Действие первое
Летний Петербург, пора белых ночей.
Квартира чиновника Горожанкина в полуподвальном помещении. Состоит она из двух комнат: в одной, где кухня, спит и живет семья Горожанкина, во второй, что на сцене, помещается он сам, и в светлом углу, за ситцевой перегородкой, проживает бывший студент Михаил Федорович Таежников. Два окна под потолком выходят на узкий и темный двор, где в настоящую минуту – часов пять дня – играют и кричат дети со всего многоэтажного дома. Нищета в квартире отчаянная, подвал сырой, заливаемый в наводнения, обои местами набухли и отлипли; и такой же нищенский мутный свет в оконца. В отделении Горожанкина – его кровать, стол и два хромоногих стула, да еще на стене кое-какое старое форменное платье; есть еще кресло, когда-то было обито кожей, а теперь через порванную клеенку лезет мочала. У Таежникова – столик для письма и стул; под столом несколько книг, на гвоздике старая черная пара платья и ничего другого, тут все имущество. Бедность во всем непокрытая, но видна забота о чистоте, даже желание как-нибудь приукрасить жилище: на стенах у Горожанкина приклеены хлебным мякишем иллюстрации из журналов, подметено чисто, у порога половичок, а на обоих окнах кисейные занавесочки; у студента даже цветок на окне – чахлая герань с единственным красным цветочком.
При начале действия Таежникова нет дома: он ушел в редакцию журнала за ответом по поводу своей рукописи. Таежников – среднего роста, красивый, очень бледный молодой человек с неестественно горящими глазами и угольно-черной бородкою. Горд и от гордости застенчив: на людях сутулится, смотрит боком и исподлобья, но, когда один или в минуты сильного волнения, выпрямляется и так же прямо смотрит. Переходы в настроении очень резки и порою непонятны для окружающих.
На сцене, когда поднимается занавес, трое: Елизавета Семеновна, дочь Таня, красивая, скромная девушка с робким лицом, и старичок из богадельни, бывший чиновник, Яков Иванович; одет в старенький вицмундир. Елизавета Семеновна в мучительном состоянии: нынче муж ее, Тимофей Аристархович Горожанкин, получает жалованье и должен был принести его домой, но вместо того, очевидно, отправился С товарищами в кабак; пропадает приготовленный в виде сюрприза обед, и неизвестно, как поступить с приглашенным гостем, Яковом Ивановичем, который, будучи глух, не понимает происходящего и кротко ожидает обеда. В то же время заболел сильной простудой и горбатенький сын Сеня, мальчик лет двенадцати, лежит в соседней комнате в жару. По виду Елизавета Семеновна худая, костлявая, когда-то красивая дама, видавшая лучшие времена; в порывистых движениях ее, крайнем волнении и горделивых манерах, не соответствующих обстоятельствам, чувствуется начало душевной болезни. Одета в заношенное, но парадное платье, на голове грязноватая кружевная наколка. С крайним волнением, стоя в стороне, следит за тем, как Таня безуспешно уговаривает старика.
Таня (громко). Яков Иваныч! У нас Сеня заболел… Сеня заболел, Сеня!
Яков Иванович (деликатно). А? Да, да. Хорошо. Еще рано, да.
Таня. Сеня заболел, у него жар, слышите? Яков Иваныч!
Яков Иванович (улыбаясь, все так же деликатно). Да, да, я подожду. Жарко? Нет, не жарко, ничего. Я подожду.
Елизавета Семеновна (в крайнем нетерпении). Нет, оставь его, Таня, это возмутительный старикашка, я просто не могу его видеть. Ну чего он улыбается, ну что тут смешного?
Таня. Не беспокойся, мама. Я его отправлю, он уйдет.
Елизавета Семеновна. Как же я могу не беспокоиться? как ты странно говоришь, Таня, извини меня! Человека звали обедать, человек слепенький, глухой, из богадельни, его звали обедать, он кушать хочет, а теперь говорят: идите домой, обеда не будет!
Таня. Кто же мог думать…
Елизавета Семеновна. Кто? Все, кроме нас! Твой отец бесчестный человек: зачем он клялся, божился на икону, что вернется трезвый и принесет жалованье? Он бесчестный, клятвопреступник, и я буду молить Бога, чтобы он умер! Я денег заняла на обед, я ему сюрприз делала, у нас гость… и опять! и опять! (Плачет, отворачиваясь от старичка, и кашляет.)
На дворе, за открытой форткой, слышнее крик играющих детей.
(Сквозь слезы.) Закрой фортку, я не могу слышать, как они там кричат!
Таня (закрывая). Они играют.
Елизавета Семеновна. И Сеничка играл бы с ними… горбатенький… За что все не любят горбатых? За что Тимофей Аристархович не любит Сеничку, разве Сеничка виноват, что у него горбик? Какой негодяй твой отец! (Кашляет.) Предложи ему чаю.
Таня. Кому?
Елизавета Семеновна (раздраженно). Якову Иванычу! Слышишь, сейчас же предложи.
