Вы здесь

Мирология. Том I. Введение в мирологию. Книга 1. Философия мирологии (Алекс Бэттлер, 2014)

Книга 1

Философия мирологии

Глава 1. Философские основы теорий международных отношений

1. Классики прагматизма и позитивизма

Почти с самого начала изучения теории международных отношений мне бросилось в глаза не только наличие множества школ и направлений, но и мелкотемье проблем, которые ими затрагиваются. Некоторым же вопросам, решение которых вообще не требует никаких интеллектуальных усилий, например проблеме «субъектности международных отношений», придается настолько гипертрофированное значение, что возникает впечатление, будто от их решения зависит чуть ли не судьба всего мира. Долгое время я не понимал, почему это происходит, пока некоторые работы не стали предваряться философскими рассуждениями при обосновании последующей позиции по тем или иным проблемам международных отношений. Только тогда я сообразил, откуда растут ноги указанного явления и почему все теоретики любят ссылаться на Канта и крайне редко – на Гегеля.

Несмотря на множество школ и течений в США, все они попадают в разряд буржуазной идеологии, которая взращивалась на идеях классиков американского прагматизма и позитивизма. В первую очередь Чарльза Пирса, Вильяма Джеймса, Джона Дьюи. И хотя после них появилось много новых имен – например, Мэри Калкинс (персонализм), Рой В. Селларс (эволюционный натурализм), Сидней Хук (прагматист-инструменталист), Кларенс И. Льюис (концептуальный прагматизм) и др., в своих фундаментальных положениях «наследники» недалеко ушли от «отцов-основателей». Их философия покоится главным образом на здравом смысле, без гегелевского «бреда» (=диалектики). Такой подход очень понятен простому американцу, который не только прагматик по натуре, но в душе еще и мистик, постоянно соприкасающийся с богом. В соответствии с философией Пирса, которая как нельзя лучше отвечала подобным свойствам американца, в природе причинно-следственных связей не существует, а есть «произвольная детерминация и случайность»[11]. В основе логики и действительности у прагматика лежит нечто, которое, естественно, непознаваемо. А познаваемо то, что находится в сфере непосредственного наблюдения.

Вильям Джеймс тем же самым идеям, которые Пирсом были изложены в неясных и расплывчатых словоупотреблениях, придал отчетливую словесную четкость. Основную идею Джеймса, что есть истина с точки зрения прагматизма, его последователь Мортон Уайт в концентрированной форме сформулировал следующим образом: «Истинно то, во что мы должны верить; то, во что мы должны верить, – это то, во что нам выгодно верить; следовательно, истинно то, во что нам выгодно верить»[12]. В целом Джеймс истинность отождествил с полезностью, полезность с выгодой[13]. Если же копнуть в глубины его философии, то в конечном счете получится классический субъективный идеализм, выраженный генеральной идеей: существовать – значит быть воспринимаемым. Да здравствует епископ Беркли! Правда, в отличие от Беркли американцев сама проблема воспринимаемой истины все-таки больше волновала через призму выгоды. Английский философ Морис Корнфорт справедливо замечает:

Джеймс и прагматисты никогда не утверждали, что истиной каждый может считать все, что угодно. Они говорили, что истинным можно считать все то, что окупается. В счет идут определенные и осязаемые результаты и результаты, обладающие «наличной стоимостью». Прагматический «идеализм действия» внушает то, что Джеймс называл «нашей общей обязанностью делать то, что окупается»[14].

Сила же самого Джеймса, как удачно подметил советский философ А. Богомолов, заключалась в том, что он «как никто до и после него, возвел в ранг глубочайших философских истин обыденные представления обыденного сознания американской буржуазии»[15].

Известный американский историк и психолог Стюарт Хьюз обращает внимание на другую сторону прагматизма. В главке «Десятилетие 1890-х годов: протест против позитивизма» он пишет: «„Антиинтеллектуализм“ фактически был эквивалентен джеймсианскому прагматизму»[16]. «Уникальная ирония, – продолжает автор, – заключалась в том, что то, что начиналось как ультраинтеллектуальная доктрина, стало фактически философией радикального антиинтеллектуализма» (с. 39). Несмотря на противодействие «интеллектуалам», философия прагматизма распространилась во многих странах Европы и продолжала процветать в Новом Свете, в том числе и благодаря такому яркому ее представителю, как Джон Дьюи.

Правда, Дьюи больше скатывался к «инструменталистскому» крылу позитивизма, хотя большой разницы между прагматизмом и позитивизмом нет, поскольку в этом течении под другим ракурсом и в иных терминах утверждается та же самая идея: мир непознаваем, философские понятия не нужны, прогнозировать ничего не возможно и божественное надо познавать через божественное.

Последнее четко выражено персоналисткой Мэри Калкинс, которая, предварительно выразив согласие с Беркли, Юмом, Гегелем и Ройсом, Пирсоном и Махом, утверждала:

1. Вселенная содержит специфические духовные реальности… Я… присоединяюсь к большинству философов в утверждении, что существуют духовные субстанции, а следовательно, к оппозиции материалистическому, к сведению духовного к недуховному… 3. Вселенная не только включает духовные реальности, но «насквозь духовна по своему характеру, так что все реальное в конечном счете духовно, а следовательно, лично по своей природе»[17].

Идею о невозможности предвидеть и прогнозировать будущее высказывали все философы из этого ряда, но наиболее четко ее выразил Отто Нейрат, который одну из своих статей заключает утверждением: «Все будет развиваться таким образом, который мы не можем сегодня даже предвидеть. Такова наша судьба»[18].

В целом же идею позитивизма Морис Корнфорт выразил следующим образом: «Под позитивизмом я разумею такое философское течение, которое, соглашаясь с тем, что все знания основаны на опыте, утверждает в то же время, будто знание не может отражать объективную действительность, существующую независимо от опыта»[19].

Помимо различных форм идеализма всех этих философов (за исключением упомянутого Селларса) объединяет открытый или скрытый антимарксизм и антиматериализм. Это и понятно, поскольку сам процесс возникновения подобных идей был стимулирован именно борьбой против широко распространившегося в XIX веке антикапиталистического марксизма, а в XX веке – против враждебного западному миру Советского Союза. Как совершенно справедливо подметил американский философ-марксист Гарри Уэллс,

главным источником силы прагматизма является организованная сила класса капиталистов. Вся мощь государств, вся его сила, весь аппарат насилия, все средства общения стоят за спиной прагматизма[20].

Я не собираюсь здесь вдаваться в критический разбор обозначенных философских направлений, которые существуют под другими названиями в современной философии, тем более что в свое время они были весьма профессионально раскритикованы не только советскими философами, но и западными философами-материалистами, включая американцев (Г. Уэллс). Критиковать их было несложно из-за их методологической слабости и сущностной несостоятельности. Блестящим примером критики является работа В.И. Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Ленин в пух и прах разбил европейских и русских эмпириокритиков Маха, Авенариуса, Освальда, А. Богданова, т. е. теорию эмпириокритицизма, родную сестру прагматизма и позитивизма. Стоит также отметить, что наиболее крупные ученые-физики начала XX века оценивали идеи эмпириокритицизма не менее негативно, чем Ленин и другие марксисты. Так, Макс Планк в одной из своих работ писал:

…ход мыслей передовых умов был бы нарушен, полет их фантазии ослаблен, а развитие науки было бы роковым образом задержано, если бы принцип экономии Маха действительно сделался центральным пунктом теории познания[21].

И дело не только в махизме. Дело в несоответствии представлений о научной истине ее объективности как отраженной реальности, присущих даже таким великим ученым, как Людвиг Больцман, Альберт Эйнштейн, Макс Планк и др. Все виды позитивизма так или иначе являются вариантами идеализма. В этой связи понятно крайне негативное отношение физика Стива Вайнберга, лауреата Нобелевской премии, к философии. Очевидно, он сталкивался только с философией прагматизма или позитивизма.

