ГЛАВА I
Неприглядную и суровую картину представляет собою родина нашего великого ученого и поэта Михаила Васильевича Ломоносова. Одна из больших и многоводных рек России, Северная Двина с давних пор служила удобным торговым путем, ведущим к единственному в те времена русскому морю. Это-то обилие даровой, стихийной силы передвижения и море, открывающее свободный доступ к западным государствам Европы, и определили, так сказать, русло, по которому предстояло осуществляться почти всей нашей первоначальной вывозной торговле. Понятно, как это обстоятельство должно было отразиться на увеличении народонаселения по берегам Двины. По мере приближения к Белому морю река все более и более расширяется, дробится на ветви, рукава и притоки и образует множество больших и малых островов; одновременно число деревень, сел и городов все растет и растет. Одни из них были построены туземцами, первыми обитателями двинской земли, а другие – выходцами из внутренней России, по преимуществу новгородцами. Со дня основания некоторых из этих поселений прошло уже несколько столетий. Так, например, против города Холмогор лежит на Двине остров, называющийся Куростровом;
Гравюра по рисунку Н.Я. Озерецкого. Деталь, 1788
под этим именем он встречается уже в судной грамоте 1397 года и останется навсегда памятным для каждого русского, так как здесь-то и родился Ломоносов.
Гравюра Э. Фессара – Х. Бортмана
Рост числа поселений, о котором мы только что упомянули, объясняется, с одной стороны, обширным спросом на рабочие руки для судоходства, выгрузки и погрузки товаров, а с другой – рыбным и соляным промыслами на море, привлекавшими многих из жителей этих мест:
Гравюра второй половины XVII в.
Дальний Север вел весьма значительную торговлю солью и рыбой с Новгородом, Москвою и другими городами. Выгоды торговли и промыслов заставляли жителей мириться с суровым климатом и жалкой природой этих мест.
Вышеупомянутый Куростров не представляет собою ничего заманчивого для всякого поверхностного наблюдателя. Это довольно большой, но низменный остров, и в половодье он едва не затопляется разливом Двины; всюду разбросаны низенькие болотистые кочки и невысокие холмы, сверху донизу затянутые мхом; между ними лежат, словно погруженные в вечную дремоту, непросыхающие болотины с грязной водой; ни леса, ни рощи не видно на всем протяжении острова, только кое-где торчит жалкая, искривленная, точно больная, березка, да по береговой окраине растет беспрерывный и чахлый ивняк, в какой-то грусти склонившийся над плавно движущимися водами реки.
Нет здесь ничего такого, на чем глаз наблюдателя мог бы с удовольствием остановиться. И тем не менее длинный ряд серых бревенчатых изб деревень и сел тянется почти по всему низменному и песчаному берегу Курострова, – и здесь идет негромкая, невидная, но упорная и беспрерывная борьба за существование. Одна из этих деревень называется по-письменному Денисовкой, а в просторечии – Болотом.
Отсюда, из-за ивняка, виднеются на левом берегу Двины Холмогоры со своими старинными церквями, а по другую сторону, на правом берегу, как раз против Холмогор, – древнее село Вавчуга. Во времена Петра Великого в этом селе была устроена корабельная верфь, принадлежавшая архангелогородскому купцу Боженину. В бытность свою в Архангельске Петр неоднократно посещал богатого и умного владельца верфи и гостил у него по нескольку суток.
В деревне Денисовке уже в начале XVIII столетия жил черносошный крестьянин Василий Дорофеевич Ломоносов.
Обыкновенно биографы нашего великого борца с “неприятелями наук российских”, говоря о его происхождении, утверждают, что “он вышел из самой низшей и простой среды народа”, как бы желая этим еще больше оттенить необычайность гения Ломоносова. Мне кажется, что этот последний всем сделанным им так ярко проявил свою гениальность, что в подобных способах “оттенения” она совсем не нуждается, тем более что эти способы не вполне соответствуют фактам.