Таня. Хорошо, я предложу.
Елизавета Семеновна. Котлеты совсем перегорели, теперь хоть собакам выбросить… а сам просил с луком… подлый человек! – Михаил Федорович где?
Таня. Ушел по делам.
Елизавета Семеновна заглядывает в комнатку Таежникова, слегка поправляет постель и поднимает с пола соринку.
Елизавета Семеновна. Ну кто у нас останется жить при таких условиях? Ты поливала цветочек, Таня, он сухой… не надо забывать, мой друг. Михаил Федорович такой благородный, такой великодушный юноша… Смотри: он опять улыбается! Ну что это за дурак, что он думает? Он все ждет обеда… (Вспыхнув.) Яков Иваныч, уходите, слышите!
Яков Иванович продолжает деликатно улыбаться, кивая головой.
(Топнув ногой.) Нет, я положительно не могу! Приходят, когда в доме такое несчастье… ребенок в жару, отец где-то пьянствует, с какими-то мерзавцами, которые не боятся Бога! Я не могу!.. (Выходит, кашляя.)
Таня говорит старичку на ухо громко.
Таня. Яков Иваныч, миленький, обеда сегодня не будет, идите.
Яков Иванович. Что? Не будет… да, да, я подожду.
Таня. Обеда совсем не будет, идите домой, миленький, домой. Мне так жалко…
Яков Иванович. А, домой… (Встает, растерянно.) Да, да, я пойду, извините… я думал… извините… (Встает.)
Елизавета Семеновна окликает из дверей.
Елизавета Семеновна. Таня!.. Дай ему, я завернула котлетку, пусть хоть дома поест.
Таня. Подождите, Яков Иваныч… Вот возьмите, миленький, и еще двадцать копеек, не уроните.
Яков Иванович. Я в платок заверну. (Бормочет.) Спасибо, спасибо…
Завертывает в платок монету. Таня тихонько направляет его к двери. Вошла Паулина Мюллер, подруга Тани, полнотелая немка-девица из Риги с густо накрашенными щеками и наивным взглядом голубых, немного бараньих, подведенных глаз. Одета вызывающе, неряшливо и бедно. Тяжело устремляется к Тане и отнимает ее восторженно и страстно.
Паулина. Моя милая Таньхен, мое сокровище, мой ранний светик!.. Но что ты невесело глядишь, мое сокровище?
Таня. Погоди минутку, Полина, мне надо проводить Якова Иваныча…
Паулина. А я его и не подметиль… здравствуйте, старичок! Какой он сегодня авантажный, просто прелесть! Яков Иваныч, у вас есть невеста?
Таня. Оставь, Полина, он домой идет. Идите, Яков Иваныч, идите, миленький.
Что-то сообразив, Яков Иванович шамкает на ухо Тане.
Яков Иванович. Тимофей Аристархович, а?.. Запил, а?
Таня. Да.
Яков Иванович, сделав плачущее лицо, как у старухи, долго, соболезнующе и деликатно покачивает головой, уходит. Девушки одни.
Паулина. А папа нет дома?
Таня. Нету. (Тихо плачет.)
Паулина (моргая глазами). Та, та, та… нету папа, Запиль папа, да? Какая свинья! Его надо бить палками, твоего папа. Голодний семья, больной дети, а он пьет в кабаке, фи!
Таня. Он сам несчастный.
Паулина. Ну-х, у тебя все несчастний, ты всех жалеешь. Он разбойник, его надо в тюрму! Если он несчастний, так зачем он всех бьет кулаками, зачем он бьет горбатый Сеничку? Его самого надо бить… ну, ну, что я такое говору, как самашедшая – ты и меня жалеешь. Не плачь, мой светик, а то… я тоже буду реветь! (Плачет.)
Таня (улыбаясь). Глупые мы с тобой, Полиночка.
Паулина. Я очень чювствительна. (Вытирает слезы.) Смотра, я не размазалась? Ах, эти глупые слезы! (Пудрится, поправляет, послюнив палец, перед карманным зеркальцем глаза и прическу) Марьяжить сегодня не пойдешь?
Таня. Нет. Сеничка еще заболел, у него жар.
Паулина. Так… У Сенички жар, а придет этот разбойник и будет еще бить его… (Прячет зеркальце.) Я буду с Маней ходить. – А штудент где?
Таня. Пошел по делам.
Паулина. Я его боюсь, он такой благородний… Но какой он бедный, бедненький штудентик. (Вздыхая.) Все штуденты бедний.
Таня. Полина, а зачем ты с утра подводишься?
Паулина. Зачем? А затем, что я такая рожа с утра, если не покрашу… знаешь, в зеркало нельзя смотреть самому! А еще – погляди – мне мой Ванька вчера синяк делаль вот… Правда, совсем не видно? Я его закрасиль, правда хорошо? (Тихо.) А твоя мама там, я ее боюсь? (Вздыхая.) У тебя такая красивая мама. Она так говорит со мною, как будто я совсем благородная… девица Паулина фон Мюллер! (Смеется.)
