II
В ярком солнце золотились берега, и даже море, пенисто-зеленое у набережной и синее, почти лиловое, вдали, казалось, покрыто золотистым блеском. Солнцем и небом дышали дальние горы, и загородные дачи белели по их зеленым скатам, точно разбросанные в траве игрушки.
Яркая курортная толпа, как ручей, огибая полукруглый сквер, двигалась по набережной и текла так изменчиво-пестро, что нельзя было уследить, откуда идут все эти светлые платья, шляпы, ноги, плечи и лица с оживленными глазами. Казалось, что толпа сама увеличивается и растет, точно быстро разрастающаяся гряда живых цветов. Пестрый говор, смех и шорох ярко сплетались над нею и с шумом набегающих на камни волн, быстрым гулом экипажей и четким стуком копыт сливались в одну разноцветную нарядную музыку.
Мария Сергеевна и Мижуев в легкой ялтинской коляске прокатили по набережной, и белый газ, развевающийся на шляпе Марии Сергеевны, быстро замелькал среди лошадиных голов, чинных кучеров и разбегающейся вереницы зонтиков и шляп.
У магазина, за зеркальными стеклами которого, словно нездешние птицы и цветы, пестрели причудливые женские шляпы, коляска мгновенно остановилась, как будто с размаху уткнувшись в невидимое упругое препятствие. Мария Сергеевна, легкая и быстрая, точно ее сдунуло ветром, перелетела с подножки экипажа прямо в темную прохладную дверь магазина.
Мижуев тяжело, не глядя по сторонам, сошел на тротуар и поднялся за ней.
Услужливо картавя, шаркая подошвами и улыбаясь ожившими лицами, со всех сторон набежали на Марию Сергеевну приказчики и продавщицы. И одну минуту казалось, что это-кучка приветливых, веселых людей, радостно окружавших давно жданную, милую подругу. Перевороченные каким-то вихрем, мгновенно раскрылись десятки картонов, и синие, красные, пестрые ленты пересыпали кучу белых шляп, как цветы на снегу.
Только что вышли простенькие матерчатые шляпки «бэбэ» – милая простота веселящейся роскоши – и Марии Сергеевне непременно захотелось купить такую же. Ей казалось, что в этой простенькой шляпке она будет похожа на шаловливую грациозную девочку. – Продавщицы преувеличенно щебетали, приказчики картавили, чтобы походить на французов, в раскрытые двери магазина врывались гудящие звуки и солнечные краски, а Мария Сергеевна, как ребенок, радуясь игре цветов и фасонов, блестела глазами, отказывалась, колебалась, смеялась и все время была в движении, то рассматривая себя во весь рост в большом, то изгибаясь всем телом, чтобы увидеть свой профиль в маленьком зеркале. И в каждой новой шляпке, и с синей, и с красной, и с пестрой лентой на черных волосах ее матово-розовое личико казалось все лучше и моложе.
А Мижуев, отделяясь от шумливой кучки, черным пятном неподвижно сидел возле прилавка и, поставив перед собой палку, грузно сложил на ней массивные руки. Он смотрел сонно, как невыспавшийся больной человек, которому уже не видно и не слышно ни солнца, ни смеха, ни женской красоты – ничего, кроме того медленного и молчаливо-зловещего, что неуклонно и неотступно, шаг за шагом, разрушает жизнь внутри его.
По временам он останавливал свои тяжелые глаза на хорошеньком возбужденном личике Марии Сергеевны и сейчас же отводил их, упираясь неподвижным взглядом в первый попавшийся предмет, в угол прилавка, в пустую картонку, лаковый ботинок приказчика или худые лопатки продавщицы, наивно торчащие из-под кокетливой шелковой кофточки.