Дело в том, что Ломоносов-отец вовсе не являлся обычным крепостным крестьянином-рабом того времени. Совсем напротив, он имел участок земли, которым владел на правах собственности. Это ясно следует из сохранившейся купчей крепости, которою Василий Ломоносов передавал за 10 рублей своему односельчанину в полную собственность одно из своих полей. Кроме того, он “промысел имел на море, по мурманскому берегу и в других приморских местах для лова рыбы трески и полтосины на своих судах, из коих в одно время имел немалой величины гукор с корабельною оснасткою, всегда имел в том рыбном промысле счастие, а собою был простосовестлив и к сиротам податлив, а с людьми обходителен, только грамоте неучен…”
Так аттестует отца Ломоносова некий Варфоломеев в своей заметке от 4 июля 1788 года. В жизнеописании Ломоносова при академическом издании его сочинений 1784 года читаем: отец Ломоносова был “промыслом рыбак… и первый из жителей сего края состроил и по-европейски оснастил на реке Двине под своим селением галиот и прозвал его “Чайкою”; ходил на нем по сей реке, Белому морю и по Северному океану для рыбных промыслов и по найму возил разные запасы казенные и частных людей города Архангельска в Пустозерск, Соловецкий монастырь, Колу, Кильдин, по берегам Лапландии, Семояди и на реку Мезень”.
Из этих фактов ясно следует, что Ломоносов-отец был свободный, зажиточный крестьянин, вероятно, самый богатый на всем Курострове. Когда стали собирать деньги на строительство церкви в Денисовке, Василий Дорофеевич не задумался пожертвовать 10 рублей, то есть стоимость, как мы видели, целого участка земли. Этот вклад по своей значительности превышает все прочие, сделанные его односельчанами.
Таким образом, на отца Ломоносова следует смотреть не как на простого крестьянина, а как на промышленника и купца. Только этою его зажиточностью и может быть объяснен его первый брак с дочерью дьякона Еленой Ивановной, урожденной Сивковой. От этого брака и родился сын Михаил, которому суждено было впоследствии прославиться на всю Россию и Европу, который в одном лице своем, как выразился Пушкин, объединял “всю российскую академию и университет”.
Год рождения Михаила Васильевича определяют по-разному.
В конференц-архиве Императорской Академии наук хранится пачка бумаг, среди которых находится собственноручная черновая записка Ломоносова, написанная в первые месяцы 1754 года. В этой записке Ломоносов заявляет, что возраст его – 42 года. Такое утверждение “заслуживает, – говорит Пекарский, – тем более доверия, что прочие выставленные в отзыве годы обозначены чрезвычайно точно, что подтверждается другими современными свидетельствами”.
Итак, если в 1754 году Ломоносову было 42 года, то он родился в 1712, а может быть и в 1711 году.
О раннем детстве и отрочестве Ломоносова до нас дошли крайне скудные сведения. Мне не удалось встретить ни одной строчки, в которой бы сам Михаил Васильевич вспоминал о своей матери. Следует думать, что она умерла тогда, когда сыну ее было всего несколько лет. Отец женился вторично на дочери крестьянина Михаила уского. Мачеха не любила пасынка. Ломоносов называет ее злой и завистливой, говорит, что она “всячески старалась произвести гнев в отце” и вооружить его против сына. Такие тяжелые семейные условия, несомненно, имели большое влияние на складывающийся характер мальчика.
Лишь только минуло Михаилу 10 лет, как отец стал его брать с собою на рыбную ловлю в Белое море и Северный океан. Это делалось не только потому, что Василий Дорофеевич хотел приучить своего сына к морю и воспитать из него доброго рыболова и моряка, но и потому еще, что отец просто нуждался в помощнике для своего дела. Мальчик был здоровый, крепкий и сильный, так что ж ему дома сидеть, у печки греться да с мачехой ссориться!
