Вы здесь

Мир, которого не стало. Книга первая. В КРУГУ СЕМЬИ, В ШАТРАХ ТОРЫ (Бен-Цион Динур)

Книга первая

В КРУГУ СЕМЬИ, В ШАТРАХ ТОРЫ

Глава 1. Первые воспоминания

Наш дом – с голубыми ставнями. Я стою у ворот, больших деревянных ворот. Они закрыты на длинный деревянный засов. В воротах – маленькая калитка, она сломана, болтается на петле и скрипит. Я поднимаю голову и вижу ставни – голубые ставни нашего дома. Не знаю, почему у меня вдруг становится так радостно на душе. Как будто бы я никогда раньше не замечал, что наши ставни голубого цвета. Стены дома – ярко-оранжевые. Наверное, наш дом только что покрасили заново? Вот крыша – она тоже темно-голубая. Я удивлен и долго разглядываю цвета, в которые покрашен дом. Это мое первое воспоминание.

Я шагаю по деревянной мостовой. Она ведет от дома к воротам. Я не знаю, почему я не тороплюсь, а шагаю еле-еле, это для меня неестественно, меня что-то обременяет, мне это тяжело, и поэтому я шагаю медленно-медленно, и это все тянется и тянется.

Я вспоминаю как будто сквозь туман – и вот я уже не на улице, а в синагоге. Дедушка Авраам стоит возле арон кодеша{2}, нового, великолепного, как будто сделанного из сверкающего золота. Дед сутулый, с круглым лицом и белой бородой. Я стою возле него на скамейке и смотрю внутрь арон кодеша, заглядывая в дверцу. Между дверцей и стенкой я вижу маленькую полочку, на которой стоит маленькая бутылка, синяя-пресиняя. Это второе воспоминание.

Вот – наш большой двор. Он полон народу от края до края. Слева от ворот стоит деревянный дом, служащий гостиницей. Его крыша покрывает не только само здание, но тянется до склада, образуя коридор. Крыша опирается на три толстых деревянных столба, покрытых множеством трещин.

Я не слежу за толпой. Я стараюсь заглянуть в трещины столбов, а там – темнота и пыль. Никто не обращает на меня внимания, никто за мной не надзирает, и я бегаю от столба к столбу. А толпа все растет. Это день похорон деда, воскресенье, 19 хешвана 5648 (1887) года. Это мое третье воспоминание.

Передо мной встает образ этого дома. Дома моего прадеда, деда отца, ребе Авраама Мадиевского. В его доме жил дядя Кальман и его семья. За домом – ступеньки, по ним надо подняться и по деревянному коридору пройти в дом. После чего идти направо, по второму коридору, представляющему собой часть дома. Из коридора снова свернуть направо – в основную часть дома. В ней четыре комнаты. Первая комната – большая – это столовая дяди Кальмана, тети Тамары и их дочки Шейны-Рохл. Дядя Кальман – старший сын прадеда, дядя отца. После смерти деда он выполнял функции казенного раввина{3} нашего города. Но на самом деле был лишь заместителем казенного раввина. Казенным раввином был его младший брат, р. Муся (р. Элиэзер-Моше) Мадиевский, который был одновременно духовным{4} и казенным раввином, как и дед.

Слева – спальня дяди и тети. Дальше – еще одна комната, дедушкина. После его смерти там никто не жил, и она служила комнатой для гостей. Стены в этой комнате были покрыты яркими обоями. Вдоль стен – книжные шкафы, а между ними – большие часы с тяжелыми гирями в специальном шкафчике – «часовом шкафчике», который был закрыт и открывался только если надо было «подтянуть» гири. Я помню, что этот шкафчик закрыли из-за меня: я любил залезать в него и играть с гирями и как-то раз чуть не сбросил его со стены. На стене висели две картины – портрет Моше Монтефиоре{5} и портрет деда с медалью на груди. Занавески в комнате были кружевные, нежно-апельсинового цвета.

Дальше находилась спальня бабушки и дедушки. Вход туда был строго запрещен. В библиотеку тоже было запрещено входить, но не так строго.

Во второй части дома – три комнаты: большая кухня с деревянным полом и две маленькие комнаты без пола. Каждую неделю перед субботой их мажут цветной глиной. В этих маленьких комнатах мы и живем. Возле входа в кухню всегда стоят ряды кувшинов, полных простокваши и сметаны. Я прославился тем, что каждый раз, входя в кухню, задевал один из кувшинов и разбивал его. Может быть, потому, что меня всегда предупреждали этого не делать, и я старался быть осторожным?

Результатом этой предосторожности всегда был разбитый кувшин… И его надо было скрыть от бабушки Бейлы. В старости она ослепла, была педантична и гневлива. Но от нее всегда можно было спрятаться. Напротив наших окон стоял высокий дощатый забор. Каждая доска сверху имела вид треугольника. Между нашим домом и забором росло два дерева. Как только в «малом доме» слышался бабушкин голос, я выпрыгивал из окна и распластывался под деревом. Это место было самым любимым у меня и у всех детей – многочисленных правнуков прадедушки.

После смерти деда отношения между жителями «большого дома» и нами не были абсолютно гладкими. Дядя Кальман, чье лицо было гневным и серьезным, а взгляд наводил страх, был в сущности добрым человеком. Тетя Тамара, из семьи кременчугских Хазановых, тоже была доброй и тонкой натурой и страдала от придирчивости дяди. В один прекрасный день она исчезла. Как сквозь туман я вспоминаю: она будто бы выпрыгнула из окна и вернулась через два-три года. Рассказывали, что она заболела душевной болезнью, лежала в больнице и вернулась, когда выздоровела.

Дочь дяди и тети, напротив, была очень злая, и проявлялось это в том, что она щипалась. Перед входом в дом, в деревянном коридоре, стояла бочка с водой, и одним из самых больших моих удовольствий было залезть на стул, нагнуться над краем бочки, наклонить голову, уставиться в воду, смотреть на свое отражение и строить разные гримасы. Но это удовольствие дорого мне стоило: Шейна-Рохл следила за мной, и когда видела, что я погрузился в эту игру, внезапно щипала меня, стараясь изо всех сил, чтобы щипок оставил след.

Как уже было сказано, отношения между двумя частями дома не были гармоничными. Это было связано с историей семьи моего отца.

Его отец, р. Цви-Яаков Динабург, уроженец Нежина, умер 28 лет от роду, в 5622 (1862) году. Семья была знаменита своими учеными и раввинами. Его дед, р. Хаим-Йехуда Лейб, был раввином в городе Ромны Полтавской губернии, а после его смерти этот пост унаследовал его сын Шнеур-Залман. Долгие годы он был раввином, а умер в городе Гадяче Полтавской губернии. Его могила была рядом с могилой р. Шнеура-Залмана из Ляд{6}.

В доме моего дяди, брата отца, р. Лейба, я видел «родословное дерево» нашей семьи, доходящее до XVII века, и в нем были обозначены 12 поколений. Дед был человеком небывалых достоинств, но, по-видимому, обладал нелегким характером. О нем рассказывали, что он был вспыльчив. У него была большая и очень хорошая библиотека. После него осталось много рукописей, среди которых я нашел сочинение по математике и рукопись под названием «То, что я нашел в книгах о том человеке и обо всем, что к нему относится», в которой он собрал все, что писали в раввинистической литературе о жизни Иисуса. Его работы полны примечаний – он вносил постоянно изменения в редакции своих сочинений. Он советовался с ребе Менахемом-Мендлом из Любавичей{7} (которого еще называли «Цемах Цедек»{8}) и с его сыном, ребе Борухом-Шоломом{9} из Лужан. С последним он активно переписывался и был, по-видимому, очень дружен.

В годы Первой мировой войны мой дядя передал все письма (среди них и письма Элиэзера-Цви Цвейфеля{10}) в архив Еврейского историко-этнографического общества{11} в Петербурге. Как уже было сказано, мой дед умер в 5622 (1862) году. Он был раввином в городе Хороле{12}. После него осталось четверо сирот: трое сыновей (мой отец, благословенна его память, был средним) и старшая дочь. Кроме того, он оставил, по-видимому, неплохое состояние: большой дом и большую библиотеку. Детей разделили между родственниками, там они и воспитывались. Отец мой воспитывался в доме своего деда с материнской стороны, ребе Авраама Мадиевского. Дедушкины книги поделила между собой младшая родня Авраама Мадиевского – р. Шнеур-Залман Гельфанд, раввин из города Зенькова Полтавской губернии, и р. Пинхас Островский из Ромен, хасид, ученый и просветитель, который не хотел становиться раввином. Каждый раз, когда я навещал родственников и видел там книги, в которых узнавал почерк моего прадеда, меня посещало странное чувство, что эти книги на самом деле принадлежат мне… Не раз я пытался заявлять об этом и просить, чтобы мне вернули хотя бы несколько книг. Книг были тысячи, а у нас в доме и у брата моего отца было только несколько сотен дедовских книг.

Прадед, ребе Авраам, оставил, согласно преданиям, завещание, по которому дом и двор, в котором он жил, должны были по частям перейти под наше управление в качестве компенсации за имущество отца моего отца, которое перешло к нему. Но это завещание не было опубликовано. Мама утверждала, что дядя Кальман и другие утаили его под предлогом, что оно не было подписано, несмотря на то, что дед, ребе Авраам, открыто выразил свою волю перед мамой, папой и всей семьей. Он сказал: «Их часть дома да не будет урезана». Это не нашло своего выражения: папа запрещал нам говорить об этой истории. Но отношения на этом фоне долгое время оставались напряженными.

Мой родной город-Хорал, и жизнь прадеда была связана с этими местами: отец его зятя, р. Моше из Гадяча, были родстве с семьей р. Шнеура-Залмана из Ляд. Я слышал, что он также был компаньоном по коммерческим делам р. Бера (Шнеерсона){13}, Среднего адмора{14}. Отец его был из Жлобина, находившегося по соседству с Бобруйском, но в дни бегства от наполеоновской армии семья переехала в Полтавскую губернию. Перед тем как получить пост раввина в Хорале, ребе Авраам Мадиевский был раввином в Полтаве. Все были удивлены тем, что он оставил большой город (Полтава была губернским городом) ради поста раввина в небольшом областном городишке. Я уверен, что этот поступок был связан с общественной деятельностью моего прадеда.

Ребе Авраам был хасидом любавичского ребе Мендла («Цемах Цедека»), а потом его сына Махараша (ребе Шмуэля){15}, но при этом был просветителем и выделялся своими лингвистическими познаниями. Он прекрасно знал русский и немецкий, в его доме постоянно выписывали газеты и журналы на иврите «ха-Магид»{16}, «ха-Мелиц»{17} и «ха-Цфира»{18}. В 40-е и в начале 50-х годов он служил «ученым евреем»{19} при генерал-губернаторе Кокошкине{20} в Харькове и имел большое влияние на власти. В те дни, утверждала молва, в Полтавской, Харьковской и Черниговской губерниях 19 кислева{21} было почти официальным праздником; под влиянием ребе Авраама Мадиевского все еврейские магазины в этот день были закрыты. В 1861 г. он стал членом раввинского совета. Его личный секретарь, ребе Исраэль-Исер Ланде{22} из Полтавы, был хасидом. Этот секретарь оставил веру отцов, после чего передал множество бумаг деда властям. Говорили, что по его вине ребе Авраам вынужден был оставить Полтаву и «удалиться от власти». Рассказывали также, что этот Исраэль-Исер Ланде даже после отступничества строго соблюдал 19 кислева как праздник… Потом он вообще вернулся к вере отцов, свои книги завещал Национальной библиотеке, а его дочь выполнила волю отца. От имени «еврейской веры» Ланде выступал против политического сионизма и поддерживал тесные связи с организацией «ха-Лишка ха-Шхора» в Ковне, основанной Яаковом Липшицем. В нашем доме хранилось несколько интересных юношеских сочинений Исраэля-Исера Ланде.

Город Хорал был маленьким городом. Согласно переписи 1897 года, в нем было 8000 жителей, четверть из них – евреи. Но в дедушкины времена евреев было меньше. Я помню, как число евреев в нашем городе возросло из-за увеличения сельскохозяйственного экспорта, так как сюда переехали люди, которые координировали экспорт сельскохозяйственной продукции в регионе – зерна, яиц и кур. Было много евреев, которым давали прозвища по названию продукции, которую они импортировали: «куриный», «яичный» и т. п. Немало было евреев, державших питейные дома. Когда мой дед поселился в Хорале, в городе жило около 200–250 семей. Прадед ребе Авраам был, по-видимому, сам довольно состоятельным человеком, так как содержал дома даяна{23} для вынесения галахических решений{24}. Сыновья его были людьми зажиточными, а зятья – либо раввинами, либо предпринимателями, купцами и управляющими.

Мой дядя, ребе Пинхас Островский из Рамен (он и его жена были убиты во время погрома 1905 года), был управляющим знаменитого князя Мещерского{25}. Мой дядя, р. Йосеф-Хаим Мадиевский, был купцом и казенным раввином в городе Гадяче Полтавской губернии. Младший сын р. Элиэзер-Моше Мадиевский унаследовал место своего отца, он был раввином в Хорале, а также казенным раввином, богатым купцом, набожным, властным и просвещенным человеком.

Хорал был типичным украинским уездным центром. В центре города были магазины, большинство из которых принадлежали евреям. Большинство еврейских домов также стояло вблизи центра города. В городе жили украинцы и русские. И мы, после того как вынуждены были покинуть дом деда, переехали из центра в один из домов на окраине.

Город Хорал стоит на двух реках. Одна называется Хорал и протекает в трех километрах от города. Вторая – Голубиха, относительно широкая, и через нее перекинут большой деревянный мост. Воду для питья жители города обычно черпали из источника (по-украински «крыница»). Я рассказываю об этом, так как две речки и источник часто были проблемой в составлении бракоразводных документов. Как известно, в разводном письме надо написать: «город, который находится на такой-то реке», и указать название водоема, который снабжает жителей города водой. Хасидские раввины избегали давать разводное письмо в Хорале, чтобы оно не было признано негодным, так как река Хорал была очень далеко от города. Однако один раз, когда через город провозили государственного преступника по этапу на каторгу в Сибирь, а за ним приехала его жена и попросила развода, раввин и судья (мой дядя Элиэзер-Моше и ребе Шмуэль Гурарье) решили, что в этом случае они должны дать разводное письмо, и я участвовал в раввинском суде, который должен был вынести постановление о разводном письме и его форме. То был единственный случай в моей жизни, когда я использовал свои полномочия раввина, имеющего право выносить галахические постановления. Это было летом 5662 (1902) года.

Община Хорала была, как уже говорилось, небольшой и относительно молодой. Я думаю, она образовалась в начале XIX века, не раньше. Но в хорольском округе и области были более старые общины. Каждое лето отец вместе с резником{26}, ребе Моше Каштаном, ездил по области собирать деньги из кружек Меира-чудотворца{27} колеля{28} Хабада{29}, а также деньги на содержание раввина{30}. Отец, который знал о том, что я с детства интересовался историей, в мельчайших подробностях рассказывал мне о кладбище в местечке Драбова, о древних надгробьях времен Хмельницкого и более ранних эпох. В этом местечке, рассказывал отец, община существует уже 250, а то и 300 лет. Каждый раз, что он туда попадал, он был удручен видом древних надгробий и сожалел, что они разрушены или разрушаются.

Наша община не выделялась ни учеными, ни просветителями. Как я уже упоминал, город был центром сельскохозяйственного импорта. Большинство еврейского населения до 80-х годов было перемешано с христианским. Нередким явлением была перемена веры.

Я помню, недалеко от нашего города была деревня Вишняки и возле местной церкви были могилы двух известных евреев, которые в старости переменили веру; один из них был зять раввина ребе Озера из Миргорода, известного в свое время раввина и хасида, который умер на месяц раньше моего деда ребе Авраама. Говорили, что он крестился, когда был глубоким стариком, за 70 лет.

Кроме нашей разветвленной семьи, к которой принадлежали семьи Мадиевских, Островских, Баткиных, Динабургов и Голдиновых, в городе насчитывалось еще несколько важных семейств. Об этих людях рассказывали много забавных историй. Я помню историю о старой женщине, которая, прежде чем покинуть этот мир, захотела исповедаться в грехах. Для этого она пригласила домой раввина и всех глав общины и объявила, что хочет признаться в дурных поступках перед лицом общества и общины. И сделала так: при всех собравшихся обратилась к своей подруге, уважаемой женщине, матери одного из наиболее видных семейств, и сказала ей: «Ты помнишь, когда мы были молодыми, мы проходили через Вишняки, и там был тот священник, который умел соблазнять души в христианскую веру? Он был очень красив и пригласил нас переночевать в его доме. Ты помнишь? Я не согласилась, а вот ты – согласилась!» Нечто подобное она сказала и одному уважаемому горожанину: «Ребе Элиэзер, ты помнишь, как когда-то, много лет назад, у тебя жил коммивояжер, а потом он заболел и умер. А потом пришли его наследники и сказали, что у него большой капитал, помнишь? Ты клялся, что у него не было наличных денег и что ты их не трогал; и тебя оставили в покое! Помнишь? А потом ты построил себе особняк!» Так она ходила, перечисляла грехи городских жителей, рассказывала об их «прежней жизни» и раскрывала их «преступления»…

Городской раввин обладал большим авторитетом. Тем не менее имелась довольно большая прослойка людей, чьи взгляды были неудобными для неограниченной власти городского раввина, тем более, что он был казенным раввином и богатым торговцем. Однако сравнительно долгое время оппозиционеры не имели никакого влияния.

Все горожане принадлежали к хабадской ветви хасидизма. 19 кислева и 10 кислева{31} отмечались праздники, вполне способные посоперничать с Пуримом{32} и Симхат Торой{33}. Противников хасидизма в городе почти не было. Как исключение, во времена моего детства был один меламед{34}, ребе Лейб Хадвин, которого называли «желтый меламед»; он был миснагедом{35} и осмеливался подтрунивать над хасидами и праздником 19 кислева. Как-то раз он был за это жестоко наказан – так, что история даже дошла до суда.

Дело было так: в начале 1890-х, по-моему, в 5652 (1891) году, 19 кислева, будучи в приподнятом настроении, меламед околачивался среди хасидов, отпускал шуточки в адрес ребе и потешался над праздником, который празднуют в честь освобождения Старого ребе. Воспитанники хасидской школы поймали его, сорвали с него одежду меламеда, спустили ему штаны и так отлупили его селедками, что он заболел. Меламед подал на них в суд и требовал компенсации. Суд обязал виновных выплатить ему 175 рублей – этой суммы ему хватило на то, чтобы выдать замуж трех дочерей, как раз достигших брачного возраста. С тех пор городские хасиды старались не пускать миснагдим на празднование 19 кислева. Про этот суд даже писали газеты (по-моему, газета «Восход»{36}). С тех пор ребе Лейба-меламеда – Лейба Хадвина – называли не «желтый меламед», а «битый меламед».

Не помню, чтобы во времена моего детства в нашей общине было изобилие религиозных и культурных общественных организаций. Была одна синагога, а потом построили новую синагогу; еще была «богадельня»: приют для бродяг и нищих – дом, состоящий из трех маленьких комнатушек. Он стоял во дворе возле старой синагоги, которая когда-то, как мне рассказывали, принадлежала моему деду, а потом родственники продали ее общине. В том же дворе была «бойня для птицы».

Глава 2. Дом и семья

Я был вторым по счету сыном в семье. Со старшим братом у нас была разница в возрасте полтора года, с младшим – два года и два месяца.

Отец, как я уже рассказывал, воспитывался в доме деда. Он рос сиротой, его мать вышла замуж за другого человека. По натуре отец был молчалив, раздражителен и скрытен. Человеком он был обидчивым, но безобидным. Он старался казаться простодушным, свою подлинную сущность скрывая даже от самых близких.

Вот некоторые характерные для него черты. Обычно вечером сразу после ужина он ложился отдохнуть и спал примерно с восьми до десяти или с семи до девяти. Потом, когда мы уже все спали, он вставал, зажигал маленькую керосинку и садился за книги часов на шесть, до трех часов ночи, а иногда до пяти, а потом ложился спать еще на два часа. Как правило, он спал час или два после полудня, два часа после ужина и два часа ранним утром.

Книги, которые он изучал, были всегда одни и те же. Прежде всего: «Мидраш Раба»{37} и «Ялкут Шимони»{38}. Затем хасидские книги: «Толдот Яаков Йосеф»{39} и книги Старого ребе – «Тания»{40} и «Ликутей Тора»{41}. Из книг Среднего ребе: «Биурей Зохар»{42} и «Кунтрес ха-хитпаалут»{43} с разъяснениями ребе Гилеля{44} из Парича{45}, которую он знал наизусть, вдоль и поперек. Каждый день он учил мишнайот без комментариев и лишь иногда изучал «Тиферет Исраэль»{46}. Он учил также и Талмуд{47}. У него был маленький Талмуд, в котором были только комментарии Раши{48}. Ночью ОН ПОСТОЯННО читал книгу «Зохар»{49}.

Он стремился ни о ком не говорить плохо. Более того, он упоминал о других людях лишь хорошее. Он испытывал неловкость, говоря в единственном числе про человека, с которым он на Вы. Поэтому он почти всегда использовал форму множественного числа, особенно если говорил про знатока Талмуда («они сказали»).

Помнится, как-то раз он пришел домой и сказал матери: мне сегодня было неловко оттого, что ты берешь молоко у неевреев. Мать удивилась и спросила:

– Откуда об этом узнали?

– Я рассказал.

– Почему ты решил рассказать об этом при всех? – поразилась мать.

– Просто в бейт-мидраше{50} стали срамить Давида-учителя за то, что он берет молоко у гаев. Я встал и сказал: «Что вы от него хотите? Мы тоже у них молоко берем!»

Мама не отличалась излишней приверженностью к хасидизму. К тому же она скептически относилась к образу жизни отца, который «ложится спать, когда все встают, и просыпается, когда все давно спят». И многие другие жизненные принципы отца она считала неправильными.

Отец был гораздо более сведущ в Торе, нежели мне казалось. Он почти никогда не проверял мои знания, но после того как я сдал экзамен на раввина, он счел своим долгом задать мне несколько вопросов: похвалы моих экзаменаторов показались ему преувеличенными. И должен сказать, что его экзамен дался мне гораздо тяжелее, чем все экзамены, которые я когда-либо сдавал до этого. Однако он велел мне, чтобы я никому не рассказывал про то испытание, которому он меня подверг.

Мать была родом из Кременчуга. Ее отец, ребе Зеев-Вольф Эскинбайн, был известен в Кременчуге как ребе Велвл из Парича. Он преподавал Гемару{51} старшим детям, сыновьям уважаемых и богатых людей, и был близким другом ребе Зеева Членова (отца д-ра Йехиэля Членова{52}), который тоже был хасидом Хабада. Они жили в одном дворе.

В том дворе в 70-е годы жила целая когорта русских революционеров. Не знаю, как так вышло, но мать в юные годы прониклась духом молодых революционеров и потом рассказывала нам множество историй об этой компании, о причинах их ареста и об их самоотверженности. Мать была очень умной женщиной, замечательно умела рассказывать, и ее рассказы поражали наше детское воображение. Мы считали ее самой умной женщиной в городе. В дни революции 1905 года говорили, что если бы Наоми была чуть помоложе, она бы сама пошла на баррикады, и если революция будет продолжаться, то не исключено, что она туда и в самом деле пойдет.

Мать обладала бунтарской натурой и не признавала свойственного отцу жертвенного отношения к несправедливости; она испытывала сложные чувства к родственникам отца, которые были богатыми и знатными, и считала, что их моральный облик не без изъяна.

Это напряжение, носившее характер более скрытый, нежели открытый, сильно влияло на нашу жизнь и на атмосферу в доме. Родственники считали своим долгом опекать детей, стремясь, чтобы каждый из нас стал незаурядной личностью. Особенно доставалось мне. Они говорили, что такова-де воля прадеда, ребе Авраама Мадиевского. Рассказывали, что примерно за неделю-две до его смерти у одного из его внуков была свадьба. Ребе велел позвать на свадьбу всю семью. Пришли сыновья и дочери, женихи и невесты, внуки и внучки, правнучки и правнуки. Их было больше, чем сыновей Израиля, пришедших в Египет. За праздничным столом прадед посадил меня к себе на колени, и я сидел на его коленях в течение всей трапезы. Родные даже начали ревновать. Тогда прадед поднялся посреди большого свадебного шатра, где собрались все члены семьи и жители города, постучал по столу и сказал: «Я специально держу Бен-Циана на коленях; я убежден, что он станет гордостью нашей семьи, попомните мое слово; вы несете ответственность за него, и я возлагаю на вас обязанность всегда заботиться о нем».

Я рассказываю об этом, потому что это завещание создало мне в жизни много сложностей.

Сложность первая и самая серьезная: все родственники не просто считали себя вправе следить за мной, а даже как бы чувствовали себя обязанными. Каждый считал своим долгом давать мне советы, высказывать мнение о моем воспитании, читать мораль и попросту руководить мной. Этим занимались все мои родичи без исключения: и молодые, и старые… Я пытался протестовать. Но когда кто-нибудь из «воспитателей» обнаруживал во мне признаки неповиновения, он лишь удивлялся и говорил: «Что за писк и визг? Я лишь исполняю волю прадеда, ребе Авраама!»

Эта семейная опека больнее всего задевала мою мать. Она обижалась на каждый совет, на каждое вмешательство, даже в тех случаях, когда эти советы бывали довольно разумными, а вмешательство служило для моего же блага. Но чаще всего ее обида была обоснованной.

Наше материальное положение было не на высоте, если сравнивать с финансовым состоянием всего семейства. Вся семья становилась богаче, а наш дом беднел день ото дня. Мой дядя был единственным человеком в городе, у которого был дом в два этажа. Это был самый высокий и красивый дом во всем городе; при нем имелся большой двор и сад. Правда, верхний этаж здания не был отделан изнутри и служил мне местом для игры с дядиными детьми. Возле дома был большой двор, а во дворе сад. У дяди была самая большая в городе платяная лавка. Другие мои родственники тоже были состоятельными людьми: один был совладельцем маслобойни, другой работал в банке, третий – на большой мельнице, у четвертого было свое предприятие. Короче, были зажиточными людьми и жили небедно, что являло собой полную противоположность нашему образу жизни.

Отец долгое время работал агентом у своего старшего брата, который жил в Москве и занимался поставками промышленных товаров из Москвы на Украину. Но отец имел обыкновение продавать лавочникам товары в кредит, а мало кто из них возвращал кредиты. У нас дома хранились немые свидетели торговых «успехов» отца: неоплаченные векселя на имя крупнейших городских торговцев. Отец, который из принципа не желал идти к судье-гою, хранил коллекцию из этих векселей; если ему улыбалась удача, то должник «закрывал» долг, выплачивая ему 20–30 процентов своего долга, чтобы отец мог частично погасить долг своему брату. У него еще была лавка, в которой торговала обычно мама. После выселения евреев из Москвы в 1891 году{53} мой дядя был вынужден покинуть Москву, и этот источник дохода прекратил свое существование. Лавка принадлежала христианину, и тот отдал ее в аренду другому еврею, который заплатил большую цену. В лавке был широкий ассортимент, и, чтобы сделать предприятие более надежным, отец разделил ее на две части, но доход, который приносили совокупно обе части, был меньше, чем доход от одной лавки. Так мы постепенно нищали. В конце концов отец занялся продажей книг и лотерейных билетов; доход от всех этих предприятий был очень невелик.

Нас было восемь детей, целая орава, и в доме обычно царили радость и веселье. Большим утешением для отца было то, что он почти не платил за наше обучение. Наше имя сослужило нам добрую службу, учителя предлагали нам учиться бесплатно или почти бесплатно, потому что где бы мы с братом ни учились, туда сразу приходили самые лучшие ученики из состоятельных городских слоев.

Два случая врезались в мою память напоминанием о тех трудных днях. Первое воспоминание: это был тот день, когда отец разделил большую лавку на две маленьких, мне тогда было семь лет. Я пришел из хедера и увидел, что матери очень грустно. Я решил пожалеть ее и сказал:

«Чем хуже нам сейчас, тем лучше будет на том свете». Мать ответила шепотом, как бы говоря сама с собой: «Это все выдумали богачи, чтобы бедняки не подняли бунт».

Второй случай был во время праздника Шавуот{54}. Я вспоминаю: мы в гостях у нашего дяди-раввина; я вижу, как мать выходит из комнаты со слезами на глазах. Как я потом узнал, нам тогда нужны были деньги взаймы, десять рублей, и мама дала тете Маше, дядиной жене, в залог свое жемчужное ожерелье. Перед праздником Шавуот та вернула матери ожерелье, хотя мать еще не успела заплатить долг. Но это жемчужное ожерелье было не мамино. «Мои жемчужины, – сказала мама, – были большие и красивые», – а жена дяди вернула ей крохотную нитку жемчуга с мелкими жемчужинами. Когда же в Шавуот мы собрались в гостях у дяди, мама не удержалась и сказала ей: «Я не возьму это ожерелье, оно не мое». Дядина жена рассердилась и заявила: «Ты на меня наговариваешь и этим обижаешь меня!» В итоге мамино жемчужное ожерелье осталось у тети Маши, и к тому же отец потребовал, чтобы мать вернула ей еще и это крошечное ожерелье с мелким жемчугом: «Оно принадлежит кому-то другому, оно не твое…»

Наша пища была очень скудна, но мать отличалась изобретательностью: ей удавалось экономно вести хозяйство и готовить нам каждый раз новые деликатесы на завтрак из того, что было под рукой. Но больше всего нас восхищало ее умение сочетать постоянство и стабильность нашего меню с непрерывным его разнообразием, которое усиливало и без того недурной аппетит. Мать говорила, что здоровье детей зависит в большей мере не от собственно еды, а от того, насколько еда желанна. И потому она следила за нашим аппетитом. В будние дни, и уж тем более в субботы и в праздники, она творила нам субботнюю трапезу, на свой манер. Особенно важны для нас были вечер субботы после праздничной трапезы и субботние часы перед хавдалой{55} – после предвечерней молитвы и перед появлением звезд. Субботними вечерами, после того как убирали стол после праздничной трапезы, мы все собирались возле матери, садились вокруг, и она рассказывала сказки. Отец тоже сидел рядом, глядел в книгу – чаще всего это были «Ялкут Шимони» или «Мидраш Раба» на недельную главу{56} – и тоже слушал. Мамины сказки и притчи глубоко запечатлелись в наших душах на всю жизнь. На исходе субботы, когда наступали сумерки и мы глядели вверх, пытаясь различить загоревшиеся на небе три звезды, мать обыкновенно сидела возле окна, молясь вполголоса, и каждое слово выходило из ее уст нежно и печально: «Бог мой, Бог Авраама, Ицхака и Яакова…» Мать просила отца читать застольную молитву вслух, слово в слово, чтобы учить детей этой молитве. Но отец противился и говорил, что для того, чтобы все было как положено, каждый должен читать благословение самостоятельно… И мать жаловалась, что отец, видимо, не следит за воспитанием детей, а заботится только о собственной праведности, но скрывает ее от окружающих, даже от собственных детей.

Глава 3. Меламеды и учителя

Первым моим меламедом был старый ребе Эли Богорад. Этот меламед был еще учителем отца, и у него были превосходные педагогические способности. Он никогда не делал замечания ученикам и завоевывал их любовь своим необычайным дружелюбием. Каждому из нас он обещал подарить что-то удивительное: «дойного козлика», «летние санки» и другие, не менее странные вещи. Нас было в хедере двенадцать детей. Он учил нас по такой системе: трое на трое, двое на двое и один на один. После того как он давал ребенку какое-нибудь задание, требующее размышлений, он посылал его во двор играть. Дом ребе стоял на пригорке, покрытом травой, а поодаль высилось раскидистое дерево. Нам разрешалось тихо играть, не поднимая шума, лежать на траве и сидеть под деревом. Ребе выходил к нам время от времени – посмотреть, все ли идет как следует. Часы учебы в хедере были самыми приятными часами. И эти часы, проведенные на пригорке, стали для меня первыми часами раздумий наедине с самим собой. Но одна вещь заставила меня задуматься всерьез.

Память услужливо воскрешает и воссоздает передо мной образы моих друзей детства, различные их хитрости и забавы. Среди прочих забав была и такая: закрыть правый глаз и глядеть левым, а потом – закрыть левый глаз и глядеть правым. Я же, когда закрывал правый глаз, все прекрасно видел левым глазом; когда же я закрывал левый глаз, то правым не видел ничего. Дети говорили мне: «Ты косой, ты ничего не видишь, а когда ты смотришь – у тебя глаза повернуты не в ту сторону!» Это обстоятельство заставило меня задать себе вопрос: «Значит, глаза не всегда одинаковы? И не все люди одинаковы?» В тот день я впервые задумался о человеке, о его облике и судьбе. Придя домой, я обрушился на родных с вопросами, возникшими в итоге этих непростых размышлений. Мама сказала: «Это хорошо, что ты косишь и не видишь правым глазом». Я спросил: «Что в этом хорошего?» Мама ответила: «Благодаря этому мы тебя нашли». И рассказала мне очень интересную историю, которая произвела на меня большое впечатление. «Когда тебе было полтора года, мы поехали в Кременчуг на свадьбу тети Рейзл (маминой младшей сестры), начался пожар и в возникшей суматохе тебя украли. Только через два дня тебя нашли – под Кременчугом, в деревне около поселка Крюкова, с другой стороны Днепра, у одной крестьянки». Я спросил: «А откуда вы узнали, что я – это я? Вдруг меня подменили?!» Мама с папой засмеялись и сказали: «Мы тебя сразу узнали, как только увидели самую главную примету-твой правый глаз». Папа замолчал и улыбнулся и только в конце разговора обернулся ко мне и сказал: «Сынок, я благословляю тебя, чтобы ты всегда желал быть самим собой. Человек может измениться сам гораздо сильнее, чем под влиянием других людей».

У меламеда ребе Эли я учился читать и писать и начал учить Пятикнижие{57}. У него я учился целый год, лето 5649 (1889) года и зиму 5650 (1890) года.

А на следующий год мой дядя раввин провел широкую реформу образования в своем городе. Он объединил большинство хедеров, устроил общую кассу для всех меламедов и создал специальный комитет. Этот комитет разместился в одном из самых красивых домов города, с большим садом, и туда пригласили новых меламедов и учителей. Ввели новую систему обучения и стали заниматься по учебнику Шнайдера, который назывался «Школа»{58}. Это была самая важная часть реформы. Мы теперь называли учителей не «ребе Шимон», а «господин ребе Шимон», «господин ребе Моше», «господин ребе Нахум». Еще учили грамматику и русский язык. А еще там были линейки: учеников уже не пороли плеткой, а били линейкой по пальцам… В Лаг ба-Омер{59} устраивали праздничный вечер и организовывали длительные прогулки в город и к источнику. В этом хедере у меня впервые проснулся интерес к хроникам поколений, и я приобрел в городе некоторую известность, которая, помимо всего прочего, причинила мне немалые неприятности.

Объединенные хедеры просуществовали в новом здании только полтора года, еще один год они располагались в доме поменьше. Новая система образования вызвала интерес еврейских газет, выходивших на идише и на русском языке; кроме того, реформа упоминалась также в одной из статей третьей книги сборника «Ган прахим»{60} («Сад цветов»), там про нее писал один из учителей-меламедов тех самых объединенных хедеров, ребе Моше-Давид Аснер. Когда по прошествии многих лет я читал эту статью, мне показалось, что ребе Моше-Давид Аснер, бывший одной из центральных фигур реформы, все же не сумел в полной мере оценить ее осмысленность и смелость.

Ребе Маше-Давида Аснера я запомнил особенно хорошо. Я учил с ним Тору и ранних пророков{61}. Он никогда не повышал на нас голос, разговаривал спокойно, задавал вопросы по каждой главе, вопросы на понимание слов и на понимание смысла прочитанного. Он требовал, чтобы мы писали ответы на вопросы, и в наших ответах мы должны были вкратце излагать содержание главы.

Из всей учебы мне больше всего нравилось изучение Танаха{62}, что только добавляло мне популярности в городе. Как я уже говорил, мои родственники видели свою задачу в том, чтобы меня опекать, и все они считали своим почетным долгом испытывать мои знания; мои ответы становились всем известны, отчасти потому, что у меня действительно была хорошая память и я быстро схватывал материал, а отчасти из-за того, что благодаря постоянным вопросам у меня быстро развивалось умение формулировать ответ, улучшалось внимание, и я начинал более усердно заниматься. Я помню, что когда я только начинал изучать Пятикнижие, кто-то – не то дядя, не то кто-то из кузенов – спросил меня, сколько раз упоминается Эфрон{63} в первой части главы «Хаей Сара»{64}. Я ответил: четыре раза. Взяли книгу и нашли семь упоминаний. Я сказал: слово «Эфрон» упоминается только четыре раза, а три оставшиеся раза написано: «Эфрону» или «Эфрона». И действительно, так оно и было. Но, надо сказать, сейчас я уже не уверен в том, что когда я отвечал на этот вопрос, я действительно знал на него ответ, а не просто угадал…

Во время учебы у меня появлялись очень непростые вопросы по поводу хроники поколений. Как-то я даже накинулся на дядю с вопросами про сыновей Йоктана: в десятой главе «Брейшит»{65} упоминается Шва – один из тринадцати сыновей Йоктана. Однако в той же главе, чуть выше, упоминаются Шва и Дедан, и они там – сыновья Раамы, сына Куша, одного из сыновей Хама, а в 25-й главе «Брейшит» Шва и Дедан – сыны Йоктана, одного из сыновей Авраама, которых родила ему К тура… После всех этих вопросов мне дали прозвище «Йоктан». Прозвал меня так один торговец, хасид Хабада, житель Кенигсберга – ребе Аба Персон. Он был другом нашей семьи, особенно дружил с дядей, и почти каждый год во время своих визитов в Россию приезжал его навестить (он, кажется, занимался экспортом селедки, что-то в этом роде). Я тоже дружил с ним, и еще много лет он присылал мне письма и праздничные открытки; письма он озаглавливал: «Моему маленькому другу».