Конечно, я не стал бы сейчас употреблять, говоря о прагматизме или позитивизме, привычные для того времени ярлыки типа «системы словесного надувательства», «схоластические упражнения», «главари современного позитивизма» и т. д. Эти философии, безусловно, отражали объективные реальности становления капитализма и тогдашнего империализма, их идеологию, но они отражали и определенный тип мышления, характерный для того или иного народа, не столь откровенно порождаемый базисными структурами общества. И речь не только о культуре мышления, но и о психологии человека, в душе которого всегда сохраняется тяга к мистике и загадкам. К тому же философия дает такой простор для интерпретаций, что из одного и того же суждения можно вывести различные умозаключения. Например, Дьюи утверждает: «Поиски достоверности становятся поисками метода достижения власти»[22]. Эту фразу можно интерпретировать как утверждение о том, что истинным (достоверным) является только то, что в конечном счете узаконивается властью. Для философа-марксиста это звучит как ложное утверждение, поскольку истина/достоверность заложена в самой сущности/ природе, а не во внешней воле. Но если не вдаваться в глубокие философские дебри, то прав Дьюи. Например, марксизм считался истинным в Советском Союзе и ложным в США. Как говорил один персонаж из платоновского «Чевенгура», «ваша власть, вам видней». Так что в утверждении Дьюи есть определенный прагматический смысл. Но я могу этот постулат интерпретировать как верный и с философской точки зрения. Власть (здесь Дьюи употребил слово power) может означать силу. Если некто нашел методы для достижения силы, а сила – это один из атрибутов бытия, т. е. онто́бия, то путем достижения этой силы (которая в общественных отношениях проявляет себя в виде знания) постигнута достоверность/ истина в каком-то сегменте окружающего бытия. Что такое онто́бия, будет сказано в специальном разделе. Здесь я хотел только подчеркнуть, что даже ложные философские течения или направления являются полезными, а иногда и весьма плодотворными. Например, позитивистская семантика породила семиотику, оказавшуюся крайне полезной для развития информатики и в целом кибернетики. Вот из каких «мыслительных глубин» рождаются многие идеи, которые чуть ли не целый век оплодотворяют ТМО.

В связи с философией позитивизма есть смысл отметить и такую вещь. Может сложиться впечатление, что позитивизм подвергался критике только в Советском Союзе и западными марксистами. Это не так. Он попал под огонь критики и современных теоретиков, неистово выступающих против школы «политического реализма», поскольку последний опирается на позитивизм. Для них позитивизм привязан только к реальности, только к фактам, только к природе, совершенно игнорируя историю, природу человека, общество. Обычно антипозитивисты состоят из ученых, пропитанных идеями Франкфуртской школы (Макс Хорхаймер, Теодор Адорно), а также Грамши и даже Маркса. Одним из таких ученых является канадский профессор Марк Нойфелд, который сам отстаивает теорию рефлексивизма, о чем речь пойдет ниже[23].

Завершая данный параграф, я хотел бы обратить внимание читателя на такой необычный факт. Молодые теоретики международных отношений, очевидно, не обременяя себя чтением трудов классиков позитивизма, воспринимают его весьма своеобразно. Например, австралийский теоретик Мартин Грифите пишет:

Позитивизм – это философское движение, делающее упор на науку и научные методы как единственные источники знания, на острые различия между набором фактов и ценностями и отличающееся стойкой враждебностью в отношении религии и традиционной философии. Позитивисты верят, что существуют только два вида источников знания (как противовес мнениям): логические рассуждения и эмпирический опыт[24].

Если бы не дальнейшие рассуждения названного автора о целях знания и его места в системе науки и реальности, я подумал бы, что была описана марксистская наука. Конечно, это не так. Но важно то, что молодые ученые хотят видеть даже в позитивизме действительно научное, объективное, придавая эти качества даже тем «измам», которые ими не обладают. Это положительная тенденция в достижении научных истин.

2. Нео/постпозитивисты и другие

Хотя, как уже было сказано, о философских основах своих теорий международных отношений стали чаще писать сами теоретики, но в обобщенном виде взгляды современных теоретиков представил американский ученый Патрик Джексон в весьма интересной монографии, которая так и называется «Руководство к исследованиям международных отношений: философия науки и ее применение для изучения мировой политики»[25].

Джексон указывает, что почти 90 % современных работ строятся на основе философии неопозитивизма без углубления в саму ее суть, а анализируя ее проявления через науковедческие понятия о том, что такое наука, какие цели она ставит и какие методологии и методы использует. Взяв за основу две координаты – методологию и онтологию как главный предмет исследования, он объединил различные направления в четыре группы: неопозитивизм, аналитизм, критический реализм и рефлексивизм. Здесь не важно, насколько обоснованным является подобное деление, важно отношение представителей указанных направлений к основам научной философии и их воззрения на ключевые категории философии и науковедения. Пройдемся коротко по обозначенным Джексоном направлениям.

Неопозитивизм. Автор сразу же указывает, что это направление является «отчим домом всей теории международных отношений», в особенности покрывающей такую область исследований, как проблемы демократического мира. Неопозитивисты, хотя довольно нейтрально относятся к проблеме истины-ценности эмпирических предпосылок, в то же время постоянно оценивают эмпирические феномены, включая и проблемы демократического мира. Это означает, что их методология носит оценочный характер, малосовместимый с научным, т. е. беспристрастным подходом. Такая методология обусловлена философско-онтологической позицией неопозитивизма, который по-своему решает старую проблему, когда-то поставленную еще Декартом: проблему дуализма разума-мира (mind-world)[26] и феноменализма. Как известно, у Декарта эта проблема решается в пользу разделености разума (иногда говорят сознания) и мира. У неопозитивистов – аналогичный подход, который они, скорее всего, заимствовали у Карла Поппера, Томаса Куна или Имре Лакатоса (кстати сказать, их лексический арсенал довольно основательно вошел в словарь теоретиков международных отношений). Джексон приводит в этой связи одну цитату из работы Куна: «Понятия совместимости онтологической теории с „реальным“ миром в природе кажутся мне сейчас иллюзорными в принципе»[27]. (В ранних работах ему так не казалось.) Тем не менее его разум в состоянии сконструировать некую доктрину, отражающую или по крайней мере соответствующую реальному миру. Но понять этот мир на сущностном уровне, по мнению Джексона, невозможно. В подтверждение этой мысли он приводит действительно красноречивую цитату из совместной работы трех неопозитивистов – Гарри Кинга, Роберта Коэна и Сиднея Верба:

Неважно, насколько прекрасны были намерения (или планы), неважно, сколько информации мы собрали, не важно, насколько проницательный был наблюдатель, неважно, насколько прилежны научные ассистенты, неважно, как много раз мы осуществляли экспериментальный контроль, мы никогда не узнаем наверняка причинную суть наших умозаключений[28].

Обобщающий вывод Джексона таков: неопозитивизм привязывает знания к представлениям. Хотя знания и соотносятся с миром, независимым от разума, неопозитивизм тем не менее не утверждает, что знания восходят непосредственно к опыту взаимодействия с миром, но ограничивает знания теми объектами, которые мы можем понять. Другими словами, неопозитивизм требует способов создать мост над брешью между разумом и миром, признавая ограниченность знания в опыте.

Этот вывод постоянно опровергается практикой хотя бы освоения космоса, которое было бы невозможно без знания множества фундаментальных физических и технических законов. Но у неопозитивистов свое видение мира, которое отделено у них от их сознания, что позволяет им конструировать в своем мозгу любые «миры», даже те, которых нет в реальности[29]. В основе философии неопозитивизма лежат два постулата: разделение разума-мира и ограниченность знаний в сфере феноменального опыта.

Хочу сразу же подчеркнуть, что так понимает неопозитивизм Джексон. У других международников иная интерпретация позитивизма и неопозитивизма, с чем придется столкнуться впоследствии неоднократно.


Критический реализм. По мнению Джексона, критический реализм проявил себя в философских дебатах именно в последние несколько лет как бы в ответ на разговоры о бифуркации, которые, правда, были более популярны в 1980-е и начале 1990-х годов. Тогда вспыхнули «третьи дебаты» между сторонниками бифуркации и неопозитивистами, но, по выражению Иосифа Лапида, они носили характер «диалога глухих». Своего рода примирителем значительно позже пытался выступить Александр Вендт, хотя и с несколько необычных позиций. Точнее, позиция та же самая, идеалистическая, но с эмпирическим уклоном. А это уже прагматизм. Вендт крайне негативно отнесся к спорам гносеологического характера в сфере социальной науки, считая их просто потерей времени и утверждая, что ни позитивизм, ни научный реализм, ни постструктурализм ничего не скажут нам о структуре и динамике международной жизни. Философия науки не является теорией международных отношений[30].

Последней фразой он хотел сказать, что философия, точнее гносеология, вообще не нужна теоретикам международных отношений.

