Вы здесь

Мистер Смит и рай земной. Изобретение благосостояния. Детская комната экономики (Георг фон Вальвиц, 2013)

Детская комната экономики

Вы, итальянцы, изобрели вексельное дело и банки; да простит вам Бог.

А англичане – те изобрели политическую экономию, и этого человеческий гений им не простит[13].

Нафта в споре с Сеттембрини. Томас Манн. Волшебная гора

Наряду с индейкой на день благодарения – в память об отцах-пилигримах с корабля «Мэйфлауэр» – в США есть ещё один миф об основателях, который вновь и вновь рассказывают молодым людям долгими вечерами у камина. Это история колонистов Джеймстауна, которые первыми заселили английские колонии в Северной Америке.

От англичан в XVI веке не укрылось, что испанцы завладели в Южной и Центральной Америке изрядными богатствами. Модель бизнеса была проста. Испанцы брали в плен местных вождей, используя их в качестве залога, порабощали население и посылали его в рудники, чтобы те добывали золото и серебро для новых господ с острыми бородками. И этого добра у испанцев внезапно скопилось так много, что это привело всю Европу к ощутимой инфляции, из-за чего и англичане обратили внимание на новые возможности. Чтобы прийти к богатству тем же способом, в Лондоне была образована Virginia Company, которая в 1606 году снарядила три корабля и отправила их в Северную Америку. Север был не лучшим выбором, но густо населённые и богатые части континента были уже захвачены иберами, так что англичанам пришлось довольствоваться тем, что ещё оставалось незанятым. Итак, корабли встали под паруса и пустились к Чесапикскому заливу и вверх по реке, которую они назвали именем своего короля Джеймса. 14 мая 1607 года они основали на удобном месте поселение Джеймстаун.

Как только было обустроено самое необходимое, колонисты стали подыскивать подходящего царька, которого можно было бы взять в плен. Вождь Вахунсунакок, который управлял этой местностью, жил милях в двадцати, в Веровокомоко, но он был недоверчив и не собирался попадаться в чьи-либо руки. На такую ситуацию никто не рассчитывал, и англичане растерялись. Им в голову не пришло самим возделывать поля, чтобы снять урожай и сделать запасы на зиму. Никто ведь никогда не слышал, чтобы испанцам пришлось работать самим, и если уж пришлось покинуть Англию, то не для того же, чтобы вкалывать в Новом Свете, как вкалывали у себя дома. Итак, они сидели и ждали царька, который никак не попадался в плен.

Запасов на зиму было мало. Корабли поплыли назад, в Англию, чтобы привезти новых колонистов и продовольствие, но было неясно, когда они смогут вернуться. Руководство колонией взял на себя Джон Смит, рыцарь удачи, который раньше воевал с голландцами за англичан и с турками – за австрийцев (турки взяли его в плен и продали в рабство, но он смог освободиться, украв у своего хозяина одежду и коня, и средь бела дня гордый, как турок, ускакал в Австрию). Смит наладил торговлю со всё ещё сторонящимися их индейцами и тем самым добыл основные продукты питания. Во время одной экспедиции он попал в плен к Опечанканугу, младшему брату вождя, и был доставлен в Веровокомоко. Временами перспективы Смита были совсем нехороши, но Покахонтас, дочь вождя, влюбилась в него и добилась его освобождения. Без такого аспекта миф об основателях, конечно, обойтись не мог.

Постепенно Джону Смиту стало ясно, что испанская модель не переносится на Северную Америку. Во время своего пребывания в Веровокомоко он обнаружил, что у индейцев нет золота. «Всё их богатство состоит в продовольствии», – разочарованно пометил он в своём дневнике. Но он был реалистом и осторожно пытался приучить колонистов к мысли, что им придётся работать самим. В конце концов, когда те начали проявлять в ответ на это несдержанность, он издал закон, согласно которому «he that will not work shall not eat»[14]. И дело больше не выглядело как латиноамериканская мечта.

Колонисты пережили зиму, и корабли привезли новые запасы и новые идеи из Лондона. Теперь план состоял в том, чтобы втереться к вождю в доверие, пригласив его в Джеймстаун, чтобы короновать его в качестве вице-короля под верховной властью Якова I. Для этой цели из Англии привезли пирит, сверкающий камень, который хотели выдать за золото. Это была блестящая задумка, но Вахунсунакок не знал, какой ему толк от такого предложения. И пришлось колонистам самим отправиться к нему, чтобы короновать его в его собственном городе. Но это переполнило чашу терпения. Вахунсунакок, и без того уже издёрганный новыми соседями, которым всё время от него что-то было нужно, прогнал колонистов и прекратил с ними все торговые отношения. После такого фиаско Смит вернулся в Англию, и колонистам опять стало нечего есть. Из 500 жителей, которые населяли Джеймстаун в 1609 году, до следующего марта дожили только 60.

