байронизме Лермонтова, это – вопрос о предрасположении Лермонтова к восприятию байронического настроения. Иногда приходится слышать, что Лермонтов находился под прямым влиянием английского поэта, что он вычитывал из него свои юношеские произведения, что и в дальнейшей своей деятельности он часто развивал тему, данную ему со стороны.

Значение влияния Байрона на Лермонтова было так же преувеличено, как оценка влияния того же Байрона на Пушкина. Не подлежит сомнению, что, сравнительно с Пушкиным, Лермонтов чаще и упорнее писал в «байроническом духе», но это объясняется тем, что Пушкин случайно, в один только краткий период своей жизни, совпал с Байроном в настроении, мыслях, симпатиях и антипатиях, а Лермонтов родился со всеми задатками байронического настроения. В самой психической организации Лермонтова было очень много сходного с Байроном. Их роднило и ненасытное самолюбие, и свободолюбие, и мятеж духа, и мечты о великом призвании, и способность нежиться в грусти, и протест против многих этических норм современной им жизни. Но Лермонтов умер очень молодым и не мог прочувствовать, понять и усвоить вполне всей сущности байронической философии жизни, а потому развил и дополнил только одну, правда, самую показную, ее сторону – сторону отрицания. Эта сторона была Лермонтову более понятна, так как он мог прийти к меланхолическим, пессимистическим и отрицательным взглядам на жизнь и людей помимо Байрона, сопоставляя лишь данные реальной жизни с теми идейными требованиями, какие он ей ставил. Но если один человек сходится с другим в своих мнениях и чувствах, то его мысли, подкрепленные и развитые этим взаимным соглашением, остаются все-таки его собственностью. Так точно и поэтическое настроение Лермонтова, выросшее свободно из недр его мятежного и опечаленного духа, было только подкреплено соседством Байрона.

Душа Лермонтова была заранее подготовлена к восприятию такого, а не иного настроения и порядка чувств. И если бы сочинения Байрона были единственной книгой, с которой наш поэт беседовал в молодости, то такое преобладание байронического настроения, пожалуй, можно было бы еще объяснить покорностью и увлечением. Но одновременно с Байроном Лермонтов читал Пушкина, Гёте, Шиллера, Гюго, Гейне, если не считать поэтов меньшей силы, как, например, Скотта, Купера, Барбье и всей фаланги русских поэтов пушкинского периода. Он был знаком и с Шекспиром, о котором он говорит очень восторженно в одном из своих писем. В юношеских стихах нашего поэта попадаются и отзвуки Жуковского, и темы поэзии классической, а также и народной – и все эти поэтические мотивы мало-помалу умолкают, заглушенные поэзией Байрона, звуки которой как будто слышатся во всех, даже самых последних, произведениях Лермонтова.

Чем объяснить такое преобладающее влияние одного литературного образца над всеми остальными?

II

От поэзии Пушкина и Гёте в стихах Лермонтова остались слабые следы. Пушкину Лермонтов подражал лишь в тех произведениях, в которых сам Пушкин шел навстречу Байрону, как, например, в «Кавказском пленнике» и в «Цыганах».

Что же касается Гёте, то Лермонтов вспомнил о нем лишь тогда, когда взялся за перевод «Горных вершин».

В миропонимании Пушкина и Гёте было для Лермонтова нечто неуловимое, неусвояемое, чуждое, и ни Пушкин, ни Гёте не могли ответить на тревожные душевные запросы юного вопрошателя жизни. Поэзия Гёте, как известно, была образцом художественного самообладания. Энтузиазм, каким бывал охвачен этот великий язычник, был в нем всегда в конце концов смирен, обуздан философской мыслью. Один из самых тонких и глубоких сердцеведов, С.-Бёв утверждал, что Гёте был совершенно неспособен рисовать героев, что героическое настроение было ему чуждо, – и критик был отчасти прав. Герой в восторженном романтическом стиле, герой нервного и впечатлительного склада души, человек, в котором необузданная, но туманная энергия подавляет разум и всякое самообладание, герой-фантазер был не по душе Гёте, как чужды были и истинно гётевские цельные типы душам от природы экзальтированным и тревогой вскормленным, каким был Лермонтов. За исключением «Вертера», окончательный философский вывод самых сильных творений Гёте: «Геца», «Фауста», «Вильгельма Мейстера», «Тассо» – примирение с жизнью на почве уступок, покорность судьбе, отказ от неисполнимых мечтаний и стремлений, свобода философского духа, а не свобода желаний. Такая философия была, конечно, далека от нашего молодого мечтателя, только что начинавшего жить и требовавшего от жизни столь многого.