Таня. Мама со всеми так говорит.
Паулина. Ну да, она хочет думать, что все благородний, а то тогда как ей делать? Всем в рожу плюнуть? (Вздыхая.) Ах, я с утра должна накрасить себе щеки и немного выпить пива, а то я совсем не хочу жить. Надо, чтобы мне было весело, совсем немножко весело. Хочешь, я спою тебе новую песенку, меня мой Ванька учил. «Караул, разбой, батушки мои, мои!..»
Таня (испуганно). Перестань, что ты! Мама услышит, что ты еще выдумала!
Паулина зажимает себе рот, сдавленно смеется. Таня, улыбаясь, смотрит на нее; растроганная Паулина обнимает ее, прижимается, нежно приглаживает волосы и ворует.
Паулина. Волосики мои, кудряшечки мои… Какая ты хорошенькая, Таньхен, ты совсем красивая девица, ты на барышню похожа. Знаешь, у которых ножки так и волосы так, так!.. Только зачем заплаканы глазки? И зачем серые щечки? Ах, зачем серые щечки, Таньхен? – Ты очень любишь штудента, Таньхен?
Таня (отодвигаясь, укоризненно). Ты опять, Полина? Сколько раз я просила тебя не говорить глупостей. Любовь!
Паулина. Зачем не любить? Люби. Он такой бедненький штудентик!..
Таня. Полина!..
Паулина. А я Ваньку люблю. Я твоего штудента боюсь. Зачем мне Ванька синяк делаль? Черт поганый! Я ему сама морду буду бить… что ты, Таньхен?
Таня (отойдя, после молчания). Зачем ты ходишь ко мне, Полина?
Паулина. Как – зачем? Ты моя подруга, и я очень, очень люблю тебя.
Таня молчит, отвернувшись. Паулина мучительно краснеет, почти плачет.
Ты не велишь мне, чтобы я ходиль? Ты хочешь, как мама, чтобы все было благородний… да? Извини меня, Таньхен, я простая девушка и не понимаю, что говору. Ежели ты не велишь, чтобы я к тебе ходиль, я в Неву брошусь.
Таня обнимает Паулину, и та нерешительно и нежно кладет голову ей на плечо. Молчание.
Таня (тихо). Не надо про любовь.
Паули на (тихо). Не надо.
Таня. Какая у нас может быть любовь? Погибшие мы, Полиночка, последние люди на земле, как козявки: кто пройдет мимо, тот и наступит и раздавит. Благородство, отец чиновник, когда-то хорошую службу имел… а вот придет отец пьяный, ночью, чиновник-то этот, и такое благородство покажет!.. Нет, ты лучше нас, Полина. Ты на Бога прямо смотришь, какая ты есть, а мы все глазами косим… благородные!
Паулина. Нет, ты такая хорошая, Таньхен. Ты, как мама.
Молчание. Обе задумались.
Таня. И зачем люди живут, зачем мучаются, когда так легко, так просто умереть!
Паулина (тихо). Я тебе говориль: купим спичек, отломаем красные головки и все тут… как Дунька сделаль. Ах, как она мучальси от этих спички, должно быть, мало положиль… мы много положим, Таньхен? А?
Таня (вздрогнув). Нет!
Паулина. Или в Неву…
Таня (вставая). Нет! Не говори. Оставь. Потом, потом. Ах, Господи!.. Так надо, так надо! (Беспокойно и испуганно ходит, слегка поламывая пальцы.)
Паулина. Что надо?
Таня. Не знаю. Так надо, так надо… надо терпеть. Ах, Господи!.. Полина, – что я хотела тебе сказать? Я сегодня не пойду, дай мне два рубля до завтра, нет, до послезавтра, Сене лекарство понадобится.
Паулина. Хоть всю меня возьми, сокровище мое! Вот на, здесь три рублика… я завтра хотель новую шляпу купить, у этой Ванька ленту оборваль, такой поганый черт! Все равно, и эта хороша. Знаешь, купи горбатенькому монпасье, пусть сосет, и ему тогда веселее будет!
Таня (улыбаясь). Он мороженого на десять копеек съел, я ему денег дала… я уж маме и не говорю* Глупенький мальчик, никаких у него радостей нет… мальчики в игру его не принимают…
Паулина. Меня сегодня один мальчишка камнем бросиль, а я его за вихор отодраль… тоже Ванька какой! – Ах, к штуденту гости!..
Вошли Егор Иванович Монастырский и отставной штабс-капитан Гавриил Прелестнов. Монастырский юн, непомерно длинен, безбородое лицо угревато, одет бедно, держится он неуклюже, с некоторой застенчивостью, говорит круглым басом, откашливаясь. Капитан лыс, краснонос, из всех пор дышит алкоголем и ненарушимым душевным спокойствием. Здороваются – все давно знакомы.
Монастырский. Виноват, Михаила Федоровича нет? Здравствуйте, Татьяна Тимофеевна, здравствуйте, Полина Ивановна.
