Глава пятая
Выехав на Республиканскую улицу, Анатолий отпустил вожжи, позволив Пенелопе идти неспешно, сообразно ее лошадиному желанию. Они оба прощались с городом. Грусть хозяина передавалась лошади. Пенелопа сама, повинуясь неосознанному внутреннему порыву Сутырина, свернула к Старому бульвару и остановилась как раз в том месте, где Анатолий когда-то встретил свою первую любовь, Соню Акаткину. К сожалению, любовь осталась безответной, но она никуда не исчезла, не умерла и все так же, как десять лет назад, наполняла сердце щемящим чувством грусти. Спрыгнув на землю, Анатолий подошел к одной из берез, выстроившихся ровными рядами по обе стороны бульвара, потрогал рукой влажный ствол. Береза окропила его в ответ теплыми каплями недавно закончившегося дождя.
Потом была остановка около пожарной каланчи22. Мальчишкой Анатолий мечтал стать пожарником, как его дед по материнской линии. Дед иногда позволял ему постоять на смотровой площадке, полюбоваться сверху на город. Сверху Молога была видна вся, как на ладони, только шпили церковных колоколен поднимались выше каланчи. За рекой сливались с синевой неба лесные дали. Внизу, прямо под ногами, бурлила Сенная площадь23, которую мологжане, несмотря на новые веяния и решения горсовета, никак не хотели называть площадью Карла Маркса. Но особенно красив был Афанасьевский монастырь. Весной окруженные цветущей сиренью, зимой вырастающие из белизны снегов, летом обрамленные зеленью листвы храмы и стены монастыря не противопоставляли себя окружающему миру, а сливались с ним в едином ансамбле, венчая великолепие природы. Не отсюда ли, не от этих ли первых детских впечатлений родилась у него тяга к рисованию?
Едва отъехав с десяток метров в сторону от Сенной площади, Анатолий встретил одного из старых друзей. Разговоры, объятия, слезы…
Паром уже готовился отходить от пристани, когда Пенелопа, наконец, вынесла повозку на крутой берег Волги. Замахав кепкой и закричав паромщику «Стойте! Стойте!», Анатолий стегнул легонько лошадь вожжами, причмокнул «Но, милая!» и понесся вниз.
Паромщик, опасаясь, как бы повозка с налету не сиганула в разделяющую дебаркадер и паром полоску воды, дал задний ход. Паром вновь причалил к пристани. Матрос с дебаркадера, беззлобно ругнувшись, проворно опустил широкие сходни и, не закрепляя на кнехты швартовые, отодвинул в сторону предохранительный брус. Анатолий потянул на себя вожжи, не дожидаясь полной остановки, спрыгнул с облучка, подхватил Пенелопу под уздцы и, следя за тем, чтобы колеса повозки не соскользнули со сходен, прошел на паром.
– Надо часы дома иметь, а не лихачить! – попенял ему паромщик.
Упрек был справедливым.
– Прости, Трофимыч. Последний день в Мологе – прощаться быстро не получилось, – повинился Анатолий и протянул старику полтинник, плату за проезд.
Тот, продолжая что-то бурчать под нос, показал, куда следует привязать лошадь, и, вернувшись на корму, закрыл двумя толстыми жердями пролет, через который происходила посадка.
Паром тронулся, забирая вначале вверх по течению реки, чтобы потом, миновав стремнину, оказаться напротив сооруженного на противоположном берегу Волги небольшого причала. С правого борта, постепенно уменьшаясь в размерах, уплывала в промозглое осеннее небо Молога. Расположенный недалеко от пристани величественный Воскресенский собор24, главный храм города, уже коснулся крестом своей колокольни низких облаков. Луковицы его куполов подернулись дымкой…
– Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! – услышал Анатолий у себя за спиной знакомый голос.
Он оглянулся. Сосуля-пророчица, закрыв глаза и монотонно покачиваясь в такт стихотворному ритму, нараспев произносила слова библейского «Плача Иеремии»25:
– Горько плачет он ночью, и слезы его на ланитах его. Нет у него утешителя из всех, любивших его; все друзья его изменили ему, сделались врагами ему.
Голос пророчицы, звучавший необычайно высоко, до крика, в начале строфы, к концу ее становился еле слышимым. Как будто она не произносила слова библейского текста, а по-вдовьи завывала над могилой погибшего мужа.