Испытания моих знаний, когда каждый считал себя вправе меня оценивать, рождали во мне протест, и нередко я отвечал довольно нахально. Так, я помню, что как-то раз нас пришла навестить бабушка Хана, папина мама, и обратилась ко мне с вопросом:

– Говорят, что у тебя хорошая память… а ты сможешь прочесть мне наизусть всю молитву «За грехи»{66}?

Дело было в первой декаде месяца. Я ответил ей:

– Я еще ребенок, у меня нет грехов. Вот у вас, стариков, говорят, полно грехов – это вам нужно помнить грехи наизусть. А у меня еще есть время.

В другой раз в бейт-мидраше, между дневной и вечерней молитвой, ко мне обратился один из самых «видных» евреев города, ребе Моше Штейнхардт, очень зажиточный, неторопливый, но решительный господин, носивший роскошную длинную бороду. Он ущипнул меня за щеку и спросил:

– Какую главу читают на этой неделе?

– «Ваеце»{67}(«И вышел…»).

– «Ваеце» – это мужской род или женский?

– «Ваеце» – это глагол.

– Ага! Ты уже знаешь грамматику! И куда же вышел Яаков?

– В Харан.

– Кто там у него был?

– Дядя Лаван.

– А кем приходилась Рахель Яакову?

– Двоюродной сестрой.

– Так же, как Юдифь (Даша), твоя двоюродная сестра, – тебе?

– Да.

Тут он еще раз потрепал меня за щеку и спросил:

– А скажи мне, пожалуйста, вежливым ли является поведение Яакова? Вот он набрасывается на Рахель прямо на улице и целует ее! Ты бы повел так себя с Дашей?

Все вокруг начинают смеяться. Я отвечаю:

– Согласно комментарию Раши, Яакову было 64 года, как ребе Моше, а ребе Моше мэг шойн киши[1].

Я честно отвечал на вопрос, и у меня не было дурных намерений, и я даже не подозревал, что в идише это выражение имеет специфический смысл… Я уверял их, что имел в виду: «еврею в летах уже разрешено прикасаться к женщине», но никто не поверил, что мой ответ был наивен, и все решили, что он был дерзким. Так или иначе, это принесло определенную пользу: мне начали остерегаться задавать чересчур «умные» вопросы.

За свои успешные ответы я получал «зарплату», которую мне давали родственники: отчасти потому, что чувствовали, что все эти вопросы и публичное испытание моих знаний доставляют мне неприятные переживания, и поэтому хотели их как-то мне возместить; а отчасти это был знак уважения с их стороны, поскольку эти испытания были публичными. Половину «доходов» я передавал маме, а на вторую половину покупал себе книги.

Из моих меламедов я помню еще нескольких. С одним из них, ребе Авраамом из Орши, я учил трактат «Псахим»{68}. Я помню, как мы учили сугию рабби Ханины Сган ха-коханим{69} (Псахим 14:21), в которой разбирались темы ритуальной нечистоты: «основная нечистота», «вторичная нечистота», «нечистота шрацим (мертвых гадов)», «нечистота питья» и «нечистота мертвого», которая и есть «главный источник нечистоты», и все в таком духе. Эта тема не интересовала меня совершенно, но тем не менее во мне проснулся интерес к имени Ханины Сган ха-коханим. К тому моменту, а мне было восемь лет, я уже читал «Апокрифы», читал «Иосиппон»{70} и даже «Иудейскую войну»{71} в переводе Шульмана{72}. Эти книги произвели на меня неизгладимое впечатление. Рабби Ханина Сган ха-коханим казался мне одним из тех, кто стоял во главе легионов, сражавшихся с римлянами. Во время урока я брал начальные буквы строк, складывал их цифровые значения и вычислял таким образом, сколько солдат было в легионах рабби Ханины Сган ха-коханим (я считал, что численное значение каждой буквы – это количество солдат в одном легионе); а последние буквы строк обозначали количество солдат в римских легионах. Нужно было посчитать буквы, потом сложить, вычесть и посмотреть, из каких букв получится большее число, потому что тот, у которого число больше, – победитель… Но при этом нельзя было также забывать и о том, что я нахожусь на уроке и мы осваиваем новую тему. Учитель, по-видимому, обратил внимание на то, что я занят чем-то посторонним, и вдруг спросил меня: «Ну, и каков общий итог?» Я ответил ему: 832. Кажется, это был трактат «Псахим», 16-я страница. Ученики буквально взорвались радостным смехом, а учитель огрел меня пощечиной, одной из очень немногих пощечин, полученных мною в хедере.

Вторым учителем по Гемаре, значительно более строгим, был меламед Шауль Левертов. Я учил с ним трактат «Хулин»{73}, мне тогда было восемь с половиной лет. В то время к нему как раз приехал сын из йешивы{74}, по имени Файвл, и учитель отдал нас ему, чтобы мы с ним изучали Танах. Файвл учил нас книге Иова. Мы не любили ребе Шауля, который привык наказывать учеников и порол их, когда они чего-то не знали и даже когда они что-то знали. Чувствовалось, что он получает большое удовольствие от самого процесса наказания. Ему было очень досадно от того, что он никак не мог уличить меня в незнании и выпороть. Не знаю, была ли такая ситуация невозможна в принципе, но на практике у него руки были коротки до меня добраться; он изливал всю свою злобу на моего брата и порол его за нас двоих. Однако Файвла мы полюбили за то, что он доступно и понятно объяснял нам Иова и очень красиво, нараспев, читал главы Танаха. Позже до меня дошел слух, что Файвл покинул дом своего отца, стал выкрестом, и теперь он – тот самый известный миссионер Пауль Левертов{75}, который перевел на иврит «Исповедь» Блаженного Августина{76}.

В одну из зим нас учил ребе Шмуэль-Гронем (Остерман, кажется), убежденный хасид, один из крупнейших знатоков хасидизма Хабада, человек молчаливый и решительный. Он часто гостил у нас дома. Помню, как-то раз мы ушли из дома, а он пришел и увидел, что дверь закрыта (дело было зимой). Тогда ребе Шмуэль-Гронем взломал ставни, открыл окно и залез внутрь дома… Он говорил: «Мое право – приходить, когда угодно. Я не мог зайти через дверь – пришлось через окно».

С первого взгляда он казался хладнокровным и флегматичным. Я встретил его через восемь лет, в Любавичах, он там был одним из столпов хасидизма. Темперамент его ничуть не изменился, но в Любавичах его рассказы про хасидизм мне понравились гораздо больше, чем то, как он преподавал Талмуд в доме моего отца.

Из учителей Талмуда сильнее всего на меня повлиял Хаим Шленский. Мне тогда было уже девять лет. Он преподавал нам трактат «Шаббат»{77}. Мы учили весь трактат, комментарии Раши и комментарии к Талмуду. Он объяснял материал подробно и доходчиво. Будучи близоруким, он вплотную приближал лицо к Гемаре и буквально водил носом по строчкам. Но его объяснения были самыми точными, и он заставлял учеников (не исключено, что это было как-то связано с дефектом зрения) возвращаться к уроку, читать его перед всем классом, а потом объяснять. По сути, на уроках Шленского я не столько учил трактат «Шаббат», сколько объяснял его своим соученикам в присутствии учителя. Мои познания в этом трактате были действительно превосходны. Меня проверяли «на иглу»: в одну из страниц втыкали иглу и я говорил, о чем написано в том месте, куда воткнулась игла, через десять и даже через двадцать страниц, и о чем повествуют все страницы, сквозь которые прошла игла.

Преподавать я начал в очень раннем возрасте. Еще в «объединенных хедерах», когда мне было семь лет, кто-то из богатых евреев попросил моего отца, чтобы я дружил с его сыном и каждый день учил с ним уроки. Я согласился и попросил, чтобы в конце года мне купили велосипед. Мне действительно купили велосипед, но трехколесный. Я плакал и не хотел брать его. Тогда взамен велосипеда мне купили ткань на костюм, но она была оранжевого цвета и мне не понравилась. Увы, я был вынужден взять ее и уже тогда познал, как горько быть учителем, которого не ценят.

Моя «известность» доставляла большое беспокойство моим родителям. Тому было несколько причин. Мама, которая сама находилась в оппозиции к семье, ощущала мою «популярность» как тактический маневр, призванный увеличить влияние семьи на меня. И действительно, меня пытались поселить у дяди не раз и не два! Один раз я даже переехал на два месяца в дом ребе Элиэзера-Моше Мадиевского, который заявил, что хочет женить меня на своей дочери Юдифи (Даше); однажды меня даже заставили во время обеда «публично» ее поцеловать, и я сделал это, горько рыдая, под громкий смех всех членов семьи. Второй раз меня взяли в дом моего дяди, ребе Яакова Кальмана, казенного раввина, но мать считала, что когда ребенка публично хвалят, это его портит; не только из-за того, что можно сглазить, а просто потому, что это влияет на характер.

Как-то раз к нам в гости пришел дед, мамин отец, ребе Зеев-Вольф Эскинбайн; мама попросила, чтобы он тоже поспрашивал меня. Эта картина до сих пор стоит у меня перед глазами во всех подробностях: мать стоит у двери столовой, дед сидит подле меня, я сижу на высоком стуле, дед дает мне читать недельную главу с комментарием Раши, потом главу из Танаха, потом страницу из Гемары. И каждый раз задает вопросы… Тогда я впервые почувствовал, что такое настоящий экзамен. Не просто трудные вопросы, а самый что ни на есть экзамен, как ни посмотри… После экзамена дед позвал мать и сказал: «Он неплохой мальчик, у него светлая голова, но я боюсь, что ты права – избыток похвал испортит его, он склонен переоценивать себя, и когда он станет старше, эта склонность может еще усилиться. Так что будьте поосторожней».

В испытании моих знаний участвовали не только дяди и тети, а любые приходившие к нам родственники, даже сватья. Мой дядя, ребе Йосеф-Хаим Мадиевский, казенный раввин в Гадяче, каждый раз, когда приезжал в наш город, приходил к нам в гости (это был единственный дядя, который приходил в наш дом) провести с нами время и поговорить с детьми. Из всех детей у меня с ним были самые теплые отношения, и даже подарки, которые он мне привозил (как правило, деньги), были всегда самые лучшие… Другой дядя, ребе Пинхас Островский из Рамен, обычно сам звал меня к себе. Он был высок и осанист. У него росли густые брови и широкая черная борода. Задавая вопрос, он глядел на меня взором, горящим яростью. Помнится, когда мы учили трактат «Шаббат» у ребе Шимона, один из учеников сказал что-то не то, и ребе посмотрел на него так, что у него в глазах засверкали молнии. Я тогда сказал сам себе: «У ребе Шимона взгляд в точности как у дяди Пини, который тоже может испепелить человека, лишь взглянув на него». Поэтому-то я в детстве всегда старался увильнуть от беседы с ним и от его вопросов, даже несмотря на то, что он выделялся среди всех моих дядьев умом, эрудицией и остроумием. У меня было ощущение, что он проверяет мои знания и задает вопросы не потому, что ему интересен ответ, а потому, что он не хочет выбиваться из общесемейной традиции и поэтому исполняет завет моего прадеда. Однако, когда я у него пару раз гостил подолгу, у нас с ним были очень длинные и интересные беседы.

В детстве мои знания испытывали и сватья моих дядьев: ребе Моше-Нахум Иерусалимский{78} из Каменки (к концу жизни он стал раввином в польском городе Кельце), ребе Давид-Гирш Хен{79} из Чернигова, ребе Хаим Чериковер из Полтавы (сват моего дяди Пинхаса Островского) и многие, многие другие… Все они сходились в одном: во мне видны яркие задатки законченного «лентяя», но все же у меня есть шанс в будущем стать крупным знатоком Торы… Единственная польза от всех этих испытаний заключалась в том, что мои «учителя» очень тщательно следили за моей учебой. Один из них, сидя у нас в гостях за самоваром, на исходе субботы, как-то раз сказал: «Конечно, Бен-Цион умный мальчик, но, кроме того, с ним и занимались гораздо больше, чем с остальными. Вот он и почувствовал себя в центре внимания».

Глава 4. В доме дяди Кальмана

Как я уже сказал, семья стремилась дать мне особенное воспитание, предоставляя мне более благоприятные условия для учебы. Для этого как-то раз, когда мне было всего семь лет, во время Песаха{80}, мой дядя, ребе Элиэзер-Моше, и его зять, Давид-Йона Иерусалимский, сын ребе Моше-Нахума, взяли меня в свой дом и сказали, что с этого дня я буду жить у них и учиться вместе с сыном моего дяди, который был старше меня на три года.

Отец был как будто не против: дядина квартира была больше нашей, где было лишь две-три маленькие комнатенки. В доме ребе было десять комнат, просторных и светлых: столовая, две комнаты для гостей – большая и малая, библиотека, рабочий кабинет дяди, спальня и две детских комнаты – для мальчиков и для девочек; была даже специальная большая комната для прислуги.

Меня в этом доме привлекали многочисленные шкафы с книгами и занятия с дядей: дядя обучал меня таким книгам, которых я не учил раньше и о которых до того даже ничего не слышал. Прежде всего – предисловие Рамбама{81} к комментариям на мишнайот. У дяди было определенное историческое чутье, к тому же он знал русский и немного немецкий. Он мне как-то рассказал, что на него оказали влияние книги Эрнеста Ренана{82}, которые он читал в русском переводе. Он следил также за тем, чтобы я в дополнение к учебе в хедере учил каждый день отрывок из мишнайот, и еще – два отрывка из «Тиферет Исраэль» Исраэля Лифшица{83}. Он говорил мне: 10 лет – это возраст Мишны{84}; когда тебе исполнится 10 лет, ты должен будешь стать знатоком Мишны. Я спросил его: «А 15 лет – возраст Талмуда?» Он ответил: «Да, когда тебе будет 15 лет, ты должен будешь закончить весь Талмуд». И еще одна вещь привлекала меня в этом доме. В дядиной комнате валялось множество печатей с разными надписями – и печать с именем Элиэзера-Моше, сына ребе Авраама Мадиевского, печать, где только одно имя, без имени отца (ребе де-Хорол); печати с титулом и без титула и печати, где есть только имя и титул; печати с надписями на иврите и по-русски и печати с надписями только по-русски и только на иврите… И я из чисто спортивного интереса делал так: брал лист бумаги и ставил на него печати, одну за другой; это имело несколько смешной вид, но у меня не было намерения веселиться. Заходить в эту комнату было запрещено. Дядины сыновья удивлялись тому, что я нарушаю запрет, и пожаловались дяде. Листок попал в руки дяде, и он обратил внимание на комическую сторону ситуации, а может, его просто удивила моя наглость. Во всяком случае мне досталась увесистая пощечина за нарушение запрета. Я никогда не любил пощечины и поэтому немедленно покинул дом. Назавтра дядя пришел ко мне в класс (это было во время «объединенных хедеров») и сказал мне: «Что было, то было». Он чуть ли не просил прощенья и говорил: «Ты должен вернуться ко мне». Я ответил ему на глазах у всего класса: «Я не вернусь». Моя наглость настолько рассердила его, что он дал мне еще одну пощечину. Помню, каким счастливым я вернулся домой и как мы с братом стали плясать от радости, что мне удалось вернуться из «плена» в доме дяди. Мне было тяжело в дядином доме, особенно трудно было находиться рядом с тетей, которую мы прозвали «тетя Буся» в память того случая с жемчужными бусами; она была мне очень и очень неприятна.

Но на этом дело не закончилось. Через полгода, когда мы уехали из центра и перебрались на окраину города, мать с отцом решили, что я должен переселиться в дом дяди Кальмана. Атмосфера в этом доме была весьма благоприятна. Там было пять комнат, а кроме дяди и тети не было больше ни одного человека. Иногда там гостила старшая внучка, которая была старше меня на год или два, – мне она нравилась. Кстати говоря, она была красива, вежлива и умна, разговаривать с ней было интересно и приятно. Дядя и тетя относились ко мне очень хорошо. В доме было много книг, которые стояли в двух огромных шкафах, особенно там было много книг по истории: «Шевет Йехуда» («Скипетр Йехуды»){85}, «Седер ха-дорот» («Хроника поколений»){86}, «Цемах Давид» («Росток Давида»){87}, «Шеерис Исроэль»{88} и так далее. Кроме того, там лежали подшивки старых газет «ха-Мелиц», «ха-Кармель»{89} и прочих изданий; эти газеты интересовали меня сильнее всего. К тому же там были календари. Еще мой прадед, ребе Авраам, скреплял подшивки этих календарей. Потом они достались его сыну, ребе Кальману, и он тоже каждый год добавлял в подшивку новый календарь. Там были календари примерно за 70 последних лет, и они отлично сохранились. Дед обычно записывал в календарь события, имеющие семейное или общее значение. Так, в одном и том же календаре было записано, что в один из дней у его дочери Ханы родился сын, которого назвали Исраэль-Шнеур-Залман-Ицхак (это был мой отец), там же я нашел такую запись: «у моего внука Шнеура-Залмана родился сын, и его назвали Бен-Цион». Мое внимание привлекали записи в календаре про самые разные события: от окончания Крымской войны и до событий русско-турецкой войны. Про наводнение (разлив Днепра) в Кременчуге там было написано, что в один из дней шел очень сильный дождь. Помнится, в одном из календарей, кажется, за 5637 (1877/78) год, было записано, что в какой-то из дней месяца сивана шел снег. Были записи про погромы 80-х годов{90}, про важные события, происходившие в жизни деда, про поездки в Петербург, в Москву, в Харьков и т. д. Это была живая хроника, и мне нравилось ее изучать. Дядя Кальман злился на меня и говорил: ну что ты снова учишь календари?! Думаешь, если выучишь наизусть все календари, то станешь большим ученым?!

Там же я осуществил свое первое историческое «исследование». Внимательно изучая книги, я пришел к выводу, что можно с их помощью воссоздать хронику поколений от Адама до наших дней. Я купил тетрадь и на первом листе написал большими печатными буквами: Адам. Потом я записал имена десяти поколений, следующих после него. И снова написал печатными буквами: Ной. Потом я продолжил хронику поколений до Авраама. Потом я дополнил хронику, согласно книге Рут{91}, до царя Давида. Имя Боаза{92} я снова написал большими буквами. Потом я записал имена всех иудейских царей до Ахазии{93}, а от Ахазии – еще десять поколений до Йехояхина{94}. Отыскал в третьей главе «Первой Книги хроник»{95} и добавил родословную Йехояхина и дописал еще десять поколений от Асира, сына Йехояхина, до семи сыновей Элиоэйная со странными именами. Я очень радовался тому, что число было «круглым»: от Адама до сыновей Элиоэйная было ровно шестьдесят поколений! Но при внимательном изучении «Книги хроник» всплыло одно серьезное затруднение. Выяснилось, что Зерубавель{96} – не сын Шеалтиэля, а вовсе даже сын Педайи{97}. Но почему в книге нигде не упоминается имя отца Педайи? Я обратился с этим вопросом к дяде Кальману. Он тут же углубился в книги и, просмотрев их, был полон разочарования. Но на следующее утро лицо его светилось радостью: нашел! И Радак{98}, и авторы «Мецудот»{99} отмечают, что «сыновья сыновей – они как сыновья», так что тут нет противоречия! «Но, – спросил я, – почему ни разу не упоминается имя его отца?» С этим вопросом я пошел к дяде Элиэзеру-Моше.

Тот не затруднился с ответом: видимо, Педайя умер в молодости, и Зерубавель рос и воспитывался в доме деда и был назван в его честь…

Все эти обсуждения побудили меня продолжить «исследование». Я пользовался библиотекой дяди Кальмана, в которой было, как я уже говорил, множество исторических книг, расставленных по порядку поколений: ребе и ученик, ребе и ученик. Я решил действовать в том же порядке. Каково же было мое удивление, когда в «Сефер юхасин»{100} я нашел список экзилархов, и среди них – имя Акува{101}; я сразу решил, что это как раз один из семи сыновей Элиоэйная, потомок Асира, сына царя Йехояхина, – и написал его имя крупными печатными буквами. От него снова насчитал сорок экзилархов и вождей; поколение за поколением – до гаона р. Йехудая{102}, деда гаона р. Хая{103}. И тут все стало понятно: от Йехудая до Рамбама – десять поколений, от Рамбама до р. Йосефа Каро{104} – десять поколений, от р. Йосефа Каро и Ари{105} (р. Ицхак Лурия) до Старого адмора – десять поколений и от Старого адмора до наших дней – пять поколений; я записал их имена на последнюю страницу тетради. Средний адмор, ребе Дов-Бер Шнеерсон, его зять и ученик Цемах Цедека, р. Мендл из Любавичей, затем дед, р. Цви-Яаков Динабург, потом отец… И в самом конце я написал свое имя крупными буквами: Бенцион ха-Леви Динабург – сто тридцать пять поколений от сотворения мира и до сегодняшнего дня (11 нисана{106} 5653 (1893) года, вторник – третий день недели: тот день творения, когда Бог дважды увидел, что «это хорошо»). На отдельном листе я начертил «генеалогическое древо», на котором заняла свое место вся наша родня со стороны отца: семьи Динабургов, Мадиевских, Островских, Гельфандов, Голдиновых и Баткиных; а со стороны матери: семьи Эскинбайнов, Рафкиных, Шиферсонов и Каценельсонов. Мое «древо» было устроено так же, как древо, виденное мною в книгах р. Моше-Нахума Иерусалимского «Минхат Моше» («Приношение Моше») и «Лшад ха-шемен» («Елей»). В «генеалогическое древо» я включил дядь и теть, которые, по моему мнению, были этого «достойны», а другие имена не включил.

Дядя и тетя вставали довольно поздно, и, чтобы моей «работе» никто не мешал, я старался вставать как можно раньше; я садился в гостиной на диване у окна, там была полная тишина, и чтение в эти часы доставляло мне большое удовольствие. Как-то раз, утром, когда мое «сочинение» было уже готово, в комнату неожиданно вошел дядя и увидел, как я что-то пишу в тетради. «Доброе утро, с каких это пор ты начал так рано вставать, пока все еще спят? Тебе не хватает времени в течение дня, и ты решил вставать до рассвета и трудиться! Покажи-ка мне, что ты пишешь?!» Его тяжелое дыхание стремительно коснулось меня, он взял тетрадь, заглянул туда, удивился тому, что в ней написано, и забрал ее с собой. Потом он передал ее р. Элиэзеру-Моше. Тот позвал меня к себе: «Так, значит, вот зачем ты сидел долгими ночами! Ты доказал великую вещь! Доказал, что наш род действительно идет от первого человека! Если б не ты, мы бы об этом даже не догадывались!!! И стоило ради этого столько трудиться?! Запомни правило – если человек что-то пишет, то он должен сказать этим нечто новое, то, чего еще никто не знает. А то, что ты написал, это все пустяки. Он, видите ли, доказал, что мы все – потомки Адама! Чепуха это все! Жалко на это времени!» Я с ним не спорил и смирился со своей участью, особенно после того, как он доказал, что моя «цепочка поколений» является обрывочной и неточной…

Как я уже говорил, я был единственным ребенком в доме у дяди, и довольно часто мне становилось скучно. Самым большим удовольствием для меня в ту зиму было сидеть возле дровяной печки, глядеть, как пылают поленья и как схватывается пламя, следить за удивительными цветами пламени. Особенно мне нравилось смотреть на голубой огонь, внутри которого пламя становилось белесым и почти прозрачным. Чтобы найти «голубой огонь», мне приходилось ворочать поленья кочергой, и от этого пламя вспыхивало еще сильнее. Как-то раз, когда я ворошил дрова, от раскаленного чурбачка отскочил пылающий уголек и попал мне в правую щеку… Два месяца я болел. Когда я вернулся в хедер, дети заметили – на моей правой щеке вырезан знак, похожий на крест. Дети спросили меня: «Как на тебе оказался крест, кто его нацарапал тебе на щеке?» Я стал рассказывать: «Как-то раз я шел из хедера домой, дорога шла мимо церкви, началась страшная буря, ветер подхватил меня и понес все выше и выше, к золотому куполу церкви; порывом вихря меня бросило на самую макушку купола, и я поранился о крест щекой; больно не было, я даже ничего не почувствовал, но когда я как-то раз посмотрел на огонь – меня поразило огнем, и на щеке проявился крест». Эта фантастическая история породила ужас в сердцах учеников. Дети сказали мне: это плохой знак, тебе следует молиться, чтобы с тобой не случилось того, что случилось с Файвлом, сыном меламеда Шауля, который стал выкрестом. Я сразу пожалел о том, что придумал эту историю, но сделанного не воротишь.

Мои друзья были значительно старше меня и часто влияли на меня не лучшим образом. По вине одного из них я и покинул дядин дом.

Прадед р. Авраам любил собирать не только календари и старые газеты, но также и древние монеты. У него были монеты времен царя Ивана Васильевича (Ивана Грозного), Петра Великого и много разных других монет. Еще была большая коробка, в которой лежали иностранные монеты почти всех стран. На исходе субботы дядя и тетя очень любили выкладывать монеты на стол и учить меня по ним истории: показывать, как выглядели русские цари. Я рассказал об этом одному из моих друзей, которого звали Мотл, ему было 14 лет. Мне тогда только-только исполнилось 9. Он сказал мне, что у него тоже есть монеты, и предложил мне попросить у тети разрешения поменяться с ним монетами. Я уже рассказывал, что эта моя тетя была добросердечной и слабохарактерной; она даже довольно долго была душевнобольной. Я пришел к ней и, держа в руке несколько монет моего друга, изложил ей его просьбу. Она стала меня ругать, но тем не менее взяла монетки и сказала, что она должна проверить, есть ли у нее такие. Потом она дала мне несколько других монеток – и так началась торговля. Тетя умоляла меня, чтобы я никому не говорил об этом, и особенно дяде. Я дал ей торжественное обещание на цицит и поклялся страшной клятвой. Тем временем несколько монет деда оказались на рынке, и это стало известно. Дядя начал проверять коллекцию и обнаружил, что, действительно, нескольких монет не хватает, а вместо них имеются другие, менее ценные. Началось расследование, как исчезли монеты из коробки и откуда взялись монеты, которых не было раньше. Это было для меня очень тяжелое испытание, так как меня обвинили в том, что я взял монеты себе. Тетя сказала, что она знает, что я невиновен.

– Что??!! Он невиновен?? Только три человека могли их взять: или я, или ты, или он. Он не брал, и я не брал, значит, ты взяла!

– Я не брала.

– А если так, почему ты просишь сжалиться над ним?

Я заплакал и сказал:

– Тетя права.

– Она дала их тебе?

– Нет.

– Но монеты не умеют сами ходить!

И все-таки я выдержал испытание и ничего ему не рассказал. С тех пор тетя звала меня «мой праведник», и ее чувство благодарности и любви ко мне не имело границ.

Спустя какое-то время тетя рассказала об этом моему отцу и сказала ему, что я спас ей жизнь, потому что она бы, конечно же, слегла от дядиного гнева. Вот что я сказал дяде: «Ты не веришь, что их взял не я, что я невиновен, хотя я клялся, что я их не брал, поэтому я не хочу оставаться здесь более ни минуты», – и ушел из его дома. Потом дядя приходил к нам и даже присылал тетю, чтобы она уговорила меня вернуться к ним, но я стоял на своем. Мой отец – единственный, кто знал всю правду, – проникся ко мне с тех пор уважением и как-то даже сказал мне: «Не используй во зло хороший поступок, который тебе довелось совершить, – не впадай в грех гордыни; ты не должен мечтать о том, что станешь большим праведником. Не стоит специально заботиться о том, чтобы стать праведником, это происходит само собой…»

Дяде в своей жизни довелось много поездить: он бывал на Волге, в Крыму, на Кавказе и в Персии. Я очень любил слушать его рассказы. У меня создавалось впечатление, что фантазии в его рассказах было больше, чем реальности, но мне было интересно слушать само повествование. Когда он начинал свой рассказ с фразы «это была истинная правда», я сразу понимал, сейчас он будет рассказывать захватывающие небылицы.

У нас с дядей были очень хорошие дружеские отношения. Спустя несколько лет он сильно заболел; врач установил, что у него болезнь печени, и эта болезнь причиняет ему тяжелые и длительные боли, и нужно найти способ отвлечь его от этих болей. Мне тогда было уже шестнадцать лет, я как раз вернулся домой и пошел навестить его. Тетя попросила моего совета. Я сказал ей: «У дяди богатая фантазия, но он никогда не читал романы, поэтому возьми интересный роман на идише, длинный роман в нескольких томах, захватывающий роман с напряженным действием, и читай ему вслух, не торопясь: это поможет». Я искал, нашел и принес ей роман «Дер штумер бетлер»{107} («Немой попрошайка») в семи томах. Она читала ему, и в день своей смерти, когда он почувствовал, что умирает, он сказал жене: «Тамара, читай быстрей, я хочу знать, чем там кончится!» Когда мне об этом рассказали – а я тогда уже был в Вильно (мне рассказал об этом двоюродный брат, приехавший меня навестить, и еще сказал, что даже врач оценил мой совет), – я почувствовал: как свежа была душа этого старого человека! Я много раз вспоминал этот случай, говоря о силе воображения.

Из воспоминаний того года – 5653-го – в моем сердце остался день Ту би-Шват{108}, который пришелся на среду, 20 января 1893 года. В тот день я первый раз пришел в окружной суд. Большое новое здание суда, роскошное и красивое, располагалось напротив дома дяди Кальмана. В этот день перед судом предстал мой старший дядя р. Элиэзер-Моше. Его привлекли к суду за то, что он дал шойхетам уезда право осуществлять от своего имени религиозные обряды: заключать браки, делать обрезание и тому подобные действия, которые в качестве казенного раввина он должен был выполнять сам, а не передавать полномочия кому-то другому. Дядя защищал себя сам; он говорил, что не может находиться одновременно сразу в нескольких местах и поэтому назначает своих представителей, потому что «посланец человека – как сам он». Сам же он несет ответственность за записи в метриках, которые ведет только он… Дядина семья была взбудоражена. После суда, на котором дядя полностью снял с себя всю вину, в доме дяди состоялась праздничная вечеринка, все пели и плясали, и дядя тоже плясал… со мной! Это было после того, как дядя произнес хасидскую проповедь на злобу дня и я ее повторил. Это была первая в моей жизни хасидская проповедь.

Глава 5. Друзья и развлечения

У нас с моим старшим братом было немало друзей – из самых разных городских сословий. Прежде всего, товарищи по хедеру, среди которых были наши самые верные друзья. Тот же Мотл, по милости которого я оказался замешан в «деле о старинных монетах», зимой всегда провожал нас до дома: мы учились до позднего вечера и возвращались домой, держа в руках зажженные фонари. Мотл был на голову выше нас всех, у него был самый большой фонарь и огромные сапоги; он шел впереди уверенным шагом. Слыша его громкий голос, мы успокаивались и чувствовали себя в безопасности, за это мы были ему благодарны. Еще у нас были «садовые» друзья: вместе с ними мы залезали в городские сады и обирали там вишни, груши, яблоки и персики – в зависимости от того, на какие фрукты был сезон. Особенно полюбился нам городской сад Синчуха – это был самый большой фруктовый сад в городе, в середине сада стоял колодец с вкусной и сладкой водой, вокруг – тенистая роща, а в ней – чудесная беседка; но сад сторожили собаки – нужно было заманивать их в другой конец сада и «запутывать следы». Мотл очень хорошо умел это делать. А были «субботние» друзья: мы собирались по субботам в доме одного из товарищей, и его родители угощали нас яблочным или хлебным квасом (а иногда даже квасом из принесенных нами фруктов), рассказывали истории и читали вслух интересные книги. Начало этой замечательной традиции положил учитель по фамилии Донской (а звали его, кажется, Моше), преподававший сыновьям знатных богачей. Он был пожилой человек (еще в 60-е годы он писал статьи в файновский еженедельник «ха-Кармель»), эрудированный, образованный, вежливый, обходительный и с приятными манерами. Говаривали – и не без оснований, – что он был склонен «прикладываться к бутылке»: временами он запирался у себя в комнате и целыми днями «глушил горькую»; затем протрезвлялся, появлялся на людях, а потом все повторялось опять. Донской был одним из немногих в городе, кто близко общался с моим отцом. В дни запоев он иногда звал его и изливал душу. Донской публично называл отца ученым и скрытым праведником. Он откровенно восхищался им и, как мне кажется, во многом благодаря этому к нам тоже относился с симпатией. Обычно Донской звал на «Субботу благословения»{109} всех своих учеников и еще нескольких умных ребят. Он читал им «художественную прозу»: отрывки из «Сада развлечений» Аарона Розенфельда{110}, «Сборник рассказов» Йехуды Розенберга{111} и книги Кальмана Шульмана: «Суламифь», «Харэль», «Древние обычаи».

Эти сборища проводились летом в саду дома, где он жил, или в его комнате. Он угощал учеников яблочным квасом и фруктами – и сам приносил угощенье. Родом он был не из нашего города, и мы не знали, есть ли у него семья. Жил он один. К ученикам относился очень приветливо, и это помогало взаимному сближению хороших детей из разных городских слоев.

Еще один круг друзей был у нас «между дневной и вечерней молитвой». В нашем городе было две синагоги. Старая синагога – туда ходил отец; и новая – в ней молился мой дядя-раввин. В старой синагоге была «молитвенная комната» для будних дней, служащая для дневной и вечерней молитвы. Там приходилось стоять в тесноте, было неудобно. Поэтому мы, дети, по будням ходили на молитву в новую синагогу, здание которой было просторнее. Случалось, что взрослые читали «Эйн Яаков»{112} или учили мишнайот и у нас, малышей, была возможность заниматься своими делами. «Между дневной и вечерней молитвой» у нас было несколько хороших друзей; самый лучший – Кальман Рахлин. Он был старше меня на четыре года, но любил сидеть вместе со мной между молитвами и слушал мои рассказы про Эрец-Исраэль. У меня была особая «связь» с Эрец-Исраэль! Отец вместе с шойхетом р. Моше каждый год между 17 тамуза{113} и 9 ава{114} посещал все местечки нашей округи, собирая содержимое копилок р. Меира Баал ха-Неса («Чудотворца»), и посылал деньги габаям Эрец-Исраэль, отвечавшим за сбор пожертвований колеля Хабада. В нашем доме были отчеты из «Колеля», письма, книги и множество брошюр с описанием Эрец-Исраэль. В одной такой брошюре, под названием «Просите мира Иерусалиму» рассказывалось о жизни в Эрец-Исраэль, о прожиточном минимуме, ну и давались советы по организации питания. Начитавшись брошюр и писем из Иерусалима, которые я нашел у дяди в ворохе старых газет, я составил меню для трехразового питания и увлеченно описывал друзьям рецепты «салатов» из оливок, апельсинов, винограда, капусты… и соленых огурцов. Когда я наконец оказался в Эрец-Исраэль, я много раз угощал своих знакомых «салатами» из моих детских фантазий; но, надо сказать, они не выказывали такого восторга, как мой друг детства Кальман Рахлин.

Был у нас и узкий круг настоящих друзей, с которыми мы были связаны крепкими узами. Среди них были сыновья шойхета р. Моше Каштана: Шалом был двумя годами старше меня, а Дудик (Давид) – на год младше; сыновья р. Лейба Краса, служки нового бейт-мидраша: Эли был старше года на два с небольшим, а Гиршель – на четыре-пять лет и поэтому стеснялся открыто общаться с нами, но на самом деле был нам очень хорошим другом. Мы общались и с другими детьми, которые были постарше. Им было важно чувствовать себя нашими помощниками, защитниками и «советчиками», но на самом деле они просто очень любили проводить с нами время. А были дети помладше, которые были готовы нам служить. Среди наших старших друзей были сыновья моего дяди-раввина; старший сын шойхета, Шауль, который учился в йешиве в Бобруйске и приезжал домой лишь изредка – он стал потом врачом и активистом Бунда{115}; Виноградов – наш дальний родственник из Остаповки, сын богатых родителей, – он учился в реальном училище, но на каникулы приезжал в наш городок навестить бабушку – «тетю Соню», сестру р. Авраама, – и проводил время в нашей компании. Среди «мелких» выделялся Яни (Яаков) Чернобыльский, славный парень, шустрый и с огоньком; он тоже ездил учиться в йешиву, пробовал свои силы в литературе (публиковал рассказы на русском языке) и в живописи, одно время был активистом сионистской социалистической партии (ССРП){116}.

В городе строились казармы для двух батальонов армии. Строительная площадка расположилась прямо напротив нашей квартиры. Уже подготовлен был фундамент для двух крупных строений и собраны обожженные красные кирпичи для строительства. Мы собирались всей ватагой, делились на два «батальона» и воевали друг с другом. Наши друзья были офицерами, остальные дети – солдатами. Мы все находились под влиянием Первой и Второй книг Маккавеев – Гиршель Крае читал их нам каждую субботу в три часа пополудни на ступенях новой синагоги; после «победы» еврейского «батальона» решено было основать государство и сложить «свод государственных законов». Составить «свод законов» должны были трое: мой брат, я и Виноградов. Мой брат – у него был самый красивый почерк – записывал, я сочинял, а Виноградов формулировал. В один прекрасный день, в субботу после полудня, мы собрались у нас дома и пошли к высокому дубу, росшему за домом возле забора. Дети сели на землю, а мы с братом и с Виноградовым залезли на дерево и прочитали друзьям наши «законы». Они начинались с «Шма Исраэль!» и заканчивались словами: «Каждый помогает своему товарищу и говорит своему брату: «Крепись!» Покорствуя сказанному, поднялись все и провозгласили: «Крепись и укрепимся!» – а затем, опомнившись, стали веселиться и долго подшучивали над «тремя патриархами», забравшимися на дерево, и над нашими «законами».