Прелестнов. Салют, медам! Фух, жара какая на улице… а у вас тут, приятно.
Таня. Садитесь, Егор Иванович…
Монастырский. Я про Михаила?..
Таня. Он просил вас подождать… он в редакцию пошел.
Монастырский. А!..
Короткое молчание.
Прелестнов. Приятнейшая прохлада-с, точно на даче живете.
Таня (улыбаясь). У нас тут в наводнение на два аршина воды было, так и не просыхает.
Прелестнов (хохочет). Значит, и морские купания? Егор, слыхал?
Монастырский. Слыхал, не бубни. Давно пошел Михаил?
Таня. Давно. Сегодня ему обещали ответ… вы знаете.
Прелестнов. А мы-с в трактире «Палермо» подвизались на биллиардике. Прохладное заведеньице… Жорж, сигарету?
Монастырский. Все вышли сигареты. – Как ваши, все ли здоровы, Татьяна Тимофеевна?
Таня (опуская глаза). У Сенички простуда, жар, а отец… еще не приходил…
Монастырский. A!.. Понимаю-с. Так-то-с, да – нехорошо.
Молчание.
Паулина. Егор Иваныч, у вас есть невеста?
Монастырский (смущаясь). У меня? Нет, нет-с.
Паулина. Фи, какой вы! Отчего же у вас нет невесты? Или вы не хотите?
Таня. Полина!..
Прелестнов. Куда ему, с его физиономией и неопределенным положением в обществе… хорошо, что хоть на чужих свадьбах попеть дают! Правда, Егор?
Паулина. Нет, он очень милый. А если я в вас влюблюсь, а? Тогда что? (Хлопает в ладоши.) Он покраснел! А вы можете побить одного человека, его зовут Ванька? Такой черт поганый!
Монастырский. Могу-с! (Смеется.) Вы лучше в капитана влюбитесь.
Прелестнов. Не советую-с. Безнадежен-с. С тех пор как Вечный Судия мне дал женщину[1], которая носит мое имя, – враг любви-с. Враг, и непримиримый! Как прелестно выразился поэт:
Увы! Ничто не вечно!
Мое блаженство с ней
Казалось бесконечно…
В течение трех дней.
Жена моя в гробу – Рабу…[2]
Таня. Тише… мама.
Входит Елизавета Семеновна, церемонно приветствует пришедших.
Елизавета Семеновна. Я слышу голоса… Здравствуйте! Как ваше здоровье, капитан? Добрый вечер, фрейлейн Паулина. Садитесь, господа.
Прелестнов. Как изволите чувствовать себя, достоуважаемая Елизавета Семеновна? Погода прекрасная…
Елизавета Семеновна. Благодарствуйте, капитан, хорошо. Сегодня моего Тимофея Аристарховича задержали на службе… генерал всегда дает ему особые поручения, и вот… да, погода прекрасная. Как здоровье ваших родителей, фрейлейн Паулина?
Паулина (делает неловкий книксен). Моих родителей… Ах, мерси, благодару, очень хорошо.
Елизавета Семеновна. Летом так душно в Петербурге. Прежде мы каждое лето ездили на дачу… вы на даче изволите, капитан?
Прелестнов. Да-с, на свежем воздухе.
Елизавета Семеновна. А ваши родители, фрейлин Паулина?
Паулина. Мои родители?..
Елизавета Семеновна. Куда ты, Таня?
Таня. Я хочу посмотреть Сеничку.
Елизавета Семеновна. Да, я как раз хотела попросить тебя, мой друг, взглянуть, что с ним: кажется, он бредит… подожди, мы пойдем вместе. (Вставая.) Это такая забота, дети… вы извините, господа? Добрый вечер, капитан. Добрый вечер, фрейлейн Паулина. (Громким шепотом.) Отчего ты не предложишь им чаю, Таня?
Выходят обе. Паулина, снова делавшая книксен, разражается гневными восклицаниями.
Паулина. Нет, я больше не могу! Зачем она спрашивает меня про каких-то родителей, она каждый день меня спрашивает, что я, кукла? Я ей раз сказаль, что у меня нет родителей, я ей два сказаль, что у меня нет родителей, так чего она хочет? Или она смеется? Или она думает, что я к ней конфирмоваться пришель? Я уличная девушка и другой раз крикну этой дама: пусть черт взяль моих родителей!
Капитан хохочет.
(Почти плача.) Она может быть святая, если хочет, а я не хочу быть святой. Мне Ванька синяк делаль, я сегодня пиво лакаль, а она спрашивает: родители! Или я такая кукла, которая закрывает глаза так, и тогда ей можно про всякую вещь… всякую вещь… Я не хочу!
Прелестнов хохочет.
Монастырский. Успокойтесь, Полина Ивановна, вы же знаете, какая она несчастная женщина… Господь ее знает, может быть, она давно уже и с ума сошла, и только мы этого не примечаем… А ты чего смеешься?