– Теодор, посмотри, – я возьму эту… Эта мне, кажется, идет?.. Или лучше эту?.. Как ты думаешь, посоветуй? – спрашивала Мария Сергеевна, и легкое беспокойство мелькало у нее в голосе и глазах. Ей было легко и весело; вчерашняя безобразная сцена кончилась страстным примирением и уже почти улетела из памяти, спугнутая сознанием своей прелести, солнцем, шумом и бросанием денег, к которому Мария Сергеевна до сих пор еще не могла привыкнуть. Мрачный вид Мижуева темнил ее радость и смутно пугал, напоминая, что поцелуи и сладострастные ласки только отодвинули, но не решили и не уничтожили того, что уже вошло в их жизнь.
«Неужели это не конец, и опять будут эти невыносимые, безобразные сцены, после которых не хочется жить?..» – где-то в самом краешке боязливой мысли мелькало у нее.
– Так какую?.. Посоветуй! – спрашивала она, и в голосе ее звучала странная нотка тайной мольбы, точно она просила его о пощаде.
– Возьми все… – думая о другом, равнодушно ответил Мижуев.
Она засмеялась, и все приказчики и продавщицы восхищенно улыбнулись. Кто-то даже заржал от восторга перед этой выходкой миллионера.
Мижуев мрачно окинул взглядом смеющиеся лица и нахмурился. Все стали серьезны, и Мижуев, поймав это мгновенное угодливое превращение лиц, насупился еще больше. Дикое желание, так часто приходившее ему в голову, поднялось в нем: захотелось крикнуть на них, толкнуть кого-нибудь ногой, ударить…
«А!.. Вам нравится все, что я ни скажу?.. Хоро-шо-о…» – загорелись у него в мозгу бешеные слова, но он промолчал, уныло и беспомощно опустив глаза.
– Нет, что ж ты так!.. Ты посоветуй! – кокетливо приставала Мария Сергеевна, и Мижуев почувствовал, что пристает она уже только затем, чтобы никто не заметил того, что с паническим страхом она угадывала в нем.
Тогда стало жаль ее, и это согрело Мижуева. Только еще унылее и бессильнее стало в душе.
– Возьми ту, что с синей лентой… Она больше всего идет тебе, – грустно сказал он.
– Разве! – радостно улыбнулась ему Мария Сергеевна.
Она подняла обе руки к голове, и изогнувшаяся спина ее под белой кофточкой вдруг обнаружилась, как голая, мягкая и выпуклая. Тот приказчик, у которого были лаковые ботинки на пуговицах, скользнул по ней робко-похотливым взглядом и вдруг встретился глазами с Мижуевым. Мгновенно он завял, личико его померкло и покрылось жалкой маской угодливости и страха.
«Гад!» – подумал Мижуев, с внезапно вспыхнувшим брезгливым гневом, и тяжело уперся ему в лицо неподвижными глазами.
Приказчик весь съежился и стал как-то тоньше и меньше. Мижуев смотрел, а тот не смел отвести взгляда. Почти целую минуту продолжалась эта странная, жестокая игра, доставлявшая Мижуеву болезненное наслаждение. Видно было, как задрожала коленка приказчика, обтянутая узкими брючками.
«А, впрочем, что ж… – с прежней унылой тоской подумал Мижуев. – Если бы я был приказчиком, а он миллионером, и эта, и другие такие же принадлежали бы ему, а я смотрел бы на них исподтишка, как раб!..» Мижуев отвел глаза. Ему стало противно все: и эта пресмыкающаяся перед ним дрянь, и он сам, похожий на какого-то божка, и эта женщина, вчера оскорбленная грубым словом и готовая броситься в воду, а сегодня опять увлеченная до самозабвения убогой забавой бросания денег.
– Ты скоро?.. Идем… – сказал он, поднимаясь.
– Я готова уже. Я выбрала! – заторопилась Мария Сергеевна. – Вы пришлите эту… нет, нет, вот ту… с голубой! – бросала она, беспокойно оглядываясь на Мижуева, черной массой стоявшего в освещенных дверях.
– Пойдем, посидим в сквере, – сказала она, когда вышли на солнце и со всех сторон охватил их теплый чистый воздух и веселый шум.