III

Не будем же удивляться тому, что для Лермонтова прошла почти совсем бесследно поэзия Гёте и Пушкина, который ведь, в сущности, наш русский Гёте.

Шиллер стоял к Лермонтову ближе. Восторженная, сентиментальная, но вместе с тем героическая, полная энергии поэзия Шиллера, неземная по своим образам и вполне человечная по своим чувствам, должна была гармонировать с душевным настроением Лермонтова, тем более что элемент тревоги, бури и порыва устоял в поэзии Шиллера перед всеми натисками его примиряющей фаталистической философии.

В ранней юности Лермонтов читал Шиллера прилежно – как это видно из его первых стихотворений, среди которых немало переводов из Шиллера и вариаций на его темы. Это чтение влияло на мечтательность Лермонтова, настраивая ее на мирный элегически-идиллический лад, следы которого попадаются еще в юношеских произведениях нашего поэта. Идиллии в стиле Руссо, которыми некогда увлекались и Шиллер, и Байрон, можно встретить и у Лермонтова, но только в очень несовершенной форме. Герои таких идиллий, чувствительные идеалисты, встречаются и в юношеских драмах нашего поэта. Но как мы знаем, это спокойное и мирное настроение в душе Лермонтова только тлело, и он в Шиллере любил другую черту – возвышенно-страстную, героическую по преимуществу.

В юношеских драмах Лермонтова мы слышим иногда отзвуки монологов Карла Мора и Позы, неясные отзвуки, перемешанные с целыми тирадами в стиле Байрона, так как английский поэт очень скоро стал вытеснять немецкого. После 1830–1831 годов мы уже не встречаем в стихах Лермонтова никаких следов Шиллера, в особенности того возмужавшего – примиренного с судьбой и с людьми Шиллера, с которым мы знакомы по балладам, философским элегиям и драмам последнего периода его жизни. Из баллад Шиллера Лермонтов, правда, перевел «Кубок» и «Перчатку», но перевод вышел слаб; поэт не сумел уловить настроения оригинала.

От философских произведений Шиллера Лермонтова оттолкнула уверенная в себе устойчивость идей, а равно и классическое спокойствие формы. Мыслителем в настоящем смысле этого слова Лермонтов никогда не был, и потому все философские стихи Шиллера мало говорили его сердцу. К классическому спокойствию Лермонтов имел также мало склонности; примирение с жизнью на почве эстетического созерцания, которое так высоко понимал и красноречиво проповедовал Шиллер, было для Лермонтова немыслимо.

Таким образом, в своих симпатиях к Шиллеру наш поэт остановился на первой ступени, на увлечении его идиллическими мечтами о счастливом человечестве и на увлечении бурными порывами тех громителей и разрушителей – тех оскорбленных идеалистов, представителем которых был герой «Разбойников».

Герой Шиллера был, однако, как мы сказали, скоро вытеснен из сердца Лермонтова героями Байрона, так как все, чем дорожил Лермонтов в немецком герое, а именно: обаятельная сила личности, гордость, независимость, презрение к обыденным правилам жизни, героизм в действиях и любовные восторги – все нашлось и в английских образцах и, вдобавок, без примеси сентиментальности, которую Лермонтов очень скоро разлюбил.

IV

Много ли говорила сердцу Лермонтова поэзия Гейне – решить трудно. В некоторых любовных стихотворениях Лермонтова есть сходство с мотивами Гейне, но это сходство могло быть случайным. Основные и излюбленные стороны поэтического миросозерцания Гейне едва ли могли быть симпатичны Лермонтову. Самолюбующийся цинизм в решении святых вопросов жизни, смех над самим собою и пародия как проявление высшей свободы духа в его борьбе с властью идей нравственных, политических и религиозных – все это было чуждо Лермонтову. Ему это было чуждо как человеку, смеющемуся сдержанно, с горечью и как бы нехотя, человеку, бесспорно, с идеалами, хотя и туманными, поэтому самоуверенно гордому и признавшему над собой неотразимую власть какой-то судьбы, ведущей его к великой цели. С Гейне Лермонтов мог сойтись только в двух чувствах: в любви к коварной, жестокой, неприступной чаровнице и в симпатии к Наполеону. В обоих случаях поэты поклонялись стихийным силам; их гордую и непреклонную душу любовь могла истерзать, а физическая сила принизить. Но такое совпадение в случайных симпатиях не дает нам, однако, никакого права говорить о влиянии Гейне на Лермонтова.