На самом же деле такая постановка вопроса, по мнению Джексона, и есть философская онтология, поскольку отделение знания о мире от самого мира ведет как раз к философской конструкции дуализма разума-мира (ibid., р.74). Но в данном случае «перевес» на стороне мира, который надо воспринимать как он есть, не гадая, почему он есть.

Другим моментом, позволяющим Джексону отнести Вендта к картезианским дуалистам, является отрицание феноменализма в пользу трансфактуализма. Последний, в толковании Джексона, означает «понятие чисто теоретического знания (достигнутого без опыта) и отражает способность постигнуть более глубоко причинные сущности (свойства), которые дают толчок (ведут) этим опытам» (ibid.).

Сама по себе концепция трансфактуализма противоречит эмпиричности Вендта, который больше доверяет фактам реальности, чем знаниям о них. Но этого противоречия, видимо, не замечают другие критические реалисты, которые, правда, не вступали в чисто философские споры, как Вендт. В частности, речь идет о Рое Бхаскаре, Маргарет Арчер и Марио Бунге. В центр их внимания попала «проблема ненаблюдаемости» (the problem of unobservables). Она проявляется, в частности, в следующем примере, приведенном Вендтом: «…социальные отношения, которые создают государства как государства, будут потенциально ненаблюдаемы» и поэтому потребуют «неэмпирического понимания систем структур и структурного анализа». Критические реалисты ухитряются эти объекты превратить в реальность (иначе рассыпается их базовая посылка эмпиризма). Вообще-то они, видимо, не замечая этого, затрагивают целый комплекс абстрактных понятий и категорий, давно разъясненных Гегелем. Но поскольку Гегель для них – «бред», посмотрим, как они решают эту задачу «наяву».

В этой связи они приводят уже затасканный пример с Невидимом драконом, когда-то озвученный известным популяризатором космических чудес Карлом Саганом. Суть в следующем: какая-де разница между летающим драконом, который бессердечно изрыгает огонь, и невидимым, бестелесным, то есть вообще отсутствующим? Если у вас нет убедительных доказательств существования обоих драконов, тогда ответ на вопрос – разницы нет. Но неспособность опровергнуть какую-либо гипотезу совсем не означает, будто тем самым доказано, что она не истинна, то есть ложна. Утверждения, которые не могут быть проверены, или суждения, невосприимчивые к опровержению, являются действительно бесполезными, как бы они ни вдохновляли или вызывали ощущения чуда. И Саган при встрече с такими явлениями советует: И Саган при встрече с такими явлениями советует: «Я прошу вас просто поверить в это даже при отсутствии доказательств» (ibid., р. 78). В таком же ключе рассуждают многие критические реалисты.

«Тайна дракона» легко объясняется гегелевской диалектикой, взятой на вооружение марксизмом. Это взаимоотношения между бытийной и понятийной реальностями, или взаимосвязями между онтологическими категориями и общественными понятиями, а также их взаимосвязями и переходами. «Тайна дракона», так же как и тайна бога и всех других абстрактных понятий, давно решена в марксистской теории отражения, к которой я вынужден буду обратиться в соответствующем разделе.

Прежде чем дать объяснение феномену «невидимого дракона», следует посмотреть, как критические реалисты выходят из этой ситуации. Сам Джексон решает это так. С научной точки зрения эту проблему решить нельзя, поскольку нет способов подтвердить или фальсифицировать (по Попперу) его существование. И дело в том, что «дракон» необозреваем «в принципе», а не потому что мы его обозреваем и не видим, и не потому что у нас нет специального аппарата для его обозрения. «Нечто в самой природе дракона, – пишет Джексон, – препятствует ему демонстрировать себя в реальности» (ibid., р. 79). Но, дескать, дракон – сказочный случай, а вот современная физика дает не менее странные варианты «делокализации» фундаментальных частиц в квантовых состояниях, а также частиц в вакуумной среде, указывает Джексон, ссылаясь при этом на Дэвида Бома. Сам Джексон, видимо, обескуражен. Он пишет:

Совершенно неясно, как независимые связи предполагают существование реальных, но ненаблюдаемых объектов; и еще менее ясно, как свойства (качества) и целостности, которые могут быть «постигнуты через концептуализацию», являться необозреваемыми совсем. Чтобы понять суть методологических последствий критического реализма, эти двойственности необходимо рассмотреть (ibid., р. 82).

И вот, оказывается, что выручает критических реалистов – метод вероятностного (абдуктивного) заключения (abductive inference). В отличие от индукции и дедукции, которые ведут к заключениям (имеется в виду к окончательным), «абдукция – это процедура сбора догадок, предположений», а по Вендту, «вероятностных объяснений из доступных фактов» (ibid., р. 83).

Такое открытие, конечно, не может не вызвать удивления, поскольку начальный этап любого научного исследования всегда сопровождается нечетко сформулированными концепциями или теориями, в которых больше догадок, чем утверждений. Советский науковед Э.М. Чудинов даже обозначил этот этап одним замысловатым словом «СЛЕНТ», к которому мы еще подойдем. Но в любом случае вероятностное заключение не решает проблему «дракона» и даже чудо-частиц. Хотя в последнем случае сам Джексон предлагает вариант, который все-таки позволяет физику отделить от философии. Он пишет, что отличать надо не необозревамое, которое можно найти в «исторических» и «экспериментальных» науках, а два типа необозреваемости, что можно найти в любой науке: обнаруживаемое (детектируемое) и необнаруживаемое (идея принадлежит Анжану Чакраварти). Такое деление по крайней мере решает проблему выявления через технический инструментарий в физике и вообще в естественных науках (ibid., р. 85)[31].

Эти проблемы были решены еще в 1920-е годы благодаря принципу неопределенности Гейзенберга и волновой теории Шредингера, другими словами, в связи со многими «чудесами» квантовой теории. Они были разрешены в ответе на вопрос относительно поведения физических частиц, например электрона, в рамках квантовых неопределенностей и вероятностей, которые предположил Макс Борн. После этого, хотя некоторые вопросы и оставались неясными до начала 1960-х годов, сама проблема неопределенности была решена не только физиками, но и философами, причем именно на материалистической основе[32]. Поэтому вызывает недоумение возврат в XXI веке к этим давно решенным проблемам.

Эти как бы далекие от международных отношений рассуждения внедрились в ТМО, в которой обсуждается, например, проблема «индивидуума», столь же необозреваемого, как и государство. Джексон пишет, что сложилась эпистемологическая брешь между наблюдением поведения и заключением, что поведение является действием (акцией), в частности мотивированным действием индивидуальной личности. Несмотря на это, многие ученые, занимающиеся международными отношениями, согласны с Робертом Гилпином, точнее, с его декларацией о том, что строго говоря… только индивидуумы, объединившись вместе в различного типа коалиции, можно сказать, имеют «интересы» и что поэтому индивидуумы в определенном смысле являются фундаментом для всех социальных институтов и акторов. И это как бы совершенно правильно. (На самом деле абсолютно неверно – А.Б.). Но и критические реалисты поступают таким же образом, только используют другую терминологию. Для них индивидуумы это своего рода «самоорганизуемое нечто с требованием материального воспроизводства» (Вендт).

Или по-другому: «Человеческие агентства являются движущей силой любых событий, действий и результатов социального мира» (Десслер), где человеческие агентства равны человеческим индивидуумам[33].

Гилпин и его последователи, видимо, не осознают, что в науке познания существует частное, особенное и всеобщее, каждое из которых отражает явления, описываемые разными терминами, преобразованными в понятия и категории. И действуют они совершенно различно. Индивидуумы, образующие группы, союзы, – это один тип поведения, индивидуумы, образующие государство, – другой тип, а человечество – совершенно иной. Здесь нет абсолютно никаких загадок, а требуется всего лишь понимание некоторых азбучных законов диалектики.

Джексон указывает на еще одну разницу между критическими реалистами и неопозитивистами – в их отношении к прогнозам. Первые отвергают возможность прогнозов как на уровне эпистемологических стандартов, так и научных возможностей. Для вторых же прогноз равен объяснению, поскольку объяснить исход (результат) означает подвести его под закон, а сделать прогноз – это использовать закон (ibid., р. 111). Думаю, что те и другие не правы. Первые в принципе, а вторые потому, что прогноз требует знания законов, которые формулируются при познании сущностей явлений, что неопозитивизм отвергает в принципе.