Прелестнов. Смешно!
Монастырский. Нет, ты чего смеешься?
Прелестнов. Да как же, брат… родители, ха-ха! Фрейлейн Паулина… родители… смешно!
Монастырский. Нет, ты чего смеешься?
Прелестнов. Но, позволь… ведь это же чистейший, так сказать, юмор, и…
Монастырский (презрительно). Осел!
Прелестнов. Но, но, Жорж, – такие выражения недопустимы!
Монастырский. Женщина кровавыми слезами плачет, а ты ржешь, а? Тебе смешно, подлецу, пьянице? Ты знаешь, кто была Елизавета Семеновна, как они жили, пока этот, ее супруг, краснорожий мерзавец, такой же пьяница, как и ты, не вверг ее в эту нищету, в этот позор, а?
Паулина (всхлипывая). Таничка пансионе училься, где благородный девиц…
Монастырский. Ты знаешь, что у нее уже двое Детишек умерло, и вот третий, горбатенький… а? А Татьяна Тимофеевна, которая для спасения голодных детей… и это смешно, а? Смеешься? – Осел!
Прелестнов. Извини, Егор, но… ты совершенно прав! Осел, каюсь. Обольщен, так сказать, внешним видом и… мне стыдно-с. Гавриил Прелестнов пьяница, так издревле повелел рок его судьбы, он позорен, он за двугривенный к потехе низкой черни пролезет под биллиард… и обратно-с! – но он рыцарь! Как прелестно выразился поэт: «подзовем-ка ее да расспросим»[3]… а я забыл, как тать в нощи. Извините, Полина Ивановна, умоляю. Пред кем еще извиниться, Егор, говори!
Монастырский. Ты же и не дурак, капитан, и не зол…
Прелестнов. Верно, Егор, веррно: и нисколько не зол!
Паулина. Капитан очень добрый.
Прелестнов. Полина Ивановна, ангел вы мой… Пристыжен, форменно пристыжен-с! Смеялся, как Гарпагон[4]! Тут такое несчастье… воистину одни горькие слезы да надгробные рыдания, а я…
Монастырский. Надо будет сюда еще ночью заглянуть, когда этот вернется… Михаил в тот раз насилу с ним справился один. Его связывать надо, а Миша не силен… (Увидя входящую Таню.) Так-то, Гавриил, вот ты и опять вляпался!
Вошла Таня.
Прелестнов. Опять, Жорж, но больше – клянусь! Пароль донер![5]
Таня. Еще не вернулся Михаил Федорович?.. Да, у Сенички жар сильнее, бредит, я ему компресс положила… бедненький, ему даже трудно на спинке лежать, и в бреду он не понимает, что это мешает ему…
Прелестнов (сочувственно). Да-с, в природе вещей горба или, так сказать, горбика не существует, и, как невинное дитя, еще не привыкшее к сей юдоли… печально-с, печально!
Молчание.
Таня. Как долго нет Михаила Федоровича… Господи, хоть бы ему посчастливилось! Неужели ему опять вернут рукопись – как вы думаете, Егор Иваныч?
Монастырский. Думаю я грустно, Татьяна Тимофеевна. Ничего не выйдет у Миши, вот что я думаю.
Таня. Но ведь это так хорошо написано, вы же сами плакали, Егор Иваныч, когда он читал нам… и капитан плакал!
Монастырский. Что наши слезы! Вы несерьезный критик, Татьяна Тимофеевна: раз вы заплакали над книжкой, так думаете уже, что и хорошо?
Таня. А то как же? Или вы не верите в его талант?
Монастырский. А что такое талант, Татьяна Тимофеевна? Мало ли людей и с талантом пропадает, вы сами знаете. Нужна справедливость, Татьяна Тимофеевна, а где она? Нужны добрые, отзывчивые сердца, которые своим теплом согрели бы одинокого человека, нужен просвещённый ум, чтобы понять и оценить, а где все это? Лучше и не ищите, Татьяна Тимофеевна, нигде не найдете.
Паулина (важно). Это – правда. Он правду говорил.
Прелестнов (вдумчиво). Истина святая! Что талант, что добродетель, когда придет любая хрюкающая свинья, посмотрит на тебя и съест! Продолжай, Егор.
Монастырский. Михаил – человек гордый, он скорее руки на себя наложит, нежели поклонится лишний раз…
Прелестнов. И это не годится!.. извини, Егор.
Монастырский. А как можно жить без лишнего поклона, сами посудите! Там, где мы с вами только улыбнемся на выходку хама, Михаил видит оскорбление святыни и жестоко страдает… эх, к нему и другу-то подойти нелегко! Мне на его бледность и горящие глаза смотреть страшно… говорю все это в сознании, что вы его столь же искренний друг, Татьяна Тимофеевна, как и я.
Паулина (горячо). Мы все его друзья, он такой милый штудентик!
Монастырский. Выгнанный-с, выгнанный – уволен по причине бедности.
Таня. Он вчера не ел весь день. Сказал мне, что ходил в харчевню, а я знаю, что он никуда не ходил.