Наступило время опять менять бизнес-модель. Раз уж не удалось заставить аборигенов работать на себя, колонистам придется самим поработать на Virginia Company. Страна была объявлена собственностью фирмы. Колонистов поселили жить всех вместе, как в казарме. Были образованы колонны рабочих, которые подчинялись представителю фирмы. Были изданы законы, по которым карался смертью тот, кто пытался сбежать, кто крал что-нибудь или продавал на сторону продовольствие или имущество. Таким методом, подобным тому, что ныне практикуется разве что в Северной Корее, в Лондоне надеялись хоть что-то извлечь из колонии. Но даже эксплуатация своих людей не привела к цели. Как ни переводили колонистов на казарменное положение, как ни грозили им смертной казнью, каким лишениям ни подвергали, а дело так и не закрутилось. Джеймстаун оставался нищим, а Virginia Company терпела убытки.

Так шло до 1618 года, пока не произошла новая смена стратегии. Теперь несчастных колонистов решили стимулировать работать. Каждый поселенец получил в подарок дом для жизни и по 20 гектаров земли на каждого члена семьи для личного пользования. Обязанность работать на Virginia Company была отменена. Были сняты ограничения на торговлю, и частная собственность получила гарантии неприкосновенности. В 1619 году было введено общее собрание, в котором каждый взрослый мужчина имел право голоса в решении дел Джеймстауна; из общего собрания образовалось правление, и оно действительно пеклось об интересах населения.

Результатом этих реформ стало рождение современной демократии и самостоятельного ведения хозяйства на земле будущих США. Подъём, который незамедлительно последовал, вскоре оставил в тени все достижения испанцев – и оказался совсем другим, чем было изначально задумано. Джеймстаун превратился в благосостоятельный город – даже по британским меркам. Благосостояние установилось, как только общество организовалось так, что люди могли использовать свой труд для самих себя. С тех пор как их стала мотивировать цель, а не принуждение, они вдруг стали не только делать то, что нужно, но и проявляли изобретательность и старание. Общее благосостояние, как учат нынешнюю молодёжь, возникает не из золотых и серебряных рудников, а из усердной, самостоятельной и самостоятельно определённой работы на собственную пользу. Понадобилось всего тринадцать горьких лет, чтобы дойти до этой мысли.


Такие истории, которые давали повод основательно задуматься об организации общества, были в ходу, когда Адам Смит начал задумываться о людях. Он был профессором этики в Эдинбурге и вёл типичную для философа скучную жизнь. Внешне он был мало привлекателен – волочил ноги, тряс головой и, как говорят, был пучеглаз, – но обладал очень острым умом. Ему не удавалось вызвать к себе интерес женщин (хотя он объяснялся в любви многим кандидаткам), зато он привлек к себе внимание тогдашних литературных салонов. И то и другое было связано с его рассеянностью (он мог забыть утром одеться и выходил на улицу в домашнем халате) и его склонностью к чудаковатым долгим разговорам с самим собой.

Известность он приобрёл с первой же книгой, «Теорией нравственных чувств» (1759), и получил возможность оставить свою преподавательскую работу. Он стал хорошо оплачиваемым домашним учителем малолетнего герцога Баклю и сопровождал своего воспитанника в трёхгодичном образовательном путешествии по Франции и Швейцарии. Это путешествие значительно расширило его кругозор, поскольку он познакомился не только с Вольтером в Женеве, но и с остальными ведущими французскими умами того времени в Париже. Самое глубокое впечатление на него произвёл Франсуа Кенэ, личный врач мадам де Помпадур и ведущий физиократ Франции. Физиократы были современной школой экономистов, исходивших из того, что благосостояние страны заключено в производстве товаров – в отличие от господствовавшего прежде мнения, что оно заключается в количестве золота и серебра, которым располагает страна. Государство должно держаться как можно дальше от формирования стоимости продуктов и вести политику невмешательства (laissez-faire). Кенэ допускал формирование стоимости исключительно в сельском хозяйстве. То, что делали с сырьём ремесленники, было, по его мнению, лишь манипуляцией, не создающей добавленную стоимость. И хотя сам Смит не считал себя физиократом, он считал, что многим обязан Кенэ. И только смерть Кенэ незадолго до публикации «Богатства народов» помешала тому, чтобы этот труд был посвящён ему.

Поскольку за все эти годы ему не удалось обучиться беглой французской речи, в своем путешествии Смит подолгу был предоставлен сам себе и начал писать вторую книгу – опубликованное в 1776 году «Богатство народов». С этой книгой он моментально сделался знаменит во всей Европе благодаря своей экономической компетентности и был назначен таможенным комиссаром Шотландии. Это была очень доходная должность, и Смит исполнял её с большим тщанием.

«Богатство народов» – книга, по которой видно, что она написана без спешки. Смит проанализировал в ней всю экономическую литературу своего времени, дополнил, расширил и заново систематизировал. Она пугающе объёмна – не потому, что заявленная в ней теория так сложна, а потому, что Смит, судя по всему, затрагивает все темы, о каких он только думает, и часто больше рассказывает, чем аргументирует. Возникновение богатства и процветания – яркая история, и Смит иллюстрирует её во всей полноте практических примеров. Он легко теряет нить и отвлекается на детали. Его отступление на тему серебра занимает 75 страниц. Он пишет о религии и социологии нравственности, о воспитании, об образовании профессоров, о правосудии, охоте и истории войн.