– Хорошо, – безразлично согласился Мижуев.
Они уже перешли улицу, лавируя между экипажами, когда кто-то громко окликнул Мижуева.
– Федор Иванович! Подождите!
У тротуара остановился красный, весь блестящий, точно вымытый автомобиль, и из-за трех дам, похожих на букет кружев и цветов, высовывался и махал палевой перчаткой сияющий белоснежный господин.
– Теодор!.. Тебя зовут… Пархоменко… – тронула Мижуева за рукав Мария Сергеевна и за него улыбнулась, кивая головой белоснежному господину.
Пархоменко выскочил из Откинутого кресла и дробно подбежал к Марии Сергеевне, своей белой, пробитой кулаком шляпой высоко отмахнув в воздухе.
– Мария Сергеевна, прелестная!.. А я вас искал по всему городу! – кричал он.
– Разве?
Изогнутая ручка Марии Сергеевны кокетливо прижалась к его губам. Она засмеялась. Дамы в автомобиле кивали ей шляпами, сияющий Пархоменко хохотал, загораживая всем дорогу, автомобиль сверкал, все оглядывались на них. Казалось, что весь город, солнце, горы и цветы засветились, засверкали и засмеялись только для них. Чахоточный поп, еле протащивший мимо свою рясу, позеленевшую, словно от тоски, посмотрел большими блестящими глазами и тоскливо стушевался, точно растаял в блеске и веселье толпы.
В это время прошли мимо молодой человек и какие-то дамы, и молодой человек поспешно, точно боясь пропустить что-то животрепещущее, забормотал своим дамам, показывая одними глазами:
– Это Мижуев и Пархоменко – московские миллионеры!..
– Где Мижуев? Который? – любопытно обернулись дамы.
– Тот, что с дамой… Большой… – куда-то весь порываясь, показывал молодой человек, и три пары возбужденно-любопытных женских глаз уставились на Мижуева.
Мижуев слегка отвернулся, но Пархоменко сияюще оглядел дам и сказал:
– А нас тут уже все знают, Федор Иванович…
– Позвольте пройти, – сказал кто-то, и в надтреснутом голосе Мижуев узнал острую ненависть. Он оглянулся и увидел беловолосого бледного человека в синей рубахе под плохоньким пиджаком. Светлые и, очевидно, добрые его глаза смотрели на Пархоменко с какой-то кроткой злобой.
– Позвольте же пройти, – повторил он уже со страданием в голосе.
Пархоменко окинул его быстрым, пренебрежительным взглядом и небрежно подвинулся.
– Мария Сергеевна, поедемте сегодня в Суук-Су… Мы вчера туда и обратно промчались в два часа… Честное слово!.. Замечательно приятно, честное слово!.. Как птицы!.. Поужинаем там и назад!.. При луне это что-то волшебное, честное слово! – кричал он, весь сияя и, очевидно, с ног до головы радуясь своему существованию.
Но Мария Сергеевна отказывалась, шаловливо и лукаво покачивая своей новой: шляпкой, вправду придававшей ей вид грациозной девочки.
– Мы там только позавчера были!
– Да; но на автомобиле это совершенно особое ощущение. По горам! Вы не можете представить себе, как он легко взлетает с горы на гору… Положительно, такое ощущение, как будто летишь во сне… честное слово!
– Ну, хорошо… это потом. А теперь мне надо пройтись… Пойдемте. Море сегодня удивительное!
Три дамы Пархоменко, все пышные, ленивые блондинки, смеясь и как будто играя, высыпали из автомобиля.
– Федор Иванович, а вы что это такой скучный сегодня? – весь сияя, спрашивал Пархоменко.
– Он теперь хандрит все, – как будто виновато ответила за него Мария Сергеевна и скользнула по лицу Мижуева робким взглядом.
– А вы заставьте его купить автомобиль… Сразу расцветет! – хохотал Пархоменко. – Я теперь от всех бед лечусь автомобилем!.. Честное слово – не шарж!