Прелестнов. Вот это уже глупо! Егор?! (Намекает.)
Монастырский. Попробуй, предложи… он тебе такого предложит!
Прелестнов. Ну, и окончательно глупо… это уже какой-то аристократизм! Извини, Егор, я, может быть, опять ошибаюсь, но, когда товарищеская рука, в порыве благородных чувств, протягивает кусок хлеба… и отказываться – это уже пошлый аристократизм!
Монастырский. Я то же думаю. Ничего не поделаешь с ним.
Прелестнов. Ты знаешь, я далек от всех этих… утопий, но хлеб, воздух и спиртные напитки должны принадлежать всем, и я не понимаю этого само-о-граничения!
Паулина. Все люди дольжны кушать.
Монастырский (думая). Значит… значит, он и сегодня не ел?
Таня. Да, Егор Иваныч, а вы не думаете… вдруг повесть его взяли и дали ему денег? Егор Иваныч, голубчик?
Все немного взволнованы этой мыслью.
Монастырский. Что ж… все может быть. Вот тогда!.. Капитан, – выпьем тогда?
Прелестнов. Я, Егор, больше с горя привык, но могу и с радости… дербалызнем! Но должен сказать откровенно-с, что мне лично произведения Михаила Федоровича Таежникова… что они не в моем жанре-с. Конечно, слезы, но… зачем так грубо? Зачем эта низменная проза? Конечно, талант, и теперь вообще такое направление, чтобы непременно какую-то пр-а-а-вду и чтобы даже хрюкающая свинья нашла свое, так сказать, свое отражение в искусстве изящной словесности… но где же тогда изящество? Где же тогда полет и вообще благородство? Маркиз Поза[6] гражданин вселенной – это я понимаю. Это-с внушает мне трепет, и я!.. а ежели вы мне опять про водку, да опять про наши свинства, да – опять…
Монастырский. Погоди, Гаврюша: он и тебя выведет.
Прелестнов. Меня? (Несколько опешив.) Но с какой же стати? Надеюсь, – не для обличения? Конечно, ежели в благородном виде как жертву семейных обстоятельств… нет, ты шутишь, Егор!
Все смеются, даже Таня.
Монастырский (серьезно). Татьяна Тимофеевна, хотел я вас спросить: гости сегодня у Михаила не бывали?
Таня (удивленно). Какие гости? У него, кроме вас, никто не бывает. Но… Неужели?! Егор Иваныч, они?
Монастырский (несколько смущенно). Дач;. Генеральша Тугаринова с дочерью Раисой. Встретили меня третьего дня на улице, мы с капитаном шли, и хотя сперва отвернулись весьма презрительно, – уж очень оборван я! – но потом соблаговолили вступить в беседу и спросили адрес.
Таня (всплескивая руками). И вы дали? Ах, Егор Иваныч, что же вы сделали! Он их видеть не хочет, слышать о них…
Монастырский (пожимая плечами). Что ж поделаешь – родственники.
Прелестнов (вставая). И весьма важные, должен засвидетельствовать. А дочь красавица, и если бы Михаил Федорович господин Таежников был не таким беспочвенным идеалистом…
Монастырский. Гавриил!
Прелестнов. Кес-ке-се? Же компран[7], не беспокойся. Но Егор прав: такими родственниками пренебрегать нельзя, и засим… чрезвычайно жаль прерывать столь интересную беседу, но в «Палермо» у меня назначено рандеву… с одним мошенником! как он разбивает прирамидку! – на два слова, Егор.
Паулина. Я тоже ухожу с вами. Мне пора. (Нежно целуется, прощаясь, с Таней, что-то шепчет ей успокоительное.)
Капитан отвел в сторону Монастырского.
Прелестнов (душевно). Ты же приходи, Егор! Я без тебя вроде бездыханного трупа. Понимаешь: хранилища пусты, как… Сыграем, выпьем! Я сегодня в таком ударе!..
Монастырский. Хорошо, приду. Честное слово, приду. Ты пока закажи там графинчик…
Прелестнов. Егор, ты и сам не подозреваешь, до чего ты прекрасен!.. Татьяна Тимофеевна, позвольте пожелать…
Паулина. Прощайте, Егор Иваныч.
Уходят. Капитан вежливо открывает даме дверь. Здесь недолгое молчание и возмущенное восклицание Тани.
Таня. Как вы могли сделать это, Егор Иваныч? Они злые люди. И Раиса Филипповна – злая и вредная. (Горько.) Конечно, красавица!..
Монастырский. Не столько злые, сколько надменные и непонимающие.
Таня. Они оскорбили Михаила Федоровича!
Монастырский. Тем, что на конце стола-то посадили как бедного родственника и унизили перед гостями? Не в этом дело, Татьяна Тимофеевна, это только предлог.
Таня. А в чем? Она его не любит, она лжет про свою любовь.
Монастырский. Кто знает!