Другой наш «план» получил более широкий отклик и имел успех. Весной 5653 (1893) года мы решили создать «каникулярную» школу. Рядом с домом дядюшки Кальмана, напротив здания окружного суда, стоял большой барак, где летом продавали газировку, квас и фрукты. Весной барак стоял пустой и открытый. Я предложил друзьям сделать этот барак постоянным местом наших встреч. Там Гиршель Крае будет прочитывать нам избранные места из «Апокрифов», «Иудейских войн» и из других книг; там Шалом Каштан будет читать нам интересные книги, взятые у отца; там мы будем играть и разговаривать – там у нас будет «собственный» дом (в те времена понятие «клуб» нам было еще незнакомо). Идея была поддержана, и «малыши», к которым примкнули мы с братом, стали обустраивать «дом». Самым энергичным и деятельным организатором был Эли Крае, Яни Чернобыльский занялся художественным оформлением, а мы с Шаломом осуществляли наш план – обустраивали «библиотеку». Все ученики приносили книги: Танах, Талмуд и книги для чтения. Каждый из нас должен был «преподавать» – повторять с учениками материал, который мы учили в хедере в течение зимы: с одним надо было повторять Тору, с другим – ранних пророков, с третьим – поздних пророков{117}, с четвертым – Писания{118}. Так же разделялись Мишна и Талмуд, чистописание, грамматика и даже арифметика. Преподаванием чистописания занимался мой брат, арифметикой – Виноградов, Талмудом – Шалом Каштан, Танахом – я и мой брат. Хотя мы никогда не обсуждали, кто главный, но по сути «руководителем» был я. Я приходил первым, уходил последним и следил за порядком. Мало-помалу наша каникулярная школа приобрела известность. Комната была всегда до отказа наполнена детьми, между ними царил дух дружелюбия и взаимной поддержки. Каждый ученик брал книгу и повторял пройденный материал. «Учитель» подсаживался к нему, и они обсуждали прочитанное. Если он видел, что ученик недостаточно усвоил тему, то они заново разбирали весь материал. В определенные часы Гиршель, Шалом и я читали книги друзьям. Матери благословляли нас за «хорошее образование», которое получали дети на наших уроках и за «тишину в доме»; родители были довольны тем, что ученики увлечены занятиями, что было для них не слишком привычно. Говорили, что в «хедере» Бен-Циона во время каникул дети учились лучше, чем в остальное, «учебное» время. Но мне кажется, что благодаря Гиршелю Красу и Шалому Каштану и особенно книгам, которые они приносили, я получал больше знаний, чем все остальные ученики. Гиршель приносил «Иудейские войны» в переводе Шульмана, «Основы земли», «Историю мудрецов Израиля» и «Историю мира» Кальмана Шульмана. А Шалом Каштан приносил «Израильские походы» Давида Гордона{119} (перевод «Путешествия Биньямина Второго»{120}), «Календарь торговцев» Ш.-Я. Абрамовича{121}, «Тахкемони» Йехуды Альхаризи{122}, напечатанный шрифтом Раши{123}, и «Историю столпов Хабада»{124} Родкинзона. Мы торопились скорее прийти в нашу школу и задерживались там допоздна, глотали книги, которые открывали для нас мир и расширяли наши знания. Особенно сильно повлиял на меня Шалом. Я помню, как он с жаром объяснял мне, как важны книжные предисловия и послесловия, и доказывал, что предисловие Рамбама к Мишне не было написано на иврите, а его перевел аль-Харизи. В доказательство своих слов он принес мне «Тахкемони» и прочитал вместе со мной предисловие Рамбама к «Мишне Тора»{125}. И мне показалось, что я понял книгу лучше, чем полтора года назад, когда я читал ее с дядей. Как я говорил, наша каникулярная школа оказалась удачной затеей, и родные твердили, что в преподавании я добьюсь больших успехов, чем в строительстве фабрик…

Примерно в это же время у нас с Дудиком возникла идея построить «фабрику по обжигу кирпичей», и это чуть не закончилось трагедией. В те дни, как я уже рассказывал, в нашем городе строились казармы для воинских частей. Стройка шла напротив нашего дома, и я проводил долгие часы, крутясь вокруг и наблюдая, как готовят яму для фундамента, перевозят материалы, месят глину для кирпичей, как ее потом заливают в формы, раскладывают кирпичи для просушки, а затем выкладывают рядами. После всех этих операций приезжают тележки, на них накладывают кирпичи и отправляют на обжиг. Через некоторое время тележки возвращаются с уже обожженными красными кирпичами, и их укладывают ряд к ряду. По соседству с нами стоял дом одного из членов семьи Родзянко (их родственник был председателем третьей и четвертой Государственной Думы{126} – русского парламента){127}, и старик Родзянко, «старый помещик», как его называли соседи, вместе со мной наблюдал за строительством. Маме казалось, что Родзянко смотрел не на стройплощадку, а сквозь нее, следя за каждым моим шагом. Одна из соседок тоже обратила внимание на то, что всякий раз, когда я выбегал поиграть возле стройки, выходил Родзянко, садился на стул и не спускал с меня глаз.

Кто знает? Может, он «колдун»? Кто там знает, что на уме у этого старого гая, еще сглазит, не дай Бог. Мама стала сама за ним наблюдать, а затем решила зайти к Родзянко и спросить его, почему он постоянно следит за мной. Родзянко принял ее очень любезно, принес стул, предложил сесть. На ее вопрос («Почему, господин, вы смотрите на ребенка и не спускаете с него глаз?») он ответил: «Мне интересно смотреть на него, потому что он играет долгие часы один; он – чуткий ребенок, ему не скучно играть в одиночку на строительной площадке, а еще он разговаривает сам с собой, беседует с камнями, всегда занят и строит планы! Я еще никогда не видел ребенка, который бы так хорошо умел играть сам с собой». Его ответ не только не успокоил маму, а напротив, напугал ее. Мне строго-настрого запретили играть там, посчитав, что мне угрожает большая опасность. Тогда я перенес свои игры и «наблюдения» в дом шойхета р. Моше и подключил к игре Дудика. Возле дома шойхета тоже была стройка – строилась гимназия для девочек. Меня поразило, как много времени проходит между изготовлением кирпичей и их обжигом. Почему нельзя сделать так, чтобы кирпичи обжигали на месте, сразу после изготовления? Я решил, что «изобрел» хороший и удобный способ переносить кирпичи в печь прямо из форм. Дудик и его сестренка тоже увлеклись моим изобретением. Мы решили устроить фабрику по обжигу кирпичей на крыше дома шойхета. Однако крыша была из соломы, и это таило в себе определенную опасность. Но мы приготовили тряпки – тушить огонь, если, не дай Бог, он вырвется из сделанной нами печи. Мы разложили формы, принесли глину, приготовили кирпичи – и прикрепили тонкую балку к форме так, чтобы выходящий кирпич падал прямо в печь. Почти все было уже готово, и вдруг… на крыше появилась жена шойхета – низкорослая, близорукая, бледная и энергичная, с добрыми печальными глазами и тонким писклявым голосом.

– Что это вы здесь делаете? Не могли другого места себе найти для игры, кроме как на крыше?

Путь с крыши был только один – лестница… Жена шойхета подошла к печи, а я ринулся к выходу, к лестнице; но не успел я спуститься, как раздался ее крик: «Ой-ве-вой! Этот бесенок чуть не поджег наш дом! Диверсант! Фабрикант кирпичей!» Она быстро спустилась с лестницы – и побежала за мной по улице, крича: «Фабрикант чуть меня не спалил!» После этого случая друзья дали мне прозвище «фабрикант обожженных кирпичей», наградив меня им в дополнение к остальным моим прозвищам, таким как «продавец старинных монет», «учитель в бараке» и «подрабинок на дереве».

Глава 6. Первые скитания

(лето 5654 (1894) – зима 5655 (1895) года)

Когда мне исполнилось десять с половиной лет, семья решила, что мне пора ехать учиться в йешиву. В городе уже не было подходящих учителей для меня и моего брата, и было решено, что мы поедем в Кременчуг – там много йешив. Крупный город, недалеко от нашего городка, к тому же мама в нем родилась и у нее там родные: брат и дядья. Проблема же была вот в чем: кто повезет нас в Кременчуг? Всей семье было очевидно, что лучше всего будет, если нас повезет дядя Кальман. Его жена, тетя Тамара, сама из Кременчуга, к тому же богатые и известные братья Гурарье – ее племянники, и вообще у нее там много семейных и дружеских связей, а дядя Кальман – человек известный и уважаемый, и он устроит нас там гораздо лучше, чем это сможет сделать мама. Но мама воспротивилась такому предложению. Она настояла на том, что только она повезет нас туда. Так и вышло: в йешиву отвезла нас она.

Мы запаслись большим количеством рекомендательных писем. В Кременчуге мы расположились в доме маминого брата, дяди Маше-Давида. Он был крупным учителем Гемары. В те дни еще жива была бабушка Фрида, мамина мама, она жила в том же городе. Мысль отправить маленьких детей в возрасте 10 и 12 лет в йешиву показалась маминой родне неразумной. Бабушка сказала: «Таких маленьких детей я бы никуда из дома не отпускала». Но мой старший брат, которому было уже почти 12 лет, тем же вечером, когда мы пошли в синагогу, решился показать рекомендательные письма городским раввинам: р. Яакову-Исраэлю Явецу, «польскому ребе», и хабадскому раввину р. Ицхаку-Йоэлю Рафаиловичу{128} – и поступил в йешиву. Его проэкзаменовали и приняли сразу в средний класс. Но меня не хотели принимать, несмотря на то даже, что я очень успешно сдал экзамен: ученики заявили, что если в их класс возьмут такого малыша, то они все уйдут из класса. И действительно, я был невысокого роста, мне было всего 10 лет, а выглядел совсем как маленький ребенок – лет семи-восьми, не больше. Ученикам же в этом классе было лет по 15–16. В итоге, конечно, решили, что мне надо учиться в младшем классе, а брату – в более старшем. Мне было очень обидно, и я с трудом смирился с этим.

Глава йешивы, преподававший в младшем классе, – его звали раби Мелех – встретил меня приветливо. В это время они учили трактат «Бава Кама»{129}, и я уже через неделю был лучшим учеником в классе С он именно так и сказал). Но раб и Мелех слегка подсмеивался надо мной и говорил: «Ты хотел учиться у другого главы йешивы, у главы йешивы из Кейдан, но уж придется тебе немного поучиться у меня», – и в течение всего урока он напоминал мне: «Ты хотел учиться у другого главы йешивы, но сперва поучишься у меня!» Намерения у него были самые лучшие, но эти подначивания очень меня огорчали, и через две недели я решил вернуться домой. Брат проводил меня на поезд, я на последние деньги купил детский билет за четверть цены (как я уже говорил, я выглядел совсем ребенком), по дороге я играл билетом и потерял его; я страшно перепугался, и вид мой был столь несчастен, что даже кондуктор пожалел меня, успокоил и уверил в том, что он хорошо помнит, что у меня был этот билет; так что я спокойно вернулся домой.

Мое возвращение домой оказалось нежеланным. После первых расспросов меня спросили, чему я учился и учился ли вообще. Я ответил: меня там экзаменовали! Это чтобы показать, что у меня была причина сбежать оттуда. За это время я успел начать самостоятельно учить еще один трактат, который не проходили в йешиве: трактат «Макот»{130}. Всего за две недели я выучил десять страниц. Меня проверили на знание трактатов «Бава Кама» и «Макот» – и я их знал. На семейном совете было решено, что я буду учиться самостоятельно в бейт-мидраше, и меня будут учить городские шойхеты – р. Моше и р. Йоси, каждый будет обучать меня какому-то одному трактату. Кроме того, я начал учить самостоятельно еще один трактат, «Хулин», про меня даже стали говорить: «Хулин» он учит, «Шаббат» он повторяет, и «Макот» он знает…

Тем летом я впервые попробовал учиться самостоятельно. У меня было много учителей: с отцом мы в течение недели учили «Ялкут Шимони» на недельную главу. Трактат «Макот» я учил с шойхетом р. Йоси, он же проверял у меня тот материал, который я учил самостоятельно, и наставлял меня в этом самостоятельном обучении. Трактат «Хулин» я учил с шойхетом р. Моше. Кроме того, я каждый день учил главы мишнайот.

И из какой-то особой внутренней гордости я учил трактат «Таанит»{131} и трактат «Мегила»{132}. Кроме всего этого, я должен был каждую субботу утром приходить к дяде р. Элиэзеру Моше, и мы с ним вместе учили разные книги: предисловие Рамбама к комментариям мишнайот, главы Мишны с комментариями «Тиферет Исраэль», а как-то раз он даже попробовал читать со мной «Торат хесед»{133} – книгу Шнеура-Залмана из Ляд, ставшего потом раввином в Люблине и в Иерусалиме, – но я ничего не понял…

В разделе «Моэд»{134} я уже хорошо знал трактаты «Шаббат» и «Псахим» и задался целью завершить в этом году весь раздел «Моэд» – было понятно, что в конце лета будет экзамен, где мне придется соперничать с братом. Я очень усердствовал в своих занятиях, прикладывал все силы, и действительно, когда брат через несколько месяцев вернулся из йешивы, оказалось, что я выучил в три раза больше материала, чем он. Когда его проэкзаменовали – а он знал материал очень хорошо, – выяснилось, что я знаю еще лучше. Так я оправдал свой побег.

Но эта история была только прелюдией к другому, более серьезному побегу. Я помнил то, что мне говорил дядя: «15 лет – возраст Талмуда, к 15-ти годам ты должен завершить изучение Талмуда». Опираясь на опыт этого лета, я решил, что смогу завершить изучение Талмуда всего за два с половиной года, остававшихся до бар-мицвы{135}… Но для этого мне надо было покинуть дом. Я уже рассказывал про своего верного друга Эли, который был сыном служки нового бейт-мидраша; я воодушевил его своими рассказами, и мы договорились, что после праздника Симхат Тора, в послепраздничный день, скроемся и убежим в Гомель. Мы слышали, что в Гомеле есть большая йешива. Об этом мне рассказал сын шойхета, Шауль, и там есть бейт-мидраши, в которых много книг, и много учеников в йешиве, и горожане заботятся об учениках как следует – там можно уединиться и прилежно учить Тору. Я собрал белье и одежду, упаковал их, положил узелок с вещами на печь и в послепраздничный день решил пойти на вокзал, который был в четырех километрах от города, и уехать. Для этого мне нужно было немного денег, три рубля. Я вышел утром из дому и вот: мама стоит возле двери, и я не могу взять узел с вещами. Мое сердце наполнилось тревогой. Я поцеловал мезузу{136} и пошел. Вдруг мама кричит мне:

– Почему ты вдруг поцеловал мезузу?

– А разве запрещено ее целовать? Наоборот, даже есть такая заповедь.

Мама смотрит на меня и говорит:

– Но ты никогда этого не делал.

Я ответил:

– Хотя бы раз надо это сделать.

И ушел. Пошел к кузену и сказал ему, что отец просил одолжить для него три рубля. Кузен удивился: «Надо же, он здесь был только что и даже словом не обмолвился!» Я сказал: «Он меня утром попросил». Кузен немного поколебался и дал мне рубль. И вот мы выпили в путь. Шел дождь, было грязно. Мы выпили в девять, а добрались до вокзала в первом часу дня. Поезд уже стоял; мы поспешили зайти в него, но билетов у нас не было. Эли сказал: «Давай спрячемся под лавкой». Но после того, как мы проехали одну станцию, нас вытащили из-под лавки. Мой друг смеялся, а я плакал. Евреи сказали: «Что вы делаете, дети, куда вы едете?» Я молчал, я был как Биньямин Третий, а Эли был мой Сендерл-баба – он все объяснял и рассказывал. Евреи спросили: «У вас есть деньги?» Я сказал: «У нас есть рубль». Пассажиры засмеялись и договорились с кондуктором, чтобы мы могли доехать до Гомеля.

Было уже почти пять часов вечера, а мы ничего не ели с утра. На третьей остановке я вышел купить хлеба, а Эли пошел купить чаю. Пока я покупал хлеб, поезд тронулся. Я побежал и вскочил на подножку поезда уже практически на ходу. Кондуктор и пассажиры смеялись и шумели. А я успел лишь чудом.

Когда мы подъезжали к Ромнам, я смотрел в окно и вдруг вижу: идет дядя Пинхас Островский, неторопливо так себе шагает. Я сразу понял, что мои послали ему телеграмму, и он отправился меня искать. Так как опыт уже научил меня тому, что из-под лавки могут вынуть и там спокойно не спрячешься, я залез на верхнюю полку и забился между тюков. Другу я сказал, чтобы он перешел в другой вагон. «Дядька с палкой» – так выразился один из пассажиров – расспрашивал пассажиров про «ребенка», и они сказали ему, что «ребенок» находится здесь. Тем временем зазвенел звонок, и дяде пришлось поторопиться выйти из поезда, пока он не тронулся, а мы продолжили поездку. Тот факт, что Пинхас Островский – мой дядя и что он сам пошел меня искать и говорил обо мне только хорошее, сразу повысил мой престиж в глазах пассажиров; и до самого нашего приезда в Гомель они относились к нам с «уважением» и дружеским участием.

На следующее утро, в 6 часов, мы приехали в Гомель. Это был четверг, 25 тишрея 5655 (1895) года; на улице было еще темно, шел первый снег. Жители Гомеля, которые ехали с нами в поезде, объяснили нам дорогу до бейт-мидраша у Конной площади, в котором находилась йешива. Мы пошли туда. По дороге нам встречались люди, которые торопились и не обращали на нас никакого внимания. Мы тоже никого ни о чем не спрашивали. Только когда мы уже почти подошли к самой площади, нам встретилась пожилая женщина; она замедлила шаг, оглядела нас с ног до головы и спросила приятным голосом: «Дети, куда вы идете в такой ранний час?» Эли, будучи более разговорчивым, ответил ей; она пришла в изумление, спросила, есть ли у нас родители, и проводила нас до бейт-мидраша.

Мы вошли. Бейт-мидраш был полон света и людей. Как раз заканчивалась «молитва ватикин»: в это время молятся все, кто потом спешит на работу. Наше появление повергло всех в изумление. было впечатление, будто нас ждали, – мы даже заподозрили, что один из пассажиров, ехавших с нами в поезде, житель Гомеля, который объяснял нам дорогу до «йешивы» и сказал нам, что живет в этом районе, поспешил в бейт-мидраш (он ехал на извозчике, а мы шли пешком) и рассказал про нас; рассказал отчасти серьезно, а отчасти с дружеской иронией. Как только мы вошли, нас окружили: «Откуда вы, дети? Чего вы хотите?» Когда мы рассказали, что мы из Хорала, все повскакивали со своих мест и поднялся шум. Когда мы объяснили, что пришли учиться в йешиве, стали смеяться. У меня сразу спросили:

– Ты Пятикнижие знаешь, мальчик?

– Знаю.

– Какая сейчас недельная глава?

Я ответил. Меня стали спрашивать по Пятикнижию и Раши.

– А ты и Танах учил?

– Учил.

– Ранних пророков?

– Да.

– А чем болел Аса{137}? – спросил низкорослый рыжий еврей с резким голосом, и все засмеялись.

– Написано: «К старости стали у него болеть ноги».

– Хорошо! А почему он не позвал врача? – продолжал спрашивать рыжий еврей.

– Он звал врачей, но об этом не написано в «Мелахим»{138}, а написано в «Книге хроник»{139}.

– О, мальчик хорошо знает! Ты учил и «Книгу хроник»?

– Читал самостоятельно.

– Прекрасно. А Иова учил? – Да.

– А ты можешь описать дикого быка и левиафана {140}?

– Это надо читать в «Хакдамот».

Веселье нарастает. Народ продолжает к нам стекаться. Стали укорять рыжего еврея. Подвели меня к главе йешивы, он стоял у передней стены, около арон кодеша, – еврей невысокого роста, с длинной бородой, с голубыми холодными глазами. Его глаза смотрели на меня испытующе, и я испугался. Он спросил, учил ли я Гемару.

– Да.

– Какие трактаты учил?

– «Шаббат», «Псахим», «Бава Мециа»{141}, «Хулин», «Макот», «Таанит».

Все опять начали смеяться.

– А раздел «Нашим»{142} тоже учил?

– Главу из трактата «Недарим»!

– А «Брахот»{143} учил?

– Только Мишну.

– Ты учил еще и Мишну?

– Всю Мишну.

– Все шесть разделов?

– Да.

– Сколько тебе лет?

– В Хануку{144} будет одиннадцать.

– За один год ты выучил всю Мишну?

– 10 лет – возраст Мишны, меня учили так: в 10 лет нужно закончить изучение Мишны.

Часть людей столпились вокруг Эли, проверяют его знания и беседуют с ним. Вдруг один еврей отделяется от них, подходит к главе йешивы и шепчет ему что-то. Глава йешивы усмехается и говорит: «Ладно». Еврей говорит мне: «Твой друг сказал, что ты большой знаток тех книг, которые ты изучал, и знаешь текст «на иглу»! Мы проверим тебя, хорошо?»

Я промолчал.

– «Молчание – знак согласия», да? А где написана эта фраза? – спрашивает глава йешивы.

– В той части Гемары, которую я учил, нет этой фразы.

– Так, – говорит глава йешивы, – а «Бава Мециа» учил?

– Да, – отвечаю я, – однако в третьей главе трактата «Бава Мециа» (376) сказано: «молчание – как согласие», но не написано про «знак».

Снова начинается веселье. Требуют принести Гемару. Глава йешивы улыбается и говорит: «Все правильно! Полностью эта фраза приводится в трактате «Йевамот»{145} (88а)». Начинают проверять меня на «палец».

Достают трактат «Шаббат», и один из проверяющих, худощавый еврей с большим кадыком, глядит на меня с высоты своего роста, кладет палец на одиннадцатый лист трактата «Шаббат», на фразе «Хорош пост против дурного сна, как огонь против вычесок льна», и спрашивает меня: «Что написано в этом же месте на двадцать первом листе?» Я отвечаю без запинки: «Сказал рабан Шимон бен Гамлиэль{146}: в доме моего отца обвязывали фитилем орех и поджигали». Еврей смотрит в книгу: «Верно». И продолжает спрашивать: «Ну, а что написано в этом месте на тридцать первом листе?» Я немного колеблюсь и отвечаю: «Учили мудрецы: история про иноверца, который пришел к Шамаю{147} и спросил: «Сколько Тор есть у вас?» Народ поражается: «Точно!» И вдруг я чувствую огромную жалость… к себе! Я хотел убежать из-под опеки семьи, многочисленных дядьев и кузенов, от их экзаменов и проверок – и вот я стою перед толпой чужих людей, которые меня мучают… И от этой жалости, несмотря на свои успешные ответы, я горько заплакал! К изумлению всех окруживших меня евреев и к тревоге моего друга Эли. Один еврей, высокий и статный, внешностью немного похожий на моего дядю Пинхаса Островского – гневливое лицо, высокий лоб, черная борода, подернутая сединой, и большие глаза, проницательные и какие-то нездешние, – подошел к стоящим вокруг меня и тихим приятным голосом сказал: «Стыдно, правда стыдно, толпа евреев мучает маленького ребенка, который устал после долгой дороги, не ел и не пил – что вы от него хотите?»

Услышав эти слова, я еще сильнее зарыдал от жалости к себе. Тотчас общее внимание переключилось на моего друга, и они стали беседовать с ним.

Высокий еврей, «шойхет из Себежа», взял на себя бремя нашего обустройства. Эли выправили дневное пособие, а мне недельное. Друг потребовал для меня месячного пособия в течение двух лет… пока я не закончу Талмуд. По настоянию шойхета, который взял меня в свой дом на первые недели, мне дали недельное пособие до конца Хануки. Так что до поры до времени мы не беспокоились за наше будущее.

Благодаря тем слезам у меня появился верный друг – сын служки, глухонемой здоровяк. Он подошел ко мне, показал мне два пальца – один на левой руке, другой на правой, соединил их сначала один, а потом два раза – и зарычал! Мне объяснили: он тебе сообщает, что ты ему как брат и он будет тебя защищать! В самом деле, в течение полугода, проведенных мною в той йешиве, меня никто не смел даже пальцем тронуть, и друзья шутили: «Эли – староста Бен-Циана, а глухонемой – его телохранитель…»

И действительно, ночью, когда я поднимался на «биму»{148} (стол был слишком высоким, но на стуле было удобно, и я устраивался на нем полусидя-полулежа) и начинал учить громким и звучным голосом, сын служки сидел на ступеньках, ведущих на «биму», и не давал никому подойти и помешать мне…

Шесть первых месяцев 5655 года – а точнее, девятнадцать недель – были не самыми счастливыми в моей жизни… По прошествии десяти дней, после того как дома получили мое письмо, в Гомель приехал мой кузен, Йосеф Динабург из Гадяча, привез мне одежду и белье из дому, оставил немного денег и дал мне зимнее пальто – теплое меховое пальто; его приезд не остался незамеченным. Мой дядя, р. Элиэзер-Моше Мадиевский, написал своему хорошему знакомому, р. Аарону Менухину (он был потом раввином в Клинцах), зятю одного из гомельских богачей – р. Лейба Менухина, который потом уехал в Палестину, и попросил его за мной присмотреть. Тот отправил за мной в йешиву посыльного и через него пригласил меня прийти. Он проверил мои знания и постановил, что я каждый месяц должен приходить к нему и отчитываться по поводу своей учебы, чтобы он мог оценить мои успехи. Он сам определял порядок моих занятий. Каждый раз, когда я приходил к нему, он сидел в своем рабочем кабинете на мягком стуле за столом, на котором лежали книги, рядом с ним были молодая жена и маленький ребенок: ну просто полное олицетворение «учености в богатстве и почете».

В йешиве учили трактат «Ктубот»{149} – я учил его вместе с остальными учениками, но в более быстром темпе. Каждый день я учил один лист Гемары с добавлениями и комментариями. Кроме того, я самостоятельно учил трактат «Брахот», а также вернулся к изучению раздела «Моэд».

Глава йешивы, его кажется звали р. Ирмеяху, отчего-то меня невзлюбил. Я был для него «исключением из правил», «трудным орешком», требующим заботы, которую у него не было ни малейшего желания мне давать. Он мне не раз советовал попроситься в другую йешиву или другой бейт-мидраш: «Тебе не нужны друзья. У ребят, которые здесь учатся, ты не научишься тому, чему стоило бы» (это была правда). Ученики измывались надо мной за мое прилежание и за мою известность и старались поссорить меня с Эли. Они объясняли ему, что такому парню, как он, не пристало учиться каждый день со мной и прислуживать мне как ученик учителю. Каждый вечер после вечерней молитвы мы с Эли повторяли урок главы йешивы и готовили тему к следующему уроку. В конце концов ученики добились своего, и Эли стал причиной моей большой печали. И несмотря на то что потом мой друг раскаялся, та рана не заросла, и когда мы вернулись домой, мы раздружились окончательно. В ту зиму умерла жена «шойхета из Себежа», и он обо мне почти не заботился. Многие дни я попросту голодал. Всю зиму я спал на скамейке в маленькой комнатке при бейт-мидраше в йешиве, подушкой мне служил соломенный тюфяк, а одеялом – пальто, над размерами которого «друзья» смеялись и говорили, что я могу в нем прятаться. Большие парни уговаривали меня продать пальто одному из них, которому оно подходило по размеру. И в этом они тоже добились своего. Я продал пальто за рубль и восемьдесят копеек!

Раввин Гомеля, р. Гирш-Бер Лоткер, позвал меня к себе и высказал свое особое «мнение»: мне нужно слушать его хасидские проповеди, а потом пересказывать ему их. Я приходил к нему раз или два, а потом перестал. Он тоже жил богато и обеспеченно, принимал меня учтиво и был во мне «заинтересован». Но вот что меня удивляло: почему все те, кто был во мне «заинтересован», ни разу не поинтересовались, каким подножным кормом я питаюсь… Еще одна близкая семья была у меня, семья Шифриных. Аарон Шифрин, шурин моего дяди, Лейба Динабурга из Москвы; он тоже был изгнан из Москвы и задержался с семьей на два-три месяца в Гомеле. Его дочь Женя, моя ровесница, была необыкновенно красива. Они отыскали меня и часто приходили взять меня к себе пообедать, поужинать и побеседовать несколько часов с р. Аароном, который был просветителем и ученым: он опубликовал книжку под названием «Отовсюду понемногу»{150}, вышедшую в Варшаве в 5653 (1893) году, и оставил множество рукописей, комментариев и примечаний к Талмуду. 10 адара 5655 (1895) года – ровно через 19 недель после нашего «побега» – мы вернулись домой. Я и мой друг Эли привезли с собой, как говорили шутники, разный «багаж»: Бен-Цион привез знание новых двухсот страниц Гемары (трактат «Ктубот» и трактат «Брахот»), а Эли – кожную болезнь, чесотку, которая пошла у него по всему телу…

Мама Эли упрекала мою маму за то, что я «подговорил» ее сына на «авантюру» и не «присматривал» за ним среди чужих людей. Моя мама на это отвечала, что я младше Эли почти на три года, но это как-то не принималось во внимание, и долгие годы его мама пеняла мне на то, что я не следил за Эли…

Глава 7. Скитания и учеба

(Кременчуг и Корсунь, нисан 5655 (1895) – элул 5656 (1896) года)

Весной 5655 (1895) года, после Песаха, было решено, что я и мой старший брат (он был старше меня на полгода) снова поедем в Кременчуг на учебу и нам надо постараться, чтобы нас приняли в йешиву к «Великому»{151}, которая считалась очень серьезной йешивой и пользовалась уважением среди ученых города и окрестностей. «Великий», глава йешивы, нас проэкзаменовал, и мы были туда радушно приняты. Мы с братом учились там целый год. Весь тот год – от нисана 5655-го до нисана 5656-го – сохранился у меня в памяти как один из лучших в моей жизни. Самые приятные воспоминания у меня остались благодаря дому друга моего деда по матери – р. Яакова-Йоси Коропчинского, который дал мне возможность жить у него, выделил мне собственную комнату, и его домашние относились ко мне с большим дружелюбием и симпатией.

В доме р. Яакова-Йоси было много книг по хасидизму, содержавших огромное количество историй из жизни цадиков. С тех пор я, пожалуй, нигде не встречал подобной коллекции книг; чтобы их почитать, я вставал чуть свет. Кроме хасидских историй там были и нравоучительные сочинения, их я тоже читал, особенно предисловия и апробации раввинов; еще там было много старых сказок на идише. Я прочел там «Тысячу и одну ночь» (в переводе на идиш); у этой книги не было обложки, и я долгое время не знал даже, как она называлась. Только долгие годы спустя, прочитав эту книгу по-русски, я вспомнил тот потрепанный томик, где на 700 страницах было множество разных удивительных сказок. Но, как я уже говорил, меня больше интересовали хасидские истории и рассказы о цадиках. За короткое время я неплохо освоил все эти истории в различных версиях, стал различать имеющиеся противоречия и научился им не доверять. Почти все ученики в йешиве были миснагдим, и бейт-мидраш, в котором находилась йешива, – бейт-мидраш «Техилим» напротив большой синагоги, – был миснагедский. Господин Бамадас, крупный коммерсант, обеспечивавший нашу семью доходом, был одним из глав миснагдим (мой отец вел с ним дела – был по существу его агентом в нашем городке). Два его зятя – сын р. Рафаэля{152} из Бобруйска, р. Яаков Шапиро, который потом был главой йешивы в Воложине{153}, и сын р. Эли из Пружан (кажется, р. Аарон Файнштейн) – были одними из самых видных прихожан этого бейт-мидраша.

В бейт-мидраше у меня было постоянное место невдалеке от ребе Яакова, который обычно сидел в уголке, погруженный в раздумья, перебирал руками свою черную кучерявую бороду, морщил лоб – и никого не замечал. Его глаза будто бы и смотрели на тебя, но чувствовалось, что он не видит ничего вокруг… Я учил все тексты вслух{154}. Как-то раз р. Яаков попросил меня подойти к нему; я подошел, и он сказал мне шепотом: судя по твоему напеву при изучении отрывка из Гемары (Бава Кама, 63: «общее-частное-общее»), похоже, что ты неверно его толкуешь. Я почувствовал себя обиженным – принес Гемару и объяснил этот отрывок. Ребе Яаков улыбнулся и сказал: «Хорошо, но зачем же ты учишь вслух, если твой голос не может выразить суть предмета?» – и попросил прощения за то, что подозревал меня, ибо не имел дурных намерений. И я на какое-то время перестал учить вслух. И снова позвал меня р. Яаков и сказал мне: погляди в трактат «Эйрувин»{155} (54а), там, в Гемаре и у Раши, написано, как нужно учиться. Я поглядел и усвоил, что не следует учиться «бормоча или шепотом». Почти целый год я сидел рядом с ним, он часто видел меня в доме своего тестя – и только два раза говорил со мной, что, впрочем, лишь усиливало мое к нему уважение, так как имелись в нем черты человека, удаленного от мира, «хасида (праведника) на всех путях своих», о котором я читал в этических сочинениях и в Агаде{156}, и был он совершенно непохож на типичного хасида в привычном для меня хасидском окружении. Такое противоречие лишь усугубляло мое критическое отношение к историям о цадиках, которые я читал. Кроме того, мои друзья, особенно сыновья литовского раввина, миснагеда, своими разговорами обостряли во мне чувствительность к противоречиям, которые я находил в хасидских притчах; и надо мной даже смеялись, говорили: вот человек, у которого возникают трудные вопросы после чтения сказок.

Каждую неделю, на исходе субботы, в доме собирались друзья хозяина и кое-какие родственники; все рассаживались вокруг стола, на котором стояли чашки с горячим чаем и большой, приятно пыхтевший самовар, и рассказывали истории про цадиков. Моих познаний в области хасидских рассказов вполне хватало на то, чтобы каждый раз добавлять новые подробности из разных версий, с указанием источника; иногда про какую-нибудь из историй я позволял себе заметить, что ту же самую историю уже рассказывали о другом, более раннем цадике. Я старался, чтобы меня никто не заподозрил в том, что я не верю в эти истории. Меня предупредила об этом дочь хозяина, молодая мать, испытывавшая ко мне материнские и сестринские чувства. С того дня, как она увидела, что я встаю чуть свет и учусь по утрам, она тоже вставала рано, осторожно спускалась, тихо заходила ко мне в комнату, давала мне чашку горячего молока с булкой, ждала, когда я поем, брала чашку, мыла ее и возвращалась в свою кровать. Не говоря ни слова, она смотрела на меня своими красивыми печальными глазами, теплым взглядом, ободряющим и дружелюбным, который сохранился в моей памяти на долгие годы и стал для меня символом человеческой чистоты.

Но моей осторожности не хватило на то, чтобы скрыть недоверие к историям о цадиках. Р. Яаков-Йоси в какой-то момент сказал мне, что рассказ теряет свою соль, если начинать в нем так подробно копаться. Из него просто уходит вся жизнь. «Не только цадик живет своей верой, но и рассказ про цадика живет благодаря тому, что в него верят». В другой раз р. Яаков-Йоси сказал мне, что когда я выявляю противоречия и ставлю трудные вопросы – в этом нет ничего страшного, если дело касается нескольких последних поколений. Но отыскивать противоречия в рассказах о более ранних поколениях – об учениках Магида{157}, – значит заглянуть в сокрытое, и от этого можно повредиться в рассудке.

Тот год мне запомнился радостным еще и потому, что летом я много купался в Днепре. Мне с самого детства нравилась река, ее течение. Я часто бегал на Голубиху, маленькую речку, которая текла близ нашего городка, хотя купание в ней было сопряжено с немалыми трудностями и даже «жертвами». По дороге на речку нас часто подкарауливали христианские дети, они дразнили нас, срывали пуговицы с пиджаков и штанов, и мы, бывало, возвращались домой побитые, в изодранной одежде, в синяках и ссадинах. И даже несмотря на это, я был среди тех детей, кто частенько, раза два или три в неделю, отваживался ходить на Голубиху. Один раз я чуть не утонул: заплыл по шею, и меня утянуло течением на середину реки. Вытащил меня городской доктор, купавшийся неподалеку; он всыпал мне по первое число, отвез к матери и сказал ей, чтобы она не пускала меня на реку одного. Мои родные с тех пор строго следовали этому указанию.

И вот я в Кременчуге, и передо мною – широкий Днепр, по которому плывут бесчисленные корабли, лодки и плоты. Подобной реки я еще никогда не видел… Мне очень нравилось купаться в Днепре. В предзакатный час спускаться на берег Днепра, снимать одежду, складывать ее на песок и бежать в воду; подплывать к дрейфующим по реке плотам и двигаться от плота к плоту – расстояние небольшое, но река глубокая, и опасность мало-помалу наполняет сердце отвагой, – плыть прямо к середине реки и, отдохнув на последнем плоту, возвращаться назад тем же путем… Однако в то лето сие удовольствие несколько раз становилось для меня причиной большого огорчения: два раза на берегу украли мои новые ботинки, два раза потерялась шляпа, а один раз меня забило волной прямо под плот, и я с трудом выбрался оттуда живым. Особенно обидно было, когда у меня во второй раз украли ботинки: это были новые ботинки моего брата (мои украли раньше), и я упросил его дать их мне, чтобы я мог пойти на реку. Он сказал, что их, конечно, украдут, потому что они новые и хорошие, но я заупрямился… и вернулся домой босиком.