Дамы вчетвером пошли вперед, приковывая к себе общее внимание: Пархоменко, заряжая всех своим сиянием и уверенной шумливостью, забегал сбоку и не давал никому проходу, а Мижуев тяжко шел сзади. И пока они шли, среди толпы, нарядной и жужжащей, как пригретые солнцем пчелы, Мижуев внимательно и длительно всматривался во встречные лица, как будто искал чего-то.
Им опять встретились и чахоточный попик, и беловолосый человек в синей рубашке. Теперь с ним шел какой-то высокий, худой и серьезный господин. Этого Мижуев узнал, а по нем узнал и беловолосого. Один был известный писатель, другой – еще очень молодой, больной чахоткой поэт.
Писатель скользнул сердитыми глазами и отвернулся. Поэт что-то сказал. И в голосе поэта, и в сердитых глазах писателя было нечто насмешливо-враждебное и бесконечно далекое Мижуеву, Пархоменко и их холено-красивым дамам.
То в блеске солнца, то в легкой тени зонтиков пестро мелькали мужские и женские, красивые и безобразные лица. Их живой калейдоскоп, меняясь каждую минуту, плыл навстречу, и Мижуев с привычным болезненным раздражением упрямо следил за его однообразно-странной игрой: он видел, как все эти безразлично-равнодушные человеческие глаза, мельком скользившие по встречным лицам, вдруг останавливались на нем и мгновенно менялись в выражении тупого любопытства. И это было так привычно и однообразно, что порой Мижуеву казалось, будто у всей этой нарядной толпы одно лицо – плоское, назойливое, до смерти надоевшее ему.
Дамы и Пархоменко хохотали, а Мижуев шел сзади, и чувство привычного одиночества неотступно шло с ним. Все хотелось куда-то уйти, туда, где нет ничего и никого, ни людей, ни солнца, ни шума. Там стать и стоять долго-долго, совсем одному.
Сияющий Пархоменко обернулся и что-то сказал. Какую-то глупость, бесцветную по смыслу, но надоедливо странную явной уверенностью, что все сказанное им будет прекрасно и страшно весело.
«Счастливый идиот! – подумал Мижуев, глядя под ноги, и вдруг почувствовал смутную зависть. Если бы перевести ее на слова, получилась бы бессмыслица: – Ах, если бы я был таким идиотом!.. Тогда и я, с автомобилями, миллионами, содержанками, со всеми людьми, которые не видят меня, а иди робеют, или ненавидят, или льнут к тому, что есть вовсе не я, – был бы счастлив, как он».
– А вот и наш генерал! – закричал Пархоменко. – Генерал, идите сюда! Нам без вас скучно!
Старенький генерал, с широкими красными лампасами и сморщенным розовеньким личиком на тоненькой цыплячьей шее, не прикрытой узенькими седыми бачками, поволакивая ножки, подбежал к ним. Он стал целовать ручки дамам, бессильно, по-стариковски, кокетничая и сияя. Видно было, что он ужасно боится, как бы его не прогнали.
Пархоменко радовался, точно ему принесли забавную любимую игрушку.
– Ну, что, генерал, много ли красивых женщин приехало вечерним пароходом? Часто ли трепетало ваше сердце? – хохотал он, вертясь на каблуках перед усевшимися на скамье дамами.
Генерал подобострастно хихикал.
– Вы знаете, Мария Сергеевна, – обратился к ней Пархоменко, и по его румяному лицу видно было, что он приготовляется сказать что-то необыкновенно остроумное, – генерал каждый вечер ходит на пристань высматривать ту неосторожную, которая доверится ему… Он ведь Дон Жуан, каких мало, честное слово – не шарж!
– А, генерал, а я и не знала, что вы такой опасный! – полным, томным голосом протянула одна из блондинок Пархоменко.