«Богатство народов» – книга, которая на философские вопросы даёт экономические ответы. Смит спрашивает, что удерживает общество в целости, если людьми не движут моральные чувства или их не принуждают обычаи и религия – а именно так зачастую и происходит. Когда люди в лондонском порту или на улице Парижа встречаются и имеют общее дело, не зная друг друга: как может быть, что оба преследуют собственные интересы, у каждого своя рубашка ближе к телу – и тем не менее они прекрасно ладят? В деревенской общине большую роль играют обычаи, но что происходит в колонии Джеймстауна, где люди не знают друг друга, где нет установленных обычаев и того, что разумелось бы само собой? Как взаимодействуют люди, которых не связывает общая цель? Как философ-моралист Смит интересуется тем, как люди обходятся друг с другом, как должно функционировать общество и как оно функционирует в реальности. Это уже было темой его «Теории нравственных чувств».

В смитовском мире общество незнакомых людей удерживает в единстве рынок. Колонисты и индейцы не стремятся много знать друг о друге (во всяком случае, индейцы не стремятся знать о колонистах), не имеют общей культуры и не преследуют общих целей. Тем не менее вместе их держит торговля. Она координирует, как это обнаружил ещё Вольтер на лондонской бирже, людей с разными интересами. В «Богатстве народов» это выражено так: «…человек постоянно нуждается в помощи своих ближних, но тщетно было бы ожидать ее лишь от их расположения. Он скорее достигнет своей цели, если обратится к их эгоизму и сумеет показать им, что в их собственных интересах сделать для него то, что он требует от них <…> Не от благожелательности мясника, пивовара или булочника ожидаем мы получить свой обед, а от соблюдения ими собственных интересов»[15]. Хотелось бы заметить, будет даже лучше, если булочник станет печь ради собственной выгоды, а не из моральных, религиозных или ещё каких-то душевных побуждений. Будет лучше для морали, для религии и для булочек. Так эгоистичный пекарь преумножает благосостояние народа, даже если и не имел таких намерений.

Смит видит, что люди в таких местах, как Джеймстаун, лишь тогда начинают работать всерьёз, когда могут извлечь выгоду. Только мотив выгоды делает возможным экономическое развитие. До Просвещения обогащение рассматривалось лишь как вариант неблагочестивой алчности и его помещали в тот же шкаф для ядовитых веществ, что похоть или леность. Смита это не смущает, он берёт эту мотивацию под защиту, перетолковывает и переименовывает её в собственный интерес, одомашнивает и придаёт ей тем самым haut goût[16]. Выгода – это хорошо, поскольку она сводит людей к их обоюдной пользе, вот как это просто. Насколько тяжело это усваивалось в христианской Европе, видно по примеру Абрахама Рёнтгена, самого крупного краснодеревщика Европы. В его годовых отчётах та строка, в которой указывается прибыль, обозначена словами «дары благодати».

Но для общества мотив выгоды имеет смысл, только если есть соревнование. Конкуренция заботится о том, чтобы предприниматель обходился с ресурсами экономно и предлагал потребителям низкие цены. Пекарь рад бы предлагать свои булочки по цене выше производственных затрат. Но это ему не удастся, поскольку его конкурент может сбить цену и переманить у него покупателей. Ниже производственных затрат никто свои товары предлагать не может, потому что иначе прогорит. Итак, рано или поздно все булочки будут продаваться по стоимости производственных затрат.

Если пекарь хочет разбогатеть, ему придётся либо очень много работать, либо открыть новое поле деятельности, где у него не будет конкурентов или будет мало (и, соответственно, он получит высокую маржу). Он может, в нашем примере, стать кондитером и на какое-то время установить монопольные цены. Но конкуренты прознают про это и, если рынок не отгорожен какими-нибудь мерзкими политическими приёмами, вскоре тоже начнут предлагать пироги и печенье. И тогда опять конец хорошей прибыли.

Рынок заботится не только о том, чтобы предлагались те вещи, на которые есть спрос, он заботится также о нужном количестве. Если спрос на пироги велик и превосходит производимое количество, то вряд ли кондитер устоит перед соблазном назначить более высокую цену. Однако его высокие доходы привлекут конкурентов, которые, в свою очередь, тоже начнут производить желаемый товар. Дело будет оставаться выгодным до тех пор, пока не насытится и этот рынок и больше нельзя будет извлекать высокую прибыль. Если всё устроено необдуманно, временами будет производиться даже больше, чем требуется. Тогда цены падают – даже ниже стоимости производственных затрат. Убытки, разорения и безработные кондитеры будут до тех пор, пока вновь не установится равновесие.

На этом примере грубо описано, как функционирует рынок. Смит объясняет, как собственный интерес заставляет людей предлагать продукты, которые нужны их согражданам. Он показывает, почему они при этом действуют эффективно и предлагают свои товары по максимально низким ценам. Смит описывает рынок как саморегулирующуюся систему, которая автоматически – через конкуренцию или банкротство – корректирует высокие прибыли или убытки. Это бесплановое, но лишь на первый взгляд хаотическое регулирование функционирует, потому что человек, как правило, реагирует на стимулы. Он высчитывает свою выгоду и прикидывает, во что это ему обойдётся (то есть затраты). Рынок деликатно маячит на заднем плане и не должен пробиваться в сознание: «Отдельный человек <…> не имеет в виду содействовать общественной пользе и не сознает, насколько он содействует ей <…> Он преследует лишь собственную выгоду, причем в этом случае, как и во многих других, он невидимой рукой направляется к цели, которая совсем и не входила в его намерения; при этом общество не всегда страдает от того, что эта цель не входила в его намерения. Преследуя свои собственные интересы, он часто более действительным образом служит интересам общества, чем тогда, когда сознательно стремится делать это»[17].