В йешиве мы учили трактат «Бава Кама». «Великий», глава йешивы, вел свой урок два раза в неделю, большей частью отвечая на вопросы приходивших к нему учеников. Он сидел возле арон кодеша, перед ним лежала раскрытая Гемара. Он не только отвечал на вопросы учеников, но и давал им советы, как лучше продвигаться в учении. И я безмерно признателен ему за то, что он научил меня использовать Масорет ха-Шас{158} и всегда смотреть параллельные места, потому что различные версии одного и того же пассажа имеют большое значение. Я помню, как через два дня после этого я обратился к нему с вопросом, который его удивил, и получил от него ответ, который удивил меня. Мы учили пятую главу трактата «Бава Кама» (50a). Я прочел в Барайте{159}: «Вот что говорят мудрецы: «Однажды дочь Нехунии, «копателя колодцев», упала в глубокую яму с водой». Масорет ха-Шас дает ссылку на трактат «Йевамот» (1216). Я посмотрел. Нашел там текст: «Однажды дочь Нехунии, «копателя колодцев», упала в ту глубокую яму с водой». Я обратился к главе йешивы с вопросом: «Где была «та» глубокая яма с водой?» Он посмотрел на меня с изумлением и даже с некоторым беспокойством. И вот что он мне ответил, если вкратце: «Ты точен, все верно. Но это досужая точность, а не истинное учение и не истинное обучение! Все хроники поколений, все истории мудрецов и описания местностей относятся к Агаде, а тебе надо учить саму Гемару. Вот в чем задача!» Однако ни уроки «Великого», ни острота его анализа не произвели на меня никакого впечатления. Я абсолютно ничего из этого не запомнил. Мало того, я даже не запомнил его имени. Только продолговатое его лицо, молодое и нежное, и красивая раздвоенная светло-рыжая борода отпечатались в моей памяти. Кроме трактата «Бава Кама» я учил в тот год «для себя» еще один трактат- «Йома»{160}. Но и это не нравилось главе йешивы. Как-то раз он спросил меня в присутствии учеников:

– Кто из мудрецов сказал: «Не говорил ли я тебе, когда Рабби занимается одним трактатом, не спрашивайте его про другой трактат?»

– Р. Хия сказал это Раву{161}. В трактате «Шаббат» (3б).

– Рабби все время занимался одним и тем же трактатом, а тебе недостаточно одного!

– Но р. Хия сказал только, что не надо спрашивать его про другой трактат, вот и я не хочу, чтобы меня экзаменовали по трактату «Йома» и вообще что-либо спрашивали на эту тему!

Ученики несколько удивились моей «дерзости», некоторым из них понравился мой ответ, других он разозлил. Дело было после Пурима, в 5656 (1896) году, 19 адара, в четвертый день чтения главы «Ваякхель»{162}.

Эта дата врезалась мне в память оттого, что в тот день, между минхой{163} и мааривом{164}, в бейт-мидраше читали псалмы и молились о здоровье р. Ицхака-Эльханана{165} из Ковно, который был при смерти. Я тоже читал псалмы, сосредоточенно и с большим чувством. Бейт-мидраш был полон народу. Магид{166} бейт-мидраша, р. Биньямин-Меир из Суража, автор книги «Виноградник Биньямина»{167} (комментарии к историям Рабы бар Бар-Ханы{168}), управлял чтением псалмов. После чтения магид еще долго расхаживал по бейт-мидрашу, погруженный в свои мысли. Один из друзей подошел ко мне и сказал нарочито громким шепотом, так, чтоб услышали многие: «Виноградник Биньямина» занят в эти дни, очень-очень занят, сначала он руководил чтением псалмов о выздоровлении р. Ицхака-Эльханана, а теперь готовит ему надгробное слово…»

И действительно, в первый день чтения главы «Пкудей»{169}, между минхой и мааривом, состоялась панихида. Речь магида произвела на всех большое впечатление. Поразила она и меня. До сих пор я слышу голос магида: «Вот исчисления скинии завета (Исх. 38:21) – каковы они? В час, когда Всевышний дал Тору народу Израиля, человек освободился из-под власти ангела смерти, ибо сказано: Тора, высеченная на скрижалях, дает освобождение от ангела смерти!» Магид доказал, что по сути мы сами повинны в смерти р. Ицхака-Эльханана и что в этот самый миг он спускается сюда, чтобы услышать, как оплакивают его в Доме Израиля. И вдруг он обратился к народу: «Встретим его, как встречают главу всей диаспоры, – но не вставанием, а траурным сидением!» – и все сели на пол, и магид тоже, и начал говорить, обращаясь к р. Ицхаку-Эльханану, и просить его, чтобы он стал заступником для своего народа, преследуемого в изгнании, для каждого из сынов, страждущих и измученных… Все сидели и плакали горькими слезами!

Кто может понять движения души? Непостижимым образом в разгар этого плача людского, и моего тоже, я решил, что не буду учиться здесь – «человек должен постигать Тору в том месте, которое согревает его сердце», но два непреложных факта были мне совершенно ясны: я хочу учить Тору – и много учить! А это место не согревает мое сердце!

У р. Яакова-Йоси был внук, Зейдл Гурарье, сын зятя, Бера Гурарье. Бер Гурарье выглядел так: почтенный домовладелец, длиннобородый еврей, хваткий и вечно в делах. У него был магазин лакокрасочных материалов, который в один несчастный день был уничтожен пожаром за считанные часы… Зейдл был моим другом. Он был старше меня на два с половиной года, я с ним ежедневно занимался и за это обедал вместе с ними и получал деньги на карманные расходы. От Зейдла я узнал многое про йешивы рабби Цви-Гирша Шлеза{170}, которые тот создал в киевской губернии: в Черкассах, в Ржищеве и в Корсуне. Имя Цви-Гирша Шлеза было мне знакомо: я видел его книгу «Беседы мудрецов» (комментарии к Торе рассказы о мудрецах). Два экземпляра ее в различных изданиях, в красивом переплете – один с посвящением от автора, «Цви-Гирша бар Бен-Циона Шлеза, уроженца Векшни, ныне живущего в Корсуне», а другой с посвящением от его сына, «Элиэзера бен Цви-Гирша Шлеза из Кременчуга», – хранились в книжном шкафу ребе Яакова-Йоси. В первый раз в жизни у меня была возможность сравнить два издания одной книги, различавшиеся не только по времени издания (на несколько лет), но и по месту: одно из изданий было зарубежным.

Мы сговорились с моим другом, что сразу после Песаха вдвоем поедем в Корсунь, будем там учиться вместе, у меня будет постоянный доход, который наряду со стипендией из кассы р. Гирша Шлеза позволит мне учиться и «достойно зарабатывать». У меня была еще одна причина покинуть Кременчуг: я хотел отделиться от моего брата. Мы с моим старшим братом Яни (Цви-Яаковом) все детство учились вместе, но далеко не всегда наше сосуществование было мирным. Брат утверждал, что я «тороплив» и «порывист», меняю каждый час свои планы (он даже прозвал меня «Бен-Цион бен Халафта»{171} («переменчивый»)); мы очень сильно отличались друг от друга по темпераменту. У нас была общая собственность – книги. Мы покупали их на собственные карманные деньги, которые давала нам родня, посещая нас в Кременчуге, и мы часто спорили по поводу «общей собственности»: нужно ли вложить все деньги в покупку книг и сэкономить на поездке домой или можно себе позволить разок какие-нибудь развлечения? В этом вопросе наши мнения сильно расходились. Однажды я даже решился предложить брату… пойти покататься на лодке по Днепру – а это стоило по 25 копеек на человека! Ну не позор ли, кататься на лодочке, как гои! Но если не считать подобных крайностей, то в целом это даже хорошо, что я не был противником «мирских удовольствий»: мне нравилось выпить стаканчик бузы (напиток из перебродившего проса) или яблочного кваса, попробовать татарского мармелада (рахат-лукума) или мороженого крем-брюле, которое носили в небольших коробках на голове и кричали: «са-ахарное моро-оженое»… Брат считал все эти вкусности чем-то постыдным. Книги, которые я хотел купить, ему тоже не нравились: «Хроника поколений» в издании р. Нафтали Маскиль ле-Эйтана{172} (ведь она у нас есть дома – хоть и напечатанная шрифтом Раши!), «Хроника поколений учеников Бешта»{173} (хасидские притчи – их даже бесплатно не стоит в руки брать!), Танах с комментариями Мальбима{174} (стоит кучу денег! – ты с ума сошел?!), однотомник Талмуда (ослепнуть можно от такого микроскопического шрифта!).

Брат же хотел купить «Ха-Шита ха-мекубецет»{175} с комментариями на трактаты «Бава Кама», «Бава Мециа» и «Бава Батра»{176}; и «Мло ха-роим»{177} р. Яакова-Цви Йолеса. И когда мы купили в качестве компромисса «Хронику поколений» и «Ха-Шита ха-мекубецет», у нас возникли разногласия: будут ли эти книги нашей общей собственностью или их надо разделить между нами; но ведь «Ха-Шита ха-мекубецет» в три раза дороже «Хроники поколений»! Как же тогда приобретать «общие» книги? Мы решили, что общими книгами у нас будут настоящие галахические книги… С тех времен у меня сохранилась надпись на книге «Сефер хаманхиг»{178}: «Эта книга принадлежит Цви-Яакову и Бен-Циону, сыновьям р. Шнеура-Залмана-Ицхака ха-Леви Динабурга; 5655-й год».

Наши мнения расходились еще и потому, что я много использовал Масорет ха-Шас, тогда как для брата подобный способ совмещать различные листы Гемары и витать между мирами отнюдь не казался разумным: ибо не следует учить одновременно несколько трактатов! Кроме этих жалоб «духовного» рода были также и другие претензии. Мой брат был экономен, умел беречь каждый грош, а я представлял собой обратную картину. Обычно родственники давали мне большую часть карманных денег, а потом уже я передавал брату его долю. Сначала у нас была общая касса. Но брат стал говорить, что у него нет желания беречь деньги лишь для того, чтоб я их растрачивал. И мы решили: у нас будет раздельный бюджет! Правда, брат утверждал, что ему как первенцу полагается вдвое больше, так как, по его мнению, деньги, получаемые от родственников, надо рассматривать как наследство; во всяком случае так предписывает хасидская традиция… Мы стали делить деньги поровну, и в итоге в кармане моего брата оставалось 15 рублей наличными, а у меня не было денег даже на то, чтобы купить билет на поезд в Хорал… Короче, я решил отделиться от брата.

Итак, сразу после Песаха я ехал из дома в Кременчуг, а на следующий день мы с моим другом Зейдлом поехали в Корсунь. На этот раз у нас не было никаких рекомендаций, за исключением письма от «Великого», которое тот вручил мне перед поездкой домой, и в нем было написано про меня, что «это юноша нежного возраста, который еще не достиг возраста бар-мицвы», «его чрево наполнено многими сотнями листов Гемары» и «по завязи тыквы видно, что из нее вырастет» (фраза из Талмуда, означающая: умного человека видно с детства). Рекомендательное письмо «Великого» и рассказы Зейдла обо мне очень помогли: меня приняли весьма приветливо.

В корсуньской йешиве было два главы: р. Давид и р. Довидл; р. Давид вел занятия в первом и втором классах, а р. Довидл – во втором и третьем. Соответственно, во втором классе преподавали оба главы йешивы. Надзирателем был р. Цви-Гирш Шлез, пожилой еврей, широкоплечий, высокого роста, даже в жаркие дни кутавшийся в пальто, немного нескладный, с озорными сверкающими глазами, которые подкупали своей теплотой. Говорил он тихо и сдержанно. Р. Давида не было среди экзаменаторов. Его дочь в первый день Песаха утонула в реке Рось – ее унесло потоком воды; р. Давид был совершенно подавлен и сломлен и еще не вышел из траура. Р. Довидл выглядел лет на двадцать пять, даже моложе, высокий, энергичный и остроумный, веселый и простодушный, вместо бороды у него был только пушок. Экзамен был коротким: вопрос – ответ, вопрос – ответ. Вопрос на эрудицию – вопрос на сообразительность, утверждение – возражение. Р. Довидл сразу сказал: «Он пойдет в третий класс», а р. Цви-Гирш Шлез начал выяснять, что я знаю об истории поколений (это был его конек), и после проверки моих знаний сказал, что я – нежданная «находка» для их йешивы. Устроили меня хорошо; выделили мне комнату в доме плотника Шимшона, рядом с йешивой, и пособие – семь копеек в день, т. е. около двух рублей в месяц. Еще два рубля в месяц я буду получать от моего друга Зейдла – и смогу жить просто по-царски.

В третьем классе учили трактаты «Бейца»{179} и «Хулин», а также «Йоре деа»{180}(законы кашрута о смешивании). Я обрадовался тому, что учат сразу два трактата (трактат «Бейца» учили и во втором, и в третьем классе) и один из них входит в раздел «Моэд», так что если я буду учить еще трактат «Сукка»{181}, то завершу весь раздел «Моэд» к бар-мицве. Правда, в трактате «Эйрувин» я плохо ориентировался; некоторые части трактата я не учил вовсе, а некоторые мне были непонятны. В йешиве было еще два «дарования», превосходящих меня по возрасту: юноша из Каменки и юноша из Таращи. Юноша из Каменки был статен, краснощек и черноволос, с черными блестящими глазами и красивым голосом. Когда он заучивал вслух, я – да и все остальные – бывали просто очарованы звучанием его голоса. Кроме того, он был смышлен и остроумен, чуток и отзывчив; и мы очень подружились. Он был старше меня на два года. У юноши из Таращи были светлые волосы, он был медлителен, говорил тихим задумчивым голосом, а с уст его не сходила кривоватая усмешка. У него было слабое зрение и практически невозможно было различить, какого цвета его глаза: говоря с собеседником, он их наполовину прикрывал, и казалось, будто от него можно ожидать какого-то подвоха. Юношу из Каменки любили все, юношу из Таращи – р. Довидл, а меня – только р. Цви-Гирш Шлез. Мои отношения с руководством йешивы были напряженными. Главной причиной тому была река Рось. Меня притягивала река, ее чистая вода – в ней можно было разглядеть все, что происходит на дне. Течение было очень быстрым, и мне доставляло огромную радость купаться в ее водах. Вся река была усеяна скалами и утесами, отмелями и островками – и таила в себе немалую угрозу. Опасения особенно усилились с тех пор, как утонула дочь главы йешивы р. Давида, и было запрещено купаться в реке, за исключением установленных дней и часов. Пару раз я нарушил этот запрет, один раз открыто, другой раз тайно. Меня предупредили и даже «наказали»: перевели во второй класс за то, что я веду себя как «маленький ребенок» и своим упрямством роняю честь класса… Однако стараниями двух моих друзей, которые стали грозиться, что тоже перейдут со мной во второй класс, и хлопотами р. Цви-Гирша Шлеза наказание отменили; но мои отношения с р. Довидлом испортились. Основным поводом для этого стало, вероятно, мое недовольство своей учебной программой. В Корсуне я был очень усердным учеником. Может быть, даже самым усердным в йешиве. Участвовал в уроках и иногда дискутировал с ребе Довидлом, но в целом занимался по своей учебной программе. При изучении Талмуда я обычно, после того как заканчивал тему, обращался к сочинениям законоучителей по указателю «Эйн мишпат»{182} (находившемуся по краям страницы), читал Рамбама и Тура{183}. Подобным же образом я учил трактат «Бейца» с комментариями Роша{184}. Было заметно, что я игнорирую «обновления» и «уточнения» Махарша{185}, в которых р. Довидл большой специалист, – и р. Довидл как-то раз даже сказал: «Ты обращаешься к ришоним! Тебе надо ехать в йешиву Тельши{186}, они тоже не изучают Махарша, они изучают только ришоним и «самых позднейших». Мы же занимаемся именно уточнениями у Махарша, и пока ты здесь – ты должен учиться по нашей системе! Ты ведь и вправду «литвак до мозга костей», который просто случайно попал в наши места!» – добавил он с деланным смехом.

Ухудшению отношений с р. Довидлом способствовало также мое резкое замечание про р. Йосефа Теумим{187} (р. Йосеф Теумим, автор книги комментариев к «Шулхан аруху»{188} под названием «При мегадим»{189}), которое я высказал как-то после одного из уроков по «Йоре деа»; мы учили законы кашрута мясной и молочной пищи (Йоре деа, 87): раздел, в котором говорится, что не запрещено есть рыбу в молоке. И вот Таз (р. Давид ха-Леви{190}) говорит об этом: «…во всяком случае не следует есть рыбу с молоком, так как это опасно». А Шах (р. Шабтай Кохен){191} пишет, что это ошибка и что речь идет об опасности смешивания мяса и рыбы. Ибо «заведено ежедневно варить рыбу в молоке и есть». Вообще-то это было для меня совершеннейшей новостью, так как я никогда не слышал и не видел, чтобы у нас варили рыбу в молоке. Но доказательство Шаха было очевидным: так как Таз опирается на «Орех хаим»{192} и цитирует его, а там написано: мясо и рыба. Однако «При мегадим» пишет: «несмотря на это, все равно, если Таз написал – запрещено, значит, запрещено… ибо эта ошибка – ошибка великого ума». Я шепнул другу: «Вот он – подход учителя младенцев!» Р. Довидл услышал – и рассердился! «Что? "При мегадим" – учитель младенцев? Что вы такое говорите, маленький наглый литвак?»

Я ответил:

– «При мегадим» был детским меламедом! Он пишет об этом в предисловии к своей книге!

– Он был крупнейшим светилом во Франкфурте! Великий мудрец и гаон!

– А до того?

– До того?! Что с тобой будет после того? Замолчи!

С того самого момента меня начали подозревать в том, что я отношусь к тем, кто «заглянул в неведомое и повредился в рассудке». За мной начали следить. И, видимо, наговорили что-то моему квартирному хозяину, плотнику Шимшону. Вскоре он пришел с жалобой на меня. Вот как было дело.

В один прекрасный день в Корсунь приехал книготорговец, поставил прилавок во дворе бейт-мидраша и расположил на нем книги. Среди всего прочего там была книга Ицхака Румша{193} «Горнило страдания» (переложение «Робинзона Крузо»). Я взял в руки книгу – и не смог от нее оторваться. Продавец книг согласился дать мне ее почитать до вечера: он надеялся так продать ее. Взять книгу на день стоило десять копеек; я отдал ему десять копеек и поспешил домой. Шли часы учебных занятий. Я положил книжку в ящик, где хранились мои вещи (вместо чемодана), засунул туда голову и целый час читал, а затем вернулся и читал целый день; книгу дочитать не успел, но успел услышать то, что плотник сказал жене: «Так что, значит, парень до сих пор сидит с головой в этом своем ящике; еще не закончил читать свою дурную книгу?» И действительно, в тот же день он рассказал об этом р. Довидлу.

Меня не вызвали к руководству и не отругали – что правда, то правда, – но я чувствовал, что тучи вокруг меня сгустились до крайности. Кое-кто из друзей охладел ко мне, а некоторые стали более близкими. Спустя примерно неделю в Корсунь приехал один из сыновей ребе Йоханчи из Ротмистровки{194}, р. Велвеле (Зеев) Тверский{195} – я познакомился с ним, когда он приезжал в Кременчуг, он жил там в доме р. Бера Гурарье. Мой друг Зейдл был другом его семьи. И вот, ребе велел ему перестать дружить со мной…

К счастью, в тот год имелся свободный импорт изюма-коринки из Греции, и фунт черного изюма стоил одну копейку-мы с другом покупали каждый день коринку, хорошенько мыли, так как изюм был наполовину смешан с землей и грязью, а затем варили. Этот «суп» мы ели утром, днем и вечером в разном виде: жидкий суп, густой суп, а также – нечто среднее между кашей и пирогом… Что же касается чая… Ребе Цви-Гирш Шлез говорил: «Пьют холодную воду с кусочком сахара, потом нагревают живот и говорят: «вот, как будто и чаю попил» – так и обходятся без чая…»

Так или иначе, в начале элула я заболел расстройством желудка и пролежал неделю. Друзья ухаживали за мной, р. Цви-Гирш Шлез навещал меня и даже прислал ко мне врача, но р. Довидл даже не осведомился о моем здоровье…

Когда я выздоровел, я решил немедленно собираться ехать домой. У меня не было денег на дорогу, поэтому я продал часть своих книг и вознамерился добираться на корабле по Днепру. Так было дешевле – у пароходных компаний была большая конкуренция. Поездка из Канева (городка в окрестностях Корсуня) в Кременчуг стоила десять копеек. Между Корсунем и Каневом было постоянное сообщение с помощью дилижанса. Я получил огромное удовольствие от той поездки. Всю дорогу я стоял на палубе корабля, наслаждался красивым видом – фруктовые сады, стога, опрятные домики по берегам – и думал про Сион и Иерусалим: во время болезни я прочел «Любовь к Сиону» Авраама Мапу{196}

Дома меня встретили неожиданно радостно. Мама даже плакала от избытка чувств. Я не понимал, почему все так радуются. Оказалось, мама видела сон, что я тяжело заболел! И бабушка Фрида, которая тогда жила у нас, видела тот же сон! Все были уверены, что со мной случилось что-то плохое. Написали письмо в Корсунь р. Цви-Гиршу Шлезу, но ответа не получили. А я взял и вернулся: хоть бледный и слабый, но живой и здоровый.

Глава 8. Два года в тельшайской йешиве

(5657 (1897) – 5658 (1898) годы)

По возвращении домой я застал «миньян»: отец устроил семидневный траур по своей матери Хане, жившей в Гадяче, что под Полтавой, и внезапно скончавшейся за день до моего приезда. В этом же городе проживали мои дядья: высланный из Москвы дядя Лейб Динабург и р. Йосеф-Хаим Мадиевский, казенный раввин города. О том, что я собираюсь поехать в Тельши, я рассказал отцу только после окончания траурного срока, и эта идея пришлась ему по душе. Мать, правда, беспокоилась, что мне предстоит поездка «за темные леса», но в итоге смирилась и она. Как водится, новый план был доведен до сведения всей семьи, и прежде всего дядьев. Дядя-раввин не только поддержал мой план, но даже решил отправить с нами в тельшайскую йешиву своего сына Лейба, который был старше меня на три года. Было решено, что мы все отправимся в путь сразу после Суккота{197}. После Судного дня{198} отец отправился в Гадяч решать дела о бабушкином наследстве и взял с собою меня. Мы остановились у дяди Лейба, где мне устроили очередной «экзамен». В комиссию входили: р. Элия Цифрин, домовладелец и знаток Торы (он приходился дядей д-ру А. Цифрони{199}); городской раввин р. Йосеф (известный своей чудачествами) и р. Хешель, который претендовал на звание раввина и отличался ученостью и проницательностью. Слух обо мне прошел по всему городу, и когда я шел по улицам, мальчишки бежали вслед за мной с криком: «Вот он! Вот он идет!», что причиняло мне массу неудобств. Однако моему дяде все эти восторги были не по душе (раввин написал обо мне, что я – «единственный в своем поколении»). Дядя подозревал, что это не более чем попытка подкупить моих родственников, людей зажиточных и обладавших в городе немалым влиянием и авторитетом. В любом случае, текст рекомендательного письма, предоставленного мне раввином, показался дяде сильным преувеличением. Он предложил мне отправиться в Ромны к р. Лейзеру Арлозорову{200}, который еще раз проверит мои знания и напишет мне рекомендательное письмо в тельшайскую йешиву. Мы слышали, что без рекомендательного письма попасть в тельшайскую йешиву будет сложно. У брата было рекомендательное письмо от «Великого». Спешный отъезд из Корсуня помешал мне заручиться солидной рекомендацией, в итоге было решено, что в промежуточные дни праздника Суккот я съезжу в Ромны.

Зять моего дяди Йоси (Мадиевского), Миша Рутенберг (дядя Пинхаса Рутенберга{201}), был родом из Ромен и к тому времени окончил медицинский факультет. Он отнесся ко мне с большой симпатией и взял с собою в Ромны. (Дело происходило во второй будний день Суккота.) Он же привел меня к раввину р. Лейзеру (моему дяде Пинхасу Островскому почему-то не понравилась вся эта затея). Раввин в течение двух часов проверял меня на знание раздела «Моэд» и трактатов «Бава Кама» и «Йоре деа». В итоге он дал мне письмо, в котором горячо рекомендовал меня. Хоть он и не назвал меня «единственным в поколении», его рекомендация была не хуже той, что дал мне раввин из Гадяча.

Мой дядя, р. Элиэзер-Моше, был хорошо знаком с р. Элиэзером Гордоном{202}, главой тельшайской йешивы. Он рассказывал, что познакомился с ним в Варшаве: они жили в одной гостинице. Само собой разумеется, что он дал нам – мне и своему сыну – личное письмо к р. Элиэзеру Гордону. Из наследства, которое получил мой отец, мне и моему брату были выданы деньги на дорожные расходы, и 24 тишрея мы выехали в Тельши. Дядя проводил нас до поезда и очень тепло попрощался с нами. Поезд шел прямо из Хорала до Мажейкяя (Муравьева), станции, от которой можно было на подводе добраться до Тельши. Мы проехали Ромны, Гомель, Бобруйск, Минск, Сморгонь, Вильно – все эти города я знал, считал все остановки, большие и маленькие, и их оказалось ровно восемьдесят шесть… Мы выехали в час пополудни во вторник, а приехали в четверг рано утром. Долгая дорога, смена ландшафта, погоды и даже внешнего вида железнодорожных станций и пассажиров явились для меня глубоким переживанием.

И вот мы сошли с поезда. Нас окружили извозчики, наперебой предлагая довезти прямо до Тельши. Это было довольно дорого, но можно было подождать других пассажиров, которые приедут через два часа поездом из Либавы – тогда проезд стоил бы совсем дешево. Мой двоюродный брат не хотел ждать, и извозчик, которого звали Нета, сразу же взял нас в свою телегу – и мы тронулись. Час был очень ранний; дорога проходила через леса, до этого мне ни разу не случалось проезжать через лес. На Украине, где я родился, лесов почти нет. Здесь же вся дорога, широкая и удобная, проходила через леса и – чего у нас никогда не увидишь, – изгибаясь, открывала вид на озера. Весь этот пейзаж был для меня в новинку и произвел неизгладимое впечатление. Дорога от Мажейкяя шла через городок Сяды (еврейское название – Шад) прямо в Тельши, где мы примерно через три часа и оказались. По дороге извозчик Нета предложил нам пожить у него. У него найдется лишняя комната, которую он с радостью нам предоставит, а его молодая жена охотно согласится для нас стряпать. Договаривались с ним мои братья, и все устроилось как нельзя лучше.

Приехав, мы сразу направились в йешиву. Мы передали рекомендательные письма, но оказалось, что вероятность нашего зачисления не столь уж велика. В тельшайской йешиве было заведено так, что поступающие сначала подают заявление главам йешивы, присылают рекомендательные письма и, лишь получив положительный ответ, прибывают на место. К тому же каждый ученик должен был иметь прожиточный минимум. Учащимся йешивы было запрещено обедать у домовладельцев, за исключением суббот, когда можно было разделить трапезу с хозяевами дома. Начальство йешивы жестко придерживалось правил поступления и ни в коем случае не зачисляло тех, кто не подал заявление заблаговременно и не предъявил документ о предварительном зачислении. К тому же мы были еще очень юны, особенно я; в Хануку у меня должна была только-только состоятся бар-мицва. В то время в йешивах мои ровесники не учились. Однако поскольку мы прибыли издалека, привезли многочисленные рекомендации и из Полтавы в йешиву поступали значительные средства, к тому же при нас были рекомендации от «посланцев» самой йешивы, которые в конце лета были проездом во всех городах нашего уезда, начальству было неудобно отказать нам в приеме. Через два часа после того, как мой двоюродный брат (он, как самый старший, говорил за всех) передал все письма и рекомендации, нас проводили в дом раввина. Квартира выглядела крайне непритязательно. Маленькая прихожая с узким коридором. Вслед за нею – комната чуть побольше: маленький столик, за ним окно, а между окном и столиком три стула. В центре, как я догадался, сидел р. Элиэзер Гордон, справа от него его зять р. Йосеф-Лейб Блох{203}, а слева р. Шимон.

Один за другим мы вошли в комнату. Перед р. Элиэзером Гордоном стоял мой двоюродный брат, за его спиной – мой старший брат, а за ним – я сам. Глядя на нас, трудно было удержаться от смеха.

– Почему вы не обратились с заявлением, а вместо этого сразу прибыли сюда?

– Мы не знали, что так надо.

– Разве об этом не было написано в газетах «ха-Мелиц» и «ха-Цфира»?

– Но мы не читаем газет!

– А ваш отец, он что, тоже не читает газет? – спрашивает р. Элиэзер моего двоюродного брата.

Тот молчит. Тогда говорю я:

– нас были посланцы от йешивы, это они нам посоветовали и даже всячески уговаривали поехать, однако они ни разу не упомянули, что сначала нужно подать заявление и получить положительный ответ!

Все взоры теперь обратились на меня. Наконец р. Йосеф-Лейб сказал:

– Надо спросить каждого по отдельности.

Меня и брата попросили выйти из комнаты, через десять минут вызвали брата, еще через десять – меня. Я должен был рассказать, что я изучал. Я перечислил трактаты: «Брахот», весь раздел «Моэд» (и еще добавил, что учил трактат «Эйрувин», однако не силен в нем – и раввины засмеялись), «Ктубот», «Бава Кама», «Бава Меция» и «Хулин». Для проверки мне предложили объяснить правило: «нельзя человеку покупать вещь, которая не пришла мир»; нужно было также доказать правомерность этого закона и его определений, а также пояснить принцип «приобретение плодов как приобретение тела». Я ответил как мог и остался доволен своим ответом. Мне самому особенно понравилось следующее мое объяснение: «Если человек продает фрукты с дерева, хотя они еще и не выросли, это не считается «вещью, которая не пришла в мир», потому что существует свойство дерева – приносить плоды». Правда, на вопрос «но он ведь продает не свойство, а лишь фрукты одного года?» – я ответить не смог. Я также не знал, как ответить на их замечание о том, что мое определение хорошо объясняет только вопрос о «приобретении плодов как приобретении тела», а проблема «покупки вещи, которая не пришла в мир, остается неразрешенной». Правда, мне удалось указать, где точно находятся эти изречения: трактат, лист и страница. В самом конце беседы р. Элиэзер спросил:

– Ну, и если мы примем тебя в йешиву, в каком классе ты бы пожелал учиться?

– В Корсуне я учился в самом старшем классе – в третьем.

– А у нас, значит, будешь в пятом? – и все трое расхохотались.

– Ты действительно знаешь, – подытожил р. Элиэзер, – где упоминаются эти изречения, но совсем не понимаешь их смысла! Те раввины, которые написали тебе рекомендательные письма, – просто невежи, их бы мы не приняли даже в первый класс йешивы, но тебя мы все же, наверное, в этот класс зачислим!

Потом еще добавил:

– В подобных случаях наши юноши указывают на следующий пассаж из книги Иова: «Бог знает путь ее, и Он ведает место ее…» (Иов 28:23).

Через несколько минут нам было объявлено, что я и мой двоюродный брат приняты в первый класс йешивы, вопрос о зачислении старшего брата отложен для вторичного рассмотрения после Песаха, поскольку он не подал заявления…

У нас с двоюродным братом, правда, тоже не были поданы заявления, но мы привезли рекомендательные письма от посланцев йешивы, поэтому нас решили зачислить; у брата же такой рекомендации не было…

Постановление глав йешивы нас сильно огорчило и вызвало также определенную реакцию в городе. Йешива размещалась внутри большой синагоги (новое здание синагоги уже почти построили). Слух о нас быстро распространился, и р. Эфраим – кузнец, очень чуткий и добросердечный человек, ежедневно проводивший урок Талмуда с домовладельцами, проникся судьбой моего брата, предоставил ему комнату в своем доме и стал просить за него у р. Элиэзера Гордона. Я тоже ходил к р. Шимону и р. Йосефу-Лейбу и жаловался на несправедливость, допущенную по отношению к брату, – но все без толку. Брата так и не приняли в йешиву до конца зимы. Из кассы йешивы мне выделили ежемесячную помощь – два рубля (это была большая сумма!), а «товарищество взаимопомощи» учеников йешивы добавило еще семьдесят копеек в месяц. По субботам нас с братом приглашал к себе р. Эфраим, и у него в гостях мы ощущали тепло, уют и дружескую поддержку. Мои визиты к р. Шимону и р. Йосефу-Лейбу по поводу брата определили мое отношение к каждому из них и, видимо, также и отношение каждого из них ко мне. Р. Шимон принял меня доброжелательно, сказал, что очень рад моему приходу; он даже просил надзирателя передать мне, чтобы я пришел. Он хотел мне сказать, что я до сегодняшнего дня, безусловно, изучал Талмуд очень поверхностно и не углублялся как следует в талмудические проблемы. Хотя, конечно, нельзя относиться с пренебрежением к той системе обучения, благодаря которой я достиг такой эрудиции. Он посоветовал мне не забрасывать совсем мой собственный метод, а, применяя его, выучить еще один трактат. В йешиве сейчас изучают трактат «Йевамот» – мне нужно постараться изучить его так, как учат здесь, в Тельши, и быть внимательным на занятиях. Р. Шимон попросил Нахума из Млат (Нахума, а не его брата Шмуэля), ученика четвертого класса, который вот-вот должен был перейти в пятый, помогать нам в учебе и в изучении книг, если появится такая необходимость, и время от времени рассказывать ему, р. Шимону, о том, как продвигается учеба. Если мне будет нужно, я могу приходить к р. Шимону каждую пятницу после обеда. В любом случае мне следует прийти через месяц. Он советует мне самостоятельно изучать трактат «Гитин»{204} («ты ведь уже изучил "Ктубот"?»). Он очень ценит мою преданность Торе, которую мне следует оберегать. Это прекрасное и важное качество. «И один из способов сохранить его – это учиться самостоятельно, для себя, когда тебе не нужно сдавать экзамены и нет надобности ни перед кем отчитываться». Р. Шимон выказывал мне свое дружеское расположение (он даже жену свою, Лею, просил поить меня чаем со смородиновым вареньем), чтобы подбодрить меня после экзамена и чтобы я не переживал из-за отношения к нам; как мне уже потом рассказали ученики, он очень огорчался, видя, как я воспринимаю это, сам же он все видел иначе.

Очень-очень медленно я осваивал тельшайскую систему, прежде всего, на уроках р. Йосефа-Лейба и р. Шимона. Благодаря им я впервые стал понимать правовую часть Талмуда. Особенно повлиял на меня р. Шимон. Деталь за деталью он обнажал ядро талмудической проблемы, определял его и в конце устанавливал правило, а затем, в свете этого правила, опять проверял детали, в свете каждой детали перепроверял обсуждение всей проблемы, и все представало в новом свете – было в этом потрясающее искусство построения мысли. Его определения поражали отточенностью и четкостью, и в них всегда содержались указания к дальнейшему пути. На каждом уроке мне открывались все новые и новые горизонты. За те два года, что я проучился в йешиве, я не только ни разу не пропустил урока р. Шимона, но регулярно приходил к нему в гости поговорить о «нововведениях» мудрецов и задать интересующие меня вопросы. Конечно, он время от времени делал мне замечания, если я неверно понимал его объяснения или делал из его рассуждений неверный вывод относительно общего смысла вопроса. Но чаще всего он лишь выслушивал меня с улыбкой, потом комментировал и задавал вопросы, причем не всегда по тем дисциплинам, которые он преподавал. И самым счастливым за время учебы в тельшайской йешиве для меня был тот день, когда Нахум из Млат поведал мне о том, что р. Шимон с большим одобрением обо мне отозвался, что он очень ценит мою способность воспринимать и запоминать новый материал и внимательно прислушиваться к мнению других людей – то, чему он обучал нас. Это был действительно счастливый день. И не только потому, что р. Шимон был для меня большим авторитетом, но и потому, что похожим образом обо мне отзывался р. Элиэзер (Арлозоров) из Рамен; эти отзывы впоследствии стали поводом для насмешек со стороны глав йешивы, р. Элиэзера Гордона и р. Йосефа-Лейба Блоха.

Сама учеба в Тельши произвела на меня незабываемое впечатление: длинный и просторный зал, где в четыре ряда длинной вереницей стояли скамьи, а перед каждой скамьей – парта. И ни одного свободного места. Триста пятьдесят юношей ревностно учатся, и их голоса заполняют все пространство зала… По узким проходам между скамьями вдоль всего зала прогуливается, склонив голову чуть набок, наш наставник р. Лейб Хасман. Он то и дело кидает взгляд то на одного ученика, то на другого, подходя к тем, кто перешел к чтению нового трактата. И так каждый день – с самого раннего утра до позднего вечера. И мой голос, самого юного из всех, вливается в этот общий хор…

Мне было жаль моего брата, которого не зачислили в йешиву. Я внутренне восставал против подобных порядков. «Ребе уважает богатых». Я чувствовал, что в отношении брата была допущена несправедливость. И еще сильнее это, разумеется, ощущал он сам. Он не присутствовал на занятиях и всю зиму самостоятельно занимался в синагоге. На мне лежала обязанность рассказывать ему об изучавшихся на уроках нововведениях и талмудических проблемах, чтобы он перенял «тельшайский» способ учебы еще до того, как сможет к нам присоединиться. Именно для того, чтобы усвоить этот «способ», мы стали изучать книгу «Кцот ха-хошен»{205}. На этом, собственно, настоял мой брат. Книга была дорогая, брату удалось заполучить ее на время, и он решил целиком переписать ее своим красивым почерком. Лишь после продолжительных препирательств брат согласился со мной, что вначале мы изучим каждый отрывок и его обсуждение, а потом решим, стоит переписывать книгу или нет. Этой системы мы придерживались в течение всех двух лет нашего пребывания в Тельши. Изо дня в день мы изучали «Кцот ха-хошен», «Нетивот хамишпат»{206}(р. Яакова из Лешно), нововведения р. Акивы Эйгера{207} и еще ряд текстов. В ходе чтения мы выясняли, какие тексты имеет смысл переписывать, и брат принимался за работу. Так нам удалось создать «эклектическую систему» прочтения нововведений «тельшайским способом», которая получила известность в кругу наших друзей. Мне вспоминается, что однажды мы вставили отрывок из «Хевель Яаков»{208} р. Абы-Яакова ха-Кохена Борухова{209}, векшенского раввина (отца писателя А.-М. Беркияху{210} и д-ра М. Беркияху{211}). В отрывке обсуждалась проблема человеческого «я» в контексте вопроса о собственности. Автор доказывал, что в грамматических формах «моя рука», «моя нога», «моя душа» человеческое «я» находит свое выражение как самостоятельная сущность… Мы использовали не только тексты позднейших авторов – мы брали также отрывки из труда «Шев шматата»{212}, который был написан автором «Кцот ха-хошен», и из «нововведений» Рашбы{213} и Ритбы{214}. Брат на протяжении долгих лет старался сохранить свой экземпляр, написанный красивым почерком, который был для него источником гордости и вдохновения, подвигавшим его на дальнейшее изучение Талмуда…

Как я уже упоминал, со мной в одной квартире жили братья Шмуэль и Нахум, которые были родом из городка Млаты, что под Вильно. Нахум, которому к тому времени уже исполнилось двадцать три года, двумя годами раньше получил освобождение от армии по причине маленького роста. Он относился ко мне как к родному брату. Мы все были крайне ограничены в средствах, и он взял на себя труд планировать экономный рацион: вместо мяса он просил хозяйку закупать легкие, потроха, кости и всякие остатки. Из них она делала нам суп и своего рода «котлеты». Следуя указаниям Нахума, я С совсем задешево) запасся сахарином, который заменял нам сахар; таким образом мы удовлетворяли все наши потребности на сумму, не превышавшую нескольких копеек в месяц. Кроме того, Нахум каждую неделю, а иногда даже и чаще, очень ненавязчиво проверял мои успехи в учебе: я тогда изучал трактаты «Йевамот» и «Гитин». Он наблюдал за моим поведением и как бы между прочим делал мне замечания о том, как следует вести себя по отношению к окружающим и общаться со старшими и младшими по возрасту. Нахум учил меня сдерживать свойственную мне «поспешность» и предостерегал от чрезмерной критичности суждений о других людях.