Во время этих трудных и продолжительных поездок – по четыре недели подряд и более – молодой Ломоносов знакомился с величественной и суровой природой Северного океана; при этом он не оставался только простым созерцателем диких красот далекого Севера; нет, весьма нередко отец и сын вынуждены бывали вступать в жестокую борьбу с разбушевавшимся океаном, в борьбу, которая могла закончиться только или победою над грозной стихией, или смертью их обоих. Очень вероятно, что в памяти Ломоносова ярко вставали картина за картиной его далекие странствия с отцом по бурному морю, когда он писал в 1762 году в оде на восшествие на престол Петра III:
Когда по глубине неверной
К неведомым брегам пловец
Спешит по дальности безмерной,
И не является конец,
Прилежно смотрит птиц полеты,
В воде и в воздухе приметы.
И как уж томную главу
На брег желанный полагает,
В слезах от радости лобзает
Песок и мягкую траву.
Но помимо того, что эти далекие плавания развивали и укрепляли в мальчике стойкость характера, волю и смелость, они давали ему возможность знакомиться с бытом северных обитателей, с их нравами и обычаями, со всевозможными промыслами и вообще наблюдать множество новых лиц, весьма различных по своему положению и кругозору.
Таким образом, хотя мальчик до двенадцати лет и не учился грамоте, но его естественные умственные способности отнюдь не были лишены развивающей их пищи. Ему приходилось сталкиваться с самыми разнообразными явлениями жизни и строить самостоятельно свои выводы. Так что можно с уверенностью сказать, что по своему умственному развитию в эти двенадцать лет Ломоносов стоял на несравненно высшей ступени, чем, например, какой-нибудь петербургский школьник, сверстник его по летам, всю свою жизнь просидевший в каменном доме каменного города.
Первым учителем Ломоносова был крестьянин той же Куростровской волости Иван Шубной, сын которого Федот Иванович Шубин впоследствии, вероятно не без содействия Ломоносова, состоял при Академии художеств.
Учение пошло легко, так что мальчик “через два года учинился, ко удивлению всех, лучшим чтецом в приходской своей церкви. Охота его до чтения на клиросе и за амвоном была так велика, что нередко бывал бит не от сверстников по летам, но от сверстников по учению за то, что стыдил их превосходством своим пред ними произносить читаемое к месту расстановочно, внятно, а притом и с особою приятностью и ломкостью голоса”. Сначала любимым его чтением были “жития святых, напечатанные в прологах, и в том был проворен, а притом имел у себя природную память: когда какое житие или слово прочитает, после пения рассказывал сидящим в трапезе старичкам сокращеннее на словах обстоятельно” (Путешествие академика Ивана Лепехина. СПб, 1804). Следует заметить, что в это время “младый его разум уловлен был раскольниками так называемого толка беспоповщины; держался оного два года, но скоро познал, что заблуждает”. Как известно, раскол этого толка отличался крайностями и горячностью от всех других; последователи его предпочитали лучше сотнями умирать в срубах, построенных их же собственными руками, чем отступиться от своих верований. В увлечении юного Ломоносова таким расколом впервые сказалась страстность его натуры. В семье жилось плохо. Грубая и злая брань сварливой мачехи, гнев отца, толчки и побои – все это не могло удовлетворить страстной души мальчика, жаждавшей, конечно, ласки и нежности. Но и раскол не дал ему то, чего он искал. Только одна наука в состоянии была удовлетворить его вполне.
Как-то зайдя в дом односельчанина Христофора Дудина, он увидел в первый раз в своей жизни недуховные книги. Это были “Грамматика” Смотрицкого и “Арифметика” Магницкого. Как Ломоносов ни просил старика Дудина дать ему эти книги на несколько дней, дед оставался непреклонен и отвечал на все просьбы отказом. Тогда Ломоносов избрал другой путь. Он стал особенно ласков с тремя сыновьями старика, старался им всячески угодить, пока наконец не получил от них этих столь заманчивых книг. “От сего самого времени не расставался он с ними никогда, носил везде с собою и, непрестанно читая, вытвердил наизусть. Сам он потом называл их вратами своей учености”.