Таня. И Михаил Федорович не любит ее, он сам мне сказывал. Это она хочет, чтоб он покорился ее красоте, а он никогда не покорится, никогда!
Монастырский (мягко). Кто знает!
Таня. Она как рабу бросает ему свою любовь, а он никогда не был рабом и не будет! Видно, вы плохо его знаете, Егор Иваныч!
Монастырский. Это его слова про «раба»? Узнаю Мишу по его стилю… не ваш это стиль, Татьяна Тимофеевна. И скажу вам серьезно: кто мы такие, чтобы вмешиваться во все это и решать по-нашему?
Таня. Дальше. Вы его друг, а я?..
Монастырский. Кто мы такие, чтобы в столь важный и таинственный вопрос, как любовь двух молодых и прекрасных людей – правда, быть может, излишне гордых – вводить наши маленькие соображения?.. Что вы, Татьяна Тимофеевна?
Таня (бледная, улыбаясь искаженной улыбкой). Я? Ничего. Вы напрасно стесняетесь, Егор Иваныч, и зовете меня по отчеству: на Гороховой меня просто кличут Танькой…
Монастырский. Татьяна Тимофеевна!
Таня. С гулящими девушками не стесняются, Егор Иваныч. Кто вы сами такой, чтоб в этом разбираться: и почему я на улицу пошла, и куда моя красота девалась, и на чей хлеб мои позорные деньги идут… вы не Бог, чтобы судить и вмешиваться! Если вы и гулять меня с собой позовете, так и тогда я не имею права обижаться, а вы: Татьяна Тимофеевна!.. Просто Танька, Егор Иваныч.
Монастырский. Как вам не совестно! Как вам не совестно! Как вам не… совестно!
Мальчишески всхлипывает и отходит в угол, стоит, отвернувшись. Таня молча плачет. На улице еще светло, но в комнате потемнело, в углы набивается мрак. Молчание.
Таня (тихо). Христа ради… простите меня, Егор Иваныч.
Монастырский. Ничего. (Подходит.) Сестричка вы моя…
Обнимает ее, приглаживает волосы. Так некоторое время тихо сидят.
Таня (тихо). Неужели я так погибла… скажите, Егор Иваныч?
Монастырский. Не погибла, не погибла – зачем погибать? Эх, нищета проклятая, и кто тебя выдумал! Погодите, Танечка, погодите, не век же мы с Мишей будем нищенствовать… вон, говорят, у меня голос хороший, недавно один купец внимание обратил. Погодите, еще так заживем… (Угрюмо.) Если только сам до того времени не сопьюсь, не погублю души в зелене-вине. Эх… одна дорога торная открыта к кабаку![8]
Таня. Не пейте, Егор Иваныч.
Монастырский. Нищие мы, оттого я так и говорил давеча… вредны мы для Миши. Нищие мы и горькие, и нельзя ему нас любить… что ему дадим? Мы, нищие Да убогие, как трясина бездонная, по которой броду нет: или по краюшку ходи, или засосем до самой смерти, тут ему и погибель…
Молчание. За стеною продолжительный кашель Елизаветы Семеновны, здесь такой же продолжительный и тяжелый вздох Тани.
Таня (тихо). А Христос любил. «Прийдите ко мне все, труждающиеся и обремененные»[9]…
Монастырский. Христос! Так есть ли на свете муки, горше Христовых? И можно ли человека обрекать на такие страдания – подумайте, Танечка!..
Молчание.
Таня. Я очень хочу, чтобы Раиса Филипповна была хорошая… она такая красавица. А вы?
Монастырский. Я тоже хочу.
Молчание. Перед дверью шаги, кто-то в темноте нащупывает ручку.
Это Михаил! Вы же ничего не говорите, Таня.
Входит Таежников, не замечая сидящих, проходит к себе. По привычке, сперва зажигает лампочку, потом сбрасывает на постель плащ и шляпу и туда же кидает возвращенную рукопись. Таня тихонько выскальзывает в соседнюю комнату. Таежников вздрагивает и невольно прикрывает рукопись концом плаща. Он бледен, утомлен, бородка углем чернеет на исхудалом лице.
Таежников. Кто тут? Вы – Таня?
Монастырский (выходя). Нет, это я. Здравствуй, Миша. Ну, как, брат, дела?
Таежников (сухо). Хороши.
Монастырский (как бы не замечая рукописи, кончик которой торчит). В редакцию захаживал?
Таежников. В редакцию. А что?
Монастырский. Да ничего, так спрашиваю. Тут капитан был, да не дождался тебя, ушел. Долго ты что-то!
Таежников. Гулял.
Монастырский. Вечер действительно… Миша, может быть, мне лучше завтра зайти?
Таежников. Да, это лучше будет. Завтра зайди.
Молчание. Таежников упорно смотрит в стену.
Монастырский. Миша, пойдем в «Палермо»!
Таежников. Нет.