Адам Смит описывает, как и все экономисты, своё время. Во второй половине XVIII века, пожалуй, и впрямь существовало нечто вроде свободного рынка. Цены и заработки росли и падали вместе с предложением и спросом. Предприятия были маленькими и достаточно гибкими для того, чтобы быстро перестроить производство. У Смита перед глазами скорее сельская экономика – приблизительно как в зрелом Джеймстауне, с мелкими ремесленниками и торговцами, которые честно соревнуются друг с другом. Но уже тогда он мог наблюдать, что открытость конкуренции быстро оказывается под угрозой. Меньшинству зачастую удаётся сказочно разбогатеть, нечестно меняя систему в свою пользу. Торговцы всегда имеют тенденцию исключать своих конкурентов, чтобы самим получать наибольшую выгоду и взимать «чрезмерную подать с остальных своих сограждан. К предложению об издании какого-либо нового закона или регулирующих правил, относящихся к торговле, которое исходит из этого класса, надо всегда относиться с величайшей осторожностью, его следует принимать только после продолжительного и всестороннего рассмотрения с чрезвычайно тщательным, но и чрезвычайно подозрительным вниманием. Оно ведь исходит из того класса, <…> который обычно заинтересован в том, чтобы вводить общество в заблуждение и даже угнетать его…»[18]. Государство должно следить, чтобы хитроумные ловкачи не провели его, поскольку богатство внезапно оказывается лишь у некоторых в ущерб всей остальной стране.

Судя по всему, Смит мог списать этот пример с образца английской колонии Барбадос, где в 1680 году была проведена проверка. Из 60 000 жителей 39 000 были рабами из Африки и являлись собственностью 175 крупных плантаторов. В Барбадосе есть свободные рынки и притязание на собственность проводится в соответствии с британским правом. Если один плантатор сахарного тростника продаёт землю или рабов другому, он может в любой момент обжаловать в суде исполнение сделки. Суды весьма компетентны в этих делах, ибо 29 из 40 судей острова по своей основной профессии крупные землевладельцы. Как, впрочем, и восемь военных высокого ранга. Хотя на Барбадосе есть свободный рынок, хорошо организованные институции и мягкая зима, тамошнее благосостояние не может сравниться с благосостоянием североамериканцев. Не хватает элемента участия. Если прибыль оседает только у 175 сограждан, остальные не заинтересованы в том, чтобы работать старательно. Стимулы должны быть сформированы так, чтобы они были и у тех, кто это благосостояние создаёт. В противном случае действует зачастую столь же верная, сколь и неправильно толкуемая пословица: «If you feed peanuts, you get monkeys»[19].

Сам собой напрашивается вывод: надо – как в Джеймстауне – привлечь к управлению как можно большую часть населения. Так будет гарантирована забота государства о материальной заинтересованности и о конкуренции. Это точка, в которой демократия и рыночная экономика пересекаются. Действующий рынок, свободный и приносящий благосостояние, может устойчиво существовать только в свободном обществе, институции которого ориентированы на общее благо, а с привилегиями идёт борьба – эти условия соблюдены скорее (но не исключительно) в странах демократии. Адам Смит не хотел заходить так далеко, но и он видел, что для благосостояния страны существенно – держать рынки максимально открытыми и препятствовать доминированию избранных. Чтобы рынки могли функционировать, государство должно при необходимости не только вмешиваться в рынок (как насчёт аграрной реформы на Барбадосе?), но и заботиться, например, о том, чтобы население было хорошо образовано. Хорошее образование обеспечит известное равенство шансов и конкуренцию – не так, как на Барбадосе.

Хорошее образование ведёт не только к более осознанной материальной заинтересованности, но и к росту и лучшему качеству продукции, а это и есть настоящий ключ к благосостоянию народа. Уровень жизни зависит от того, что и сколько производится. Обученный пекарь, который выпекает 200 булочек в час, как правило зарабатывает больше, чем необученная помощница, которая может выпечь только 50. Производительность, определяемая как количество товаров и услуг, которые рабочий производит в час, – решающий регулировочный винт удобной жизни. Чем выше производительность, тем выше стандарт жизни.

Смит видит: наряду со свободным и хорошо отрегулированным рынком, хорошим образованием и открытой конкуренцией – источником высокой производительности и тем самым более высокого благосостояния является прежде всего разделение труда. «Основное правило каждого благоразумного главы семьи состоит в том, чтобы не пытаться изготовлять дома такие предметы, изготовление которых обойдется дороже, чем при покупке их на стороне. Портной не пробует сам шить себе сапоги, а покупает их у сапожника. Сапожник не пробует сам себе шить одежду, а прибегает к услугам портного. <…> Все они находят более выгодным для себя затрачивать весь свой труд в той области, в которой они обладают некоторым преимуществом перед своими соседями, и все необходимое им покупать в обмен на часть продукта, или, что то же самое, на цену части продукта своего труда»[20]. Эффективность повышается, когда каждый ограничивается тем, что умеет лучше всего, когда все приёмы хорошо отработаны – короче: когда не приходится много раздумывать. Где производство эффективное, там производится много, а где много производится – там возникает благосостояние. Итак, организовав общество таким образом, можно воплотить представление Вольтера о земном счастье. К нему в настоящий момент мало что можно добавить, и мы по сей день считаем его действующим представлением о счастье.