– О, вы его не знаете! – захлебывался Пархоменко. – Каждый вечер ходит… Только, к сожалению, эти, злодейки дамы поступают с ним самым невежливым образом: каждый вечер генерал находит им квартиры, таскает вещи, платит за извозчика, а на другой день, – увы! они ходят по саду с каким-нибудь прапорщиком, а генерал опять плетется к пароходу!.. Честное слово – не шарж!
– Ска-ажите! – протянула роскошная блондинка.
– Вы всегда что-нибудь выдумаете, Павел Алексеевич, – розовея, защищался генерал.
– Да, рассказывайте! Выдумываю! А кто вас поймал три дня тому назад в Джалите с гимназисточкой? А?..
– Да, ей-Богу, Павел Алексеевич, правда… это моя дочь Нюрочка! Что вы, ей-Богу… – покраснел генерал.
– Дочь?.. Знаем мы этих дочерей…
– Право же, дочь… Нюрочка!
– Что Нюрочка, это я верю!.. Да… – начал Пархоменко и, вдруг сощурив глазки, приостановился, видимо выдерживая паузу перед особо пикантной остротой. – Да и что вы ничего не можете чувствовать, кроме отцовских чувств, пожалуй, возможно!..
Дамы засмеялись, слегка потупившись, с теми странными, скользящими по губам полуулыбками, в которых мерцает какая-то женская тайна.
Генерал хихикал, но нечто болезненное прошло у него по улыбающемуся личику: как будто его Нюрочку оскорбляло это. На одно мгновение ему даже захотелось повернуться и уйти, но он не посмел и только судорожно захихикал.
– Есто прелестно, есто прелестно… – проговорил он, бегая растерянными глазками.
– Генерал, – вдруг еще больше засиял Пархоменко, – отчего вы говорите «есто», а не это?.. Чтобы смешнее было или у вас зуб со свистом?
– Разве я говорю есто? – покраснел старичок.
– Конечно, есто… Вот скажите: э-то!.. Твердо: э-то!
– А разве не все равно? – попробовал увильнуть генерал.
– Далеко не все равно… Это ужасно смешно!.. Честное слово!.. Ну, вот скажите: э-то!
Старичок смеялся, и старческие щеки его розовели.
– Нет, вы скажите! – приставал Пархоменко.
– Е-сто! – с геройским усилием произнес генерал.
Пархоменко от восторга повернулся на каблуках. Дамы засмеялись. Засмеялась и Мария Сергеевна, высоко подняв свой тонкий профиль.
– Это, это, генерал! – кричал Пархоменко.
Его сияющее лицо было полно наслаждения. Казалось, он хотел сказать: «Ну, старый шут, смешнее… Видишь, мне весело… Ну!»
– Вы, генерал, прирожденный комик… Честное слово! – сквозь смех кричал он.
Старичок генерал растерянно улыбался, и розовенькие щечки его блестели беспомощно.
Марии Сергеевне стало жаль старичка, на которого уже оглядывались гуляющие. Она заговорила с ним ласково и нежно, спросила о здоровье и о дочери, девушке-гимназистке, которую несколько минут тому назад встретила в кучке подруг, таких же молодых и веселых, как она сама. Старичок сейчас же растаял под ее лаской и улыбался уже по-другому, старчески ухаживая за ней, как приласканная дряхлая собачонка.
Но Пархоменко опять стал острить и тормошить его. Мижуев смотрел на них, и ему было противно и жаль старичка. Он хотел было вступиться, но промолчал.
Мимо прошли те же два писателя. Мижуев услыхал, как из группы молодежи, сидевшей на другой скамье, сказали:
– Смотрите, смотрите… вон Четырев и Марусин.
– Где, где?
Страшно заинтересованные девичьи глаза проводили сутуловатые фигуры писателей, медленно уходивших в пестрой и нарядной толпе, каким-то грустным пятном отделяясь от нее; И Мижуев услышал, как в группе молодежи загорелся спор о таланте Четырева.
И как будто именно от этого, вдруг стало ему грустно, скверно и опять потянуло прочь, куда-нибудь, где бы стать одному и стоять долго и одиноко, ничего не видя и не слыша.