Я понимал, что в этом проявляется его хорошее отношение ко мне, а в еще большей степени – отношение р. Шимона. Это было приятно, но в то же время я чувствовал некоторое стеснение: возникало ощущение, что я непрерывно нахожусь под неусыпным невидимым надзором. Однажды я намекнул об этом Нахуму, сказав, что на своем личном опыте я постиг смысл выражения «И будете вы бояться небес так же, как человека из плоти и крови». Легко представить себе, как можно бояться «человека из плоти и крови», когда круглые сутки находишься под его неусыпным оком. Впрочем, мои слова были скорее нацелены даже не на Нахума, а на его старшего брата Шмуэля.

Шмуэль был полной противоположностью своему брату: соломенного цвета волосы и ярко-голубые глаза, цвет которых был заметен даже сквозь стекла очков, выражение лица у него всегда было гневным и сердитым. Он к тому времени уже был допущен к преподаванию и сидел среди «старейших» учеников и главных «моралистов» йешивы. Обо мне он придерживался самого нелицеприятного мнения и совершенно не разделял того особого отношения, которые проявляли ко мне его брат Нахум и р. Шимон. На этот счет он высказывался совершенно открыто. «Ты слишком избалован, – заявил он мне однажды мрачным тоном, – привык к тому, что все к тебе расположены, как будто здесь кроме тебя никого и нету! Человек должен полагаться только на себя и ни на кого другого. А ты все время стремишься общаться с другими и получать от этого удовольствие. Уж слишком ты любишь острить да паясничать! Жизнь не игрушка, и наслаждаться чрезмерным весельем нам не пристало! Это приводит лишь к легкомысленности и глупому шутовству. А может, ты считаешь, что если кто умничает и острит, то он очень умный? Да чаще всего это полный кретин!» Он предложил мне ежедневно изучать главу из книги «Месилат йешарим»{215}(«Путь праведных») и даже подарил мне сочинение Мендла Лефина «Хешбон ха-нефеш»{216}(«Счет души»), вышедшее в Вильно… Намек про боязнь «человека из плоти и крови» стал для меня чем-то вроде первого шага к выселению из этой квартиры. Формально я объяснил свое решение тем, что после зачисления моего брата в йешиву мне лучше жить с ним вместе в одной комнате.

Впрочем, я и после этого не перестал ходить в гости к р. Шимону. Помню, как в один из моих визитов р. Шимон заметил, что у меня на пальто не хватает пуговицы. «У вас вчера с братом произошла размолвка?» – спросил р. Шимон. Я сильно покраснел, и мне пришлось признаться, что его догадка верна. «И что, прямо-таки дошло до рукопашной?» Я еще сильнее залился краской. Когда я признался, что и это верно, р. Шимон прищурился и сказал: «Ты видишь? Пуговица выдернута с мясом. Сразу ясно, кто-то применил физическую силу. Лея, – обратился он к жене, – будь добра, пришей Бен-Циану из Хорала пуговицу на пальто. Мне бы не хотелось, чтобы он шел по улице с оторванной пуговицей… это не делает чести ученику тельшайской йешивы!» Из его слов было понятно, что «не делает чести» относится не только к пуговице…

Через два месяца после приезда в Тельши, в последний день Хануки 5657 (1896) года, мы справляли мою бар-мицву в квартире извозчика Неты, у моего двоюродного брата. Я прекрасно помнил, как справлялись бар-мицвы моего двоюродного и старшего братьев: к нам приходил весь город, произносились толкования Торы, обстановка была торжественной и праздничной. А тут мы просто сидели вокруг стола и ели блины. Эти блины очень отличались по вкусу от наших: они были тонкие, плоские, со шкварками, обжаренные в гусином жире. Нас было всего пятеро: мои братья – родной и двоюродный, я и извозчик Нета с женой. Едва мы принялись за еду, как случился сюрприз: двоюродный брат встал и зачитал письмо из дома, посланное с нарочным и полученное утром того же дня. В письме меня поздравляли с бар-мицвой; под ним подписались мой отец, дядя-раввин, судья р. Шмуэль Гурарье, габай, меламеды, мои преподаватели и родственники. Письмо было отправлено из синагоги в первый день Хануки – его решили прислать заранее, чтобы я его получил в качестве подарка на бар-мицву. Спустя неделю я получил второе письмо, которое было отправлено членами общины прямо из нашего дома, куда они пришли поздравить моих родителей. Под поздравлением подписались все собравшиеся.

Я полагал, что из-за этих-то писем Шмуэль из Млат и упрекнул меня в «избалованности». И на все мои возражения, что он преувеличивает и у него нет оснований упрекать меня, он не обращал никакого внимания.

5657–5668 годы были временем бурных перемен в тельшайской йешиве. Йешива переехала в новое здание, нам начали преподавать религиозную этику, что привело к сильному недовольству учащихся. Нескольких учеников исключили, то и дело вспыхивали склоки, в ученической среде начали распространяться просвещение и сионизм, и главы йешивы нещадно с этим боролись…

День переезда йешивы в новое здание отмечался с особым благочестием. Главы йешивы и ученики в этот день постились, молились и читали вслух подобающие случаю псалмы; книги Торы были торжественно перенесены в новое здание йешивы. Р. Элиэзер Гордон в тот день дважды читал проповедь; публично читали вечернюю молитву, установили дежурство, чтобы чтение Торы в йешиве не прекращалось ни на минуту. Поскольку я всегда вставал очень рано, мое положение было очень заметным, и в частности при выполнении этих «заповедей». Руководство йешивы прилагало большие усилия, чтобы ввести преподавание религиозной этики (мусар){217}, как ввиду важности самого предмета, так и в качестве заслона от «просвещения» и «сионизма», которые начали распространяться среди учащихся. В качестве надзирателя йешивы был приглашен р. Лейб Хасман из Кельме, один из наиболее «благочестивых и ученых мужей». На учеников была возложена обязанность каждый день в течение получаса между минхой и мааривом изучать этические сочинения: «Месилат йешарим», «Ховот ха-левавот»{218}; моральные поучения р. Исраэля из Салант{219}, сочинение Мендла Лефина «Хешбон ха-нефеш» (по сути представлявшее собой переработку книги Бенджамина Франклина{220}) и еще несколько книг по религиозной этике. Новые порядки вызвали недовольство со стороны учащихся. В один из вечеров, в учебный час, когда со всех сторон доносились голоса, читающие Тору, в окно влетел камень и разбил стекло. Это был условный знак. Сразу поднялась суматоха. Все старшие ученики начали говорить: «ш-ш-ш… ш-ш-ш…», и занятия прекратились. То тут, то там гас свет, как будто от ветра. Надзиратели бегали по залу, не зная, что предпринять. Минут через десять в помещение ворвался р. Элиэзер Гордон и сразу пошел по рядам. «Кто это сделал? Путь выйдут те, кто чем-то недоволен! Те, из-за кого прекратилось чтение Торы!» Вперед вышел юноша из Курска, ученик третьего класса. Его слов я не расслышал, хотя это все происходило совсем рядом со мной. Вдруг раздался голос р. Элиэзера: «Посланец греха!» Раздались две пощечины, и гулкое эхо этих пощечин заполнило все пространство зала…

Юношу из Курска и его друга родом из Крож выгнали из йешивы. Занятия на время отменили, и йешиботники гуляли по улицам. Горожане шутили: «Казаки раввина в городе!» Через два-три дня занятия возобновились. Те, кто стоял во главе мятежа, были «облагодетельствованы» деньгами на дорогу; религиозная этика теперь изучалась не в обязательном порядке, а по усмотрению учащихся.

Поскольку изучение религиозной этики стало добровольным, главы йешивы решили активно привлекать к нему юных учеников. Я был самым молодым учеником из всей йешивы. Примерно моего возраста оказались еще трое: Исраэль из Векшны (впоследствии получивший известность как Исраэль Эфройкин{221}), Хаим-Лейб из Трашкун (мы с ним потом виделись в Берне, где он изучал медицину) и еще один юноша из Кретинги, родственник (кажется, племянник) Давида Вольфсона{222}, на деньги которого он и учился. Надзиратель р. Лейб пригласил нас на праздник Ту би-Шват к себе домой. Приглашение передал нам второй надзиратель – р. Шабтай. В тот год Ту би-Шват пришелся на субботу. Мы были приглашены к трем часам дня. На улицах лежали сугробы снега. В назначенный час мы были на месте. Вся семья р. Лейба жила в Кельме, а он ютился в Тельши, в небольшом доме, куда нужно было входить через узкие и выстуженные сени. В сенях стояли две скамьи, к которым вели пять ступенек. Мы постучались. Нам было велено немного обождать в сенях. Стоять в снегу было не очень-то удобно. Мы (в субботу!) очистили скамейки от снега и сели. Ждать пришлось четверть часа. Исраэль из Векшны предложил уйти. «Это противоречит еврейской морали – сначала пригласить гостей, а потом держать их на холоде в снегу».

Однако мы не поддержали его. Спустя еще пятнадцать минут двери открылись, и р. Лейб предложил нам войти. Мы вошли, сели, и он сразу же стал говорить о том, что праздник Ту би-Шват – это Новый год деревьев, что человек подобен «дереву в поле», и в юности он особенно хрупок, а хрупкие растения нужно сажать в почву и наблюдать за их ростом, и посему, так как мы юные и еще очень хрупкие, наш рост должен быть направляем моралью. На этом месте Исраэль из Векшны заулыбался и, с трудом сдерживаясь, чтобы не рассмеяться, посмотрел р. Лейбу прямо в глаза. Этим он, видимо, хотел показать, что только почтенье к ребе не позволяет ему рассмеяться в ответ на его слова. Я же слушал крайне серьезно, мысленно сравнивал слова р. Лейба и высказывания хасидов о «корнях» – о том, что человек питается от корня своей души, и о «сосудах изобилия» – и сопоставлял все это с поведением р. Шимона, с тем, как он принимает учеников и сам подносит им угощение: чай, фрукты, пироги… Кстати, в Израиле мне потом довелось повстречаться с р. Лейбом Хасманом. В 1928 году я ездил на экскурсию в Хеврон с учениками учительского семинара. С нами ездил ныне покойный р. Давид Елин{223}. В Хевроне мы первым делом решили посетить йешиву «Слободка»{224}. По пути я рассказывал Давиду Елину о надзирателе йешивы р. Лейбе Хасмане и о той проповеди, которую он прочитал нам, молодым, в связи с «праздником деревьев». Когда мы вошли во двор йешивы, нас поразил душераздирающий крик, сопровождавшийся частыми и странными вздохами. Давид Елин испугался. Я его успокоил, сказав, что это просто один из юношей решил «уединиться» для «душевной исповеди». Мы пошли на предвечернюю молитву. По окончании молитвы Давид Елин сказал, что нам нужно подойти и поздороваться с р. Лейбом, который был то ли главой йешивы, то ли ее надзирателем. Мы подошли, и нас представили. Когда мы обменялись приветствиями, р. Лейб заметил, что наши имена ему кажутся знакомыми. Я ответил, что учился в Тельши. Ребе спросил, откуда я родом. «Из Хорала», – сказал я в ответ. «Ах вот оно что! – с изумлением воскликнул р. Лейб. – Бен-Цион из Хорала! Припоминаю, припоминаю… Очень жаль, что урок морали, преподнесенный мною тогда, пятнадцатого швата, не оказал на вас должного влияния. Впрочем, он принес пользу вашему родственнику, Лейбу из Хорала!» (моему двоюродному брату). По-видимому, и на самого р. Лейба сильно подействовали его первые неудачи в попытке повлиять на юных учеников.

Первым человеком в Тельши, который вызвал у меня желание отправиться на поиски сочинений просветителей и даже навел на мысль о том, как их найти, был р. Элиэзер Гордон, который в своих лекциях нередко подвергал критике идеи представителей Гаскалы{225}. Чаще всего ребе упоминал имена Греца{226}, Вайса{227} и даже цитировал Вайзеля{228}, превознося его «Книгу достоинств». Он также с удовольствием упоминал имена других деятелей первого поколения Га скалы.

Помню, как во время одной из лекций ребе яростно обрушился на Греца за его «Историю евреев», в которой говорилось, что перейти реку Иордан для евреев никакого труда не представляло. «Иисус Навин перевел народ через реку Иордан в один из весенних дней, когда стояла сухая ясная погода». «Прежде всего, – вопрошал р. Элиэзер, – откуда Грец узнал, что погода была ясной, – а если она была облачной? Он упоминает факты, которые ему неоткуда знать, зато о том, что хорошо известно, умалчивает. Как будто Иисус Навин просто так «перевел народ через реку Иордан» – а они не шли по водам! То чудо, о котором во всех подробностях сообщается в книге Иисуса Навина, Грец оставляет за скобками. А впрочем, – подытожил ребе, – если Грец не упоминает о чуде перехода через Красное море – мы на него не в обиде. Море также довелось перейти крупному и мелкому рогатому скоту, который евреи вывели из Египта, но узрел ли скот, как расступаются воды? Мало того, чтобы присутствовать при совершении чуда, нужно еще обладать способностями его узреть…» В другой раз ребе опровергал идеи Вайса относительно «Синайского откровения» и Устной Торы, а также упомянул книги Захарии Френкеля «Пути Мишны». Из всего это я сделал вывод, что у ребе есть немало светских книг. Я подружился с сыном ребе, Шмуэлем, он был младше меня и регулярно доставал мне книги для чтения. Но давал он их мне совсем ненадолго: на ночь или на субботу. Это было очень неудобно. Помню, как однажды Шмуэль рассказал мне о том, что у него появилась прекрасная книга, «Хижина дяди Тома»{229}, об освобождении негров из рабства, в переводе Авраама Зингера. Но дать он ее мне может только на одну ночь. Я взял книгу и читал ее, не отрываясь, всю ночь напролет. Утром я успел одеться до прихода служки йешивы, который приходил будить учеников, и был готов к выходу. Моему брату не понравилось, что я не оставил для него книгу еще на день. К тому же его разозлило, что я всю ночь не спал. Служка, пришедший нас будить, увидел, что я уже собрался, и назвал меня «образцом для подражания». Брат процедил сквозь зубы: «Ты просто образцовый грешник».

Интерес к Гаскале побудил меня читать газеты. Читать газеты было разрешено. Мы подписались на «ха-Мелиц» большим коллективом из пятнадцати человек. Поскольку мы с братом заплатили меньше всех, то всегда были последними в очереди. Мы получали газету через две недели после того, как ее привозили в город, то есть почти через восемнадцать дней после ее выпуска. Но несмотря на это, мы были прекрасно осведомлены о том, что происходит в мире, особенно интересовала нас полемика вокруг дела Дрейфуса{230}.

Еще одним мощным импульсом к увлечению идеями Просвещения послужило для меня двухнедельное пребывание в Ромнах в элуле 5657 года (август-сентябрь 1897 года). На праздники я решил уехать домой, а брат остался в Тельши. По дороге я остановился у моего дяди Пинхаса Островского, который пригласил меня немного погостить у него. У него была уютная квартира. Особенно мне нравилась просторная веранда, три стены которой были стеклянными. Каждая стена представляла собой огромное окно. В доме дяди была богатейшая библиотека, и три ее свойства меня особенно поразили. В каждом из шкафов находились книги определенного вида: Танах с комментариями и там же книги по грамматике древнееврейского языка, Талмуд и Законодатели, а также различные мидраши{231}, названий которых я даже и не слышал. В отдельном шкафу хранились «раввинистические респонсы» – тексты с вопросами и ответами. Во-вторых, там был еще один шкаф, полный светских книг. Названий этих книг я тоже никогда не слышал. Среди них было много новых книг, из которых еще не выветрился запах краски. И в-третьих, в том шкафу, в котором лежали «раввинистические респонсы», все книги принадлежали моему деду: каждая книга была надписана «Цви-Яаков ха-Леви Динабург, раввин святой общины Хорала, да хранит его Всевышний».

У дяди я пробыл десять дней. По привычке рано вставал, садился на кресло-качалку (его я тоже видел первый раз) и принимался за чтение. За десять дней я успел прочесть «Собрание Израиля» Шауля-Пинхаса Рабиновича{232}, выпуски изданий «ха-Асиф»{233}, «Пардес»{234}, «Календарь Ахиасафа»{235} и исторические рассказы: «Четыреста лет тому назад» Бен-Авигдора{236}, «Долина кедров»{237}, «ха-Рав лехошиа»{238}, выпуски «Воспоминаний о доме Давида» Фридберга{239}, а также фридберговские «Повествования о жизни евреев в Испании». Дядиным зятем был Йехуда-Лейб Гамзу{240} – поэт, опубликовавший несколько сборников стихов и даже две пьесы на иврите («Абарбанель» и «Эзра, или Возвращение в Сион»), которые были частично переведены с русского. Он также был постоянным автором в «ха-Цфире» (где он писал под псевдонимом «ха-Ари ше-бе-хавура»). Он также опубликовал несколько статей, направленных против Ахад ха-Ама{241}. Мой дядя его очень уважал. Дядя, Гамзу и все домочадцы сначала очень радовались, видя, как я поглощаю книги, однако вскоре стали возражать против этого.

Моя тетя с самого раннего утра заставала меня сидящим на кресле и читающим книгу. Она тут же принималась меня поучать. Тетя рассказала мне о том, что мой дед, Цви-Яаков, тоже любил рано вставать, и это послужило причиной его ранней болезни и смерти. Он умер в возрасте двадцати восьми лет. «Если ты будешь делать так же, как он, то, не дай Бог, и с тобой случится то же самое. Другое дело – мой отец, дедушка Авраам, во всем любил порядок. Вовремя ест, вовремя занимается, вовремя ложится спать. К старости и он стал вставать рано. Вот увидишь…» – все это она рассказывала за обедом, а дядя сказал, что он не хочет, чтобы я оставался у него на целый месяц, как он предполагал вначале, – в основном из-за того, что я не занимаюсь Торой. А читать светские книги – для этого много ума не надо…

Мой брат оказался еще более тесно связан с Гаскалой, чем я. Он сдружился с семьями нескольких весьма известных в Тельши деятелей Гаскалы (Либерман, Нафтулин, Домани), и о нем пошли дурные слухи. Дошли они и до р. Йосефа-Лейба. Один раз я даже ходил к нему заступаться за брата. Р. Йосеф-Лейб принял меня очень приветливо, успокоил, сказав, что ничего плохого не случилось и что он не поверил дурной молве. «Однако, – обратился он ко мне, – ты вот защищаешь брата, постарайся, пожалуйста, чтобы тебе самому не понадобился защитник и поручитель».

Гаскала и «посторонние» книги привели к разрыву между нами и двоюродным братом. Тот был далек от всего этого. Он очень усердно учился, выделялся своим благочестием, и р. Лейб Хасман не мог на него нарадоваться. И вот он посчитал своим долгом прочесть нам наставление и написать о нас своему отцу-раввину, что мы увлеклись «посторонними книгами». Все это привело к полному разрыву наших отношений.

Расставание с йешивой у меня и у брата прошло по-разному. Он получил деньги на дорожные расходы с ясной и недвусмысленной формулировкой: уходи и не возвращайся. Если ты обратишься к нам с просьбой вернуться, мы тебя не возьмем обратно. Мне же советовали не уезжать. А р. Йосеф-Лейб даже специально позвал меня к себе и настойчиво советовал не покидать йешиву вместе с братом. Когда я сообщил, что все-таки уезжаю, мне сказали, что, если я захочу вернуться, я должен буду, конечно, обратиться с просьбой и ждать ответа. Однако мне прозрачно намекнули, что примут меня обратно по причине моей «любви к Торе». С р. Шимоном мы расстались очень печально. Он понимал, что я не вернусь, и очень сожалел об этом. Он сказал мне, что с самого начала, когда я приехал, он знал, что нужно разделить нас с братом, ради нас обоих. И он очень жалеет о том, что я перестал дружить с Нахумом из Млат. Наверное, с его стороны было ошибкой не вмешаться сразу. Он пожелал мне, чтобы «любовь к Торе» не угасла во мне и помогла преодолеть все трудности, особенно внутренние. Он проводил меня до двери, пожал руку и посоветовал хорошенько подумать о возвращении, и если я захочу вернуться в Тельши и обращусь в йешиву с просьбой об этом, мне нужно сразу же, или даже немного раньше, сообщить ему об этом в частном письме. Из этого я заключил, что и против меня у начальства йешивы имелось множество обвинений… Образ р. Шимона сопровождал меня всю жизнь. Когда мне исполнилось пятьдесят лет и в Бейт ха-Кереме в мою честь устроили праздник, я с благодарностью упомянул его имя и был очень рад получить от него из Гродно поздравительное письмо, где он писал, что не забыл своего юного ученика, «Бен-Циана из Хорала».

Я был так взволнован разговором с р. Шимоном, что с трудом сдерживал слезы. Мне не хотелось плакать при нем, однако, придя домой, я разрыдался: я чувствовал, что в моей жизни происходит крутой поворот.

Перед тем как уехать, мы с братом сидели и подводили «итоги» этих двух лет. Мой «фактический итог» вышел неплохим. Мы изучили в йешиве трактаты «Йевамот» и «Бава Батра». Мы оба выучили их полностью. Самостоятельно я выучил также «Гитин», «Кидушин» и несколько глав из «Санхедрина». Раздел «Моэд» я почти закончил (в трактате «Эйрувин» мне остались только главы пятая и шестая – «Как окружать города эрувом» и «Цитрусовое дерево во дворе у нееврея» – в общей сложности не более сорока листов). В трактате «Нашим» мне остались главы «Недарим» («Обеты»), «Назир»{242} («Аскет») и «Сота»{243} («Падшая») – двести шесть листов. Я выучил три главы из трактата «Незикин»{244}, трактат «Макот» («Удары») и «Хорайот»{245} («Рескрипты»); в трактате «Санхедрин» я изучил первые четыре главы, а по поводу одного вопроса даже консультировался с р. Шимоном. Всего мне осталось четыреста сорок четыре листа, и тогда у меня будут выучены четыре из шести частей Талмуда! Конечно, это нелегко, но ведь сейчас только начало месяца элул. С 15 элула по 18 ияра – ровно двести двадцать два дня. Каждый день по два листа – и я все выучу! Разве это так сложно? Брат не разделял моей уверенности, заметив, что за эти четыре года у меня прибавилось скромности – я не ставил себе целью изучить все шесть частей Талмуда до бар-мицвы. Однако он признал, что это возможно и к этому есть даже предпосылки – цифра 444[2] намекает, что упорством можно этого достичь; и то, что в моем распоряжении 222 дня – тоже не случайно! Дней вполовину меньше, чем листов; получается по два листа в день! Я добавил: «А ведь я еще выучил трактат "Хулин"!» И все же я продолжал учиться старым способом, а «тельшайский способ» использовал в качестве дополнительного метода. В то же время мой брат, которому столь полюбился «тельшайский способ», перенял лишь «эклектический метод» прочтения позднейших законоучителей, который он смог усвоить. Впрочем, мой брат тоже был весьма доволен собой: «В Тельши, – сказал он, – мы по-новому почувствовали вкус к изучению Талмуда!» Мы сходились в том, что настала пора учиться самостоятельно. По крайней мере попробовать в течение определенного срока идти своим путем. Поэтому мы решили на зиму остаться дома и «пополнить» наши знания: мне предстояло выучить четыреста сорок четыре листа (два листа в день, легко сказать!), в то время как брат завершит «тельшайским способом» трактат «Незикин».

В итоге мы решили отправить домой подробное письмо обо всем, что мы изучили и повидали в Тельши, о различиях между Тельши и нашим городом, а также объяснить, почему мы решили оставить йешиву и следующие полгода заниматься дома самостоятельно. Написать письмо было необходимо, поскольку наш двоюродный брат, сын раввина, решил продолжить учиться в Тельши. К тому же мы предполагали, что в своих письмах домочадцам он во всех подробностях рассказал о том, что главы йешивы, в особенности р. Йосеф-Лейб и надзиратель р. Лейб Хасман относятся к нам весьма критично. Написанное нами письмо напоминало некое подобие Мишны с комментариями Раци (рабби Цви-Яакова) и с дополнениями ха-Рахбада (ха-Рав ха-Леви Бен-Цион Динабург). Домашние получили большое удовольствие от прочтения этого сочинения, а наш младший брат Нахум-Элияху (скончался в Иерусалиме в 1945 году) – в то время уже учившийся в конотопской йешиве – в течение многих лет хранил наше сочинение и после приезда в Израиль передал мне на хранение несколько отрывков текста. В послании мы описывали жемайтийских{246} крестьян, которые «говорят тихо, а ходят громко» (они носили деревянную обувь) и тем сильно отличаются от малоросских крестьян, которые, напротив, «говорят громко от избытка алкоголя, а ступают горделиво и неспешно» (они часто обматывали тряпками ноги, а зимой ходили только в сапогах); малоросские крестьяне «чешут в затылке», чтобы «вернуть себе разумение», а жемайтийские крестьяне «чешутся, чтобы оторвать задницы от печки». Жемайтийские крестьяне «богобоязненны в пути», на всех дорогах они расставляют кресты и статуи святых; у малоросских же крестьян «все пути лежат к храму». С крестьян мы перешли к описанию самого места и его обычаев: «в Жемайтии пруды обширные, воды мутные, а рыбка мелкая», в то время как у нас «реки текучие, воды прозрачные и рыбы прекрупные»; в Жемайтии готовят «рыбу в молоке», а «соленую рыбу – в уксусе и пряностях»; у нас же принято варить рыбу в соответствии с «При мегадим», который запрещает варить ее в молоке, а соленую рыбу фаршируют яблоками. Мы подробно описали местные молочные продукты, намекнув на неопрятность местных жителей, после чего перешли к описанию самой йешивы и ее раввинов: тельшайские раввины частенько читают надгробные молитвы по разорившимся торговцам и оплакивают попрошаек, но в то же время отказывают в уважении «благочестивым мудрецам и старцам, любящим Сион и здравия ему желающим» (р. Элиэзер Гордон отказался поминать р. Шмуэля Могилевера{247}, однако согласился добавить о нем несколько слов, когда оплакивал другого раввина, кажется р. Хаима-Лейба из Стависка).

В комментариях Раци брат обосновывал наш отъезд из Тельши, а в дополнениях ха-Рахбада я приводил дополнительные соображения и доказательства. Наше длинное сочинение мы отправили еще перед отъездом и в нем сообщили о нашем желании остаться дома на зиму, однако письмо не только не помогло, но и причинило нам много неприятностей: его сочли «ерничаньем» и попыткой скрыть наш провал. И лишь один из замыслов моего брата, который нам удалось частично осуществить, «спас» нашу честь и смягчил плохое впечатление от письма.

Брат предложил по дороге домой обратиться за советом к лучшим из раввинов и найти себе «наставника и учителя», которому мы скажем: «К тебе прилепилась душа наша, и у тебя мы хотим изучать Тору…» Согласно этому замыслу, в начале пути мы должны были остановиться в Шауляе у р. Йосефа-Захарии Штерна{248}, а в конце пути – в Бобруйске у р. Рафаэля Шапиро. Наш замысел нам удалось воплотить лишь частично: мы заехали в Шауляй к раввину Йосефу-Захарии Штерну. Прибыли мы в час утренней молитвы. Ребе болел и лежал в соседней комнате, а в его рабочем кабинете проводилась молитва. Мы дождались конца молитвы и попросили о встрече с ребе, сказав, что мы приехали прямо из Тельши и что, поскольку мы из Полтавской губернии, нет уверенности в том, что мы когда-нибудь сюда вернемся, поэтому и просим о личной встрече. Наши слова передали ребе, и он повелел впустить нас. У окна, рядом с кроватью ребе, стоял низкий столик, заваленный книгами. Ребе обратил к нам вытянувшееся лицо, бледность которого еще больше подчеркивалась его горящим взглядом. Посмотрев на нас взглядом пронзительным и проницательным, он протянул нам руку: «Я вас приветствую». И я, и брат почувствовали себя испуганными, обиженными, несчастными и дрожали. Наконец у рабби пробудилась жалость, и он спросил: «Из Тельши?» – «Да». – «Сколько времени вы учились в йешиве?» – «Два года». – «В каком классе?» – «Перешли в третий». – «А помимо «Кцот ха-хошен» вы изучали Гемару?» – «Конечно». И вдруг он повернулся ко мне: «А сколько листов Гемары ты вообще в жизни изучал?» Я испугался. Ребе словно читал мои мысли, как открытую книгу. И вдруг я ужасно смутился. Я почувствовал, что если скажу ему, что выучил около ТЫСЯЧИ ПЯТИСОТ листов Гемары, – со мной произойдет ТО же, что и когда я поступал в йешиву в Тельши. И я сказал только, что учил «Брахот» и «Моэд» (я знал, что книга «Зехер Йехусаф», написанная равом, включает в себя в основном нововведения к «Брахот» и к разделу «Моэд»!), а также несколько трактатов из «Нашим» и «Незикин».

Рав нисколько не удивился. Сказанное мной показалось ему как нельзя более естественным: ученик, который проходит то, что ему полагается. «А ты?» – обратился он к брату. – «Я изучал в основном "Незикин", "Шаббат" в разделе "Моэд" и о левиратном браке в разделе "Нашим"». – «Ты, – сказал ему рав, – больше тельшайец, чем твой брат». А потом, облокотившись на подушку, он задал нам несколько вопросов: «сомнение не выводит из несомненности» – где упоминается это правило и как им пользоваться? Каковы различия между «всякой вещью, у которой есть дозволения», и «всякой вещью, у которой нет дозволений»? И можем ли мы уточнить, где и по какому поводу приведены эти высказывания и как они сформулированы? Мы подробно ответили. Кроме того, я привел формулировку из трактата, который мы не изучали, – трактата «Недарин»{249}. «Вы учили "Недарин" с комментариями Харана{250}?» – «Нет, не учили!» – «Так ты, – сказал он мне, – любишь подглядывать в Масорет ха-Шас во время учебы?» «Да», – ответил я, и он рассмеялся. А потом он спросил: «А правило "дела, которые в сердце, не являются делами" всегда работает?» Мы и на это ответили. «А вы много занимались "Кцот ха-хошен" и слушали лекции р. Йосеф-Лейба?» – и опять рассмеялся. Мы были поражены.

Мы объяснили р. Йосефу-Захарии Штерну цель нашего визита и рассказали о наших планах. Он сразу же позвал одного из своих близких – то ли судью, то ли писца – и приказал ему написать для нас подходящее письмо, в котором он свидетельствует о наших знаниях. Затем он спросил, как нас зовут, как зовут нашего отца, сведущ ли он в Торе – и удостоил его звания «рабани»; и засвидетельствовал, что он узнал характер «обоих этих юношей», братьев, талмудические знания их проверил и нашел, что «оба юноши… усердно учились, воодушевлены Торой, быстры в проявлении своей эрудиции и прекрасно обосновывают суждения», и этим он сообщает, что согласен помогать нам, чтобы мы продолжили наше обучение в его бейт-мидраше под его присмотром, в той мере, в которой ему позволит здоровье, и закрепил сказанное своей подписью. Мы попрощались дружески и с благодарностью. Приближенные рава пожелали нам всего хорошего и даже поблагодарили нас, сказав, что они не помнят, чтобы рав был в таком хорошем настроении, и по его распоряжению дали нам три рубля на дорожные расходы… на обратный путь в Шауляй! Когда мы отказались их взять (хотя на самом деле очень в них нуждались!), нам сказали: «Не стоит отказывать великому». Брат был счастлив. Он сказал мне: «Весь план был направлен на то, чтобы получить такое вот письмо!» Приближенные рава сказали, что они не помнят, чтобы рав так к кому-то отнесся; нам показалось, что это мы привели рава в состояние душевного спокойствия, и он сразу проникся нашим состоянием, учебой и стремлениями. А дома я сказал, что если бы нечто подобное произошло у хасидов, то о нем бы стали рассказывать как о чуде. Когда я некоторое время спустя читал стихотворение «Хвостик йуда» Йехуды-Лейба Гордона{251} и узнал, что в образе раввина Вапси ха-Кузари, «душа которого, несомненно, раздвоена», автор хотел вывести р. Йосефа-Захарию Штерна, который боролся против «реформирования религии», – то почувствовал себя сильно оскорбленным за р. Йосефа-Захарию. Мне тогда казалось, что те высказывания, по которым он нас экзаменовал, были также призваны выявить у нас «причастность к Гаскале»: он подозревал, что мы «заглянули в неведомое». Но из наших ответов он сделал вывод, что ошибался в своих подозрениях, и это его очень порадовало.

Последняя станция перед Хоралом – Ромодан. Поезд прибыл туда в три часа ночи. Мы ехали без билетов – договорившись с кондуктором, заплатив ему некоторую сумму, то ли в два, то ли в три раза меньше, чем стоимость билета. Мой брат был мастером в таких делах. Он сказал, что мы едем до станции Кременчуг, то есть четвертой станции после Хорала.

Мне он объяснил, что поступает в соответствии с «Книгой хасидов»{252}: нельзя называть гою точное место, в которое ты едешь, нужно сказать, что тебе нужно гораздо дальше, чтобы если он захочет причинить тебе зло, то пусть думает, что у него еще есть время… Однако кондуктор, по-видимому, не очень хорошо знал «Книгу хасидов» и решил, что мы просто-напросто его обманываем – хотим сойти в Хорале и не заплатить то, что ему причитается. Он рассердился, не захотел брать у нас деньги и ссадил нас на предыдущей станции перед Хоралом.

На наше несчастье, в тот момент на перроне сидел умалишенный еврей, который сбежал из сумасшедшего дома. У него в руке была железная палка, и, увидев нас, он закричал: «Вот, вот они! Пришли по мою душу! Вот они – убийцы!» Нас охватил ужас. Целый час он гонялся за нами вокруг вокзала, пока наконец на наш крик не вышли вокзальные служащие, чтобы «утихомирить сцепившихся молодых жидов», о которых нельзя сказать, «кто из них действительно сумасшедший».

Через час прибыл товарный состав – и мы в него сели благодаря служащим, которые опасались за нас: этот сумасшедший, даже после того, как его успокоили, говорил, что непременно убьет нас где-нибудь в вагоне. Через три часа, в семь утра, мы, усталые, разбитые и напуганные, приехали домой.

Глава 9. Йешива «Кнессет Ицхак» и общество «Черное бюро»

(лето 1899 года)

Зиму 1899 года мы провели дома, стараясь исполнить взятые на себя обязательства. Учились мы очень усердно; рассказали о своих планах нашему дяде-раввину, и он их одобрил. Вместе с братом мы изучали «Недарин», а помимо этого каждый из нас изучал еще один трактат: я изучал «Санхедрин» (стремясь его закончить), а брат – трактат «Авода Зара»{253}.Я помню, как один из молодых хасидов, сын судьи Шмуэля Гурарье, говорил, издеваясь: «Вот, они учились в Тельши и дошли до "всех идолов"…» По совету раввина мы изучали также Рамбама («Яд ха-хазака»{254}). Он нам посоветовал изучать также «Сефер мишпатим»{255}, однако мы решили изучать последнюю книгу, «Шофтим»{256}, и начали с «Хилхот Санхедрин»{257}; дядя на это сказал, что, в сущности, мы продолжаем все время «Хилхот мамрим»{258}. У нас не было никаких оснований жаловаться на свои успехи – они были более чем удовлетворительны и в изучении Рамбама с обращением к законодательным источникам, содержащимся в Талмуде, и в изучении трактата «Недарин» с комментариями Харана.