Обобщая, Джексон делает такой вывод:

критический реализм также придерживается разделения разума-мира, но позволяет знаниям восходить к сущностным сферам, проникая в суть и без всевозможных опытов (ibid., р. 197).

Аналитизм (Analyticism). Аналитизм согласуется с неопозитивистским подходом об ограниченности знаний в феноменологической сфере, но отвергает понятие мира-не-зависящего-от-разума как абсурд (бессмысленность). Джексон эту часть начинает со сравнения теории Кеннета Уолца, построенной на лексиконе функционального структурализма в рамках «системной структуры», и теорий его оппонентов, иначе понимающих термин структура. Для Уолца, полагает Джексон, теории не просто нечто, что сравнивается с реальностью, скорее, именно теории и конструируют реальность, о которой «никто не сможет сказать, что это не подлинная реальность» и как таковая должна быть оценена в терминах, «передают ли они (теории) дух необозреваемых отношений вещей» и предоставляют ли «связи и причины, на основе которых вещи воспринимаются обозреваемыми»[34].

Отношения теории и реальности – старая проблема позитивизма, которую все его виды в конечном счете решают в пользу идеалистического монизма. Джексон, правда, разделяет его на чисто идеалистический (существует только разум) и субъективистский (то, что существует, является функцией индивидуального разума). И то и другое у него есть феноменологический монизм. Но в любом случае оба варианта остаются на стороне «разума» в связке разум-мир[35]. Джексон весьма детально проанализировал, как решалась проблема этой пары в истории философии, сконцентрировавшись в основном на философах-идеалистах, уделив большое внимание Ницше.

Все это ему было надо в конечном счете для того, чтобы сделать вывод:

дуализм так или иначе имеет дело с понятием истины, выявление которой находится между субъективным разумом и независимым-от-разума-миром, в то время как монизм уравнивает истину с необходимой (очевидной) полезностью, или, как писал Вильям Джеймс, «со стоимостью в терминах конкретного опыта» (ibid., р. 141).

Что, кстати, является уже не столько позитивизмом, сколько чистым прагматизмом.

Как раз именно эта методологическая база положена в основу конструктивизма (такими исследователями, как «социальный конструктивист» Макартур или «конструктивный эмпирист» Ван Фраассен) в ТМО. Но в ТМО, уверяет Джексон, «конструктивизм» не является философской онтологией, а относится к научной онтологии с таким набором существенных терминов, как «норма», «идея», «культура» и т. д.

Это направление Джексон называет аналитизмом, т. е. методологией, под которой он имеет в виду «анализ различных явлений одновременно», в отличие от словарных определений, где «анализ» означает первоначальную разбивку чего-либо на части, т. е. упрощение в целях увеличения всесторонности рассмотрения. Он также отличает эту методологию от синтетической, где утверждения, сделанные на основе аналитической методологии, «верны по определению», а «синтетические утверждения» требуют эмпирических оценок.

Рефлексивизм. Используя довольно редкий термин рефлексивность (reflexivity), автор сразу же оговаривает его отличие от похожего термина «рефлексия» (reflection, отражение)[36]. Последний термин относится к поведению, общественной практике, как бы обладает больше прагматическим смыслом, в то время как рефлексивность наполнена философским содержанием в контексте отношений связки разум-мир. Именно в таком качестве это направление лишь напоминает марксистскую теорию отражения, хотя на самом деле оно весьма далеко от нее.

Джексон в принципе отделяет рефлексивизм от неопозитивизма, описывая ее как самостоятельный подход в философии. Если трансфактуальный монизм взывает к определенной рефлексивности знаний, при котором инструменты накопления знаний возвращаются к самому ученому, то рефлексивность базируется или гарантируется эмпирическими требованиями, не относящимися ни к разуму-зависящему-от-реальности, ни к набору культурных ценностей, а только к практике накопления знаний как таковых. Видимо, слово «практика», которая в рамках марксистской философии является критерием истины, и заставило Джексона отнести это направление к марксистскому. Хотя это и не совсем так.

Рефлексивисты придают большое значение функциональности научных знаний. Причем эти знания являются не простым выражением классовых, расовых или гендерных атрибутов, а именно в контексте оказания влияния на эти различия. «Рефлексивисты являются монистами в том смысле, что они также не верят, что знания соответствуют миру-независимому-от-разума». Они убеждены в том, что, только помещая себя в социальную среду и одновременно анализируя собственную роль в качестве производителя знания, можно достигнуть таких знаний, которые необходимы для социальных мероприятий. За усложненной и запутанной словесной эквилибристикой скрывается простая мысль: «… знания прежде всего порождаются в личности, осознающей себя» и только затем соотносятся с окружающей средой (= «миром»). Точнее, не столько соотносятся, сколько определяют этот «мир», который у них так же, как и у аналитистов, не может быть полностью познан. На таких позициях стоят весьма разнообразные течения, в том числе феминистки и ученые «постколониального» времени.

Со ссылкой на Антонио Грамши Джексон отмечает, что рефлексивисты отрицают чисто «объективный» прогноз, поскольку в него вносится «программа», которая изменяет объективность в пользу нужного результата. Автор здесь, правда, не указывает, какой тип прогноза он имеет в виду: форму ли предвидения (prediction) или предсказания (forecast) и т. д. (Эта тема специального разговора, что будет освещено в соответствующем разделе.) Относя и марксистов к рефлексивистам, Джексон не оговаривает систему координат для прогнозов: одно дело – прогноз общественных явлений, где действительно субъективный фактор может играть существенную роль, например в форме программы действий для реализации желательного прогноза. В этом случае Джексон прав. Но если речь идет о естественных событиях, например о прогнозе погоды, тогда вряд ли субъективная «программа» кого бы то ни было поможет «одержать победу». Джексон, так же как и разбираемые им философы, часто забывает разграничивать системы координат явлений, которые обсуждаются. Хотя наверняка все они должны знать, что законы природы работают не так, как закономерности общественного развития.

Из последующего анализа становится очевидным, что у Джексона речь идет об ученых общественного профиля, особенно когда он говорит о том, что ученые-рефлексивисты «всегда историчны, или диалектичны». Он имеет в виду, что такого типа ученые, какие бы явления они ни анализировали, в конечном счете обязательно свой анализ и выводы будут сопрягать с историческими изменениями в обществе. Более того, «для рефлексивиста знание мира и изменение мира неразделимы» (ibid., р. 160). Это чуть переиначенное выражение Маркса о философах, которые обязаны не только познавать мир, но и изменять его, что, безусловно, верно, если только эту идею не доводить до абсурда.

Некоторая схожесть идей марксизма с идеями Макса Хоркхаймера и Теодора Адорно, а также других представителей Франкфуртской школы, видимо, послужила основанием для Джексона отнести последних к последователям марксистской традиции. Это не так хотя бы уже потому, что подлинные марксисты и, скажем, тот же Адорно кардинально иначе относились к диалектике Гегеля, не говоря уже о различных подходах к реальностям XX века, особенно в сопоставлении социализма и капитализма. Тем не менее Джексон прав в том смысле, что и марксисты, и рефлексивисты действительно строили анализ общественных явлений с позиции необходимости использования научных достижений для совершенствования общества. Другое дело, что они предлагали различные пути этого совершенствования.

Джексон, со ссылкой на марксиста Альтусера, обращает внимание на одну интересную метаморфозу, которая происходит при импорте некоторых теоретических элементов в виде понятий, категорий, методов и т. д. из одной области науки в «новое содержание». В процессе перехода оказывается, что «новизна» ставится под сомнение не столько из-за самих импортированных научных понятий, сколько из-за «крупных философских категорий». И поэтому необходимо очень долгое время, для того чтобы они заработали при решении старых проблем (ibid., р. 177).

Перенос понятий и категорий из одной области знаний в другую действительно важная философская тема, которая, на мой взгляд, недостаточно разработана. В любом случае необходимо очень осторожно работать с такими переходными понятиями, как, например, прогресс или эволюция, которые относят к органическому, неорганическому и общественному миру.

Джексон утверждает, что рефлексивизм превратился в центральный метод исследования МО. Одним из его основателей был Е.Х. Карр, который свои основные аргументы заимствовал из работ-дискуссий Карла Манхейма. Его известная книга «Двадцать лет кризиса» была диалектичной, и то, что он сказал в ней о производстве знаний, в большей степени звучит не в духе взглядов современных реалистов (они почти все неопозитивисты), а в русле подходов современных марксистов и феминистов (ibid., р. 187).