Скажем здесь несколько слов об этих двух книгах. “Грамматика” Смотрицкого и “Арифметика” Магницкого являлись самыми крупными и едва ли не единственными в своем роде источниками книжной мудрости в допетровской Руси. Оба эти произведения носят на себе резкий отпечаток польской схоластики, которая нашла себе гостеприимный приют в Киевской академии и оттуда вместе с тамошними учеными перешла в Москву. “Грамматика” Смотрицкого оказала весьма сильное влияние на Ломоносова; он не забыл о ней даже тогда, когда составлял свою собственную грамматику. Об этом мы поговорим подробнее ниже. Здесь же добавим кстати, что уже на пятнадцатом году Ломоносов писал безошибочно против современного ему правописания. Этот факт весьма красноречиво иллюстрирует блестящие способности крестьянского мальчика, особенно если вспомнить первую известную подпись Карамзина-юноши, полную таких ошибок и описок, что один из его биографов только по одной этой причине отказался верить в принадлежность ее перу столь известного впоследствии историографа. Что же касается “Арифметики” Магницкого, одного из учителей Морской академии, основанной в Петербурге в 1715 году, то следует заметить, что многие слишком доверчиво отнеслись к имеющимся в этой книге стихам:
Зане разум весь собрал и чин
Природный русский, а не немчин —
и стали считать Магницкого самостоятельным творцом этого произведения. Теперь оказалось, что арифметика составлена по старинным рукописям, несомненно, перешедшим к нам из Польши; Магницкий только скомпилировал, если не перевел, готовый материал и разукрасил его силлабическими виршами, действительно, своего сочинения. Такая компиляторская работа была вполне по плечу для талантливого учителя Морской академии. Магницкий знал несколько иностранных языков и принадлежал к числу образованнейших людей своего времени. “Петр Великий был особенно расположен к нему, жаловал его деревнями, приказал выстроить ему дом в Москве и даже благословил образом, а за его глубокие познания и, вероятно, привлекательную беседу называл “магнитом” и приказал писаться “Магницким”, – говорит Порфирьев. “Арифметика” Магницкого была напечатана в 1703 году. Это была первая в России арифметика с арабскими цифрами; ранее же употреблялись в арифметиках вместо чисел славянские буквы. Книга украшена аллегорической виньеткой и разделена на две части: арифметику-политику и арифметику-логистику. В первой изложены сведения, необходимые для гражданина, воина и купца; во второй – для землемера и мореплавателя.
Юный Ломоносов, с таким жаром накинувшийся на эти новые книги, не мог без посторонней помощи понять всего их содержания, особливо арифметику-логистику. А между тем жажда понять была очень велика. И вот он сидит по целым дням за книгами. Сварливая мачеха сердится и бранится, всячески старается “произвести гнев” в отце его; этот последний становится на сторону своей жены и находит, что сын его предается действительно пустым занятиям. Любознательному юноше не остается ничего иного, как удалиться из дому в “уединенные и пустые места и терпеть стужу и холод”. Вскоре Ломоносов выучил наизусть обе книги. Все то, что было им понято и усвоено, нисколько не удовлетворяло его любознательности, а скорее, напротив, возбуждало ее.
Новиков в своем “Опыте исторического словаря о российских писателях” писал всего через семь лет после смерти Ломоносова, что главной побудительной причиной, заставившей Михаила Васильевича покинуть отчий дом и бежать в Москву, явилась страсть к стихам и сильное желание обучаться стихотворству. Эта любовь к стихотворной форме была возбуждена случайно попавшейся ему Псалтырью, “переложенной в стихи Симеоном Полоцким”. Товарищ Ломоносова по Академии наук Штелин, в свою очередь, утверждает, что причиной бегства стала жажда научного знания. Священнослужитель, учивший Ломоносова грамоте, на вопросы его “обыкновенно отвечал ему, что для приобретения большого знания и учености требуется знать язык латинский, а ему не инде можно научиться, как в Москве, Киеве или Петербурге, что в сих только городах довольно книг на том языке. Долгое время питал он в себе желание убежать в который-нибудь из сказанных городов, чтоб отдаться там наукам”.