Адам Смит многое упустил, поскольку был на удивление чужд современности. Так, он почти не заметил индустриальную революцию, хотя её первый расцвет состоялся у него на глазах. Хотя он видел, что коммерсант в конце концов снимал с аристократа-землевладельца последнюю рубашку (потому что аристократ не вникал в свои же собственные интересы и поддавался на уговоры коммерсанта), но он также верил, что единоличный коммерсант в спорной ситуации всегда превзойдёт акционерное общество. Акционерное общество, по его мнению, не имеет будущего ввиду конфликта интересов между корыстолюбивым менеджментом и в большинстве своём флегматичной массой акционеров. Наёмные директора рассматривают в первую очередь собственные финансовые интересы и лишь во вторую очередь пекутся о благе фирмы. Подобно стае саранчи они сметают то, что некогда построили единоличные предприниматели. В этом Смит не так уж и неправ, и проблема управленческого класса, мало связанного с судьбой предприятия, остаётся до сих пор, но благодаря индустриальной революции возникают всё более крупные фабрики, строительство которых и последующее производство превышает возможности частного предпринимателя и, вопреки всем конфликтам интересов, даёт акционерным компаниям решающее преимущество.

Но даже в отчаянии Смита всё-таки можно найти нечто успокоительное, а именно: человек за последние два столетия капиталистической экономики не стал ни лучше, ни хуже. Те черты, в которых Смит находил нечто общее с саранчой, были одинаково присущи ему и тогда, и сейчас.

То, что описывал Смит, было существенно ближе такому микрокосму, как Джеймстаун, чем современному индустриальному обществу. Его мир был миром мелких коммерсантов на мелких рынках с мелкими покупателями и преимущественно приличными мотивами. Его симпатии на стороне мелкого коммерсанта, лавочника, и он тревожится оттого, что они имели слишком дурную славу. Он описывал Англию как «nation of shopkeepers»[21], не имея в виду ничего плохого. Он мог объяснить принцип функционирования простых рынков, но того невинного мира, каким он когда-то был, к тому моменту, когда вышла в свет книга «Богатство народов», больше не существовало. Может, вечные книги могут быть написаны только теми людьми, которые сами выпали из времени.

Связь, которую Вольтер установил между экономикой и политикой, благодаря Смиту стала конкретной. Он изложил, что должно делать общество для того, чтобы возникло богатство, наступил рай земной. Богатым был тот, кто имел много вещей, а большинство вещей мог произвести свободный рынок. Таким образом, благосостояние – естественный продукт рынка. Смит выявил путь, как скорейшим способом наладить жизнь в просвещённой свободе, преодолев нужду и бедность. На этом пути мы находимся и поныне. Первым соотнес идеи Смита с миром индустриальной революции Давид Рикардо.

Рикардо и первая глобализация

Французская революция столкнула хорошо упорядоченные идеи Просвещения с мрачной реальностью. От этого обеим сторонам стало только хуже. Великолепные, смелые, глубокие идеи, попав в руки практиков, в большинстве своём стали неузнаваемы; их приспособили для фактически или иллюзорно преобладающих особых случаев, упростили для широкой публики и подчинили интересам тех, кто благодаря им пришёл к власти. XIX век, отсчёт которого в целом можно вести с революционного 1789 года, был очень богат на идеи, а поскольку доброе старое время (по крайней мере поначалу во Франции) не могло оказать сопротивления, новое время вторглось в мир с головокружительной быстротой.

Ещё в 1800 году Европа имела больше общего со средневековьем, чем с модерном. Она была куда ближе к 1400 году, чем к 1900. Люди жили преимущественно в деревне, всем обеспечивали себя сами, мало что покупали и то и дело переживали нужду и голод; ими управляли король, аристократия и церковь, а горизонт их жизни не выходил за пределы нескольких ближайших деревень. Офицеры и служащие носили парики с косичкой, а дворянство одевалось как можно пышнее и ярче. Транспорт функционировал соответствующим образом и в большинстве случаев был хуже, чем во времена Римской империи, воловьи и лошадиные повозки громыхали по плохим дорогам, если погода вообще позволяла передвигаться. Ремесленники были организованы в гильдии, а гордые мещане обладали железными привилегиями. Со всем этим было быстро и радикально покончено.