В целом же рефлексивизм, считает Джексон, вбирает в себя монистский отказ от понятия мир-независимый-от-разума, и трансфактуального признания знаний, которые реализуются за пределами феноменального опыта (ibid., р. 197). Такой вывод на самом деле означает, что рефлексивизм – это одна из разновидностей философии идеализма, которая в наше время проявляет себя в форме субъективного монизма, где разум познает и управляет миром, не обращая внимание на внутренние закономерности природы.

Если это так, то никакого отношения к марксизму этот подход не имеет, поскольку марксизм, наоборот, признает объективность мира, независимого от сознания, и не признает знания, которые не подтверждаются общественной практикой. Именно эти идеи было подробно изложены в философских работах, в частности, Энгельса («Диалектика природы») и Ленина («Материализм и эмпириокритицизм», а также в «Философских тетрадях»), которые, судя даже по обширной библиографии Джексона, прошли мимо внимания автора.

И все же этому направлению придется уделить специальное внимание в последующем по двум причинам. Рефлексивисты являются ярыми противниками позитивизма и ее разновидностей, составляя любопытный сегмент политико-философского течения на левом фланге критиков капитализма[37]. Несмотря на это, это течение не является марксистским, как его пытаются представить некоторые последователи рефлексивизма и его интерпретаторы. Что и придется разъяснять в соответствующем месте.


Плюралистическая наука МО. Собственная позиция Джексона опирается на плюралистический подход к знаниям. Прежде всего он определился с термином «наука», базирующимся на определениях, данных Максом Вебером. Звучит этот «широкий» термин так:

Наука – это «тщательное и строгое применение набора теорий и понятий для того, чтобы произвести „продуманную организацию эмпирической актуальности“»[38] Этот вывод включает в себя три требования к научным знаниям: они должны систематически сопрягаться с исходными посылками, они должны подвергаться общественному критицизму внутри научного сообщества и должны стремиться создавать мировые знания (ibid., р. 193).

Отсюда вытекает, что цель науки – это организация научных знаний. Ради чего – не сказано. Этот вывод сделан чисто в неопозитивистском духе.

Изложив основные требования к науке, он предлагает «вовлеченное плюралистическое отношение», заключающееся в отказе от методологических различий, которые находятся в изоляции друг от друга или эклектически собраны из различных «клеток» в типологии философско-онтологических пристрастий. И что же дает такой плюрализм? Оказывается:

Вовлеченный плюрализм выносит на поверхность спорные темы; темы, которые без особой надобности не раскрываются в согласии или несогласии, а вместо этого производят тонкую дифференциацию и спецификацию, привнесенную трудной умственной работой (ibid., 207).

Именно в этом суть «методологического плюрализма». И в поддержку такого подхода Джексон призывает не кого-нибудь, а прагматика Вильяма Джеймса. Джеймс же, естественно, рассуждает о том, почему мы должны верить каким-либо «изолированным системам идей», когда мир управляется множеством систем и различными людьми, когда результаты очевидного опыта говорят нам о том, что мир творится (делается) на основе многих системных идей и различными людьми, которые при реализации своих идей получают свои прибыли (profit), в то время как другого типа «профиты» могут быть пропущены или отсрочены… Да и вообще мир так сложен, состоит из множества реальностей, следовательно, чтобы его понять, должны быть использованы различные понятия и различные отношения… и далее все в таком же духе[39].

Джексон, как бы оправдывая своего ментора, пишет, что, возможно, язык Джеймса немножко устарел, но главная его идея «прекрасно подходит для научного поля, характеризуемого различными методологическими перспективами и „системой идей“»[40]. «Методологический плюрализм, – пишет Джексон, – раскрывает ситуацию, в которой различные научные методологии вбирают различные части знаний, каждая из которых внутренне находит свое особенное место, но ни один из них не требует безоговорочного универсального преимущества» (ibid.).

Плюрализм в политике, может быть, и не плох. Но плюрализм в науке? Очевидно, не это имеет в виду Джексон. Ясно, что он как бы открывает дорогу для множества подходов, методов для изучения истины. Истины ли? Вот в чем вопрос.

Джексон со ссылками на Вебера и Вайта подробно объясняет разницу между методами и целями науки, подчеркивая, при этом, что «целью самих знаний», по Вайту, является «объяснительное содержание» научных знаний (ibid., р. 18). При этом добавляет, что наука не имеет качественных оценок. Почему-то этот момент особенно беспокоит авторов, заставляя постоянно подчеркивать, что наука дает фактические знания и отделена от политики и нормативных оценок (ibid., р. 25). И это признают даже неограмшисты.

Для марксиста объективность науки – это аксиома, но для буржуазных исследователей и ученых – не совсем, поскольку они сами постоянно сталкиваются с тем, насколько научные выводы зачастую зависят от политики, или экономики, или от тех, кто спонсирует научные проекты.

Джексон уточняет свое понимание разницы между методом и методологией, соглашаясь с определениями, которые дал в свое время Дж. Сартори: методы – это техника сбора и анализа информации, а методология – логическая структура и процедура научного исследования. В узкой интерпретации в принципе можно согласиться с таким пониманием различий.

Следует также определить, что понимают философы-международники под терминами онтология и эпистемология. Под первым термином они понимают бытие и то, что существует в мире, под вторым – познание и как наблюдатель формулирует и оценивает этот мир. При этом, правда, повисает термин гносеология, но чаще всего он является синонимом эпистемологии. А далее автор, то ли в угоду плюрализму, то ли сам не замечая противоречия, обозначает различия между двумя терминами, которые использовали Хэйки Патомэки и Колин Вайт. Имеются в виду термины онтологическая наука и онтологическая философия. Первая как раз изучает бытие, а вторая занимается процессом познания, нашим отношением к бытию. Это пример крайне неудачного сочетания слов, поскольку здесь сразу же указывается, что философия не наука, с чем, кстати, согласны немало ученых-естественников. Но главное в другом. Онтология в переводе с греческого означает наука о бытие, а сами по себе наука и философия – это сферы познания, т. е. гносеология, или эпистемология. Другими словами, можно сказать, что эти два термина (наука и философия) тождественны, поскольку они выражены в единстве – онтологическая эпистемология. И следовательно, различия между ними исчезают. Указанные авторы, сами не подозревая, а Джексон их не поправил, вместо различения ввели совершенно пустые термины, которые только запутывают суть дела.

Сами они, правда, видят в таких определениях простор для плюралистических подходов к науке, вместо того чтобы «империалистически» предрешать все дискуссии, предлагая узкие и четкие определения (ibid., р. 34).

И вот к каким результатам приводит отказ от «империалистического диктата». Джексон пишет:

«Что такое природа бытия?» и «Что такое цель человеческого существования?» – два очень хорошо известных примера своего рода онтологически/теологически этических вопросов, на которые каждый конкретный ученый дает ответы в конечном счете в зависимости от масштаба веры, именно из-за того, что они не могут быть обдуманы эмпирически или рационально (ibid., р. 34. Курсив мой. – А.Б.).

Вот вам позитивизм в чистом виде! Как бы даже самый передовой позитивист ни изощрялся в заумных словесах и научных терминах, в конце концов он непременно придет к вере или духу, вселёнными в нас Тем, Кто бесконечно вечен. – Аминь! Позитивисты почему-то думают, что если они не могут дать ответы на что-либо, то этого не может сделать уже никто. Хотя на многие обсуждаемые ими вопросы давно уже даны ответы.

3. Философская школа «толковательного диалога»

Такой школы не существует. Однако чтение монографии «Теория международных отношений и философия» с подзаголовком «Толковательные диалоги»[41] подтолкнуло меня назвать этот параграф именно таким образом. Вообще-то такой подзаголовок прямо указывает на то, что участники монографии-сборника относятся к Английской школе, образовавшейся на методологической базе толкования (интерпретации) истории. Представленные авторы – тоже «толкователи», только толкуют они нечто другое, о чем ниже.