И даже дядя, который частенько беседовал с нами о Торе, как-то заметил, что прошли те времена, когда жители местечка позволяли себе экзаменовать нас, и даже он не станет злоупотреблять этим. Тем не менее в ту зиму мне не удалось полностью осуществить свои намерения. Изо дня в день страсть к учебе у меня ослабевала, а чтение – сильнейшее желание читать – поглотило меня. В тот год стали появляться книги серии «Еврейская библиотека»{259}, которую основало издательство «Тушия»{260}. Первые книги «Библиотеки» – рассказы Зангвиля{261}, «Пьесы гетто», биографии Аристотеля (Тавьева{262}) и Магомета (Бернфельда{263}) и в особенности «История вер и религий» Мензиса{264} в переводе Яакова Френкеля – произвели на меня огромное впечатление. А кроме того, в городе забурлила сионистская жизнь. Разумеется, мой дядя-раввин, а также главы наиболее уважаемых домов резко возражали против сионизма; вместе с тем в городе было немало молодых людей, которые хотели создать сионистскую организацию. И вот мы собрались; и с нами был Лейб Гельфанд, наш родственник, один из активистов организации «Бней Моше»{265} в Полтаве, а до того в городке Малая Перещепина, что неподалеку от Полтавы, – пламенный сионист. И еще «проповедник» Й.-Ц. Евзаров, известный как «второй после Маслянского». Возможности говорить в синагоге никому из них не дали, и они ограничились небольшим собранием, которое устроили в бейт-мидраше. На этом собрании был и я. Решения принимались в духе времени – вплоть до создания профсоюза, продажи акций Еврейского колониального банка{266}, Еврейского поселенческого фонда – однако эти замыслы не увенчались успехом…

В то время в Эрец-Исраэль приезжал Герцль{267}, и его встреча с императором Вильгельмом II в Микве Исраэль{268} произвела огромное впечатление на евреев. Я помню, как р. Эли-Хаим Дворецкий (дед профессора А. Дворецкого{269}), один из самых уважаемых ученых мужей и глав семейств, публично заявил в бейт-мидраше: «Есть ли что-то, равное этому? Он предстает перед царями! Со времен Моше Монтефиоре не было подобного ему!» Такое сравнение вызвало гнев у хасидов. Конечно, «Монтефиоре не был такой уж важной персоной. Но как можно сравнивать еврея-праведника, соблюдающего заповеди, с главой еретиков-сионистов?!»

Как я уже говорил, еще в Корсуне и Тельши я был пламенным сторонником колонизации Эрец-Исраэль и сионизма. И я всегда говорил своим друзьям в Тельши, что когда я стану взрослым, то приеду в Эрец-Исраэль и поселюсь в Иерусалиме. Особенно часто я беседовал об этом со своим другом Шмуэлем Атласом, сыном р. Меира Атласат{270} одного из известных раввинов, который в свое время руководил йешивой в Тельши.

В тот же вечер, когда была сделана неудачная попытка создать сионистскую организацию в Хорале, я имел долгую беседу с двумя нашими важными гостями. Лейб Гельфанд удивлялся, что я не читал Ахад ха-Ама и знал о нем лишь из брошюры Бен-Авигдора «Две пьесы» («Моше и три пророка»), посвященной Ахад ха-Аму; я даже не знал, кто он такой. А Евзаров был потрясен, что я совсем ничего не знал о стихах р. Йехуды Галеви, которые выпустил доктор Гаркави{271} в издательстве «Ахиасаф»{272}. Они оба уговаривали меня в ближайшем будущем покинуть Хорал и советовали ехать в Ковну. Брат не разделял моего «сионизма», вернее, моего сионистского энтузиазма. По его мнению, именно он был причиной нерадивого отношения к учебе и прекращения наших совместных занятий трактатом «Недарин» с комментариями Харана. Я тоже не был доволен нашей совместной учебой: брат освоил комментарии Рашбы (р. Шломо бен Адерет) к трактату «Недарин» («Шева шитот») и пользовался «эклектическим подходом» к этому трактату, и наши совместные занятия превратились в сплошные рассуждения и дискуссии. Поначалу мне это даже нравилось, однако после я потребовал, чтобы мы ограничивались лишь комментариями Ха рана (Рабейну Нисима), а в случае необходимости обращались к комментариям ха-Роша{273} и дополнениям в конце Гемары! И не более того! Брат не согласился, и наш учебный союз распался. Два последних месяца зимы каждый из нас учился сам по себе.

Сразу после Песаха 1899 года я поехал в Ковну. Мой дядя написал мне очень теплое рекомендательное письмо для ковенского раввина р. Цви-Гирша Рабиновича{274}, сына р. Ицхака-Эльханана. Дядя Кальман также поддерживал меня: он обещал посылать мне каждый месяц по четыре-пять рублей вдобавок к тому, что я буду получать в йешиве, – так, чтобы я смог учиться, не беспокоясь ни о чем другом. Это было необходимо, потому что за зиму я ослаб, стал чувствовать колющие боли в груди, и армейский врач, работавший в городе, которого семья считала самым авторитетным из всех возможных врачей, предупредил маму, что мне нужно дополнительное питание и нельзя слишком много учиться…

Итак, после Песаха мы отправились в дорогу: брат – в Брест-Литовск, а я – в Ковну. До Минска мы ехали вместе, а там расстались и встретились лишь четыре года спустя; к этому моменту наши жизненные пути уже значительно разошлись. Дорога до Вильно была мне знакома. Через станцию после Вильно я пересел в поезд, который следовал в Ковну, мы проехали туннель – впервые в жизни я видел туннель – и прибыли в Ковну. Свои вещи я оставил на железнодорожной станции под присмотром, а сам пошел в дом раввина. Я был поражен, насколько сильно он отличался от тех домов раввинов, к которым я привык, – отличался какой-то прохладной вежливостью. Когда я вошел, у меня взяли письмо и велели обождать. Через пару минут позвали к раввину. Небольшая комната, все стены от пола до высокого потолка закрыты полками с книгами. Рав поздоровался со мной, бросил на меня беглый взгляд и дал записку к надзирателю йешивы с подтверждением, что я принят и мне назначено пособие в размере трех рублей ежемесячно. Это было максимальное пособие, которое давала йешива. Раввин не стал спрашивать меня об учебе. Не проявил он поначалу и особой склонности к тому, чтобы завести со мной беседу. Но, видимо, мое лицо и глаза настолько отчетливо отразили удивление по этому поводу, что он внезапно обратился ко мне, попросил сесть и с легкой улыбкой спросил, какой последний трактат я учил, много ли беседовал о Торе со своим дядей после того, как оставил йешиву в Тельши, и было ли у дяди время заниматься со мной. После того как я ответил на все эти вопросы, он подал мне руку и проводил до двери. Однако все это он проделал холодно – не так, как р. Шимон, р. Йосеф-Захария, р. Йосеф-Лейб… И несмотря на то что он пригласил меня заходить к нему в гости, я так и не воспользовался этой возможностью… От раввина я вернулся на станцию и забрал свои вещи. Юноша-носильщик с тележкой согласился довезти их до Слободки. Мы прошли по главной улице города, которая в народе называлась «Новый план» («Дер Нойер план»), дошли до деревянного моста через речку Вилию – дальше дороги не было, а только песок и пыль. Вдруг передо мной вырос юноша, высокий и худой, с пробивающимся пухом на щеках, и со смущенной улыбкой сказал мне:

– Слушай, парень, ты, наверно, приехал учиться в йешиву? Не в ту, которая сторонников мусара, и не в «Кнессет Исраэль», а в «Кнессет Ицхак»{275}? И не знаешь, куда идти? Так? А я родом из Бутрыманца, учусь в «Кнессет Ицхак», живу недалеко отсюда, но собираюсь сегодня же съехать с квартиры – пойдем туда, и у тебя будет квартира задешево, всего восемьдесят копеек в месяц.

И сразу же обратился к юноше-носильщику:

– Иди за мной!

И все это быстро-быстро, не давая мне прервать себя.

– Но откуда ты про меня узнал?

– Просто я ждал на станции. Я обещал своей квартирной хозяйке – она очень хорошая женщина, но очень страдает от своего мужа, поэтому я и съезжаю с квартиры – привести ей нового жильца. Я сразу понял, что ты йешиботник, и пошел за тобой. По тому, как ты разглядываешь новые дома и улицы, идешь, выпрямившись, и присматриваешься ко всему, я решил, что ты не из «мусарников». Обождал только, пока ты перейдешь мост. И не забудь, что я родом из Бутрыманца, считаюсь самым практичным парнем – «а практишер менш, зеер практишер» («практичный человек, очень практичный»).

Итак, я поселился в доме «учителя чистописания», педантичного старика с семьей: женой, на лице которой застыло неизменное выражение обиды и страха, и двумя маленькими детьми, вечно державшимися за подол ее платья. В предназначенной мне комнате не было ничего, кроме столика у окна, а возле него – нечто вроде дивана, на котором я и спал ночью. Днем, когда у меня были занятия в йешиве, хозяин дома обучал маленьких девочек «мудрости чтения» и «ремеслу чистописания», а вечером комната должна была целиком находиться в моем распоряжении. Я сказал парню из Бутрыманца, что он «очень практичен» в свою пользу, раз решил съехать из этой комнаты… Тем не менее я до поры остался там, а он обещал помочь мне подыскать что-нибудь получше. Мы пошли в йешиву. Смотритель, широкоплечий мужчина весьма благообразной наружности, со спокойной речью, принял меня весьма радушно. По его просьбе я рассказал о том, как и чему учился до приезда в Слободку. Он сообщил мне: «Я назначаю тебе самое высокое пособие, – и добавил: – Благодаря твоим собственным заслугам, а не заслугам дяди, так сказал рав. Тебе нужно прийти завтра утром, глава йешивы р. Хаим будет давать первый урок». На следующий день в девять утра я пришел в йешиву, которая размещалась в большом здании бейт-мидраша. Помещение было полно молодых людей, преподавателей и учащихся. Чтобы хорошо слышать слова лектора, я влез на тумбу. Больше полугода я не слушал лекций и очень соскучился по ним, по нововведениям к Талмуду р. Шимона. И вот р. Хаим – маленького роста, чертами лица напоминающий моего дядю Островского в миниатюре, говорящий очень логично и темпераментно – начал с первой темы обсуждения в трактате «Бава Меция» (который мы будем изучать в йешиве). Вот он объясняет содержание, связывает и отделяет друг от друга слова, ставит вопросы и разрешает их, а я заворожен удивительной быстротой хода его мысли и изложения. И вдруг я слышу собственный голос: «А ведь здесь можно использовать утверждение ми́го[3], – и все лица поворачиваются ко мне. Глава йешивы замялся на секунду и вдруг сказал: «Наоборот, я тебе скажу, что это утверждение не имеет в данном случае никакой основы», – и объяснил почему.

После урока глава йешивы подозвал меня и сказал: «Я вижу по твоему лицу, что ты все еще находишься в затруднении! У тебя есть какие-нибудь доказательства, которые не позволяют тебе принять мои ответы?» Я стал с ним спорить, но в конце концов согласился с его мнением. Утверждение ми́го и мой спор с главой йешивы принесли мне репутацию «умного» и «дерзкого» – и интересно, что из всего того урока я помню лишь этот эпизод…

В йешиве я приобрел себе доброе имя: меня называли «старательным», «въедливым», «знатоком», а также «просвещенным»! В то лето я успел завершить трактат «Нашим» («Назир» и «Сота») и трактат «Незикин» («Швуот»{276} и «Авода Зара»). Я придерживался своего правила: два листа в день во что бы то ни стало! Лишь однажды я нарушил это правило по отношению к трактату «Бава Меция»: я изучал его уже в третий раз и очень хорошо его знал. Мне было достаточно лишь просмотреть темы обсуждения к урокам р. Хаима и связать их с комментариями Рамбама, которые я постоянно изучал («Сефер мишпатим»), – законы сдачи в аренду, законы, связанные с ссудами и залогами, и законы, регулирующие отношения должника и кредитора. Но несмотря на это, моя учеба претерпела сильные изменения. Занятия стали гораздо менее интенсивными, в особенности после праздника Шавуот, во время которого я познакомился с членами кружка «Черное бюро» и даже распространял их листовки.

За несколько дней до Шавуота в Ковну приехал мой дядя-раввин, р. Элиэзер-Моше Мадиевский. Я ничего не знал о его приезде, пока однажды утром, после урока р. Хаима, он не пришел в йешиву. Это был раввин весьма благообразной наружности, походка у него была быстрая, стремительная и уверенная, взгляд пронзительный, и весь он – живой пример «благообразия, дарованного Торой», и «Торы и величия в одном человеке». Он вошел и сразу же направился к столу, за которым сидел я. Я был погружен в свой урок и не заметил его, пока он не остановился прямо напротив меня, а рядом с ним надзиратель. Я чувствовал, что сам его приход в йешиву призван, во-первых, продемонстрировать всем его хорошее отношение ко мне и, во-вторых, показать мне, что тот кризис в отношениях со мной, который наступил у него зимой, уже прошел. Он пригласил меня к себе в гостиницу «Догмар» и попросил надзирателя позволить мне отсутствовать на занятиях йешивы во время его непродолжительного визита в Ковну, поскольку он хотел провести эти дни вместе со мной. Надзиратель дал свое согласие, ибо «великим не принято отказывать», а мне в эти дни предстояло выступить в роли «верного помощника мудрецов». Кроме того, он не мог отказать подопечному, который «столь прилежен, что мы порой беспокоимся о его здоровье».

В течение нескольких дней я общался с дядей и со многими людьми, которые его навещали. Среди них был один юноша по фамилии Якобсон, сын раввина из Любавичей, и еще несколько местных глав семей: Моше Карпас, Шломо-Залман Ланде и Шимон Меркель. Также ежедневно приходил р. Яаков Липшиц, который был секретарем и «правой рукой» р. Ицхака-Эльханана, но после кончины своего патрона уже не имел былого влияния. По предложению Липшица, меня и Якобсона высылали из комнаты во время обсуждения общественных проблем, однако его инициатива несколько запоздала: из услышанного я уже успел понять, что дядя приехал в Ковну по поручению Любавичского ребе, Шолома-Бера Шнеерсона{277}, и что целью его визита было объединение всех «благочестивых и богобоязненных», хасидских цадиков и раввинов, а также верующих маскилим{278}, с тем, чтобы начать войну против сионизма. Было известно, что один из проживавших в Петербурге любавичских хасидов, очень богатый еврей по фамилии Монесзон{279}, пожертвовал значительную сумму денег в специальный фонд, предназначенный для борьбы с сионизмом. Идея заключалась в том, чтобы опубликовать в журналах прочувствованное обращение, под которым подпишутся величайшие из раввинов. Первым должен был подписаться раввин р. Давид Фридман{280} из Карлина. Он, правда, принимал участие в конференции в Катовицах{281} и даже был в свое время, много лет назад, известен как член организации «Ховевей Цион»{282}. Однако, насколько я успел услышать из этих обсуждений, теперь р. Фридман считался яростным противником сионизма, и его подпись, как полагали, будет иметь огромный вес. Вторым должен был подписаться раввин из Лодзи р. Хаим Майзель{283}, который был яростным противником «Ховевей Цион» и сионистов. После него должны были подписаться по порядку: раввин р. Хаим Соловейчик{284} из Брест-Литовска, р. Элиэзер Гордон из Тельши, раввин Хаим-Озер (Гродзенский) из Вильно. Из хасидов же должны были подписаться любавичский ребе и р. Мардехай-Давид из Горностайполя{285}, который в свое время был одним из самых известных хасидских цадиков.

В соответствии с планом эти известные раввины должны были быть лишь первыми из подписавшихся. К ним должны были присоединиться еще несколько человек (р. Эльяким Шапиро из Гродно, р. Йосеф Розин из Двинска и другие). На совещании говорилось и о том, что «представители столичного еврейства» также настроены против сионизма по причине «патриотической верности» Родине. В этом контексте указывали на доктора Гаркави и цензора Исраэля-Исера Ланде, который был секретарем деда, ребе Авраама, и который, крестившись, продолжал поддерживать близкие отношения с хасидами. Этот цензор полагал, что «сионизм представляет большую опасность для религии Израиля». Было решено, что благодаря своей позиции он сможет воспрепятствовать изданию сионистской литературы на иврите и на идише. Я уже упоминал о том, что нас высылали из комнаты во время многочасовых дискуссий, когда обсуждалась практическая сторона дела. Я лишь знал, что предметом разговора служили деньги. Помню, как однажды, после одной продолжительной дискуссии, я, вернувшись, застал дядю очень рассерженным. «Этот Липшиц, – с грустью вымолвил дядя, – думает лишь о деньгах. Ему лишь бы заработать! Мне тяжело выносить его присутствие».

Его слова меня поразили. Значит, дело было не только в фанатизме, но и в прибыли! Я не знал, что мне делать, не мог найти себе места и не мог спокойно спать. Что же предпринять? В итоге я пришел сразу к двум выводам: во-первых, стоит обо всем рассказать местным сионистским лидерам, передав им все обсуждавшиеся планы; во-вторых, нужно завязать как можно более дружеские и доверительные отношения с Яаковом Липшицем, чтобы быть в курсе всего происходящего и суметь в будущем также сослужить службу сионистскому движению. Все мои метания и сомнения рассеялись после того, как дядя при мне дал волю своему гневу на Яакова Липшица. В йешиве у меня был один друг, Моше из Коврина, смуглый низкорослый юноша, сын, по-видимому, состоятельных родителей, который был сионистом, маскилом и писал стихи. Каждый месяц он давал мне сборники «ха-Шилоах»{286}, зачитывал мне свои стихи, а также требовал, чтобы и я зачитывал ему свои «творения», так как я тоже стал «грешить» сочинительством. Еще начиная с зимы 1889 года я начал вести «Памятную книгу», в которую записывал все изречения и слова мудрости различных писателей, а также мои собственные тексты: «Размышления и суждения», «Поэтические строфы», «Очерки и рассказы», а также многое другое. Я вызвал Моше на конфиденциальный разговор. Не дома, разумеется, – и у стен есть уши. Мы отправились на прогулку по берегу реки Вилии. Когда мы удалились на безопасное расстояние, я рассказал ему о том, что в ближайшее время готовится организованная атака на сионистов под предводительством раввинов и цадиков, богачей и маскилов – приближенных к власти и очень влиятельных людей. Необходимо срочно оповестить об этом сионистов, чтобы предотвратить беду. Все должно сохраниться в секрете, и нельзя, чтобы кто-нибудь узнал о том, что я все это рассказал. Он должен привести ко мне проверенного человека, который сможет немедленно оповестить тех, кого следует.

«Нет ничего проще! – сказал Моше. – Хоть сейчас приведу тебе Лейзера из йешивы в Ритове. Этот Лейзер (он хромает на правую ногу) находится в центре всего сионистского движения Ковны. Шмуэль Розенфельд{287} (корреспондент журнала «ха-Мелиц») назвал сионизм в Ковне «стоящим на одной ноге» – ноге Элиэзера Фрисмана (он же – Лейзер из Ритова)…» Не прошло и пятнадцати-двадцати минут, как мы втроем сидели на какой-то деревянной доске на берегу реки, и я излагал им все услышанное. Я объяснил, что одним из поводов для начала «похода» против сионизма стало письмо доктора Мандельштама{288} раввинам относительно их неприятия сионизма, опубликованное перед Песахом в журналах «ха-Мелиц» и «ха-Цфира».

По мнению противников сионизма, это одна из последних возможностей навеки искоренить сионизм. Когда же, если не теперь? Мой рассказ поразил слушателей до глубины души, особенно Элиэзера Фрисмана. Он впал в самое настоящее отчаяние и уныние. Однако очень быстро пришел в себя и громко заявил, что немедленно отправляется к Залману Вилку, активному общественному деятелю и сионисту, и вместе с ним сегодня же ночью, в полночь, соберет на срочное совещание сионистов Ковны.

Слушатели одобрили мою осторожность и поддержали идею близкой дружбы с Яаковом Липшицем. Было решено, что Элиэзер скажет в сионистском комитете, будто информация была получена от одного из «преданных молодых участников» организации «Бней Цион»{289}.

Элиэзер тут же распрощался с нами. В тот же вечер он и Залман Вилк прибыли на квартиру Шмуэля-Яакова Рабиновича{290}, раввина Алексоты, небольшого городка по другую сторону реки Неман, считавшегося пригородом Ковны. По словам Элиэзера, тогда же, ближе к полуночи, все члены сионистского комитета были вызваны на квартиру раввина. На заседании было решено предпринять следующие действия:

1) обратиться к представителям общин Пинска, Карлина, Лодзи, Брест-Литовска и Вильно с просьбой всеми возможными способами воспрепятствовать публикации вышеозначенного письма;

2) обратиться к представителям сионистского движения в Петербурге также с просьбой воспрепятствовать публикации письма от имени наиболее уважаемых и процветающих представителей еврейства;

3) оказывать особую поддержку всем сионистски настроенным раввинам и другим участникам движения;

4) разослать подробные письма известным писателям-сионистам с призывом предпринять энергичные действия, чтобы «предотвратить надвигающееся бедствие»;

5) обобщить все сведения, поступившие от «преданного участника», проверить их и опубликовать в газетах.

Все руководство взял на себя раввин Шмуэль-Яаков Рабинович, избранный на втором сионистском конгрессе{291} «уполномоченным лицом», членом сионистского исполнительного комитета; вместе с ним работали Залман Вилк и Элиэзер Фрисман. Рабинович также должен был поддерживать сионистски настроенных раввинов, чтобы те могли открыто высказывать свое мнение в отношении общественных вопросов и не уступать давлению «великих».

Залман Вилк был приближен к Исеру бар Вольфу, одному из руководителей местной общины, который также был сионистом. Исер бар Вольф в тот же день разослал подробные телеграммы: в Пинск – Григорию Лурье, в Лодзь – Познанскому, в Вильно – Гольдбергу{292}, в Ригу – Шалиту{293} и другим, для того чтобы помешать раввинам опубликовать это коллективное «обращение». Было даже предложено объявить раввинам о том, что все сионисты будут рассматривать публикацию подобного «призыва» как доносительство властям на весь народ Израиля и сделают из этого соответствующие выводы. Не знаю, действительно ли об этом известили раввинов, но только это «обращение» опубликовано не было. Примерно в это же время сионисты Ковны послали повторное письмо писателям и общественным деятелям, в котором сообщали о планах организации «Черное бюро». Формулировку письма мне передал Элиэзер Фрисман, и я подтвердил правдивость содержащихся в нем фактов. Письмо опубликовал Лилиенблюм{294} в статье «Они трубят о хищном звере». Элиэзеру Фрисману поручили собрать информацию о деятельности «Черного бюро» – в особенности сведения, исходившие от меня, – и передать их учителю Ицхаку Аниксту, который согласился опубликовать в журнале «ха-Мелиц» ряд статей на эту тему. Я тем временем продолжал поддерживать дружеские отношения с Яаковом Липшицем. По его просьбе я приходил к нему раз-два в неделю, обычно в пятницу после полудня или в один из других вечеров, переписывал письма и, между прочим, редактировал их стиль. Письма рассылались раввинам и религиозным общественным деятелям – как тем, кто симпатизировал сионизму, так и идейным противникам сионизма. Первых предостерегали от того, чтобы помогать движению, «основная цель которого – отвращать юношество от святой Торы и оскорблять нашу священную религию и обычаи». Последних одобряли, ибо они «нашли в себе мужество начать священную войну» с «разрушителями нашей религии», с «собранием нечестивых, все замыслы которых во вред, а не во благо». Эти письма были разосланы очень многим раввинам во все концы России – как в ближние (Кошедары, Тауроген), так и в дальние (Полтава, Кременчуг, Прилуки, Кишинев, Николаев, Черкассы, Гомель и многие другие). Я запоминал содержание писем и имена адресатов, а на следующий день тому же самому раввину посылалось письмо совершенно иного содержания – приветствие тем, кто симпатизирует сионизму, честь и хвала им за смелость и мужество, призыв не уступать угрозам известных мракобесов, разжигающих вражду. И наоборот, ненавистники Сиона получали упреки и обвинения за свои слова и действия.

Так продолжалось до тех пор, пока в «ха-Мелице» не начали выходить статьи Ицхака Аникста. Я чувствовал, что мне пора перестать приходить к Яакову Липшицу. Его сын Нета, здоровенный, весьма далекий от какого бы то ни было знания Торы, отъявленный драчун, как-то уж особенно пристально на меня смотрел и не упускал из виду ни одной моей беседы с его отцом. Я сказал своим друзьям, что опасаюсь, как бы этот Нета не переломал мне кости… С другой стороны, нельзя было допустить, чтобы эти волнения отразились на учебе в йешиве и помешали моей усердности и усидчивости. Я так исхудал, что и надзиратель, и глава йешивы, и даже Яаков Липшиц заметили это. В одну из пятниц я сказал Липшицу, что болен и некоторое время не смогу бывать у него регулярно, однако обязательно приду на помощь, если вдруг в этом появится особая необходимость. Он и Нета поблагодарили меня и пожелали скорейшего выздоровления. В «Памятной книге», которую я вел в то время, в последние дни ава 5659 (1899) года я записал несколько рифмованных строк, в которых хотел выразить свое постоянное беспокойство, из-за которого, как я чувствовал, у меня может открыться внутреннее кровотечение, ибо:

Пришли ко мне дни,

Трудные и печальные.

Они взбудоражили сердце

Огромной печалью и болью.

И это не было пустой аллегорией. Через несколько недель я тяжело заболел: вначале – дизентерией, а потом у меня начались легочные кровотечения. Я стал сильно кашлять, харкая при этом кровью. В это же время умер один из учеников йешивы, и начальство очень забеспокоилось и о моем здоровье. Меня навестил надзиратель и передал мне благословение на следующий год. Вечером накануне Йом Кипура{295} он пришел ко мне во второй раз и от имени главы йешивы сообщил, что мне запрещено поститься, однако нужно есть меньше того количества, за которое полагается карет («истребление»), и даже принес мне сморщенный финик, обозначавший количество допустимой пищи. Друзья ухаживали за мной с такой любовью, вниманием и заботой, что врач, который приходил ко мне чуть ли не каждый день, как-то сказал им: «Жаль, что вы так же не ухаживали за тем своим приятелем – вы бы спасли и его жизнь…»

Однако по правде говоря, у тех частых визитов и того огромного внимания, которых я удостаивался, была и другая причина. В том же доме, во второй квартире, жила семья, и одна из дочерей, по имени Аснат, была необычайно красива. Так что посещение больного стало предлогом для ее многочисленных ухажеров, среди которых были и мои приятели. С одним из них я встречался в Берлине и в Копенгагене, в Петрограде и Тель-Авиве. И каждый раз я с трудом удерживался, чтобы не спросить его: «Как поживает Аснат? Где она?»

Начальство йешивы известило о моей болезни дядю, и в будний день праздника Суккот я получил деньги – 10 рублей – огромная сумма! – на дорожные расходы и письмо, в котором дядя тревожился о моем здоровье. В среду, в начале месяца хешван 5660 (1899) года, я вернулся домой – бледный, слабый и напуганный «заботливыми» врачами, которые предостерегали и успокаивали, успокаивали и предостерегали… Дядя первое время не говорил и даже не упоминал об организации «Черное бюро» и публикации ее планов, хотя эта история принесла ему большой вред. В то время хасиды Хабада прилагали все усилия, чтобы возобновить деятельность хабадского столичного раввината, которая, по сути, прекратилась после смерти хасидского раввина р. Йекутиэля-Залмана Ланде{296} (в 1894 году). Дядя был представлен к этой должности, но публикация его имени в качестве участника организации «Черное бюро», по словам многих, провалила дальнейшие планы. В городе об этом стало известно от гостей, приходивших в нашу семью, которые, ничего не скрывая, отзывались обо мне крайне неодобрительно. Узнали об этом и другие. Мне пришлось в этом убедиться во время посещения в конце той же зимы виленского рава Хаима-Озера Гродзенского, а спустя два с половиной года – во время пребывания у любавичских хасидов.

Мой приятель Элиэзер Фрисман, с которым я переписывался еще нескольких лет, тщательно оберегал мою тайну. Я удостоверился в этом в 20-х годах, когда в Израиль приехал Ицхак Аникст. Он посетил бейт-мидраш для преподавателей иврита, в администрации которого я состоял. Я спросил у него, где он черпал информацию о деятельности «Черного бюро», о которой опубликовал серию статей в журнале «ха-Мелиц».

Ничего конкретного он припомнить не смог. Он знал лишь, что какие-то трое юношей из йешивы услышали о происходящем, а среди них был некий юнец, весьма прилежный, и ревностный сионист, приходившийся родственником одному из активистов «Черного бюро» и работавший секретарем у Яакова Липшица. Однако никто не знал его лично, и, наверное, это был не более чем собирательный образ…

Благодаря Элиэзеру Фрисману я погрузился в деятельность сионистского движения. Перед началом Третьего сионистского конгресса{297} мы передали сионистскому комитету Ковны список наших предложений, включая назначение на конгрессе комиссии по политическим делам, перед которой д-р Герцль должен будет детально отчитаться о каждом своем шаге.

Глава 10. На распутье

В течение целого месяца я был в буквальном смысле слова болен – и физически, и духовно. Это был первый из трех месяцев тяжелых внутренних конфликтов, терзаний, колебаний и бессонниц.

В первые дни болезни я находился целиком под влиянием врачей, со слов которых выходило, что особенно заботиться о будущем и не стоит… Во мне еще не ослабло впечатление от смерти одного из учеников йешивы, который жил в моем районе. А также от смерти Файерберга{298}– я как раз прочел в то время в журнале «ха-Шилоах» его рассказ «Куда?» – и там же некролог, где рассказывалось о кончине автора в результате болезни. Я не мог забыть и рассказ Эзры Гольдина{299} «К месту пребывания Торы», герой которого, усердный учащийся йешивы, заболел и вернулся домой… А еще я почти наизусть знал стихотворение Бялика{300} «Усердный» и все время перечитывал строки:

И узнал юноша, что он забыт,

Что душа его опустошена, забыта и брошена!

И почувствовал, что ослаб, что иссякли силы,

И голос его слышался как будто из души усталой,

Которая вот-вот умрет.

Голос сердца, скошенного, как трава, больного сердца,

Полного горечи и изливающего печаль.

Друзья навещали меня дома. Первые дни я почти все время молчал, с трудом выговаривая по нескольку слов. Большую часть времени лежал, повернувшись лицом к стене. Я попросил друзей принести мне «Арфу дщери Сиона»{301} Михаля, а также полное собрание сочинений Мордехая-Цви Мане{302}, опубликованное издательством «Тушия». Все это я читал с какой-то мрачной одержимостью. Некоторые стихи перечитывал по нескольку раз, преисполняясь при этом огромной жалостью… не иначе как к собственной персоне!

Удрученный сижу я в доме своем, больной и в беде,

Мой удел – погибель, мой дух омрачен,

Ох, во цвете лет мое сердце стало мне могилой,

А в нем скорбь души моей пылает как огонь!

Я вновь и вновь перечитывал стихи Мане. Особенно мне был близок отрывок:

Страдал я и трудился, не знал покоя ни на миг,

А что мне стало наградой?

Лишь боль сердечная да худоба в костях,

И слабость в членах, о, печаль дней моих!

Стихотворения Мане «Печальные размышления», «Печален я», «К скорби», «Тень образа моего» я перечитывал вновь и вновь, заучивая наизусть. Я был «преисполнен скорби» о самом себе…

Домашних сильно беспокоило мое состояние. Позвали врача, который с точки зрения родственников был наиболее сведущ. Это был русский военный врач, которому однажды уже удалось вылечить от тяжелой болезни дядюшку Кальмана. Врач устроил мне тщательный осмотр и постановил, что кровотечение из горла не было вызвано каким-либо серьезным недугом, как полагал врач в Ковне, и никакая опасность моей жизни не угрожает, хотя я действительно слаб и нуждаюсь в особом уходе. Правда, он меня предостерег от чрезмерно усердной учебы в йешиве и велел, чтобы я не прижимался слишком сильно к столу во время занятий (так ему, гаю, объяснили причину стеснения у меня в груди). Однако он еще раз подтвердил, что я крепкий юноша и не стоит бояться за мое здоровье. Он заверил семью, что, когда придет мое время для призыва в армию, он как военный врач порекомендует меня, потому что у меня есть все данные, чтобы стать хорошим солдатом. Отец очень волновался о моем здоровье и самочувствии (беспокойство вообще было ему свойственно) и решил обсудить это со мной («Тоска на сердце человека подавляет его» (Притчи 12:25)). В середине нашей беседы он намекнул, что ему не дают покоя те обвинения, которые я выдвинул против «Черного бюро», моего дяди и его друзей. Отец считал, что именно эти мои действия стали причиной болезни. «Ищите добра, а не зла, чтобы вам остаться в живых» (Амос 5:14), – невозможно жить, видя или желая видеть плохое. Человек замечает в мире то, что хочет замечать. Он находит то, что хочет найти и ищет. Основания добра и зла перемешаны в мире. Источник зла один – это сатана, «дурное побуждение и ангел смерти». Во зле содержится источник всякой болезни. «Ты замечал дурные стороны в людях и тем самым навлек на себя зло – в иной форме».

Я был очень одинок. Мой старший брат находился в Брест-Литовске. По его письмам я понимал, что он увлечен идеями Просвещения и очень далек от меня. Наши интересы сильно разошлись к тому времени. И конечно, нисколько не волновала его мысль о том дне, когда я закончу изучение всех шести частей Талмуда. В желании завершить их он видел лишь гордыню и высокомерие и считал это мое занятие совершенно несерьезным. Он даже читал мне мораль, предостерегая на предмет «правил о смешении», к которым я был весьма склонен, и утверждал, что я «смешиваю стихотворные строки с листами Гемары», «считаю слоги в каждой строке, чтобы придать словам вес», и «при помощи большого количества листов Талмуда удерживаю башни хаоса». Он считал, что я существую лишь своими фантазиями и воображением, выдумками «изменчивого юноши». Мой брат Нахум-Элияху, младше меня на два года и два месяца и весьма талантливый, покинул йешиву в Конотопе, ушел из дома дяди, младшего брата отца, и объявил, что жизнь в йешиве и вообще «вся эта учеба» ему уже поперек горла стоит. Он хочет, подобно сыновьям дяди, у которого живет, работать и преуспевать. Дядя Исраэль-Давид, простой человек, один из лучших евреев, которых я знал, не согласился содействовать ему в уходе из йешивы, потому что тогда оборвется «семейная преемственность изучения Торы, которая, казалось, вновь возобновилась» в семействе Динабург… Тогда брат переехал в Гадяч и начал работать в магазине у дяди Лейба, старшего брата отца. Так что и он был далек от меня в это время. Моих друзей детства тоже не было со мной. Правда, распространившиеся благодаря семейству моего дяди-раввина шокирующие слухи о том, что я содействовал провалу плана борьбы с сионизмом, привели ко мне нескольких новых друзей и знакомых. Впоследствии в сионистскую организацию нашего города пришло особое письмо от сионистского комитета Ковны, в котором сообщалось о моем активном участии в движении и даже о «важности» моей миссии.

Но и новые друзья были далеки от меня. Им был совершенно непонятен тот образ жизни, который я вел до этого времени. За малым исключением, все они учились в русских школах и не знали иврита. Те же немногие, кто знал иврит, были приверженцами «ха-Шилоах» и почитателями Ахад ха-Ама. Я, правда, уже тоже начал зачитываться Ахад ха-Амом, однако критика политического сионизма вызывала во мне резкий протест. Мне помнится, как мы с друзьями прочитали в Ковне его первую статью из серии «Вопросы дня» («Государство евреев и еврейская проблема»){303}. На некоторых из нас статья произвела сильное впечатление, и я их сильно разозлил своим непримиримым отношением к занятой автором позиции. Я указал на то, что все приведенные Ахад ха-Амом аргументы напоминают мне историю о Гершеле Острополере{304}, который не мог спать на пуховых подушках по следующей причине: даже одно перо в постели колет и не дает уснуть в течение всей ночи – так как же он будет спать на подушках, наполненных тысячами перьев?! И только Элиэзер Фрисман одобрил мои слова и даже опубликовал для сионистов Ковны мое «опровержение» слов Ахад ха-Ама, который, лишь основываясь на опыте «Ховевей Цион», пытался доказать, что «создание еврейского государства не решит еврейских проблем». В то же время меня привлекали другие стороны концепции Ахад ха-Ама, поэтому я вновь и вновь возвращался к чтению его статей. Однако и они порой вызывали во мне сильное негодование. Я был глубоко верующим евреем и всегда с особым рвением молился. Люди, которые отрицали реальность существования Всевышнего, казались мне просто потерявшими рассудок, ничтожными и вызывающими к себе великую жалость. Я верил, что «Тора была написана на небесах», и пытался доказать своим друзьям ее неопровержимость, основываясь на предисловии Рамбама к «Путеводителю растерянных»{305} и объяснениях Нахума из Млат, слова которого казались мне наиболее ясными и убедительными. Увлечение Гаскалой не только не умалило моей любви к Торе, а, наоборот, лишь содействовало ее укреплению. Терзаясь внутренними противоречиями, я в то же время пытался отгонять от себя все возникавшие сомнения и вопросы и еще больше времени посвящал изучению Талмуда. Моим литературным кумиром в то время был Зеев Явец{306}. Я не помню, каким образом мне достались его книги. Однако его «Повествования о былом для сынов Израилевых», книги для чтения «ха-Мория», «Роса детства», а также сборники «Земля Обетованная», «Гордость Земли Обетованной», «Плод Земли Обетованной», «Из Сиона», «Из Иерусалима» были проникнуты совсем иным восприятием вещей, которое меня поистине завораживало. Оно сильно отличалось от представлений моих новых друзей, которые ориентировались в основном на тексты из «Восхода». И этот другой дух лишь укреплял меня на моем пути – пути Торы! Учение ради учения. Еще в тот день, когда врач так ободрил меня своей уверенностью в моем здоровье, я составил себе план учебы на будущее: прежде всего следует продолжать прилежнейше изучать Талмуд. В общей сложности мне осталось – до праздника в честь окончания изучения Талмуда – пятьсот восемьдесят семь листов (подсчет прошлого года был неверен! Ой как неверен!). «Хулин» я уже немного выучил, а этот год еще и високосный – то, что я упустил в месяце тишрей, наверстаю во втором адаре. Так я принял обет:

Заря меня разбудит, полночь убаюкает,

Пока не выучу Талмуд и не поумнею в Торе!