Это объяснение нам кажется более вероятным, хотя возможно, что наряду с жаждой научного знания было и страстное желание обучиться стихотворному искусству. Нельзя сомневаться, что к бегству побуждали также тяжелые семейные условия и твердое намерение отца женить подрастающего парня, хотя бы даже против его воли.
В книге для записей поручителей в платеже податей за отлучившихся Куростровской волости сохранилась следующая отметка: “1730 года декабря 7-го дня отпущен Михаиле Васильев сын Ломоносов к Москве и к морю до сентября месяца предбудущего 1731 года, а порукою по нем в платеже подушных денег Иван Банев росписался”.
Таким образом, бегство Ломоносова совершилось около 7 декабря 1730 года. Паспорт юноше удалось достать тайком, при помощи управлявшего тогда в Холмогорах земскими делами Ивана Васильевича Милюкова. Сосед Фома Шубной, вероятно родственник первого учителя Ломоносова Ивана Шубного, снабдил его на дорогу полукафтаньем и, заимообразно, тремя рублями денег. Ни слова не сказав домашним о своем намерении, он отправился в путь “и дошел до Антониево-Сийского монастыря, в расстоянии от Холмогор по Петербургскому тракту во ста верстах, был в оном некоторое время, отправлял псаломническую должность; заложил тут взятое им у Фомы Шубного полукафтанье мужику емчанину, которого после выкупить не удалось, ушел оттоле в Москву, пристал на Сухареву башню обучиться арифметике, которой науки показалось ему мало, то пришел он к тогдашнему московскому архиерею, объяви себя поповским сыном, просил о принятии себя в Заиконоспасское училище для обучения словено-греко-латинских наук, куда был и принят”.
Вот одна версия о бегстве Ломоносова и поступлении в школу; ее признают в настоящее время более вероятной, она помещена в “Путешествии академика Ивана Лепехина”. Другая версия принадлежит Штелину, о котором мы уже упоминали. Он приводит множество любопытных подробностей, которым, как оказалось при более тщательной проверке по рукописным источникам, доверять нельзя, так как в его рассказах попадаются крупные неточности, поневоле заставляющие сомневаться в его сообщениях как в целом, так и в частностях. Но, тем не менее, мы решаемся привести здесь повествование Штелина о бегстве Ломоносова и о том, как ему удалось попасть в Заиконоспасское училище, – этот рассказ интересен.
“Долгое время питал он в себе желание убежать в который-нибудь из сказанных городов, чтоб отдаться там наукам. Нетерпеливо находил удобного случая. На семнадцатом году возраста своего напоследок оный открылся. Из селения его отправлялся в Москву караван с мерзлою рыбою. Всячески скрывая свое намерение, поутру смотрел, как будто из одного любопытства, на выезд сего каравана. Следующею ночью, как все в доме отца его спали, надев две рубашки и нагольный тулуп, погнался за оным вслед (не позабыл взять с собою любезных своих книг, составлявших тогда всю его библиотеку: грамматику и арифметику). В третий день настиг его в семидесяти уже верстах. Караванный приказчик не хотел прежде взять его с собою, но, убежден быв просьбою и слезами, чтоб дал посмотреть ему Москвы, наконец согласился. Через три недели прибыли в столичный сей город. Первую ночь проспал Ломоносов в обшевнях[1] у рыбного ряда. На завтрее проснулся так рано, что еще все товарищи его спали. В Москве не имел ни одного знакомого человека; от рыбаков, с ним приехавших, не мог ожидать никакой помощи; занимались они продажею только рыбы своей, совсем об нем не помышляя. Овладела душою его скорбь; начал горько плакать; пал на колени; обратил глаза к ближней церкви и молил усердно Бога, чтоб его призрил и помиловал.
Как уже совсем рассвело, пришел какой-то господский приказчик покупать из обоза рыбу. Был он земляк Ломоносову, коего лицо показалось ему знакомо. Узнав же, кто он таков и об его намерении, взял к себе в дом и отвел для житья угол между слугами того дома.