Судя по всему, мода на философию в контексте ТМО набирает силу. К ней активно подключилось новое поколение исследователей, прежде всего из Англии, которое решило углубить понимание сущностей МО с опорой на тех философов и социологов, о которых классики даже не задумывались. Им, классикам, явно не приходило в голову, что такие философы, как Мартин Хайдеггер, Жан Паточка, Эммануил Левинас, Жак Деррида или Людвиг Витгенштейн, имеют какое-то отношение к проблемам МО. И уж тем более вряд ли кто-то из них мог оценить «вклад» в ТМО русско-советского философа Михаила Бахтина. Думаю, что с позиции ТМО не интересовал их и Ф. Ницше. Подозреваю, что и вклад Мишеля Фуко в исследования международных отношений, который авторы называют «ценным», остался незамеченным профессиональными теоретиками МО. И это естественно, поскольку все названные философы изучали темы, в большей степени связанные с языковыми, культурологическими и литературоведческими проблемами, весьма далекими от международных отношений. Экзистенциализм же Хайдеггера и Левинаса даже на философском уровне не сопрягался с проблематикой ТМО.

И тем не менее авторы монографии, а это в основном политологи, а не международники, нашли в работах названных философов идеи, которые позволили фактически открыть пока небольшую нишу в рамках Английской школы, своего рода подшколу «толковательного диалога», которая растолковывает международные отношения с позиции лингвистики, интерпретаций текстов и поведения акторов. Насколько это «углубляет» ТМО, пока судить сложно, но некоторое философское обрамление исследованиям на международную тематику подобный подход, безусловно, дает. А может быть, и нечто большее. Попробуем разобраться.

Начнем со статьи о Ницше, авторами которой являются международник из Австралии Роланд Блейкер и политолог из Англии Марк Чоу[42]. Они сразу же заявляют, что Ницше оказал влияние на Мишеля Фуко, Альбера Камю и феминистку Юдит Батлер. На самом деле Ницше повлиял на значительно большее количество значимых имен, но здесь как бы имелись в виду те лица, которые каким-то боком соприкасаются с темой МО. Не знаю, как насчет Батлер, но что касается двух первых, то они к этой теме имели такое же отношение, как любой турист, путешествующий из одной страны в другую.

Что привлекло авторов в Ницше? Прежде всего его высказывание о стиле. «Стиль имеет значение» – так выразили они идею Ницше. Хотя о стиле Ницше говорил не совсем так, но в данном случае это пока неважно. Ради исторической справедливости следуют, правда, напомнить, что до Ницше о стиле афористично выразился и француз Ж. Бюффон: «Стиль – это человек». Но если Бюффон просто выразился, то Ницше продемонстрировал необычность своего стиля во всех своих работах. Поскольку для него это действительно имело громадное значение, так как недаром в учении о стиле он подчеркивал: «Первое, что необходимо здесь, есть жизнь: стиль должен жить». И не просто жить. «Стиль должен доказывать, что веришь в свои мысли и не только мыслишь их, но и ощущаешь»[43].

Из такого типа высказываний авторам больше всего понравилось следующее:

Здесь мы высвечиваем один из важных уроков, почерпнутых у Ницше, о том, что не столь важно, что он сказал, а как он сказал[44].

Авторы не замечают, что такого типа урок скорее относится к словесному творчеству, литературе, поэзии, вообще к искусству, для которых часто форма важнее содержания. При формулировке же закона или некой научной истины не имеет значения, обрамил ли ты свое высказывание метафорами или эпитетами, важно именно то, что ты сказал. И как сказанное согласуется с научными истинами, отражающими объективную реальность. Для истины «стиль» не важен.

«Толкователи» приводят еще одно вдохновившее их суждение Ницше: «Настоящая опасность, по мнению Ницше, заключается в том, „что все зависит от содержания понятия“» (ibid.). Я сомневаюсь, что Ницше мог так сказать, учитывая его глубокое уважение к Гегелю. Но если он это где-то и сказал или написал, то наверняка речь шла не о научной сфере, а об искусстве или литературе. В таком контексте это высказывание для Ницше было бы естественным, поскольку он прежде всего поэт, для которого любое понятие ограничивает явление, сужает его только до сути. Жизнь, как известно, богаче любого понятия, а для творческих людей, поэтов сутью является художественный образ, где истина вообще ни к чему. Они наслаждаются разнообразием явлений. Но науки без понятий не существует. И то, что верно и убедительно для искусства, неприемлемо для науки.

И далее идет восхищение рассуждениями Ницше о «деревьях, цвете, снеге и цветах», которые являются вещами сами-по-себе, но все еще воспринимаются как метафоры, «которые не соответствуют действительным целостностям» (р. 10). Или такой поэтический пассаж против «реалистов» из его «Веселой науки»:

Вот эта гора! Вон то облако! Что в них «действительного»? Стряхните же однажды с них иллюзию и всю человеческую примесь, мои трезвые друзья! Да если бы вы только смогли это! Если бы вам удалось забыть ваше происхождение, ваше прошлое, ваше детство – всю вашу человечность и животность! Для вас не существует никакой «действительности» – да и для вас тоже, мои рассудительные друзья (p. 11).

И вот этот пассаж, который Ницше написал с позиции «влюбленного художника», приводит к таким глубокомысленным выводам авторов статьи: «Способ, на основе которого мы воспринимаем и трактуем эти факты и феномены, зависит от точки зрения (а в данном случае правильнее было бы сказать – от местоположения), с каких мы их обозреваем» (ibid.). Неужели для столь банального вывода нужна была философия Ницше? Неужели и без всякой философии не ясно, что художник или поэт иначе воспринимает «горы и облака», чем ученый? И неужели, если кто-то эти же самые горы и облака назовет другими словами, они поменяют свою онтологическую сущность? Но именно к такому выводу приходят Блейкер и Чоу, когда пишут:

Борьба за лучший и справедливый мир только тогда может стать успешной, если он (мир) напрямую сопрягается с терминологией, на основе которой мы интерпретируем и представляем международные отношения (р. 17).

Подчеркиваю: речь идет не о понятиях и категориях, а именно о словах. Как было бы просто достигать мира всего лишь изменяя слова!

И все же при всей безрассудности такого подхода в нем есть некоторый смысл, когда речь идет о пропагандистском или идеологическом обрамлении политики. И здесь авторы даже сами употребили фразу – «язык обрамляет политику» (language frames politics). Например, агрессию или вторжение можно назвать помощью, и тогда, если следовать логике авторов, содержание политики тоже меняется. Точно так же обстоит дело, если выражение «свержение иностранного правительства» поменять на «освобождение от тирании», слово социализм поменять на тоталитаризм, а империализм на демократию, феодализм на коммунизм и т. д. Очень часто это срабатывает. На то и пропаганда. И действительно, получается, что стиль и слова «имеют значение». И конечно же, поведение на международной арене не может быть отделено от манеры и стиля. Но авторы заблуждаются, когда утверждают:

Надо признать, что эти факты имеют смысл только благодаря нашей интерпретации, которая, в свою очередь, воздействует на то, как мы политически воспринимаем окружающие нас факты и феномены (р. 17).

Авторы забывают известное изречение Талейрана, что «слова нам даны, чтобы скрывать наши мысли». Дипломатия – это искусство, или такая игра, в которой выигрывает часто не самый сильный, а самый хитрый, именно тот, кто словесными трюками усыпляет противника. Все это настолько банально, что неслучайно профессиональные теоретики даже не обсуждают эти азбучные истины и тем более не выводят их на уровень неких философских мудростей, от которых надо отталкиваться в своем поведении и словесном выражении.

Вообще-то не знать об этом для англоязычных политологов и социологов непозволительно, если иметь в виду, что Джордж Оруэлл довольно подробно описывал подобные явления в своем знаменитом эссе «Политика и английский язык». Напомню. В нем он писал: «Все проблемы являются политическими проблемами, а политика сама есть масса лжи, уверток, глупости, ненависти и шизофрения»[45]. И он на многих примерах показал, как слова «защищают незащищаемое», как ложь выдается за правду и как убийство становится респектабельным действом. Показал он и метод сокрытия смысла слов. Для этого обычно используются латинские слова, которые «покрывают факты как снежок, размывая четкость и скрывая детали», а также абстрактные термины взамен конкретных слов (ibid.).

Интересно, что известный американский лингвист Джордж Лакофф все эти языковые хитрости воспроизвел на современном материале при сравнении политического языка демократов и республиканцев. К примеру, когда речь идет о бюджетных проблемах последние употребляют слова налоги (taxes) и расходы (spendings), в то время как первые предпочитают говорить о доходах для инвестиций (revenues for investments). Республиканцы, как правило, выражаются конкретно, демократы – абстрактно. Если же речь идет в целом о внешней политике, то, скажем, слово убивать (to kill) применяется для описания действий врагов по отношению к США. Аналогичные действия Америки против врагов обозначаются таким эвфемизмом, как кинетическая акция. Или, как однажды выразился Барак Обама, «летальные, целевые действия против Аль-Каиды и связанных с ней сил»[46]. И во всем этом нет ничего удивительного. Задача политика заключается в том, чтобы достичь целей, используя в том числе и языковой арсенал.