И уже тогда я решил, что продолжу первый трактат раздела «Кодашим»{307}, трактат «Зевахим»{308}! Буду выучивать по сорок страниц в месяц. Быстро! Параллельно буду учить и трактат «Хулин». Вместе с изречениями законоучителей: раздел «Йоре деа», «Бейт Йосеф» и «Шулхан арух» с комментариями. Не прекращу и изучение Рамбама. Книги «Незикин»{309}, «Киньян»{310} и «Мишпатим» послужат мне основой для повторения большей части трактата «Незикин», а также я выучу «Хошен мишпат»{311}. Таким образом, я составил подробный план, по которому к Хануке 1900 года, то есть через пятнадцать месяцев, закончу изучать все шесть частей Талмуда, а также смогу получить раввинское звание, и тогда… стану готовиться к экзамену на аттестат зрелости. А тем временем не стоит забрасывать русский язык, который за время учебы в йешиве, особенно в Литве, почти выветрился у меня из головы. Один из приятелей принес мне «Капитанскую дочку» Пушкина, чтобы, читая ее, я погружался в русский язык. Такая смесь – трактата «Зевахим» и «Капитанской дочки» – вызвала гнев отца. Он начал сомневаться, не сбился ли я с «верного пути».

Возражал он и против моих новых друзей, сторонников Гаскалы, во главе которых стоял Цви Рахлин, учитель русского языка, один из самых пламенных сионистов в городе – он часто приходил ко мне. Также отцу не нравилась моя дружба со студентом-медиком Харьковского университета Йосефом Эпштейном{312} (впоследствии он стал известен своей сионистской деятельностью в Сморгони и в Вильно, где открыл еврейскую гимназию, названную затем его именем).

Незадолго до нашего знакомства он женился на молодой дочери Фишеля Малкина, самого богатого еврейского торговца в нашем городе. Через некоторое время после свадьбы заболел с подозрением на чахотку; затем поправился и приехал к нам в город вместе с женой. Однажды Йосеф пригласил в гости нас с Цви Рахлиным. Уже много лет я не приходил в дом Малкина. Нас приняли с большой теплотой и любопытством, однако Эпштейн сразу повел меня в свою комнату, а Цви Рахлин остался общаться с хозяевами. За ту пару минут, пока он сидел в гостиной и разговаривал с тестем и тещей Эпштейна, я успел как следует разглядеть его: низкого роста, широкоплечий, смуглый, сдержан и скромен, говорит тихо, спокойно – его облик внушал доверие и симпатию. На столе лежал «Календарь Ахиасафа» на 5660 год (1899–1900), вышедший два месяца назад. Цви Рахлин показал на него и спросил меня: «Ты читал? А что тебе особенно понравилось?» Я ответил, что с интересом прочитал большую часть. Особенное впечатление на меня произвели Бернфельд, Бялик, Бердичевский{313}, Файерберг, Клаузнер{314}, Фришман{315} и Явец. Беседу стал направлять Эпштейн. Он хотел слышать мое мнение почти о каждой статье и произведении; он высказывал и свое отношение – коротко и энергично. Исподволь он все больше и больше выражал самого себя, свои склонности и воззрения. Особенно поразила его статья Клаузнера «Во имя Сиона» (обращение к еврейской молодежи) и призыв, содержащийся в ней, репатриироваться в Эрец-Исраэль. Йосеф сильно отличался от тех деятелей Просвещения, которых я видел раньше: человек, получивший широкое – и еврейское, и общее – образование, полностью погруженный в еврейскую и сионистскую литературу; старше меня лет на десять, но спорящий как приятель, на равных. Он напомнил о том, что мы родственники – наши матери были двоюродными сестрами, – пригласил меня заходить еще и пообещал, что тоже придет ко мне. Так мы быстро подружились, несмотря на большую разницу в возрасте. Одним из поводов к нашей дружбе был написанный мной большой «драматический стих» под названием «Трактат "Зевахим"». Несмотря на то что я написал его под влиянием бяликовской поэмы «ха-Матмид»{316}, в нем очень верно отразились все мои переживания и внутренняя борьба последних месяцев. Я помню эпиграф стиха:

Кровь жертв, принесенных не ради

их самих, может быть пролита…

(Трактат «Зевахим», Мишна, 1:1)

«Жертвы» по очереди появлялись в стихотворении, и каждая из них рассказывала историю своей жизни, как она была заколота «без должного ритуала», как выпустили из нее кровь и бросили ее на жертвенник.

Всеми «жертвами» были ученики йешивы, и каждый монолог начинался с галахического изречения из трактата «Зевахим», которое определяло характер монолога, а заканчивался рефреном, призывающим к изучению Талмуда: «Итак, учили раввины…» Йосеф Эпштейн уговаривал меня покинуть наш город и как можно скорее уехать в Вильно. Он рассказывал, как провел в Вильно несколько лет, учился там; рассказал про своего друга по имени Гинцбург, известного виленского поэта, любимого и поддерживаемого жителями города. Между тем дядя-раввин пригласил меня к себе на субботу. Он собирался неторопливо и обстоятельно поговорить со мной. Его дела сильно изменились. Он был вынужден продать свой большой дом. И несмотря на то что он оставался состоятельным человеком, провал его кандидатуры на должность столичного раввина, связанный с борьбой против сионистов, несколько умерил его пыл. Он много обсуждал со мной учебу. Я продемонстрировал ему свой способ изучения Рамбама и рассказал о планах. Все это очень ему понравилось, однако идея поехать в Вильно вызвала у него содрогание: не в большой город мне надо ехать, а в маленький, и не в йешиву, а в дом к раввину. Там мне нужно жить год, учить галахот и законоучителей по тому плану, который я себе составил, и тем способом, о котором рассказал. Мне не нужна йешива, а нужен раввин-наставник. Дядя предложил мне поехать в город Зеньков на Полтавщине. Раввин этого города Шмуэль-Давид Шипер приходится нам родственником (его тесть, покойный рав Хелфнер, был мужем тети Йехудит и папиным дядей). Он серьезный ученый раввин и будет очень рад принять меня. Собственно, он сам предложил это, а дядя стал в некотором роде посредником. Он уверен, что через год я смогу закончить шесть частей Талмуда и получить право на преподавание – тогда мне нужно будет поехать на год в Любавичи… Это был совсем другой аттестат зрелости, чем тот, который я собирался получить! Однако после долгих размышлений и колебаний я, мобилизовав все свои душевные силы, согласился.

В Хануку я поехал в Зеньков. Несмотря на то что этот город находится близ нашего, ехать туда пришлось на двух поездах, а потом еще сорок километров на лошадях. Несколько дней я провел в Гадяче у тети Фрумы, отличной хозяйки, очень умной и доброй; благодаря своим душевным качествам она снискала любовь и уважение окружающих. Они с матерью рассказали мне обстоятельства ее замужества: она была второй женой моего дяди – тот овдовел и имел трех детей, но от нее скрывали это до свадьбы. Дядя отличался склонностью к аферам и безумным фантазиям: в это время он вместе с одним помещиком основал фабрику по производству хлопка, пожиравшую все деньги, которые тетя зарабатывала торговлей, а также те, что достались ей от богатых родственников, живущих в Москве. Тем не менее она так уважала дядю, что беспрекословно и с любовью принимала его широкую натуру. Со своими приемными сыновьями она обращалась точно так же, как с родными. В доме никто не мог уловить разницы между ними, даже они сами. В то время у них в доме жила Женя Шафран, очень красивая девушка, с которой я познакомился лет за пять до того в Гомеле; сейчас она уже училась в гимназии, стала еще красивее, и за ней ухаживали многочисленные юноши. По вечерам все собирались дома – в том числе и моя кузина Рахель, очень смышленая двенадцатилетняя девочка – и слушали мои «лекции» о религии и сионизме.

Как мне впоследствии рассказывала Женя, мои речи настолько впечатлили кузину, что до восьмого класса гимназии она молилась каждый день и соблюдала субботу.

Третьего швата, через месяц после моего 16-летия, в понедельник в одиннадцать часов вечера мы с братом Нахумом-Элияху отправились на остановку дилижанса, который следовал в Зеньков. На улице был мороз, снежная буря – и ни души. Брат был обут в войлочные сапоги, а у меня ноги уже наполовину окоченели. Дурные предчувствия терзали мое сердце. Брат тоже считал нашу поездку по меньшей мере странной. Он рассказал, что и тете все это не нравилось, однако она сочла неправильным давать советы в подобном случае: если уж Бен-Циан решился ехать, так он сам разберется, что к чему.

Ранним утром я приехал в Зеньков. По дороге я завернул в дом старшей сестры отца, к тете Ципоре Котляровской. У нее была большая семья и много детей; многих родственников, в том числе дядю Наума-Аарона и саму тетю, мы хорошо знали. Через час я пошел в синагогу. Познакомился с раввином. После завтрака я пришел к раввину, и мы стали беседовать о Торе. От вопроса к вопросу, от трактата к трактату, от норм гражданского права к диетарным законам, от талмудических проблем к галахическим постановлениям. Я остался у раввина на обед, и нам обоим стало ясно, что моя программа – вовсе не программа. Раввин вообще не занимался Торой уже несколько десятков лет. И он сказал мне откровенно: «Благодаря твоему пребыванию здесь я многому научусь, быть может, и ты извлечешь из этого какую-нибудь пользу! Однако по сути это большая глупость с твоей стороны оставаться здесь со мной! Я и не предполагал, что ты дошел до такой степени эрудиции и остроты суждений, что раввинское звание и право принимать галахические решения для тебя на самом деле пройденный этап. Дядя Маше (раввин из Хорала) даже ничего и не написал мне об этом! Он вообще знаком с тобой лично? Разумеется, тебе стоит служить мудрецам, однако там, где изучают Тору великие еврейские мудрецы! В Минске, Вильно и тому подобных местах!»

Мы решили, что я останусь у него до следующего воскресенья и буду его гостем. В субботу раввин оказал мне честь, попросив «произнести» в синагоге мидраш на недельную главу (глава «60»{317}). Между тем раввин обеспечил мне такую популярность, что в субботу перед молитвой минха в синагоге была масса людей, которые пришли послушать, как будет объяснять мидраш «дарование из Хорала». Это было мое первое публичное выступление, и раввин поблагодарил меня, сказав, что я не опозорил его, и назвал меня «своим другом, юным по возрасту, но зрелым по мудрости, который в будущем очень возвысится».

На следующий день я возвратился в Гадяч. Тем временем мой дядя вернулся из Москвы, и раввин Зенькова послал ему с кучером письмо, в котором он написал обо мне и о совете, который мне дал, – уехать из дома. Тетя очень обрадовалась отмене «зеньковской программы» и похвалила прозорливость рава Шмуэля-Давида. В тот же вечер она предложила оплатить мне дорожные расходы на поездку в Вильно, а также изъявила готовность помогать мне время от времени. На следующий день я вернулся домой. Дядя сильно рассердился на меня за «отход от правильного пути» и стал насмехаться над «восхищением» «этого миснагеда» моей ученостью. Он пообещал еще подумать об этом, однако заявил, что категорически против того, чтобы я ехал в Вильно. Я навестил тяжелобольного дядю Кальмана – и он тоже стал отговаривать меня от поездки. Больше я ни с кем не встречался, а через несколько дней уехал в Вильно. Я не попрощался ни с дядей-раввином, ни с дядей Кальманом, который был смертельно болен и скончался через несколько дней. Кто-то из родных даже писал мне, что «мое бунтарство» приблизило его кончину еще больше, чем та тяжелая болезнь, от которой он страдал уже много лет…

Я выехал в Вильно 14 швата, накануне дня рождения мамы: 15 швата 5660 (1900) года ей исполнился сорок один год. Она больше всех одобряла мой отъезд в Вильно: «Конечно, – говорила она, – твой путь будет тяжелым и тебе придется нелегко, однако ты сможешь стать человеком лишь тогда, когда наконец освободишься от опеки «семьи» и пойдешь своим путем». Отец ничего не знал о моем отъезде до последнего момента.

Глава 11. Вильно: Зеев Явец и библиотека Страшуна

В понедельник 15 швата 5660 (1900) года примерно в семь часов вечера я прибыл в Вильно. Дорога длилась тридцать часов, и от волнения я не смыкал глаз. Хотя я уже почти два месяца назад решил поехать в Вильно, но до сих пор так толком и не прояснил себе, что я там буду делать. Может быть, стану как Иосиф-мечтатель, главный герой моего драматического стихотворения «В шатре Торы» (по совету Йосефа Эпштейна я переименовал это стихотворение и выкинул из него рефрен), который рассказывал о себе так:

Годы и годы я трудился над Торой,

Превращая ночи в дни,

И несмотря на то что я много голодал и иногда страдал от жажды,

Никогда не обращал на это внимания!

Любовь к Гемаре разожгла в моей душе огонь

И вызвала в ней могучую силу веры!

И я, как и мой герой, разрешу свои сомнения пламенным восклицанием:

Лишь свет Торы нам сияет

И дорогу многих, и тропинку одиночки освещает.

Сердцевину сердца я погружу в Тору

И тем спасу себя и свой народ!

Итак, учили раввины…

И тем не менее я чувствовал, что этот путь мне не по силам, я просто не смогу пройти его. Нет во мне сил. Все время я мечусь между надеждой и отчаянием: то я принимаю твердое решение идти тем путем, которым я иду, путем «Торы, веры и Просвещения» – и не отступать перед любыми трудностями! А то погружаюсь в отчаяние. Вот сейчас я приехал в большой город – у меня там нет ни знакомых, ни приятелей. Я не знаю, к кому обратиться и куда пойти. Я даже не побеспокоился обзавестись хотя бы одним рекомендательным письмом. Может быть, прав был мой брат, когда так резко меня критиковал? Может, действительно, как пять лет назад, когда я «сбежал» в Гомель, пойти и сейчас в бейт-мидраш (жаль, нет сейчас со мной моего друга Эли!) и удовольствоваться убежищем у какого-нибудь хорошего еврея типа «шойхета из Шевиза» или что-нибудь вроде того? Я уже не ребенок, и в таком городе, как Вильно, где живут мудрецы и писатели, такие юноши, как я, «валяются на улицах».

И опять я мучаюсь из-за своей слабости и трусости в решающие моменты! Мне еще смелеть и смелеть! «Разорвать замкнутый круг», выйти из рамок, сломать преграды и не таить внутри мучающие меня вопросы. Мне неинтересно «требовать удивительных успехов» от себя или «копаться в себе», однако я должен осуществить принцип «размышляй обо всем, что дозволено», ведь сказано в повелительном наклонении, что человек должен непрестанно размышлять о своем существовании в мире. И я пытаюсь вспомнить: кто же это сказал? Кто так прокомментировал высказывание? Мне кажется, что это из комментария Раши на трактат «Хагига»{318}, или же я это читал в какой-то книге? А ведь я совершенно не размышляю над своим существованием!.. И вдруг я услышал голос сидевшей напротив меня у окна женщины приятной наружности, смуглой, с лукавым взглядом и черными волосами, в которых виднелась седина: «Паренек, что с тобой случилось? Чем так обеспокоен? Даже чай не пьешь! На тебе мой чайник, сбегай, принеси кипятку и будем пить чай! Не стоит волноваться так, пока все твои корабли в морях не потонули! И поторопись, поезд уже замедляет ход».

Я рассказал этой женщине, что еду в Вильно, где у меня нет знакомых, и не знаю, как мне удастся там устроиться. «Ничего страшного, – ответила она, – поселишься среди евреев и не пропадешь!» У этой женщины, как видно, были свои заботы, и ей не хотелось поддерживать беседу и давать советы. В итоге я успокоился, а может быть, два стакана чая пошли мне на пользу: мои колебания – еще не признак слабости. Во всяком случае не только слабости. И я вспомнил, как Йосеф Эпштейн объяснял приятелям смысл моего стихотворения «Сукка», которое ему очень понравилось.

Сукка стоит одинокая,

От бурь и ветров колышется —

Шумят ветры, шумят и проносятся,

Бушуют бури, и проходят бури,

Моя сукка, малютка, колышется, —

Сиротка, одинока – но стоит!

Эта сукка на самом деле – символ народа, или, может быть, символ одиночки? А еще – символ меня самого…

Поезд прибыл в Вильно. И в этот момент я решил: мне нужно идти по другому пути. Не по тому, который был у меня до сих пор. И будь что будет!

Я хорошо знал станцию в Вильно, проезжал мимо нее уже шесть раз – по дороге в Тельши и в Ковну. Держа в руке и на плече свои вещи – деревянный ящик, который служил мне чемоданом уже много лет, и узелок, я сошел на перрон. Меня сразу окружило множество людей – все стали наперебой предлагать помочь мне донести вещи, а также рекомендовать адреса гостиниц и общежитий. Оказалось, гостиница нужна и моей соседке, угощавшей меня чаем, которая, как выяснилось, приехала из Бобруйска к богатым родственникам. Среди гомонящей толпы, чуть поодаль, смущаясь и не решаясь подойти ближе, стоял парнишка примерно моего возраста. Моя соседка попросила его подойти, взять наши вещи и отнести в общежитие (она сказала адрес – улица Стефана и номер дома) неподалеку отсюда, и мы пошли. Дорога была известна нашему провожатому, потому что он уже не в первый раз выходил на эту работу, – женщина из Бобруйска сказала, что она сразу это поняла, и была очень горда собой. Юношу-носильщика звали Хаим, он был сыном помощника синагогального служки, но два месяца назад осиротел; сейчас он ждет билета в Америку от своего брата из Чикаго. Хаим обещал прийти завтра и показать мне «постоянное место ночевки» – недорогую квартиру. Наше «общежитие» – там было всего три комнаты для постояльцев, и все заполнены – я даже не успел рассмотреть, потому что устал, был полон впечатлений и сразу завалился спать.

«Новый приятель» – юноша-носильщик пришел рано утром. Мы отправились в кофейню позавтракать. Я был весьма удивлен, когда выяснил, что «платежной единицей» в Вильно является не копейка, а полкопейки и даже четверть копейки. Мы съели селедочный хвост, выпили чай с ломтиками хлеба, намазанными чем-то вроде сыра, и заплатили за двоих… пять с половиной копеек. Хаим рассказал мне, что учился в йешиве рабби Мейле{319}, на Еврейской улице, однако не смог освоить кушию[4] «А если сказать: что будем есть?» Поэтому теперь он носит чемоданы с вокзала, работает посыльным… Ждет билета на корабль и ночует в бейт-мидраше для шойхетов, где его отец был «младшим служкой». Мы пошли смотреть квартиру. Она располагалась неподалеку, в Квасном переулке, дом шесть, если я правильно помню, в полуподвале в проходном дворе. Хозяин дома был сапожником, и Хаим дружил с его родственником, подмастерьем по имени Янкель. Время было раннее, сапожник ушел на молитву, его жена на рынок, детей тоже не было дома; да и квартиранты уже отправились на работу. Янкель сказал, что действительно освободилась койка в большой комнате, мне надо подождать хозяйку, и она все уладит. Хаим ушел, а Янкель тем временем показал мне комнату: она была разделена пополам тонкой дощатой перегородкой, вход во вторую часть комнаты был без двери. В большой комнате стояло пять кроватей – по две в каждом из углов комнаты со стороны каменного двора, который был виден через два маленьких окошка, расположенных почти на уровне земли; обе пары кроватей были расположены в форме буквы «далет»; между ними около стены стояла деревянная кровать, а на ней подушки, перины и узелки. «И что же, в этой комнате спят пять человек?» – «Нет, – ответил Янкель, – иногда ставят еще одну или две кровати посреди комнаты, и тогда здесь спять шесть или семь человек…» Потом пришла хозяйка и сказала, что согласна сдать мне «квартиру»: моя кровать будет у окна рядом с «дверью» во вторую комнату. Квартплата составляет пятьдесят копеек в месяц, однако, поскольку моя кровать стоит у окна, мне нужно доплатить еще несколько копеек. Хозяйка объяснила, что за свет платят все жильцы. Каждый платит столько, сколько израсходует; однако большинство жильцов очень устают на работе и не любят, когда кто-то засиживается допоздна. Она сразу меня предупреждает, что у нее уже были препирательства с молодыми постояльцами «из учащихся» («фун ди лернер»), которые засиживались допоздна, а свет мешал остальным. Горячую воду она не дает: во дворе есть трактир, прямо напротив двери. В него можно войти со двора и за полкопейки получить чайник кипятка. «У тебя нет чайника? Янкель даст тебе свой, пока не купишь себе. А вообще-то молодой человек должен иметь свой чайник! Свои вещи положишь вот здесь в комнате: если у тебя ящик или чемодан – то под кровать. Узелок можешь свернуть и положить на деревянную кровать у стены. Мыться можно во дворе. Видишь, вон, прямо, большой кран, а возле него корыто. Там моются все мои квартиранты. Сразу предупреждаю: в кухню не входить ни в коем случае». Я терпеливо слушал. Потом заплатил за месяц. Всего вышло шестьдесят пять копеек. Затем я побежал на улицу Стефана в «общежитие», забрал свои вещи и перенес их на «квартиру». Почти три месяца я там жил. Она стала для меня очень важной школой. Каждый метр тесного и душного полуподвала глубоко врезался мне в сердце. Каждая пядь сырых стен комнаты пронизывала мои кости, и образ каждого из соседей сохранился у меня в памяти до сегодняшнего дня. В первый же день я получил яркое впечатление от квартиры и ее жителей. В своем дневнике, в четверг девятнадцатого швата (раздел Торы: «и рассказал… о всех трудностях, которые встретили их на пути»{320}; Исход 18:8), я сделал запись о том, что если когда-нибудь стану известен моему народу, то расскажу всем близким и дальним о «тех трудностях», которые ежедневно «встречаются на пути» наших бедных братьев, обреченных на нищенское существование в Вильно, большом городе у Всевышнего.

Я поспешил в город, захватив тетрадь со своими стихами, и попытался узнать, где живет Зеев Явец. Я вошел в книжный дом Мардехая Кацнельбогена на углу улиц Немецкой и Еврейской. Магазин был полон евреев, которые спорили о Торе и о литературе. Я спросил у р. Мардехая Кацнельбогена, где живет Зеев Явец. Однако он был занят спором и сказал, что «авторы многих книг лишь портят бумагу, на которой эти книги напечатаны», и больше не обращал внимания на мои попытки заговорить с ним и не отвечал мне. В конце концов на меня обратил внимание один из присутствовавших, не принимавший участия в споре, и, взглянув меня несколько раз, сказал: «Кажется, он живет на улице Погулянка, в доме 11, а может, 13, а может, и 9». Я сразу же пошел туда. Нашел улицу, она оказалась чрезвычайно приятной. Не очень далеко от моего Квасного переулка, а совсем другой мир! Я нашел дом, поднялся на третий этаж и позвонил – мне открыл дверь высокий красивый юноша. На вопрос «могу ли я видеть Зеева Явеца?» он не ответил сразу, а стал громко говорить по-французски с кем-то внутри дома, видимо, с молодой женщиной. Из их беседы я понял только, что его звали Айзек (Ицхак), а ее – Рахель. Через несколько минут, оглядев меня с головы до ног, он спросил, какое у меня дело к его отцу. Я ответил, что хотел бы передать ему несколько вещей на рассмотрение, и вручил тетрадь. Молодой Явец унес ее, а потом вернулся и сказал, что папа сможет принять меня вечером ровно в шесть часов. Я вернулся в город, зашел в один из трактиров на Еврейской улице, опять перекусил селедочным хвостом с подслащенным чаем, а потом зашел в библиотеку Страшуна{321} и попросил самый первый номер «ха-Шахара»{322}. «Первых пяти номеров нет – либо их кто-то читает, либо они в переплетной мастерской. Ты можешь взять только начиная с шестого номера». Я взял журнал и сел читать. Полистал – на одной из первых страниц наткнулся на статью «Жизнеописание Йосефа бен Аарона Рабиновича»{323} – никогда не слышал о таком человеке, «возвысившемся среди наших братьев евреев». И вот в следующих строчках я читаю, что он родом из «городка Кобеляки Полтавской губернии». Мой земляк! Читаю историю его жизни. Действительно, очень важная персона, но статья неинтересная. А вот «историческое приложение» буквально воспламенило меня: резкая критика Греца за то, что тот в одиннадцатой главе своей книги «История евреев» не упоминает о деятельности мудрецов в России. Он не упоминает имени Ицхака-Бера Левинзона{324}, который «как свет освещал всю землю, наставлял своих братьев на путь в духовных исканиях и вдыхал в них дыхание жизни», «не знает Мордехая-Аарона Гинцбурга{325} и с Яаковом Эйхенбаумом{326} и с Мапу также не знаком» (про Эйхенбаума и я не знаю!). Сокрыты от его глаз остались и «раввинские семинары в России, которые распространяли свет знаний на весь дом Израиля».

Итак, не только рабби Элиэзер Гордон спорил с Грецем. Смоленскин{327} также нападал на него! Как жаль, что я не знаю немецкого! Надо прочитать всего Греца! Продолжаю листать «ха-Шахар». «В Сталине нашли младенца», – начал читать и бросил. И стиль отвратительный, и содержание. Автор – Хад мин Хеврайя – мне неизвестен, да и ладно. Его стиль напоминал стиль хасидов, но каждая строка свидетельствовала, что на самом деле он литвак: не знает он хасидизма и ничего не понимает в нем. А следом за ним «видение всего, что узрел человек, умерший мнимой смертью, – и открыл секрет автору». «Даниэль Прекрасный, житель Алана области Лати, что в России». Ясно, автор из Вильно: Алан – это Вильно, Лати – это Литва, Прекрасный – фамилия. Но кто же это? Неважно! Я продолжаю листать, не читая, и чувствую, что автор сконцентрировался на нескольких вещах, но не могу понять, о чем речь. Он объясняет, что иногда будет говорить намеками, «понятными лишь сведущим»: «Вы видели то, что перед вами, и знаете, каковы свойства этой книги и на что я намекаю, потому что умному достаточно и намека. А на толпу, даже если она не сможет вникнуть в мои мысли или не прочитает – я не буду обращать внимания, потому что толпе присущ дух животного, и куда он прикажет, туда она и пойдет». Я записал эти слова себе в дневник и добавил: «Эту статью нужно еще раз просмотреть очень внимательно». Вообще мне казалось, что к чтению нужно относиться вдумчиво, почти так же, как к изучению Талмуда или книг позднейших законоучителей и их нововведений. Каждое слово, каждая статья, каждый стих занимали меня. Вот статья Песаха Рудермана{328} «Общие воззрения касательно цадиков и хасидов». Начал ее читать. Больше всего меня заинтересовали те места, где было про Ари, про р. Хаима Виталя{329}, про р. Исраэля Бешта{330} и его учеников, про р. Шнеура-Залмана из Ляд и его сыновей, и про всех хасидов Хабада, которые «приносили, приносят и будут приносить беды, тьму и невежество»; вот автор с издевкой пишет о Виленском Гаоне{331}, вот рассуждения издателя по поводу «собрания вредителей и злоумышленников, которые вводят народ в грех своими бреднями, – разве не таковыми являются Бешт и его ученики, которые заботились лишь о том, чтобы разбогатеть», и что «хасидизм в каждой своей фразе повторяет учение Шабтая Цви{332} и ничем не отличается от него», и что «все меры морали и скромности, исстари украшавшие еврейский народ, они оттолкнули далеко-далеко за пределы Израиля». Эти слова переполнили мое терпение. Я разволновался и встал. Закрыл книгу. Час был поздний, почти пять. Я вернул «ха-Шахар», на вопрос библиотекаря ответил, что книга мне больше не понадобится. Но, уже спускаясь по ступенькам, пожалел, что не попросил библиотекаря оставить книгу до завтра… Я забыл и о своих стихах, и о Явеце, исчезли и мои прежние волнения. Другая мысль занимала меня: конечно же, во всем этом нет ни капли истины. Рудерман с такой уверенностью пишет о началах Каббалы{333} и хасидизма и даже не знает, что р. Мендл из Любавичей был не зятем раввина из Ляд, а внуком…

Ровно в шесть я был дома у Явеца. Меня провели через коридор и столовую, которая, видимо, служила также и гостиной, потом – внутренний коридор и справа – рабочий кабинет Явеца. Маленькая аккуратно подстриженная бородка, гладкий невысокий лоб, светлое лицо, добрые и внимательные глаза; казалось, этот человек во всем соблюдал чистоту и этикет и был несколько наивен. Он сидел за столом спиной к окну; на столе стоял большой красивый светильник с абажуром, который направлял весь свет на большую книгу, Вавилонский Талмуд, изданный в Вильно. Я заметил издали: трактат «Санхедрин». Он закрыл книгу, поздоровался со мной и попросил садиться – не напротив него, а рядом с ним: у кресла, в котором он сидел, стоял стул.

«Я прочитал ваши стихи. Если бы стихотворение "Сукка" дошло до меня перед Песахом, я бы напечатал его (Явец в то время был редактором литературного приложения к журналу "ха-Цфира", которое выходило в честь праздников и по особым случаям). Прекрасное стихотворение. Остальные стихи мне тоже понравились. Кто вы? Откуда вы приехали и чем занимаетесь?» Я рассказал ему вкратце. Кроме того, я рассказал ему, что интересуюсь историей еврейского народа. Ни поэзию, ни историю евреев он не считал «жизненными целями». «А как вы собираетесь обеспечивать себя в Вильно?» Я объяснил: «Больше пяти лет я проучился в йешиве и хорошо знаю шесть разделов Мишны и четыре части Талмуда. Изучал я и мудрецов Талмуда: «Йоре деа» и труды Рамбама. Еще у меня большой интерес к истории евреев и склонность к литературе. Я хочу завершить шесть частей Талмуда, получить диплом раввина{334}, а помимо этого изучать языки, русский и немецкий, и читать огромное количество интересующих меня вещей: художественную литературу и поэзию, а также книги по еврейской истории. И вот я пришел к вам, господин: говорят, у меня хорошая память, я многое знаю. "В том, что открыто всякому, люди не лгут". Хочу служить господину, который близок мне как по воззрениям, так и по роду занятий; по интересу как к литературе, так и к еврейской истории». Моя речь поразила Явеца. Он помолчал несколько секунд, а потом сказал: «Я затрудняюсь проверить то, что вы говорите, потому что это меня ко многому обязывает. Я даже не смогу испытать вас, потому что сам только недавно поселился в Вильно, и моего литературного "дохода" явно недостаточно, чтобы занять работой кого бы то ни было. Где вы учились?» Я рассказал ему немного о йешивах и о моем способе обучения. Он спросил, что я читал по еврейской истории. Я начал рассказывать, приводя различные хроники, и закончил переведенными на иврит частями книги Греца, книгами, написанными Явецом, его статьей «Башня столетия» и учебниками, которые он написал. Он спросил, читал ли я его «Собрание Израиля». Я пересказал ему содержание его статьи «Избранный мудрец» об эпохе, в которую жил автор книги «Тана де-вей Элияху»{335}. Он улыбнулся и спросил, читал ли я критику на его статьи. Я ответил утвердительно и сказал, что меня совершенно не устраивает схоластический метод, примененный в «хаКореме» (Элиэзер Атлас{336} в «ха-Кореме» критиковал Явеца).

«Почему вы причислили мои учебники к книгам по истории, ведь они предназначены лишь для учеников?» Я ответил, что лишь сегодня убедился, что это совсем не так. «Я очень хорошо помню, как вы, господин, в своей маленькой книжке «Хроники, написанные для сынов Израиля» обсуждаете Смоленскина – хвалите и критикуете, и сегодня я убедился, насколько эти суждения точны и основаны на детальном рассмотрении». Я рассказал ему о шестом выпуске «ха-Шахара» и изложил свои замечания и впечатления. Явец улыбнулся и сказал: «Нет надобности проверять ваше знание Талмуда, я вижу, что вы читаете "ха-Шахар" как студент йешивы, заинтересовавшийся талмудической проблемой». Мы расстались. Он пригласил меня к себе на послезавтра в четыре часа вечера, а также позвал на субботний ужин. Он рассмотрит мой вопрос и подумает, чем может мне помочь. Явец вышел вместе со мной, вошел в гостиную, представил меня своей жене (сестре р. Й.-М. Пинеса{337}), дочери и сыну как «поэта, эрудита и, может быть, историка в будущем» и проводил до двери.

Я вышел ободренный и счастливый. Я даже чувствовал, что шаги мои сделались другими: крепкими, уверенными и быстрыми. Однако мне не с кем было поделиться своей радостью. У меня здесь не было ни брата, ни родственника, ни друга, ни приятеля. Я решил поспешить «домой», пригласить Янкеля в трактир и поговорить с ним. В квартире дома номер шесть в Квасном переулке уже собрались все жильцы. Все мои соседи находились в «большой комнате». Янкель представил меня хозяину дома и квартирантам. Один из них – юноша по имени Лба из Воронова, примерно двадцати лет, высокого роста и худощавый, с точеными чертами лица, над тонкими губами едва пробивающиеся усики, нос длинный и узкий, удивленные глаза; вообще, его лицо напоминало птичье, а сам он – знак вопроса. А вот Маймон, студент художественной школы имени Антокольского. Примерно моего возраста, полноват, со смуглым лицом, веселыми глазами и небрежной походкой. А вот аврех[5] из Швенган, он приехал навестить свою жену, которая уже месяц лежит в больнице, здесь напротив. У авреха Зельдкена розовые щеки, водянистые глаза и высокий голос. Он приехал с невесткой. По ее молодому, но усталому лицу ей можно было дать как двадцать, так и тридцать лет или даже больше. Многочисленные веснушки и намек на усики над верхней губой свидетельствовали о веселости характера, однако то, как она прищуривала глаза – вероятно, от близорукости, – ослабляло это впечатление. Я представился как юноша из Полтавы, который приехал учиться «лернен ун штудирен» в Вильно. «О, у тебя тут будет товарищ! Во второй комнате живет парнишка, который готовится поступать в институт для учителей!» «Тоже мне товарищ, – сказал Янкель, – жадный как свинья, злой как собака, ходит как медведь и молчит как рыба!» Все засмеялись. Видимо, этого юношу жильцы недолюбливали. Я пригласил Янкеля в трактир. К нам присоединился и Маймон. Они и там продолжали описывать мне жильцов. На кухне и в двух комнатах ночуют в общей сложности сейчас восемнадцать душ. Обычно – двадцать. На кухне, за печкой, – две ниши, и в каждой стоит кровать, маленький столик и стул, там живут две старушки. Одна из них когда-то была очень красива и прожила очень бурную жизнь. Она отлично говорит по-польски; у нее были приключения с польскими офицерами во времена польского восстания. Она получает пособие. От кого? То ли от правительства, то ли от польских «буянов», а может, и от тех, и от других… У второй есть сыновья, но она не поладила с невестками и живет здесь. Сыновья за нее платят и содержат ее.

В большой комнате – за дощатой перегородкой – живут еще пять человек: хозяин дома с женой, двое детей – мальчик и девочка, старуха – «старая еврейка, глухая и вздорная». Третья комната тоже поделена перегородкой из досок. На той половине, которая со стороны двора, кроме парня, готовящегося в институт, живет еще «агент из Сморгони» (я встретил его при входе в дом), еврей лет сорока, низкого роста, полноватый, в меховой шубе, очень напоминающей ту, которую я продал в Гомеле за рубль восемьдесят копеек. Соседи не знают точно, чем он занимается. Во второй половине комнаты живет наборщик, а с ним жена и дочь, молоденькая бледная девушка. Приятели объяснили мне, что «наша половина» гораздо лучше: в ней есть окна и меньше сырости, чем на второй половине, куда почти совсем не проникает свет. Я стал расспрашивать Маймона, ученика художественной школы, о его происхождении и семье – не родственник ли он художника Моше Маймона{338} (журнал «ха-Мелиц» давал в те годы в подарок своим подписчикам знаменитую картину Маймона «Марраны» и обещал, что подарит и картину «Хасмонеи»), а также не из семьи ли он философа Шлома Маймона{339}? В те месяцы в начале 5660 (осенью 1899) года появилась «История Шлама Маймона» на иврите, и я уже успел ее прочитать. Имя художника Маше Маймона было ему знакомо – художник родился в Вилковишках Сувалкской губернии, а он родился в Пильвишкяе, в районе Мариямполя, тоже Сувалкской губернии, но его отец из Вилковишек! Вот уж он посоветуется с отцом, может быть, можно будет извлечь пользу из такого родственника. «А кто такой философ Шломо Маймон? Откуда он родом? Может быть, и из него можно будет извлечь какую-то пользу?» Я немного рассказал им о Шломо Маймоне, что, быть может, и он из этой же семьи. Я рассказал, что он родился в поместье на берегу реки Неман, однако нет никакой перспективы извлечь из него пользу: он умер более ста лет назад, да и при жизни был не Бог весть каков – беден был не меньше, чем мы. Я рассказал им несколько забавных случаев из его жизни. Из этого разговора они заключили, что я «очень образованный». Они стали относиться ко мне с большим вниманием, беспокоиться о моем заработке и давать мне советы. Когда мы вернулись домой, был уже девятый час. Я сразу лег спать, но был очень взволнован и заснуть не мог. Стал подводить итоги дня. Да, день был трудный, насыщенный, яркий, глубокий… И вдруг я вскочил и сел на постели – а ведь я так и не помолился сегодня! Не накладывал тфилuн{340}! И даже не почувствовал этого! Днем отложил, да так и не вспомнил потом! Стоило мне приехать в город, где никто меня не знает, и вдруг все рушится… Я был потрясен. Решил с завтрашнего дня установить себе распорядок дня. Жесткий. Библиотека Страшуна открывается в десять утра. С шести утра до десяти я буду изучать Талмуд и Рамбама – по четыре часа в день. Я решил, что буду заниматься в одном из бейт-мидрашей, что во дворе синагоги. Это недалеко отсюда. Потом буду сидеть в библиотеке Страшуна до ее закрытия. Потом мне нужно постараться найти работу на вечер. Надо подумать об этом. Приучу себя питаться два раза в день: утром перед библиотекой и вечером после нее. Ничего страшного! Даже если ничего не выйдет из обещания Явеца, это не нарушит моих планов. Тут я заснул. Однако почти сразу проснулся от детского плача. Часов у меня не было. Мне показалось, что где-то около трех часов ночи. Плач, приглушенный и сдавленный, и мягкий успокаивающий шепот матери.