Великая революция была восстанием против привилегий дворянства и духовенства и привела к власти буржуазию. Лишь недолго – с июня 1793 года до свержения Робеспьера – господствовала, к ужасу буржуазии, парижская чернь. Обстоятельства были крайне неупорядоченными: роялисты противостояли республиканцам, город – деревне, католики – антиклерикалам, либералы – привилегированным, французы – всем остальным – и устрашали и завораживали всю Европу. Но испуг продлился недолго, из революции получилась лишь эмансипация буржуазии, которая вырвалась из средневековых устоев, носителями которых были ремесленники и торговцы. О пролетариате тогда не было и речи. Мотором революции был гнев буржуазии на высокие налоги, на незаслуженные привилегии других и на экономический и военный упадок страны. Буржуазия смастерила себе такое государство, какое ей было нужно. Отчётливым знаком этой революции было то, что она пощадила имущество крупной буржуазии. Богатые боялись за свои деньги, которыми они ссудили погибающую монархию, но зато смогли позаботиться о том, чтобы государственная казна была санирована за счёт церкви – путём огосударствления монастырской собственности. Грабить предпочли церковь, но не рантье.

Буржуазия во Французской революции окончательно пришла к власти, как можно понять из многочисленных законоположений того времени. В них вошло много чего не только от Руссо, но и от Вольтера, и Адама Смита. Так, были отменены привилегии не только обычных подозреваемых, но устранены ВСЕ привилегии вообще (по крайней мере в теории – Жозеф Фуше, самый крупный оппортунист времён революции и реставрации, умер самым богатым человеком Франции). Были запрещены и гильдии, и им подобные объединения, которые защищали свои рынки от множества конкурентов. До этого в каждом городе имелся строгий порядок, кому что можно производить и продавать. С этим было покончено, парижские сапожники теперь могли предлагать свой товар в Лионе и наоборот. Обрадовать это могло лишь фабрикантов, которые могли производить много и дёшево. Под запрет объединений подпали и профсоюзы, которые были разрешены во Франции лишь в конце XIX века. Но и от этого выигрывал только промышленник, поскольку он мог сталкивать рабочих лбами, если не было согласованного со всеми единого заработка. С отменой зон, защищённых от свободной конкуренции, которые предлагал старый порядок, возник пролетариат. Ремесленники как наемные рабочие были включены в цепочку видов деятельности, которую сами они не контролировали. Раньше они работали, когда хотели и сколько требовалось, чтобы заработать себе на жизнь. Теперь они стали винтиками в анонимном механизме.

Ситуация, которую описал Адам Смит, теперь начала развиваться, поначалу как затяжной процесс, который затем, однако, необычайно ускорился. Конкретно индустриальная революция поначалу выглядела так: ремесленники из деревень, окружающих город, в какой-то момент между 1750 и 1850 годами начали производить не предмет целиком, а поставляли заказчику лишь части, а тот затем собирал целое. Так, в старые добрые времена швея сидела у себя дома в деревне на кухне, окружённая детьми, и шила платье, которое затем продавалось в город или в замок. Теперь, в эпоху разделения труда, она только вышивала кайму. Раз в неделю являлся кто-нибудь и забирал то, что она произвела. На фабрике другие швеи закрепляли эту кайму на платье. Эти швеи уже продвинулись на один скорбный шажок дальше, чем их коллеги из деревни: у них был твёрдый почасовой режим и они находились под строгим присмотром безжалостной надзирательницы. Они уже не были хозяйками своего распорядка дня и больше не могли одновременно заботиться о своих детях. Под это же иго в обозримом будущем попадут и вышивальщицы, когда этого потребует уплотнение производства.

Индустриальная революция означала не только разделение труда, она означала и непрерывную работу. Швея в деревне работала тогда, когда у неё был заказ и свободное время на его исполнение. Швея на фабрике имела заказ всегда, об этом заботился фабрикант. Он мог – поскольку у него не было простоев и он производил эффективно – предлагать свои товары дешевле, чем деревенская портниха. У последней поэтому не было другого выхода, кроме как работать на фабриканта, поскольку заказов на полный пошив она больше не получала. Либо она кланялась фабриканту, принимая его ритм и его условия, либо должна была искать другую деятельность.

Швея всё чаще сталкивалась не с хозяином или владельцем имения, а лишь с анонимной иерархией. Рабочие подчинялись бригадиру, который отвечал за безупречное производство, чтобы владелец фабрики в Лондоне, Париже, Барселоне или Милане получал прибыль, на которую рассчитывал. Бригадиры сами были лишь частью механизма и получали место как раз за свою беспощадность. Они следили за временем, за производимыми предметами, за порядком и результатом, а больше ни за чем.

Эта бездушная холодность, возможно, и была маркёром эпохи и основанием для бегства в романтику. Если почитать у Чарльза Диккенса, с какой жестокостью воспитывался Дэвид Копперфильд, как били детей и мучили женщин, как корыстолюбие определяло самые тесные и интимнейшие отношения, то становится ясно, почему писатели отчаянно искали добро и благородство во всей тогдашней грязи. «Отверженные» Виктора Гюго, «Жерминаль» Эмиля Золя, «Красное и чёрное» Стендаля или «Отец Горио» Оноре де Бальзака описывают честолюбие, беспощадность и алчность, которые сопутствуют восхождению по социальной лестнице, отмеченному постоянным страхом падения в нищету. Для карьеристов любовь к ближнему и стремление к искусству больше не являются целью существования, это лишь отвлекает их внимание от собственной персоны. Несовершенство мира, насквозь пронизанного экономикой, где любой разговор, любое обязательство, любая симпатия всегда отражается в вопросе о корысти в денежном выражении, является – по крайней мере в литературе, – ровесником индустриальной революции.