Но когда речь идет о науке, задача ученого как раз заключается в том, чтобы самому не стать жертвой пропаганды. Словесные выкрутасы не меняют сущностей. Они только затушевывают их, часто вводя в заблуждение и самих авторов подобных выкрутас. Это не просто логический позитивизм, доведенный Людвигом Витгенштейном до крайности, это крайняя форма субъективного идеализма, превосходящая солипсизм Беркли.

Любопытно, что автор статьи, посвященной именно Витгенштейну, Карин М. Фирке, всерьез утверждает, что языковые исследования знаменитого австрийца «повлияли на все основные направления мысли в работах о международных отношениях»[47]. Правда, сразу же опровергая себя, говорит, что это влияние было «косвенным» и не всеми признанным, имея в виду аллергию к вопросам языка в ТМО. По мнению Фирке, влияние исследований Витгенштейна на ТМО выразилось в том, что они позволяют смотреть на международные отношения «с другого угла». Опять же при этом она забыла указать, насколько этот угол углубил познание в области международной тематики. Витгенштейн, безусловно, талантливый лингвист. Но использовать его философские изыскания в области языка для ТМО в состоянии только такой не менее талантливый лингвист и политолог, как Карин Фирке.

Упомянутые выше Блейкер и Чоу обратили внимание на одну важную мысль, которую они вынесли из работ Ницше. Это взаимосвязь между языком, знаниями и властью (как power). Они пишут:

Он (Ницше) верил, что поиск истины всегда содержит волю к власти (power), жажду триумфа, желание покорять. Это желание редко подчеркивалось и даже признавалось, поскольку оно встроено в саму природу языка и знаний (р. 9).

Эту идею они, видимо, почерпнули из работы, приписываемой Ницше, «Воля к власти»[48]. Авторы полагают, что множество современных писателей стали эксплуатировать эту идею, выдвинутую Ницше. Из этого множества они назвали только Мишеля Фуко. Идея заключается в том, что не существует властных отношений, которые бы не содержали знаний, и, наоборот, не существует знаний, которые не предполагали бы в то же время властных отношений (р. 12).

Следует сказать, что на самом деле о взаимоотношениях знания и силы писали многие философы, начиная с Ф. Бэкона («знание есть сила»), хотя ни один из них не смог вскрыть их онтологические взаимосвязи[49]. Но здесь важно то, что авторы обратили внимание на эту взаимосвязь, которую им подсказал Ницше. Детально же эта тема, включая и анализ понимания этой связи М. Фуко, будет рассмотрена в соответствующем месте.

Прежде чем приступить к анализу еще одной статьи, я не могу удержаться, коль речь зашла о Ницше, чтобы не упомянуть отношение самого Ницше к англосаксонской расе. В работе «По ту сторону добра и зла» популярный среди англичан и австралийцев философ крайне нелестно отзывается о такой «нефилософской расе», как англичане. Досталось всем: и Бэкону, и Гоббсу с Юмом, «нудному путанику Карлейлю», а также таким «посредственным англичанам», как Дарвин, Джон Стюарт Милль, Герберт Спенсер. И даже: «В конце концов не следует забывать того, что англичане с их глубокой посредственностью уже однажды были причиной общего понижения умственного уровня Европы»[50].

Я, естественно, не разделяю отношение Ницше к названным именам, но для меня было бы странным опираться на учение человека, который оскорбляет мою нацию, и при этом восхищенно рекламировать его идеи, которые в общем весьма банальны, по крайней мере с точки зрения ТМО. У англичан, видимо, другое представление о чувстве собственного достоинства.

А теперь о статье, связывающей Юргена Хабермаса и Маркса с Критической теорией в ТМО. Ее автором является Александр Анивас, специализирующийся на изучении левых политиков и философов.

Критическая теория – это одна из модных школ в ТМО. По мнению Аниваса, ее основателем был Макс Хоркхаймер, вдохновленный идеей Маркса о «безжалостной критике всего, что существует». Хотя книга самого Хоркхаймера была опубликована еще в 1937 г., однако идеи Критической теории стали внедряться в ТМО в начале 1970-х годов. Ее главным отличием от «традиционных теорий» (так назывались буржуазные теории) считается утверждение, что все знания являются «социально обусловленным историческим продуктом». То есть теория может быть понята в контексте «реальных социальных процессов», а не в «абсолютизированных, идеологических категориях»[51]. Последнее, как вытекает из работы Хоркхаймера, как бы присуще марксистским теориям. Хотя на идее «историзма» всех процессов постоянно настаивали именно Маркс и все его подлинные последователи. Но адепты Критической теории, видимо, не заметили этого.

Если же коротко, то Критическая теория авторами определяется в терминах методологического введения в: 1) теоретическую саморефлексию, 2) историчность, 3) социальную тотальность, 4) постоянную критику с просветительными намерениями (ibid.). Хабермасу, однако, не понравилась излишняя материалистичность истории по Марксу, и он выдвинул возражения, которые пришлись по вкусу большинству сторонников этой теории. Свои идеи он изложил в известной работе «Теории коммуникационных действий», в которой главную роль играла лингвистическая составляющая в процессе понимания рационально мотивированных решений. Этой работе предшествовала критика Хабермасом нескольких положений Маркса. Одно из его возражений заключалось в том, что якобы Маркс «неадекватно отделил труд от взаимодействия». Последнее у него растворилось в труде. Это Хабермас доказывает на основе лингвистического анализа слов, например, того же самого «труда». Более того, по его мнению, Маркс рассматривал само понятие «труд» как эпистемологическую категорию, что вызывает у Хабермаса большие сомнения.

Я не собираюсь втягиваться в полемику с Хабермасом. Хочу только подчеркнуть, что не только он, но и многие другие «крупные ученые» критикуют Маркса за то, что он не анализировал те или иные явления в соответствии со свежими взглядами этих самых ученых. Им почему-то не приходит в голову, что Маркс, анализируя категорию труда, совершал экономический анализ на базе экономических понятий и категорий, а не разбирал философскую адекватность слова «труд» слову «взаимодействие». При этом вряд ли он задумывался, поймут ли его толкование «труда» последующие теоретики, которые сконцентрируются под влиянием Хабермаса на слове «диалог». Аналогичную критику можно предъявить любому исследователю даже самой широкой темы, поскольку всегда найдется лингвист, который попрекнет его в том, что он в своем анализе проигнорировал, например, истоки происхождения слова информация. Но здесь для нас важно то, как оказалось, и Хоркхаймер, и особенно Хабермас оказали большое влияние на формирование Критической школы, в частности на одного из ее приверженцев – Эндрю Линклейтера, с которым придется не раз и не два встречаться на страницах следующего тома.

В своей статье Анивас подчеркивает, что тема «диалога», разработанная Хабермасом, подвигла Линклейтера на исследования социальных процессов в морально-культурной сфере. А в основу трехступенной морально-эволюционной модели Хабермаса, который, в свою очередь, позаимствовал ее у Лоуренса Кольберга, Линклейтер закладывает «прогрессивное развитие различных форм морального понимания» в таких формулировках: предконвенциональный, конвенциональный и постконвенциональный (на русском языке смысл этих слов приблизительно означал бы: отсталый, шаблонно-традиционный и современный). Эта заумь в переводе на нормальный язык означает следующее. При отсталом моральном уровне люди подчиняются нормам из страха наказания, на шаблонно-традиционном уровне они подчиняются из чувства групповой лояльности, а на современном, не подчиняясь властным структурам, следуют только тем нормам, которые имеют универсальную ценность. Последнее, понятно, является высшей степенью морали.

Как же этот подход сказывается на ТМО? Оказывается, существенно. Линклейтер, в пересказе Аниваса, справедливо полагает, что конец холодной войны и глобализация разорвали связку «суверенитет, территориальность, гражданство и национализм». Это особенно стало заметно в Европейском сообществе. Имеется в виду, что на западноевропейском пространстве создались своего рода экономические и политические интеграционные поля, обозначенные как «пост-Вестфальское сообщество», внутри которого как раз и начался «универсальный диалог», демонстрирующий эрозию национальных государств как монополистов силы. И в результате на выходе мы получаем «транснациональное гражданство», которое движется в сторону подлинного «космополитического гражданства» (р. 153).