– Мама, мама, я хочу есть! Я голодный!

– Подожди, деточка, усни. Скоро утро, тогда мы поедим!

– Но я голодный!

– Ш-ш-ш, людей разбудишь! Хочешь, деточка, я тебе расскажу, что мы будем есть в субботу?

– Хорошо, мамочка!

– В субботу мы будем есть рыбу, суп, кишке{341} и цимес!

Молчание. Через несколько секунд я опять слышу детский голос из-за перегородки.

– Мама, мама, а расскажи мне еще раз про кишку («Мамэ, мамэ, дэрцэл мир нох кишке!»)

Мама начинает опять рассказывать, ребенок засыпает. А я – мне трудно заснуть. Я весь дрожу… Проходит примерно четверть часа. Опять плач. На этот раз плачет девочка. Плач заливистый. Мать опять шепчет-успокаивает. Плач на минуту затихает, а потом опять:

– Мама, мама, я хочу есть! Мама, мама, я голодная!

И опять тот же рассказ. В том же порядке. Только у девочки вкус другой: «Мамэ, мамэ, дэрцэл мир нох цимес!» («Мама, мама расскажи мне еще про цимес!») Опять я не мог заснуть: мысли, воспоминания, мечты одолевали меня. Я не знаю, как сплелись и соединились у меня мысли, но одно вдруг мне стало ясно: я вставил себе в план учиться в бейт-мидраше, читать в библиотеке; но об одном я совсем не подумал: познакомиться с домом Израилевым. Утром я начну с Талмуда. С трактата «Бехорот»{342}. Затем стану изучать «Арахин»{343}. «Зевахим» и «Минхот» завершу после. Из «Мишне Тора» выучу «Незикин» и «Киньян». До Песаха. Здесь план ясен. Каждый день стану сидеть в библиотеке Страшуна. Буду входить туда одним из первых, с открытием, а выходить последним. В первый раз в жизни я ощутил счастье сидеть за столом, когда вокруг покой и тишина, читать книги, какие хочу, просматривать то, что хочу, размышлять и делать записи для себя, никому не отчитываясь, не «экзаменуясь», не показывая, насколько «продвинулся». Просто читать, просматривать, читать, учиться. А как с домом Израилевым? Разве я не должен познакомиться с народом, узнать его? «Беседы мудрецов Талмуда требуют изучения». А разве жизнь, страдания, голод еврейских масс не требуют изучения? Неужели мы будем кормить их рассказами о «кишке» и «цимесе»? Я вспомнил один из мидрашей, который толковал прошлым летом в Ковне проповедник Бецалель Цадиков{344}. Я ходил слушать все его проповеди. Они притягивали толпы народа. На одном из своих выступлений в новом бейт-мидраше в Ковне он трактовал жизнь Маше как указание того пути, который приведет к избавлению еврейского народа. Он привел мидраш на фразу из Торы: «И вышел он к своим братьям и увидел их страдания». Что означает «увидел»? Это означает, что увидел их страдания, заплакал и сказал: «О, как мне их жаль, воистину хочу я умереть за них!» И подставлял им плечо, и помогал каждому из них. Таким образом пришло спасение. Увидим, узнаем и поможем каждому. Не могу уснуть. И вдруг – желание этих голодных детей слушать рассказы о еде стали для меня символом всей нашей действительности, всего дома Израилева. Лишь сейчас я понял весь глубокий смысл слов Цадикова: каждый сионист должен увидеть «своих братьев», узнать их и помочь каждому из них! С этого начал Моше, с этого должны начать и мы, каждый из нас. Если мы претендуем на то, чтобы быть спасителями…

Воздух в комнате был сырой и душный. Я никак не мог заснуть. Я решил, что создам сионистское общество и назову его «Бейт Исраэль» («Дом Израилев»), или «Наши братья сыны Израилевы», или, может быть, лучше аббревиатура – «Ахави»? Его целью будет улучшение жизни каждого отдельного человека: члены этого общества придут в каждый дом, к каждому страдающему еврею и будут помогать ему переносить тяготы жизни. Мы сами создадим такое общество. Первыми его членами будут Хаим, юноша-носильщик, Янкель, подмастерье сапожника, Маймон, студент, голодный художник, и я… «переменчивый молодой человек». По вечерам все равно ничего невозможно делать дома – мы будем собираться вместе. Расширим круг наших знакомых… тут я заснул.

Утром хозяйка дома сказала мне: «Дети плакали, наверняка мешали тебе спать». Я успокоил ее, сказав, что ничто мне не мешало и я не слышал никакого плача. Она засомневалась в правдивости моих слов, но приняла их с удовлетворением. В ту бессонную ночь я составил себе план учебы, состоящий из трех циклов, и почти три месяца придерживался его. Первый, утренний цикл предусматривал «сидение в шатрах Торы». Я установил себе время занятий, но не установил место. Три месяца я скитался из бейт-мидраша в бейт-мидраш, несколько дней занимался в одном, а потом несколько дней – в другом. Я познакомился с юношами, раввинами, домовладельцами и аврехами. Я появлялся и исчезал. Учился усердно и с энтузиазмом, изучал трактаты «Бехорот», «Арахин» и «Критот»{345}. В некоторых бейт-мидрашах не было этих трактатов или мне их не давал служка. В это время я также изучал Рамбама «Сефер незикин», но не получал от этого особого удовольствия, потому что не всегда мог заглядывать в Гемару и законодательные источники так, чтобы не привлекать к себе внимания людей в бейт-мидраше: этого я не хотел.

Второй цикл занятий происходил в библиотеке Страшуна и в доме Зеева Явеца. Библиотекарь Хайкл Лунский{346} поначалу отнесся ко мне с некоторой подозрительностью. В четверг – как раз в тот день, когда я должен был вторично посетить Явеца, я возвращал десятый номер «ха-Шахара» и попросил девятый – он заметил мне, что человек должен не глотать книги, но читать их вдумчиво. И даже позволил себе спросить: «Как это ты так успел за два часа прочитать целиком весь том и уже просишь следующий?» Я рассказал ему, что в этом томе есть продолжения из предыдущих. Меня интересуют «История врачей» Давида Холуба и «Сравнение римских законов с законами Талмуда» Авраама Шмиделя{347}. Это объяснение настолько успокоило библиотекаря, что он согласился дать мне сразу две или даже три книги. За эти три месяца я осилил полностью три книги «Поколение и его проповедники» Вайса, «Исторические хроники для Израиля» Фина{348} и двенадцать выпусков «ха-Шахара». Я прочитал все статьи, все рассказы, стихи, а также книги-приложения к журналу. Я читал вдумчиво и делал многочисленные записи в свой дневник. Такое внимательное чтение развило у меня критическое мышление. Через два месяца я собрал все свои стихи, «пьесы» и «размышления» и отослал брату. Он хранил их до 1905 года: во время погромов в Гадяче в тот год была разрушена его квартира и уничтожены мои писания; удалось сохранить лишь несколько листков.

Зеев Явец очень хвалил мои стихи и даже прославил меня в близких ему кругах писателей и просветителей. Однако мои трехмесячные занятия не только научили меня иначе относиться к поэтическому тексту и отличать поэзию от «юношеских писаний», но и сделали всеподавляющим мой интерес к истории.

С самых первых дней Зеев Явец тесно общался со мной и старался помочь по мере своих возможностей. В тот четверг, в первую неделю моего пребывания в Вильно, придя к Явецу, я застал у него Кальмана Тойбера, который преподавал русский язык в йешиве р. Мейле и служил ее смотрителем. Он был одним из первых в Вильно маскилим, состоял в кружке Шмуэля-Йосефа Фина, был под началом Страшуна и приближен к Аврааму Мапу. Кальман Тойбер тоже читал мои стихи, и они ему очень понравились соответствием его духу и вкусу. Он предложил мне как следует выучить русский… в йешиве р. Мейле. Мое знание Талмуда даст мне возможность не слишком часто посещать посвященные ему уроки. Он также предложил пойти со мной в йешиву в воскресенье, чтобы представить меня главе йешивы. Еще он обещал мне помочь деньгами, так что за материальную сторону жизни я могу быть более или менее спокоен. Видимо, для Явеца Тойбер являлся большим авторитетом. Тойбер также был писателем – опубликовал несколько статей и рассказов по еврейской истории на русском языке, уважаемым педагогом; он прекрасно знал Талмуд, а также обладал приятной, вежливой манерой общения. Внешний облик его тоже был весьма приятен – благородные черты лица и стройная фигура. У него были величавая походка и размеренная речь. К немалому изумлению обоих я отклонил их предложение.

«Я хочу действовать в соответствии с тем планом, о котором я рассказал при нашей первой встрече», – сказал я. «Но разве это возможно? – удивился Явец. – Ведь предварительным условием является наличие средств для пропитания». Заметив, что мой отказ сильно задел и Явеца, и Тойбера, я сказал, что хотел бы вначале посетить йешиву, чтобы самому во всем удостовериться. Тойбер сказал, что собирался отвезти меня сам, однако только в том случае, если я намереваюсь там учиться, а если я хочу посетить йешиву в ознакомительных целях, он может мне дать рекомендательное письмо на имя главы йешивы. Он, кстати, нисколько не настаивает на предложенном им варианте – у каждого своя дорога. Разумеется, если ясен путь и есть силы по нему идти. Явец взялся проводить Тойбера до его дома. Меня пригласили присоединиться. Оказалось, что дом Тойбера находится в Широком переулке, который прилегает к моему – Квасному. Двор, на который выходил мой дом номер шесть, служит сквозным проходом для жильцов его дома. Когда мы проходили мимо «моего двора», Тойбер заметил: «В этом дворе в течение многих лет проживал Кальман Шульман». Я ответил: «Я живу в этом дворе, в том же доме, что и Кальман Шульман, только этажом ниже». И между делом поведал о той нищете и упадке, равных которым я в никаком другом месте не видел. Мой подробный рассказ по неизвестной причине вернул мне расположение Тойбера. «Завтра во время визита в йешиву рабби Мейле я о вас упомяну», – заключил он. Когда мы подошли к его дому, он пригласил меня навестить его как-нибудь. По возвращении в комнату Явец только и делал, что беспрерывно восхвалял Тойбера, и преподнес мне следующий урок: «Если тебе предлагают какую-то помощь, нужно сначала поблагодарить, особенно если речь идет не просто о намерении, а о конкретных действиях, и лишь только затем ты, разумеется, волен отклонить предложение, указав на связанные с этим трудности и тому подобное. Но просто взять и отказаться наотрез – это уже отсутствие такта, так ты оттолкнешь от себя всех тех, кто хотел тебе помочь»! Я согласился и выразил свое огорчение тем, что задел его и Тойбера. Явец ответил, что сказал это лишь для того, чтобы я лучше знал, как вести себя в будущем. Он действительно пытался мне всячески помочь. Заметив, что у меня красные глаза (в первые дни проживания в «моем» доме мне не удавалось заснуть и приходилось лежать не смыкая глаз в течение многих часов), Явец отправил меня к глазному врачу, выдающемуся сионистскому деятелю – доктору Перельману. Тот предложил мне не что иное, как операцию на правом глазу! Он был шокирован, когда я не только ответил решительным отказом, но и осмелился у него поинтересоваться, что именно он собирается оперировать? На его слова о том, что он хочет вернуть мне правый глаз, я ответил следующее: «Прошу, господин доктор, меня извинить, однако все врачи мне говорили о том, что операция в данном случае не поможет. По крайней мере подобных экспериментов не проводилось. Я пришел получить от вас консультацию относительно моего левого глаза». Я был очень доволен, когда киевский врач Мандельштам нашел мой отказ и аргументацию вполне обоснованными. Когда в 1905 году я поведал ему о предложении того врача, он сильно удивился: «Что именно он хотел оперировать? И что собирался сделать?» Другие советы Явеца помогли мне ничуть не больше. Польза, которую я получил от интереса Явеца к моей персоне, заключалась в том, что он и люди его круга стали моими собеседниками.

Помню, как однажды, зайдя к Явецу в гости, я застал его разбирающим свежую почту. В посылке были также и две книги Лилиенблюма – «Путь возвращения» и «Пройти изгнание» с авторской подписью. Госпожа Явец выразила свое изумление по поводу того, что авторские подписи выдержаны в столь дружеском тоне. «Нынешние воззрения Лилиенблюма, – ответил Явец, – ничем не отличаются от мнений Михла» (Пинеса). И тут же Явец поведал мне о письме Лилиенблюма Пинесу, в котором тот написал, что «именно он выведен в его книге "Грехи молодости"{349}, как человек с числом 300 (численное значение имени "Михл Пинес")». «Эту книгу, как я полагаю, – добавил Явец, – вы читали». Благодаря посредничеству Явеца я сблизился с несколькими виленскими «просветителями» и сионистами, и прежде всего с его шурином, Фишелем Пинесом, братом раввина Йехиэля-Михла Пинеса из Иерусалима. Оба имели непосредственное отношение к происходящему в Эрец-Исраэль, в частности в Иерусалиме. Моя осведомленность об Эрец-Исраэль также послужила причиной их хорошего ко мне отношения. Фишель Пинес был мужчиной высокого роста, с красивой бородкой, сердитым и жестким взглядом, разговаривал он властно, ходил быстро и решительно. За некоторое время до того он переехал из Ружан, что неподалеку от Белостока, и стал предпринимателем в Вильно. Жена его недавно умерла, и в доме царил беспорядок. Его сын Давид-Ноах учился в торговом училище и очень походил на отца – заносчивостью, резкими высказываниями и огромным авторитетом. У него в школе был близкий друг, Файвл Блох, который приходил к нему домой несколько раз в неделю. Давид-Ноах предложил учить меня русскому языку, а Файвл – немецкому. Русский я уже немного знал – и даже читал повести Пушкина! По-немецки я тоже немного научился читать – благодаря немецким переводам Танаха с комментариями, изданными по распоряжению правительства; они в большом количестве стояли на последних полках в книжных шкафах в доме у Давида Кальмана (он получил их в наследство от своего деда р. Авраама; думаю, я был единственным, кто заинтересовался ими, равно как и многочисленными томами Рамбама, изданными Арье Мандельштамом{350}, которые тоже были там). Дружба между нами продолжалась почти все время моего пребывания в Вильно; они снабжали меня новыми книгами: приносили книги Греца, книгу «Тора и жизнь в странах Запада»{351} Гюдемана{352}, «Историю развития человека»{353} Липерта в переводе Фришмана, книги Бернфельда, произведения Переца{354} и Фришмана, «Календарь Эрец-Исраэль и Иерусалима» Лунца{355} и т. д. Они также давали мне книги для чтения на русском языке, русские учебники по арифметике и учебник немецкого. Мы договорились, что я буду приходить два раза в неделю домой к каждому из них, и они будут меня учить и проверять, как я продвигаюсь. Однако пользы от этих встреч оказалось гораздо меньше, чем я предполагал. Давид-Ноах все время обсуждал со мной всевозможные вопросы: о том, насколько хорош Явец как историк, о народе и приверженцах Просвещения, об Ахад ха-Аме и Пинесе и прочая, и прочая. Файвл Блох жил на Георгиевском проспекте, далеко от меня, и когда я приходил к нему, то обычно не заставал его дома и должен был долго ждать. Он либо появлялся поздно, либо вообще не появлялся. Его сестра была невестой Ш.-Я. Яцкана{356}, который постоянно работал в редакции «ха-Цфиры» и опубликовал биографию гаона р. Элияху из Вильно в приложении к «ха-Цфире». Она очень сердилась на своего брата, но я так и не мог понять, за что именно – за небрежность и отсутствие пунктуальности или же за мою докучливость… А я сидел в его комнате и читал книги. Споры с Давидом-Ноахом привели к неприятным последствиям. Ему передали, что я резко критиковал несколько произведений Явеца, и он охладел ко мне; а еще больше это рассердило Фишеля Пинеса. Так, например, когда Давид-Ноах после моего визита к доктору Перельману спросил меня, какое он на меня произвел впечатление, я ответил, что он, видимо, талмудист, и у него я научился понимать значение высказывания из Гемары: «Врач, который не получает вознаграждения, не достоин вознаграждения». Когда я рассказал, что получил огромное удовольствие от книги Гюдемана «Тора и жизнь в странах Запада в Средневековье», Давид-Ноах сказал, что Явец в своей книге «История Израиля» придерживается тех же принципов. Я согласился, однако заметил, что Явец не рассматривает всех источников; действительно, он работает с первоисточниками, однако он чересчур опирается на Агаду и мидраши. В качестве примера я привел то, что Явец написал в первой части «Истории Израиля» о «земле, которая стала родиной красавиц всего Израиля», основываясь на позднем высказывании «Брейшит Раба»{357}; Явец пользуется этим толкованием, как будто оно является подтвержденным историческим источником. И добавил между прочим, что я читал статью Явеца «Начальные стадии работы писцов», опубликованную в «ха-Шахаре», и в ней он пользуется высказываниями мудрецов Мишны, чтобы прокомментировать высказывания из Торы, истолковать их, но не делает из них самостоятельного источника. А в спор о статье Ахад ха-Ама вмешался Фишель Пинес: «Со времен Йешуа ха-Ноцри не было у иудаизма такого врага, как Ахад ха-Ам!» Когда в разговоре о народе и маскилим я пустился в рассуждения об организации общества «Бейт Исраэль», Фишель Пинес вмешался вторично, заметив, что правы были мудрецы, когда сказали, что «народ – это многоглазое животное». А когда его сын Давид-Ноах и друг Файвл вступили в это общество, он очень рассердился на мое «вредное влияние» и сказал, что опасается за меня – из-за своего характера я могу «плохо кончить». Чувствовалось, что и Явец стал относиться ко мне не так, как раньше, и я очень сожалел об этом. Тем не менее было приятно ходить в гости к Явецу, и иногда эти визиты возвращали мне хорошее расположение духа: беседы с Явецом, нежность, внимание и доброжелательность его дочери Рахели Берман, двухлетняя дочка Рахели, Эстер, которая говорила на иврите. Я приходил в восторг, когда она вскрикивала: «Смотрите, смотрите, снег растаял!» В конце концов между мной и Явецом произошел разрыв. Это случилось в Пурим 1900 года. Как я уже говорил, я переходил из бейт-мидраша в бейт-мидраш. Во втором адаре я неделю учился в бейт-мидраше на улице Стекольной, что рядом с Гончарной. Там учились еще два-три члена «Бейт Исраэль». И вот утром в Пурим ко мне подошел один из них, плотник Гершель, и рассказал, что собственными глазами видел, как сегодня ночью арестовали фельдшера Давида Блондеса{358} за то, что он якобы покушался на жизнь своей помощницы-польки. Я хорошо представлял себе окружающую действительность, и те подробности, которые он рассказал, и переданные им слухи ясно указывали на то, что речь идет о «кровавом навете». Нужно было немедленно известить об этом членов общины. Я был приглашен к Явецу на вечернюю трапезу, однако решил, что медлить до вечера неправильно. Поэтому я сразу побежал к Явецу. Мой столь ранний приход взбудоражил весь дом. Явец собирался в синагогу. Я сказал, что у меня к нему неотложное дело. Когда я рассказал суть дела, он очень рассердился на меня за то, что я якобы присоединился к «этим бездельникам и шалопаям», что чернь распространяет слухи, которые могут навлечь на нас беду. Он запретил мне участвовать в распространении пустых слухов. На это я ответил, что считаю своим долгом довести это дело до сведения главных людей общины, и выбрал его, Явеца, посредником, потому что к его словам прислушиваются. А про такие дела говорится: «Кто не расскажет, тот возьмет на себя грех». Поэтому я решил, что должен прийти и все ему рассказать. Явец подумал, будто я намекаю, что он виноват в том, как он отнесся к моему рассказу. Он попрощался со мной и еще раз пригласил на трапезу в честь Пурима, добавив, правда, что на будущее мне надлежит остерегаться своего языка и своих приятелей.

За праздничным столом Явец передал мне, что мой рассказ был верен, однако он настаивает, что был прав, так на это отреагировав: распространение слухов превращает случай в событие, и в этом таится опасность. Я почти не участвовал в разговоре, сказав лишь, что есть раздел в Талмуде, в трактате «Арахин» (я как раз в то время изучал этот раздел), лист 17: «Поколение соответствует лидеру или лидер поколению», а согласно Гемаре, разница между этими мнениями относится к вопросу о «гневливости и незлобивости», и «гневливость» лидеров в наше время доказывает, что они не следуют Гемаре как должно. «Между прочим, – добавил я, – этот юноша пошел к р. Хаиму-Озеру, а р. Хаим-Озер отправил его к р. Шмуэлю Солцу, старосте синагоги «Цдака гдола». По-моему, он и его друзья могут быть свидетелями, если будет суд: они слышали, как дворники били Блондеса, как вытаскивали его, истекающего кровью, из кровати, однако кто знает, послушает ли их Солц». Мое замечание почему-то окончательно убедило Явеца в том, что я «путаюсь со всяким сбродом».

Из-за того что Явец так относился к «толпе», я охладел к нему. Я почувствовал, что и его отношение ко мне изменилось. Я сожалел об этом и перестал ходить к нему в гости. И даже не откликнулся – что было совсем зря, и впоследствии я сожалел об этом – на его приглашение на Пасхальный седер{359} и, что еще хуже, не отреагировал на его намеки о «примирении», которые мне передавали близкие ему люди.

Благодаря Явецу я даже нашел родственника в Вильно. Среди молодых писателей, живших в городе, был Элияху Познер (он родился в Глухове Черниговской губернии), который примерно за год до этого (зимой 1899 года) опубликовал в «ха-Цфире» серию статей с подробной биографией Кальмана Шульмана, и эта серия получила большую известность… Нас познакомил Явец. Элияху заинтересовался моими стихами, особенно ему понравились «Мой драматический стих» и «В шатрах Торы». Я стал заходить к нему в гости. Он жил в красивой, большой, хорошо освещенной и обставленной со вкусом комнате на первом этаже. Мы несколько раз беседовали о литературе. Эти беседы и его объяснения были для меня очень полезны с точки зрения понимании поэзии. Он был из тех, кто непрестанно учится, и готовился к экзаменам на аттестат зрелости, чтобы затем изучать медицину. Однажды он мне рассказал, что один молодой человек, ученый, который собирается стать зятем р. Хаима-Озера, известного виленского раввина, спрашивал у него мой адрес. Этого молодого человека зовут Менделе, он из Сморгони, а сейчас находится в Вильно. «А его фамилия, – спросил я, – не Данишевский случайно?». «Он самый. Он твой родственник?» – «Конечно. Двоюродный брат. Наши матери – родные сестры». Он дал мне его адрес. Оказалось, что Менделе живет в том же дворе, что и я, и даже в том же доме, только двумя этажами выше. Мы не были знакомы. Он с детства учился в Сморгони. У его отца там жили состоятельные родственники. Он прославился своей эрудицией и «разборчивостью в невестах». Несколько раз ему сватали дочерей уважаемых людей, однако из этого ничего не выходило: он обращал внимание на красоту, а его отец больше всего ценил происхождение. Но раз уж он обручился с дочерью самого Хаима-Озера, значит, отец на этот раз достиг желаемого. А он сам? Было ли это уступкой с его стороны? Меня это интересовало. Я вернулся домой, нашел его квартиру, и мы приятно провели целый час в дружеской беседе. Я чувствовал, что ему хотелось излить душу, но весь час он ходил вокруг да около и не говорил о том деле, которое привело его в Вильно. Только когда он уехал, я узнал, что он сбежал от невесты. И лишь придя в гости к р. Хаиму-Озеру и увидев «невесту», я понял, почему этот симпатичный юноша так поступил…

Глава 12. Вильно: «Дом Израилев»

(зима-весна 1900 года)

Третий круг своей жизни в Вильно зимой 1900 года я назвал тогда «Дом Израилев» («Бейт Исраэль») – голод и нищета, поиски работы, постоянные заботы о заработке и одержимая дружба с молодыми ремесленниками, которые оказались без дела и скитались по жизни, составляя часть огромной виленской «армии голодающих».

Когда я приехал в Вильно, у меня в кармане было три рубля. Я заплатил за «квартиру». Стараниями Явеца и Тойбера я получил талоны в дешевую столовую, которая находилась на улице Новгородской. Через неделю я заплатил хозяйке загодя еще за один месяц, опасаясь, что потрачу деньги. Однако и утром, и вечером надо было питаться, и я часто чувствовал голод – даже днем, после дешевой столовой. По совету Янкеля, своего соседа и приятеля, я стал преподавать «написание писем». Янкель испытывал страсть к романам на идише. Он был записан в библиотеку при книжном магазине Ицхака Функа на Немецкой улице. Каждую пятницу он брал там две книги и прочитывал их за неделю. Романы были в основном «американского производства»: «Кровавая богиня Кали», «Чикагская роза» и так далее. Нашу комнату освещала маленькая керосинка на столе, и квартиранты часто толпились вокруг нее, так что Янкелю не всегда хватало света для чтения. Во второй комнате жил юноша, поступавший в педагогический институт, и там всегда был свет. Комнату освещала большая керосинка, и Янкель немного приоткрывал дверь, становился рядом и читал. А этот «будущий учитель» следил за Янкелем и когда видел, что тот погружен в чтение – весь сосредоточенность и любопытство, каждый мускул на лице напряжен, – подкрадывался, медленно приближался к двери и с грохотом ее захлопывал. Уже на третий день пребывания в квартире я понял причину злости и враждебности, с которой Янкель отзывался об этом парне. Янкель, лежа на своей кровати рядом со мной, шепотом рассказывал мне сюжет очередного романа и просил меня «угадать», что же будет дальше. Из ночи в ночь я продолжал оборванное повествование, чем приводил Янкеля в неописуемый восторг. В крайнем изумлении он заметил: «Да ты ведь смог бы быть писателем!» Янкель рассказал, что до меня у него был сосед, который спал на моей кровати, парень из Ольшан, приятель Абы из Воронова, и он «давал уроки» по «написанию писем». Еще он иногда писал письма за плату. Это приносило ему примерно три рубля в месяц. Он много голодал, пока не уехал в Лондон.

Через несколько дней у меня уже были «уроки письма». Ученицей стала одна из соседок, Хана, молодая, высокая и очень приятная женщина, мать двоих детей. Ее муж месяц назад уехал в Америку, и она не хотела, чтобы другие писали письма ее мужу. Она готова была платить аж целый рубль в месяц. Однако учитель должен быть вознагражден за результат, и мы договорились, что когда она начнет делать успехи, то будет платить рубль с полтиной, а когда «будет уметь писать» – прибавит еще полтину. Она должна будет писать каждый вечер столько, сколько я потребую. Я учил ее самым простым способом. Она говорила, что хочет написать мужу, а я писал первое предложение с ее слов, потом показывал ей написанное и предлагал угадать слова – по порядку. Затем мы раскладывали слова на буквы и таким образом быстро продвигались. Через месяц она уже написала свое первое письмо мужу. К счастью, письмо было недлинным. Она пригласила меня и Янкеля к себе в комнату, где жила с двумя детьми. Там царил образцовый порядок, вся обстановка сияла чистотой. В лице этой женщины я обрел товарища и почитательницу. Она всем рассказывала о «юноше из Полтавы» как о «великом мастере и чудесном учителе письма». Еще я учил ее читать книги, а Янкель приносил материалы для чтения из библиотеки Функа. Благодаря Хане я приобрел в глазах хозяйки и квартирантов репутацию «учителя письма» и «деятельного человека», к тому же зарабатывал рубль с полтиной, почти два рубля в месяц… Кроме того, у меня еще были доходы «на стороне»: в бейт-мидраше, где отец Хаима-носильщика при жизни был служкой, я толковал мидраши каждую субботу по утрам после миньяна «старших»; а в бейт-мидраше на улице Стекольной я с самого раннего утра учил Торе группу евреев-ремесленников (по недельным разделам, вместе с главой Мишны). Эта работа также приносила мне примерно два рубля в месяц. Итак, у меня было гарантированных четыре рубля в месяц плюс обед в дешевой столовой, а кроме того, я уже заплатил за квартиру за два месяца – а это немало! В своем окружении я чувствовал себя «обеспеченным», несмотря на ежедневное обеденное унижение, когда нужно было стоять в очереди с тарелкой перед столовой – я не привык к такому «самообслуживанию». За эти два месяца я полностью влился в самую гущу еврейской бедноты города Вильно. Вся голь жила на улице Еврейской и на улице Мясницкой, в переулке Гитка-Тойба и на улице Стекольной, на улице Новгородской и на улице Госпитальной. За эти месяцы я приобрел себе верных друзей и преданных приятелей, и мы вместе попытались спланировать деятельность на благо народа, которая сочетала бы в себе особый «образ веры» и «образ жизни». Это было нечто вроде тайного общества, основанного на дружеской привязанности, которое называлось «Дом Израилев». Наши основные принципы выражались двумя стихами из Библии, которые мы записали в четыре строки: «Я избрал путь веры, / поставил перед собой суды Твои (Псалом 119:30), Ищите добра, а не зла, / чтобы вам остаться в живых (Амос 5:14)». На эти танахические стихи мы нагромоздили груду законоустановлений: о принципах веры и заповедей, о добре и его сущности, о добре для одного и для многих, о зле, которого нужно избегать, об условиях жизни народа и о путях его возрождения.

Наша программа была смесью представлений, мыслей, чувств и духовных исканий, которые переплелись между собой и слились в единое целое в наших сердцах. На людей, с которыми мы пытались дискутировать, эта программа производила странное впечатление. Нашей «теоретической базой» стали Танах и мидраши, хасидизм и религиозная этика, Толстой и социалистические брошюры Бунда, Смоленскин и Ахад ха-Ам, проповеди Цадикова, проповеди-лекции Бриля по истории еврейского народа (о лекциях Бриля много рассказывали мои друзья – он умер почти сразу после моего приезда в Вильно, и я успел его послушать только один или два раза), а также проповеди различных других народных проповедников. Но интересно, что вся эта мешанина из мыслей и суждений, религиозных представлений и чувств каким-то иррациональным образом выкристаллизовалась у нас в план действий, очень красиво и ясно изложенный. Вот наши тезисы: «Ищите добра» и «На трех вещах стоит мир: Тора, труд и милосердие». «"Добро", которое каждый еврей должен требовать от себя и от своего ближнего, состоит в любви к Торе, любви к труду, и любви к Израилю». А «любовь к Израилю» означает «милосердие и благодеяния, которые совершаются из дружеских чувств, независимо от того, заслуживает ли человек этого или нет» (так сформулировал плотник Гершель). «Не зла» – «три вещи сживают человека со света: зависть, похоть и гордыня». «Каждый должен довольствоваться малым, владеть своими инстинктами и остерегаться властолюбия». «За всем этим стоит одна идея – всеобщее равенство» (так сказал грузчик Хаим). «Чтобы вам остаться в живых»; «эти качества – главное условие победы народа в борьбе за существование» (это формулировка Хаима Герцена). В этом пункте мне понравилось только словосочетание «во имя». Мы все согласились с тем, что «выжить» – это значит «возродить Израиль на земле отцов», ибо сионизм «заполняет и охватывает весь наш мир». Плотника Гершеля несколько смущали такие высказывания, потому что он видел в них святотатство.

Из стиха «Путь веры я выбрал / Твоего суда я удостоился» мы вывели четыре религиозных принципа: реальность Всевышнего («вера»), свободный выбор («я избрал»), Тора с небес («суды Твои») и Провидение свыше («поставил перед собой»).

Первоначальная ячейка «Дома Израилева» насчитывала пять человек. Маймон (ученик художественной школы), Янкель (подмастерье сапожника) и я – мы втроем жили в одной квартире; и еще двое – носильщик Хаим и плотник Гершель. Гершель играл главную роль в создании ячейки. Ему было восемнадцать лет. Отец его умер примерно за десять месяцев до этого, и он регулярно читал кадиш (я познакомился с ним в бейт-мидраше на Стекольной улице). Гершель любил цитировать своего отца, печника р. Шимона, который, по его словам, был великим ученым и скрытым праведником. У Гершеля была очень больная мать и две сестры: старшая работала на чулочной фабрике, а младшая – швеей. Старшая была членом Бунда. Брат с сестрой постоянно пытались перетащить младшую сестру каждый на свою сторону. Затем к нашей компании присоединилось еще трое активных членов, Барух из Ветки (это такой городок рядом с Гомелем, по ту сторону реки Саж), Хаим Герцен из Сморгони и парень из Прейли (мы его так и звали, а его имени я не помню), затем к нам пришло еще трое не столь активных участников – они присоединились к нам просто из любопытства и быстро ушли. Это были мои друзья – Давид-Ноах Пинес и Файвл Блох, а третий – Шлама из Сморгони (приятель Хаима Герцена), по фамилии Волович, двадцати трех лет от роду, учился в «кружке» Хаима-Озера и был близок к Бунду. Мы подозревали, что он временно вступил в нашу организацию по совету Кальмана, одного из влиятельных в то время активистов Бунда.

Барух из Ветки, двадцати одного года от роду (той зимой он был демобилизован из армии), низкого роста, близорукий, быстро говорил и громко смеялся, он много учился и готовился стать еврейским учителем. С Барухом я познакомился в Гомеле, потом мы встретились в Тельши и были очень рады снова увидеться. Хаим Герцен уже был членом Бунда в своем родном городе и принадлежал к «национальной оппозиции» в Бунде. Ему не нравился наш «принцип религии и морали». Однако его сердце пылало любовью к каждому сыну Израиля. Парень из Прейли был пламенным сионистом. Он верил, что скоро будет образовано еврейское государство, знал немецкий язык и готовился стать… еврейским почтовым служащим в Иерусалиме.

Мы стали работать в трех направлениях. Во-первых, регулярно заниматься Торой, как самостоятельно, так и все вместе. Каждую субботу участники ячейки должны были отчитываться о том, что они выучили в течение недели, выслушивать замечания товарищей и принимать их к сведению. Во-вторых, зарабатывать на жизнь собственным трудом и, в-третьих, осуществлять милосердие, то есть помогать друг другу. Кроме того, каждому надлежало составлять отчеты о положении квартирантов в том дворе, где он живет, и как члены ячейки могут помочь тем, кто в этом нуждается. Эта область наших занятий была особенно интересной – «отчеты» познакомили нас с виленской «действительностью». Разъяснения некоторых товарищей, особенно Баруха из Ветки и Хаима Герцена, стали своего рода первыми уроками «политэкономии» и социологии. Напротив, другие пункты программы вызвали бурные дебаты. Хаим Герцен заявлял, что у нас не сборище йешиботников и поэтому в примечании было объяснено, что Тора («учение») – это также и Гаскала («Bildung»), однако это все равно не удовлетворило его. Грузчик Хаим выступал против выражения «Тора с небес», считая, что к нам это не относится, а мои объяснения, что «пророчество» – это самобытная часть еврейского национального наследия, не успокоили его, равно как и плотника Гершеля не успокоили мои объяснения о «Провидении свыше» – он настаивал именно на «персональном Провидении». То, что Гершель преподавал в бейт-мидраше, было весьма интересно. Нас поразила начитанность и осведомленность Гершеля в экзегетической и философской литературе, его умение приводить примеры из повседневной жизни, которые были и грустными, и смешными одновременно. Я преподавал Рамбама, вернее, рассказывал о воззрениях Рамбама по вопросам веры и этики. Нам также удалось привлечь – частично – четырех молодых людей, которые готовились в педагогический институт. Таким вот составом, вместе с Давидом-Ноахом Пинесом и Файвлом Блохом, мы по моему предложению читали стихи Бялика. Я тогда был страстным поклонником его поэзии и очень любил разъяснять и комментировать его. Бялик в то время еще был не очень известен, и его стихи еще не выходили в виде сборников. Однако нам удалось достать пять экземпляров «Календаря Ахиасафа», три экземпляра журнала «Пардес», «Время» Эзры Гольдина, первые тома альманаха «ха-Шилоах», и мы их читали, высматривая стихи. Мы выучили наизусть «Маленькое послание» и «На пороге бейт-мидраша». Особенно нам понравились стихи «Ночные раздумья» и «Скала и волна». К сожалению, цензура замазала чернилами стихотворение Бялика «Стон» во втором томе «ха-Шилоах». Мы пытались разглядеть, что же там написано, но, увы, нам не удалось стереть слой черной краски.

Ячейка просуществовала всего два месяца. Плотник Гершель, который, как я говорил, был свидетелем ареста Блондеса, пошел к р. Хаиму-Озеру, поскольку его попытка донести увиденное до глав общины не удалась. Тот встретил его весьма благожелательно, внимательно выслушал и направил дело в судебную комиссию, которая занималась этим делом. Он рассказал р. Хаиму-Озеру о нашей ячейке, и тот увидел в ней что-то вроде попытки «захватить власть в доме», а во мне – Гершель и про меня рассказал – нечто вроде будущего «религиозного реформатора», которого нужно остерегаться и общаться с ним с большой осторожностью. В конце концов Гершель покинул нашу организацию – после того, как я согласился на беседу с Кальманом (Крапивницем), одним из лидеров «движения» (Бунда) в Вильно. Приглашение на эту беседу передала нам сестра Гершеля. Гершель сказал сначала, что не хочет никаких бесед, цель которых – лишь сбить нас с пути. Однако его сестра Хася объяснила, что Кальман хочет услышать от нас, что мы знаем про виленские дворы, а я говорил, что отказ Гершеля противоречит принципу «ищите добра». В конце концов было решено, что с Кальманом встретимся я и Гершель. Беседа состоялась под вечер в доме одного учителя – на улице Завальная, недалеко от улицы Рудницкой. Кальман произвел на меня большое впечатление: открытое лицо, широкие скулы, большие грустные глаза, говорил он неспешно, взвешенно и очень убедительно.

Конец ознакомительного фрагмента.