Может быть, самую живую картину ужасного состояния на фабриках даёт Золя, хотя пишет он только во второй половине XIX века. В «Жерминале», романе, действие которого помещено в середину XIX века, речь идёт о бедствиях и ярости шахтёров на северо-востоке Франции, в конце концов выливающихся в забастовку. Хотя все догадываются, что это восстание принесёт так же мало проку, как и все предыдущие, но рабочие просто больше не выдерживают постоянного сокращения заработной платы, потому что им и впрямь не хватает на жизнь. Когда забастовка начинает рушиться, герой романа Этьен Лантье, затеявший этот мятеж, вынужден поддержать моральный дух пламенной речью, в которой он описывает положение рабочих. Бедность и голод на протяжении жизни целых поколений он противопоставляет «толстобрюхим членам Правления, напичканным деньгами, со всей этой сворой акционеров, которые, как девки на содержании, более ста лет бездельничают, услаждая свою плоть <…> целое поколение мужчин, от отца к сыну, издыхает на дне шахты для того, чтобы министры получали взятки, а знатные господа и буржуа задавали пиры и жирели в тепле и холе! [Лантье] изучил болезни шахтеров <…> малокровие, золотуха, чахотка, астма, от которой люди задыхаются, ревматизм, приводящий к параличу. Несчастные служат пищей машинам, их скучивают, как скот, в поселках, большие компании постепенно поглощают их, обращают в рабство <…> миллионы рук – и все ради прибылей какой-нибудь тысячи тунеядцев. Но шахтер уже перестал быть невеждой, скотиной, раздавленной в недрах земли. В глубине шахт растет армия граждан, богатая жатва, которая в один прекрасный день пробьется на поверхность. <…> Труд потребует отчета у капитала, этого безликого, неведомого божества, восседающего где-то в тайниках своего святилища и пьющего кровь бедняков, за счёт которых он существует! Они туда пойдут и осветят его лицо заревом пожаров, потопят в крови это гнусное существо, этого чудовищного идола, пожирающего человеческую плоть!»[22]. И так далее. Обвинительный текст Золя имеет объём в 600 волнующих страниц, и не надо быть экономистом, чтобы относительно быстро понять, что имеется в виду.

Буржуазия не печётся о множестве людей, потерпевших поражение в этой борьбе за богатство, и почитает в качестве ориентира Вольтера. Таким образом она может богатеть, не испытывая мук совести. Литература и экономика – каждая на свой лад – являются попыткой описания и понимания мира. Иногда они очень выигрывают друг от друга, если пребывают в одной и той же реальности, если литература одалживает у экономики чувство реальности, а экономика берёт у поэтов чувство возможного. Но в большинстве случаев они непригодны для широкой публики, если погружаются каждая в свой собственный мир и ссылаются только на самих себя.

Идеи экономистов – всегда часть более широкой интеллектуальной конституции времени. Экономика никогда не формулирует свои теории изолированно, ибо она есть попытка выявить у всего происходящего в мире смысл и взаимосвязь. Поэтому литература и экономика часто берут одни и те же феномены в качестве исходного пункта. В современности это всегда трудно распознать, но потом, когда становится уже ясно, кто написал хорошую экономическую работу или книгу на все времена, слышишь в них созвучие. Так и в раннем XIX веке литература и экономика имеют одни и те же темы. Речь идёт о насыщении общества законами рынка, которые одного ввергают в бедность, а другому приносят феноменальное богатство. Поначалу они констатируют (Рикардо и Мальтус как «классические экономисты», Стендаль и Бальзак как писатели), что это, пожалуй, естественный ход вещей. Но с середины XIX века появляется убеждение, что обстоятельства жизни больше не могут оставаться такими (Диккенс, Гейне и Золя от литературы, Милль и позднее Маршалл – от экономистов). Позднее об этом ещё пойдёт речь.


Итак, кем был Диккенс для литературы, тем Давид Рикардо был для экономики. Оба описывают нищету индустриальной революции. Рикардо умер ещё в 1823 году, задолго до того, как начали задумываться о социализме и распределении, и это заметно по его экономическим теориям. Он был сыном биржевого игрока, переехавшего из Голландии в Англию, и поначалу обучался у своего отца, но потом был отвергнут семьей из-за того, что хотел жениться не на той женщине. Мать никогда больше с ним не разговаривала, но у отца для этого было гораздо меньше возможностей, поскольку сын тоже стал маклером, а на бирже все разговаривают со всеми, как с удивлением обнаружил ещё Вольтер. Да к тому же ещё Рикардо в короткое время перещеголял своего отца и приобрёл авторитет и богатство. Знаменитыми стали его сделки на исход войны против Наполеона, в которых Рикардо дёшево скупал английские государственные займы, когда мир был ещё ослеплён маленьким корсиканцем.