Равным образом, было бы странно говорить и о влиянии других иностранных писателей, с которыми Лермонтову по книгам пришлось познакомиться. Он, как известно, не отставал от литературных вкусов своего времени. Конечно, и Оссиан, и Вальтер Скотт, и Томас Мур, и Купер оказали свое влияние на Лермонтова, горячили в детстве его фантазию и развивали в нем пристрастие к рыцарским легендам, к восточным сказкам, к таинственному, фантастическому, к «романтическому» вообще, точно так, как Шенье, Барбье и Гюго могли поддержать в нем вкус к общественной сатире. Но готовность, с какой Лермонтов воспринимал все эти влияния, быстрота, с какой он их ассимилировал, и сила, с какой он побеждал их, показывают нам только, что поэт самой природой был подготовлен к таким чувствам, настроениям и взглядам[11].

Единственный певец, чью власть над собой Лермонтов долго и всего сильнее чувствовал, был Байрон.

V

«Грустный, безотчетный сон, порыв страстей и вдохновений» Байрона при первом же знакомстве пленил и покорил Лермонтова. Мальчик ловил всякое малейшее сходство между собой и лордом, готов был стать несчастным, как Байрон, лишь бы походить на этого «великого» человека. В 1830 году, прочитав жизнь Байрона, написанную Муром, Лермонтов признавался:

Не думай, чтоб я был достоин сожаленья,

Хотя теперь слова мои печальны; нет;

Нет! все мои жестокие мученья —

Одно предчувствие гораздо больших бед.

Я молод; но кипят на сердце звуки,

И Байрона достигнуть я б хотел;

У нас одна душа, одни и те же муки;

О если б одинаков был удел!..

Как он, ищу забвенья и свободы,

Как он, в ребячестве пылал уж я душой,

Любил закат в горах, пенящиеся воды

И бурь земных и бурь небесных вой.

Как он, ищу спокойствия напрасно,

Гоним повсюду мыслию одной.

Гляжу назад – прошедшее ужасно;

Гляжу вперед – там нет души родной!

[1830]

Год спустя, однако, гордыня Лермонтова не пожелала мириться с ролью подражателя или последователя, и он писал:

Нет, я не Байрон, я другой,

Еще неведомый избранник,

Как он, гонимый миром странник,

Но только с русскою душой.

Я раньше начал, кончу ране,

Мой ум немного совершит;

В душе моей, как в океане,

Надежд разбитых груз лежит.

Кто может, океан угрюмый,

Твои изведать тайны? кто

Толпе мои расскажет думы?

Или поэт – или никто!

[1831]

Лермонтов сочинил эти стихи как будто из чувства самозащиты, предугадывая, что его назовут подражателем, как его, действительно, иногда называли. Между тем, в чем же сказывалось это подражание Байрону?

Того глубокого смысла, который затаен в творчестве Байрона, Лермонтов не усвоил и не мог усвоить, ввиду разницы исторических и общественных условий, в которых выастали оба поэта. Лермонтов перенял только общий колорит байронического настроения, как оно выразилось в первых произведениях Байрона. Это настроение было одним из преобладающих литературных настроений в начале XIX века, и можно было совсем не знать Байрона и в то же самое время написать поэму в его духе. Но во всяком случае, следы прямого влияния Байрона в стихах Лермонтова несомненны, хотя упорство в обрисовке постоянно одного и того же типа, который имеет столько сходного с типами Байрона, показывает нам ясно, что этот постоянно повторяющийся образ коренился глубоко в душе Лермонтова, был тесно и неразрывно связан с его собственной психикой, а никак не навеян извне. Вот почему нет никакой нужды приводить все – очень многочисленные – аналогии и параллели, которые так ясно говорят о родстве этих двух тревожных душ, нашедших для своей исповеди столь сходную речь и столь сходные драматические положения и образы.

Что же, однако, приковывало Лермонтова к Байрону?

Прежде всего обаяние самой личности, та полуфантастическая, легендарная биография, которая ходила по всей Европе и возбуждала всеобщее любопытство. Сам Байрон был тем воплощенным героем, которым бредил Лермонтов.

Как всегда бывает в первые минуты увлеченья, внешность личности оттеснила на второй план ее внутреннее содержание. Увлекаясь колоритной драпировкой байроновских поэм, Лермонтов едва ли глубоко вник в самый смысл жизни их героев. Его прельщала больше поза героя, чем его внутренний мир.