Ирония заключается в том, что, даже если согласиться с подобными рассуждениями англичанина Линклейтера, именно Англия меньше всего вовлечена в это Европейское сообщество, к тому же постоянно грозит покинуть даже его экономические структуры. В любом случае другие политологи, к примеру Робби Шильям (тоже из Англии), с недоверием отнеслись к теориям Линклейтера, обозначая их как «идеалистическое понятие», которое выстраивает историю в рамках целенаправленного процесса. Другой оппонент, американка Джин Элштейн, не без иронии замечает: «Кажется, Линклейтер ожидает, что „имущие“ добровольно передадут свое благосостояние „неимущим“ для достижения правильного функционирования общества» (р. 154).

Хабермас, в отличие от своего последователя идеалиста Линклейтера, осознает «антиномию» между теорией и практикой, приспосабливая первую к «уже существующим политическим обществам», в результате чего «хорошее» общество это то, «что есть и что может быть социально принятым» (ibid.). Здесь вновь речь может идти об интерпретации, поскольку «принятыми» могут оказаться «интервенции, возглавляемые США, в Заливе, Косово, и (с долей критики) в Афганистане», которые как раз и были поддержаны Хабермасом (р. 155). Эти интервенции могут означать перетолкованные идеи Линклейтера о «гуманитарных интервенциях Запада, а также разговоры о правах человека». Видимо, в ключе своего понимания интервенций Хабермас довольно оптимистично оценивает и просветительную потенцию Европейского сообщества и превращение его в «космополитическое сообщество государств».

Любопытно, что Хабермас в своем отношении к военным интервенциям Запада после холодной войны не одинок. Аналогичной позиции, по мнению Аниваса, придерживаются практически все значимые ученые леволиберального направления. В подтверждение он приводит обширную цитату видного представителя «новых левых» англичанина Перри Р. Андерсена, глубоко изучавшего теории Хабермаса и левых. В одной из своих работ Андерсен пишет, что за всеми этими философствованиями стоит «банальное ежедневное желание – поиметь пирог и съесть его». И как бы ни критиковали стандартные подходы в международных отношениях, заменяя их на отношения «универсальной морали», в конечном счете «развязка не вызывает сомнения: лицензия для американской империи как месту для человеческого прогресса»[52].

* * *

Здесь нет необходимости критически разбирать или углубляться в труды Витгенштейна, Хоркхаймера или Хабермаса, поскольку не в этом состоит задача раздела. Здесь важно было подчеркнуть, что в ТМО стало хорошим тоном начинать с философии, точнее, с анализа идей тех или иных философов, которые оказали влияние на работы самих теоретиков МО. Причем бросается в глаза, что если классики-теоретики строили свои теории и концепции на основе философии позитивизма и прагматизма, то последующее поколение исследователей внедрили в оборот взгляды, концепции, труды философов иных течений, а также других областей знания, в частности из языкознания и культурологии.

И хотя последние никакого отношения к исследованиям на международные темы не имели и не имеют, их привлечение не лишено определённого смысла. Прежде всего для раздела пропагандистского и идеологического обрамления внешней политики, в которой слова и термины, тип поведения акторов и субъектов политики могут играть подчас решающую роль. Эту роль в свое время хорошо освоили профессионалы от рекламы. Неплохо это сделали и профессиональные политики. Правда, в этой связи не стоит забывать, что в рамках ТМО давно существует направление, обозначенное как имиджинология – наука об образах и символах. Но этот подраздел ТМО основной упор в анализе делает на стереотипы стран, или, по выражению К. Боулдинга, «имидже ситуации»[53].

Авторы же представленного сборника предлагают на базе лингвистики придать новый облик внешней политике стран и даже всей системе международных отношений. Неважно насколько это утопично и насколько верят сами авторы в свои утопии. Важно то, что этот срез внешнеполитического процесса может быть поднят на уровень науки в связке «язык и восприятие». Повторяю, в рекламном деле и в политике эта связка доведена едва ли не до совершенства.

4. Кантовский мир

Прежде чем вернуться к современным философам, есть смысл обратить внимание на две работы Канта, на которые ссылаются почти все «миролюбивые» теоретики МО. Речь идет о его статьях «Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане» (1784)[54] и «К вечному миру» (1795)[55].

Две названные небольшие статьи Канта получили весьма широкое распространение в политологической литературе, в которой чуть ли не все буржуазные авторы высоко оценили его гуманистические идеи. Это и неудивительно, поскольку в первой статье философ призывал к «достижению всеобщего правового гражданского общества» (т. 8, с. 17) и к формированию «совершенно справедливого гражданского устройства» (там же, с. 18), одновременно отстаивая идею «всеобщего всемирно-гражданского состояния» (там же, с. 26). Во второй статье Кант пишет о вечном мире и его гарантиях.

Обычно, упомянув все эти пожелания философа, авторы начинают расхваливать мудрость Канта, не вдаваясь в анализ причин этих пожеланий, одновременно опуская ряд интересных его утверждений, которые не укладываются в политические ценности современных буржуазных обществ. Есть смысл восполнить этот пробел.

Прежде всего следует подчеркнуть, что призывы Канта к формированию гражданского и правового общества, а также к всеобщему миру были вполне естественны в конце XVIII века, особенно для тогдашних разрозненных германских государств, которые продолжали прозябать в тенетах феодальных отношений и постоянных войн между собой и с другими государствами. Для Канта, как провозвестника нарождающейся буржуазии (а на написание второй статьи (1795) его вдохновила уже начавшаяся Французская буржуазная революция 1789 г.), представленные взгляды, повторю, были вполне естественны и логичны. Вместе с тем бросается в глаза, что будущее мира он представляет в идеализированном свете, как и многие другие идеологи раннего капитализма. Мечты о «всеобщем правовом гражданском общежитии» оказались полной утопией. И идею эту как раз и утопила та самая буржуазия, в интересах которой выступал великий философ. Причем любопытно: буржуазные идеологи, выступающие против марксизма, не упускают возможности обвинить Маркса в утопизме, однако никогда этого не делают в отношении Канта. Причина проста – Кант их идеолог, их философ, неважно, прав он или нет. Маркс – чужой. Его надо «разоблачать».

Кант их философ не только по политическим взглядам, он их в немалой степени именно по философским основаниям. Дело в том, что саму идею гражданского и правового общества Кант обосновывает… глупостью человеческого рода, «ребяческим тщеславием», «злобой и страстью к разрушению» (т. 8, с. 13). Естественно, ожидать от человечества «разумной собственной цели» не приходится. И тут выручает природа. Оказывается, только у природы есть «определенный план». Кант утверждает:

Вот почему такое общество, в котором максимальная свобода под внешними законами сочетается с непреодолимым принуждением, т. е. совершенно справедливое гражданское устройство, должно быть высшей задачей природы для человеческого рода, ибо только посредством разрешения и исполнения этой задачи природа может достигнуть остальных своих целей в отношении нашего рода (там же, с. 18).

И еще:

Историю человеческого рода в целом можно рассматривать как выполнение тайного плана природы – осуществить внутренне и для этой цели также внешне совершенное государственное устройство как единственное состояние, в котором она может полностью развить все задатки, вложенные ею в человечество (там же, с. 23–4. Курсив мой. – А. Б.).

Перед нами пример классической телеологии, про которую забывают упомянуть все приверженцы Канта. Но он не просто телеолог, связывающий развитие человечества с законами природы, а также судьбы и провидения, которые жаждут мира и правового государства, он еще и теист в самой натуральной форме. Вот еще один пассаж из второй статьи:

В механизме природы, которой принадлежит человек (как чувственное существо), обнаруживается форма, лежащая в основе ее существования, которую нельзя понять иначе, как приписав ей цель, указанную ей творцом мира, что мы и называем (божественным) провидением… наконец, по отношению к отдельным событиям как божественным целям мы говорим уже не о провидении, а о воле всевышнего (directio extraordinaria), познать которую (указывающую на чудо, хотя события так не называются) действительно есть безрассудная дерзость человека (т. 7, с. 27. Курсив мой. – А.Б.).

Здесь вся его онтология, телеология, теизм и агностицизм.

Конец ознакомительного фрагмента.