У караванного приказчика был знакомый монах в Заиконоспасском монастыре, который часто к нему хаживал; через два дня после приезда его в Москву пришел с ним повидаться. Представив он ему молодого земляка, рассказал об его обстоятельствах, о чрезмерной охоте к учению и просил усильно постараться, чтоб приняли его в Заиконоспасское училище. Монах взял то на себя и исполнил самым делом. И так учинился наш Ломоносов учеником в сем монастыре. Дома между тем долго его искали и, не нашед нигде, почитали пропадшим до возвращения обоза по последнему зимнему пути: тогда уже узнали, где он и что он”.
Что отец Ломоносова действительно знал, где его сын и что он делает, – это не подлежит никакому сомнению, так как Михаил Васильевич сам говорил, что получил от отца не одно письмо с просьбою воротиться домой.
На первых порах молодому человеку пришлось довольно тяжело в монастыре. Вообразите себе, в каком положении очутился высокий, статный юноша с пробивающимся пухом над верхней губой, когда поступил в низший класс школы и оказался товарищем малолетних школьников; вообразите, с каким удивлением все эти малые ребята уставились на него, каким звонким, задорным и неудержимым смехом разразились все они, когда узнали, что этот здоровенный парень пришел зубрить вместе с ними латинскую азбуку! Шуткам, насмешкам и издевательствам, само собой разумеется, конца не было. Все прыгали вокруг него, кричали, хохотали, показывали на него пальцем: “Смотрите-де, какой болван лет в двадцать пришел латыни учиться!” – как выразился сам Ломоносов, вспоминая об этом тяжелом для него времени. Но подобные неприятности были весьма незначительны по сравнению с тою бедностью, в которой он очутился. В день выдавался всего один алтын[2] жалованья. Из этой суммы он мог позволить себе истратить только денежку[3] на хлеб, денежку на квас, а остальное уходило на бумагу, обувь и прочие нужды. Таким образом приходилось жить изо дня в день, без всякой надежды на улучшение в близком будущем, и это после того довольства, которым он пользовался в отцовском доме! А тут еще письма отца, постоянные усовещивания и просьбы возвратиться, понять, что для него же, для сына, он копил копейку за копейкой, кровавым потом наживал состояние, которое по смерти его расхитят чужие люди. Желая во что бы то ни стало вернуть сына, Василий Дорофеевич пишет ему, что такие-то и такие-то хорошие люди с радостью отдадут за него своих дочерей. Сколько соблазна! Недаром Ломоносов писал, вспоминая об этой тяжелой поре: “Обучаясь в Спасских школах, имел я со всех сторон отвращающие от наук пресильные стремления, которые в тогдашние лета почти непреодоленную силу имели”. Но жажда научного знания, всецело завладевшая пылкой и страстной душой нашего молодого человека, заставляла его забывать обо всех неприятностях и лишениях, которые приходилось терпеть изо дня в день, и, не колеблясь, бесстрашной рукой порывать все связи со своим прошедшим. Вряд ли в это время юный Ломоносов знал, куда приведет его путь, избранный им; вряд ли даже жила в нем твердая уверенность, что, отдавшись своему влечению к науке, он сделает свое будущее лучшим и более светлым, чем было его прошедшее. Вероятнее всего, что даже в мечтах увлекающегося юноши образ заманчивого будущего не находил определенных очертаний и красок. Мечты – в какую бы несбыточную и фантастическую область ни уносили нас – всегда держатся на фундаменте реальных фактов прошедшего. А Ломоносов, порвав с прошедшим, вступил в совершенно новую для него жизнь, ни условий, ни форм проявления которой он тогда еще не знал. Отсюда становится понятным, в каких неопределенных и спутанных контурах выступало перед ним это далекое будущее. Но неопределенное и неясное не имеет в себе достаточно силы, чтобы человек решился сделать шаг, могущий резко изменить все направление его жизни. Если бы нашим юношей руководили соображения о будущем, мечты о карьере ученого, то, наверное, из этих туманных мыслей и эгоистических волнений ничего бы не вышло. В том-то вся и суть, что Ломоносовым руководила живая и напряженная страсть – жажда научного знания. Эта беззаветная любовь к науке, наполнявшая пылкую душу здорового парня, подчинила себе все его существо. Для юноши знание само по себе являлось единственной целью, оно порождало все его стремления и давало им высшее и законченное удовлетворение.