Однажды на летнем отдыхе, пользуясь благами своего внушительного состояния, Рикардо прочитал «Богатство народов». Книга произвела на него сильное впечатление, и он начал самостоятельно размышлять об экономике. По счастью, он уже сколотил себе состояние, ибо кто знает, не стало ли бы этому помехой отвращение Смита к акционерным обществам и крупной промышленности. По крайней мере он стал не только очень влиятельным теоретиком экономики, но сделал заметную политическую карьеру, в ходе которой стал видным членом парламента. И он написал книгу «Начала политической экономии и налогового обложения», в которой описывал экономику с точки зрения торговца и владельца фабрики. Он расширил, систематизировал и довёл до логического конца то, чему Адам Смит в своей толстой книге установил границы. Он приспособил учение о создании богатства к условиям индустриальной революции. XIX век наблюдал огромное увеличение производства и производительности, а у четверти населения, которая имела счастье причислять себя к буржуазии, ещё и фантастическое улучшение качества жизни, которое, конечно, имело мало общего с праздностью и douceur (приятностью) мира Вольтера. Благосостояние этой четверти выросло так сильно, что зажиточный буржуа в 1860 году располагал такими удобствами, о которых ещё два поколения назад обезглавленный впоследствии французский король не мог и мечтать. Это развитие индустрии, её неудержимая глобализация и печальный жребий рабочих разыгрывались на глазах Рикардо.

Его темой была торговля, и в качестве отправной точки можно считать то, что Смит сказал о разделении труда. Рикардо придумал понятие сравнительных преимуществ, под которым он понимал то, что мир устроен лучше всего, если каждый делает то, что он умеет делать лучше всех. Англия могла бы сама производить вино (кислое) и сукно, но, пожалуй, будет лучше, если она приостановит виноделие, зато будет ткать больше сукна, которое сможет затем обменивать у своего давнего союзника Португалии на вино (сладкое). Если бы португальцы могли производить и то и другое дешевле – за счёт более низкой зарплаты, – то разница в качестве сукна была бы не так велика, как в случае с вином. И Рикардо подсчитал (c помощью некоторых нестандартных допущений, как, например, отсутствие транспортных расходов), что как португальцам, так и англичанам было бы лучше, если бы каждый из них ограничился производством того, что он может производить дешевле всех своих торговых партнёров. На примере английского вина каждому сразу становилось ясно, что протекционизм неразумен. С тех пор все экономисты – убеждённые сторонники свободной торговли.

Адам Смит описал мир, гармонизированный экономикой, в котором всем становится со временем всё лучше и лучше. Но Рикардо достаточно было выглянуть в окно, чтобы убедиться, что благосостояние наступило далеко не у всех и что о гармонии не может быть и речи. Он видел не только борьбу рабочих за обычное выживание, но и борьбу за распределение внутри класса имущих. Владельцы земли подобно саранче тянули соки из предпринимателей, требуя с них всё более высокую арендную плату за землю. Из-за этого дорожал хлеб, и предпринимателям приходилось платить всё более высокие зарплаты, чтобы их рабочие просто могли выжить. Не ударив палец о палец землевладельцы становились всё богаче за счёт предпринимателей, вынужденных крутиться. Как и плантаторы сахарного тростника с Барбадоса, землевладельцы стремились к политической ренте (Rent-seeking), манипулируя социальным порядком так, чтобы богатеть, не создавая нового богатства. В этом они были ничем не лучше средневековых гильдий, которые искусственно поддерживали высокие цены путём ограничения доступа к товарам и удобно устраивались за счёт общества.

Рикардо описывает экономику вообще как арену борьбы, на которой, однако, снова и снова само собой устанавливается оптимальное равновесие. Слишком высокие или слишком низкие цены корректируются тем же рыночным механизмом, как и избыточное или недостаточное предложение. Решающий фактор для установления равновесия – предложение товаров. Для теории Рикардо важно, что избыточного предложения не может быть никогда. Томас Мальтус (1766–1834), его друг и сам оригинально мыслящий экономист, аргументировал, что при убывающей покупательной способности и убывающей численности населения может возникнуть избыток предложения. Нам, сегодняшним, эта мысль совсем не чужда, но Рикардо считал её чистым идиотизмом. По мнению Рикардо, если предприниматель производит товары, то он хочет их сбыть. Он будет понижать цену до тех пор, пока не найдёт покупателя. Никто не производит товары про запас, это было бы разорительно. Поэтому закон, названный именем Жан-Батиста Сэя (1767–1832), гласит, что спрос определяется предложением. Что бы ни было произведено, оно найдёт покупателя путём уменьшения цены. Нет производства без рынка. Всё остальное означало бы недооценку давления, под которым находятся производители: их капитал (за который они вынуждены платить проценты) не может пролёживать на складе без дела.

Механизм, по которому цены должны падать до тех пор, пока на товар не найдётся покупатель, является также обоснованием железного закона, который полвека спустя Фердинанд Лассаль приписал Рикардо. По этому закону зарплаты должны падать до тех пор, пока рабочая сила не подешевеет до уровня, который обеспечит лишь чистое выживание рабочего. Если она станет ниже, рабочий умрёт от голода, и его рабочая сила пропадёт. Если она станет выше, то легко найдётся безработный, согласный работать за более низкую зарплату. И хотя Рикардо говорил в своих «Началах» о том, что зарплата зависит не только от прожиточного минимума, но и от общих условий жизни и что в гуманном обществе зарплата не может быть ниже прожиточного минимума, это дополнение охотно оставляют без внимания – и не только Лассаль; в печальной первой половине XIX века это дополнение не играло никакой роли.

Конец ознакомительного фрагмента.