Монастырский. Посидим, графинчик раздавим… закусим. У них орган хороший, музыку послушаем. Я сегодня за двое похорон пять серебром схапал. Пойдем, тебя капитан очень звал… знаешь, у него новая теория, что хлеб, воздух и спиртные напитки должны принадлежать всем.
Молчание. Монастырский встает и покашливает.
Ну, Бог с тобой. Значит, завтра зайду… прощай, Мишук.
Таежников. Прощай. – Егор.
Монастырский. Что, голубчик?
Таежников. Надсадил голос?
Монастырский. Кха… вчера, выпивши, многолетие возглашал и вот, того… да у меня голос крепкий, выдержит.
Таежников. Рассчитываешь? Брось, Монастырский, ты уже пропил его наполовину. (Усмехаясь.) А дела хочешь – возьми фомку и иди с капитаном на Невский, банкирскую контору взломай. Вернее будет.
Монастырский. Оно вернее, да… кха… полиции боюсь, Миша. Так не пойдешь? Ну ладно, до завтраго, значит. (Уходит.)
Таежников один, кладет голову на руки и застывает в неподвижности. В соседнюю комнату давно вошла Таня, прислушивается к движениям студента. При наступившей тишине вздрагивает, как от холода, и нерешительно окликает: «Михаил Федорович!»
Таежников. Таня… ну что? Да войдите сюда. Ну что? – садитесь.
Таня. Отец не пришел.
Таежников. А!.. Глаза заплаканы. Так. Что ж, будем воевать, веревок только припасите. И значит: не бывать бы счастью, да несчастье помогло – не работаете сегодня? Ночь-то, я говорю, дома, у семейного очага?
Таня. Дома. У Сенички жар, бредит.
Молчание. Недалеко, на пустыре, поют пьяные фабричные.
Таежников. Фабричные гуляют. Весело!
Таня (вставая). Я вам не мешаю, Михаил Федорович?
Таежников. Сидите. (Хмуро.) И что у вас за рабья привычка, Таня, всегда спрашивать, не мешаете ли вы! Кому и чему вы можете помешать? Вы тихи, как мышка…
Таня (улыбаясь). Не все любят мышей, я сама их боюсь…
Таежников (морщась). Ах, какой вздор! Вы ужасный, вы мучительный человек, Таня, и я вас покорнейше прошу обратить на это внимание. Что вы улыбаетесь? И неужели у вас нет другой улыбки?.. Вы не ангел, Таня, и вы даже не святая, чтобы так улыбаться, – вы…
Таня (поспешно). Да, я знаю… не надо, Михаил Федорович. А рукопись вернули?
Таежников. Вернули.
Молчание.
Таня. Не надо отчаиваться, Михаил Федорович. Я бы на вашем месте села и дальше писала, вы такой… способный!
Таежников (сухо). Я не отчаиваюсь. Таня, послушайте… как-то так случилось, что я вас еще ни разу не видал за… работой, то есть на улице – вы понимаете? Скажите, пожалуйста: вы и там такая же? И как они, кого они больше предпочитают, таких вот покорных и безгласных или дерзких, нарумяненных? Да, разные вкусы, конечно. А водку вы также пьете?
Таня. Пью немного… Без водки страшно.
Таежников. Ну, еще бы! Для того она и существует, чтобы рабам и подлецам не так страшно было. Без водочки-то совсем бы плохо, Таня, а? Без водочки, пожалуй, скорее бы в Неву, нежели… а?
Таня. Зачем вы мучаете меня, Михаил Федорович!
Таежников. Вас? (Усмехаясь.) Вы полагаете, что я вас мучаю? Нет, это я черта вызываю… это вроде заклинаний для черта, как у древних алхимиков.
Таня. Вы не верите в черта.
Таежников. Как же я могу не верить, когда я только сегодня его видел? Ну да – сегодня в редакции меня черт принимал: попервоначалу я обманулся, думал, что настоящий редактор, а потом вгляделся, батюшки: хвост!
Таня. Хвост?
Таежников. Да-с, хвост. И это пустяки, что черт любит тьму: он больше всего любит наши белые ночи. Он и сам, как белая ночь… этакая бесцветная каналья! Мы с ним потом долго гуляли. На мосту стояли. В Неву глядели. (Усмехаясь.) Да-с, и в Неву глядели. Ну – что?
Таня (робко). У вас такие глаза…
Таежников (хмуро и сердито). Извините, Татьяна Тимофеевна, но терпеть не могу, когда говорят про мои глаза, вам это известно. Что, опять мучаю? Тогда вот что: я нынче как-то не успел того… забежать поесть, так если у вас найдется…
Таня (радостно). Я сейчас. Вы такой хороший, Михаил Федорович!.. (Быстро выходит.)
Таежников усмехается, потом снова впадает в глубокую задумчивость. Таня приносит на тарелке ломоть хлеба и котлетку: последнюю Таежников откладывает в сторону.
Таня. Сеничке, кажется, лучше, дышит спокойнее. А что же котлетку, Михаил Федорович? Вы только затем кушаете, чтобы мне приятно было.
Конец ознакомительного фрагмента.