Герои Байрона хоть и автопортреты, но прежде всего они борцы за идеалы очень широко понятой свободы личной и преимущественно общественной. Их эгоизм, пессимизм и одиночество – печальный вывод из суровой школы жизни, которую прошли не они только, а и весь современный им культурный мир; их вражда с людьми – просчитавшаяся и обманутая любовь – любовь, принесшая великие исторические жертвы.

Этот широкий общественный принцип слабо отмечен в сильных лермонтовских типах; самые видные из них: Демон, Радин, герой «Маскарада» и Печорин – люди с кругозором достаточно узким, занятые лишь самими собой, себялюбивые резонеры. Но они далеко не выражают всей правды души самого поэта. Лермонтов не подчеркнул в них того широкого гуманного чувства, которое таилось в глубине его собственного сердца, и не подчеркнул его при обрисовке своих героев именно потому, что не подражал Байрону, а самостоятельно трудился над задачей жизни и в решении ее не подвинулся пока еще настолько, чтобы так широко ставить вопросы, как их ставил Байрон.

Экзальтированный мечтатель, с большой склонностью к рефлексии, с очень туманными идеалами, скрытный и любящий уединение – Лермонтов искал в поэзии Байрона лишь подтверждения тем чувствам и мыслям, которые сам живо испытывал и передумал. Фантастичность обстановки, меланхолия, отчужденность, гордое уединение, любовь, всегда кончающаяся трагично, всегда возвышенная, идеально-страстная, величие героев, поражающее своим внешним блеском, – все это в стихах Байрона пленяло нашего поэта и находило сразу отзвук в его сердце. Любуясь показной стороной байронических героев, поэт не задал себе вопроса: зачем и ради чего они ведут такой странный образ жизни? Они понравились ему в один определенный момент и в одной определенной позе. И в эту позу Лермонтов часто ставил своих героев. Что же касается внутреннего развития их характера, то в психологической мотивировке их образа мыслей и поступков Лермонтов оставался вполне самостоятелен. Он копировал самого себя, а не чужой образец. Вот почему он, при неясности собственного миросозерцания, при всей своей растерянности в решении трудных этических проблем, не перенял целиком мировоззрения Байрона, не стал повторять его политических, нравственных и религиозных сентенций. Он ждал, пока сама жизнь приведет его к этим или сходным выводам.

Итак, когда мы говорим о влиянии Байрона на Лермонтова, мы должны иметь в виду, что это влияние, хотя и продолжительное, было влиянием односторонним; оно поддерживало в Лермонтове настроение только определенного отрицательного порядка и не давало его уму готового решения тех этических вопросов жизни, которые его мучили.

Поэзия Лермонтова начала выигрывать и в содержании, и в форме по мере того, как поэт сближался с жизнью больше и меньше читал свои любимые книги. Положительная сторона в решении житейских вопросов стала ему выясняться из событий его собственной жизни. Но это сближение с людьми и интересами действительности давалось ему, как мы увидим, необычайно трудно. Лермонтов привык становиться в отношении к окружавшей его обстановке в слишком изолированное положение, в знакомую нам внешнюю байроническую позу, и он чувствовал, что становится в это положение, не имея ни достаточного оправдания в прошлом, ни ясных видов на будущее. Сознание, что эта поза до известной степени фальшива, тяготило Лермонтова, и в тяжелые минуты такого сознания он, чтобы как-нибудь оправдать ее, бросал на бумагу те пессимистические мечты и мысли, в которых не щадил ни своего прошлого, ни будущего и предавал одинаковым проклятиям и воспоминания, и надежды.

Но если такое одностороннее влияние Байрона, не давая решения жизненной загадки, тормозило в известном смысле развитие характера и творчества Лермонтова, то оно же предохраняло человека и поэта от измельчания.

Лермонтов был крайне неустойчивой натурой; когда он из деревни попал в университет, а затем в юнкерскую школу, он увлекся неумеренно рассеянной жизнью, и его поэзия 1832–1837 годов носит на себе ясные следы душевной пустоты и телесной разнузданности. Мелочность жизни отзывается и на гениях, и если Лермонтов вышел победителем из этого испытания, то только потому, что в нем никогда не умирали сознание своего преимущества над средой, вера в силу своей личности и преклонение перед своим призванием. Все эти благие свойства характера, которыми удивлял современников и Байрон в эпопее своей жизни, были даны Лермонтову его природой, но в чтении Байрона они находили себе пример и поддержку.