И заметьте, что сын рыбака вовсе не был мечтательным “баловнем судьбы”, никогда не имевшим надобности вступать в реальную жизнь с ее напряженной и грубой борьбой за существование. Нет, совсем напротив, молодой Ломоносов с десятилетнего возраста окунулся в эту суровую школу жизни, отроком уже являлся ответственным представителем интересов семьи и отлично усвоил себе практическую сметку, чуждую всякой сентиментальности и неразборчивой доверчивости. Для него мир вовсе не был окрашен в розовые тона и отнюдь не состоял из одних добродетельных и благодушных людей. В ту ночь, когда смельчак обдумывал свой побег из отчего дома и горячее сердце юноши трепетало от сладкой истомы охватившего его желания, он, наверное, крепко поразмыслил о том, на что решается, и совершенно отчетливо нарисовал себе те нужду и горе, с которыми ему неизбежно придется встретиться. Но желание было слишком интенсивно, чтобы могло померкнуть от созерцания этих мрачных картин.
Такова была благородная, высокая и бескорыстная страсть, овладевшая всем существом молодого человека.
Она явилась как бы откликом на прекрасную и плодотворную мысль Петра Великого о необходимости для России широкого образования; она, эта страсть, и создала того серьезного русского ученого, в котором так нуждалась в то время Россия и о котором великий реформатор мечтал как о венце своих забот по развитию наук в нашем отечестве.
В Заиконоспасском монастыре Ломоносов принялся учиться с великой охотою и неослабевающей энергией. По прошествии первого полугодия его переводят уже из низшего класса во второй; затем, в том же году, – в третий класс. Через два года он уже настолько овладел языком древних римлян, что в состоянии был сочинять небольшие латинские стихотворения. “Тогда начал учиться по-гречески, а в свободные часы, вместо того чтобы, как другие семинаристы, проводить их в резвости, рылся в монастырской библиотеке. Находимые в оной книги утвердили его в языке словенском. Там же, сверх летописей, сочинений церковных отцов и других богословских книг, попалось в руки его малое число философических, физических и математических книг. Заиконоспасская библиотека не могла насытить жадности его к наукам, прибегнул к архимандриту с усиленною просьбою, чтоб послал его на один год в Киев учиться философии, физике и математике…”, – рассказывает Штелин. На эту просьбу архимандрит ответил согласием и выдал ему деньги на проезд. Этот факт показывает, как уже в то время начальство училища серьезно смотрело на занятия Ломоносова. К сожалению, того, что он надеялся получить от Киевской академии, она ему не дала. Там все подчинила себе польская схоластика, и вместо положительных знаний, которых так жаждал юноша, он встретил здесь, правда весьма изощренные, но зато и достаточно бессодержательные, философские и богословские прения. В них, главным образом, и заключались все занятия в Академии. “Навостриться спорить” тут Ломоносов мог прекрасно, но не это манило его: не прошло и года, как он, разочарованный в Киевской школе, возвратился назад, в Москву, где его ожидали крупные события, открывшие наконец ему свободный доступ к изучению западноевропейской науки.
Памятниками ученических годов Ломоносова в Москве остались, во-первых, стихи, которые он должен был сочинить в наказание за какой-то школьнический проступок:
Услышали мухи
Медовые духи,
Прилетевши сели,
В радости запели.
Егда стали ясти,
Попали в напасти,
Увязли-бо ноги.
Ах, плачут убоги:
Меду полизали,
А сами пропали.
А во-вторых – учебник, писанный рукою Ломоносова и находящийся ныне в Румянцевском музее в Москве. Это учебник по риторике на латинском языке. Если сравнить его с “Кратким руководством к красноречию, или Риторикой”, составленной Ломоносовым и в первый раз изданной в 1748 году, мы обнаружим немалое число вполне тождественных определений, хотя и различно расположенных.