– Враги его стали во главе, неприятели его благоденствуют, потому что Господь наслал на него горе за множество беззаконий его…
Мологжане и так народ не очень болтливый, а тут и вовсе разговоры на пароме стихли. Каждому было понятно, что не об Иерусалиме, а о Мологе плачет дочь чуриловской помещицы, Варвара Лебедянская. И не Иуда «переселился по причине бедствия», «поселился среди язычников и не нашел покоя», а каждый из них вынужден будет оставить свой дом, каждого из них ожидают бесконечные бедствия и мытарства.
Анатолий, пораженный красотой и величественностью плакавшей на фоне исчезающего в облаках города пророчицы, лихорадочно принялся искать в дорожной сумке припасенные для таких случаев кусочки угля. Наконец, нашел, развернул на планшетке лист бумаги и принялся делать набросок – серое небо, пожирающее купола собора, развевающиеся на ветру лохмотья Сосули, опущенные вниз углы губ, возведенные к переносице брови и катящаяся по изъеденной морщинами щеке крупная одинокая слезинка…
– Во, талант! – вздохнул над его ухом молодой лейтенант НКВД Юрка Зайцев, с восторгом наблюдавший с начала и до конца, как на белом листе бумаги в считанные минуты оказались запечатленными не просто город и плакавшая старуха, но настоящее человеческое чувство, чувство безысходной трагичности происходивших событий.
– Тебе бы у нас вместо фотографа работать – цены бы не было! – не то предложил он, не то просто похвалил Сутырина.
Анатолий промолчал.
Стоявшие сбоку от Сосули рыжебородый старик из Заручья и его белобрысый одетый в матросский бушлат племянник, услышав восторженную оценку чекиста, тоже подступили ближе к художнику. Племянник протянул руку к планшетке с рисунком и потрогал пальцем ее края. Старик, не отрывая глаз от рисунка, снял с головы ермолку и мелко перекрестился.
Бросив испытующий взгляд на лица первых зрителей только что рожденного шедевра, Юрка Зайцев неожиданно сам потянулся к планшетке и угрожающе потребовал от Сутырина:
– А ну, дай сюда твою мазню!
Анатолий резко оттолкнул чекиста локтем так, что тот, покачнувшись вбок, чуть не упал на палубу парома.
Мгновенно вспыхнув от обиды, Юрка потянулся было к кобуре, но в последний миг, то ли испугавшись многочисленности окружавшей его толпы, то ли еще по каким причинам, выдавил на губах улыбку и отступил в сторону.
Сосуля, до этого момента не замечавшая ни окружавших ее пассажиров парома, ни чекиста, ни художника, открыла глаза, возвращаясь к своим земным заботам, шагнула к Анатолию и будничным тоном поинтересовалась:
– Далече собрался?
– Бог даст – до Рыбинска, а дальше посмотрим.
– До Юршино подсобишь юродивой добраться?
– Чего ж не подсобить? – согласился Анатолий и, не обращая внимания на лейтенанта НКВД, закрыл створки планшетки.
Паром подходил к причалу. Юрка Зайцев, похлопав Анатолия дружески по плечу и сделав вид, что ничего особенного между ними не произошло, спрыгнул первым, когда матрос на причале еще только-только начинал заводить чалку за кнехт. Недалеко от причала юного чекиста ожидала принадлежавшая Юршинской конторе НКВД пролетка.
Остальные пассажиры, зная крутой нрав паромщика, который может и силу к нарушителям применить, дождались установки сходен и лишь затем, не толкаясь, не мешая друг другу, в порядке очереди покинули паром.
Усадив Сосулю на передок телеги, Анатолий повел лошадь под уздцы в гору.
Пенелопа тянула споро. Можно б и самому сесть, но он жалел лошадь: дорога дальняя – пусть силы экономит.
– Почто в Рыбинск-то едешь? – поинтересовалась Сосуля, едва они отделились от толпы других пассажиров.
– Выселенец я, – пояснил он. – В Рыбинске у друзей домашнюю утварь оставлю и махну в белокаменную.
– А Летягина больного в Мологе бросил? Определят теперь старика в дом инвалидов. Картины растаскают, краски отберут…
Анатолий знал, что Варвару Лебедянскую и Тимофея Кирилловича связывала многолетняя дружба. Когда-то, еще до войны с немцами, Летягин собирался на ней жениться. Но родители Варвары были против – искали более выгодного жениха для дочери. Потом начались войны, революции… Усадьбу Лебедянских разорили. Хозяева подались в бега, но где-то под Киевом попали в плен к одной из многочисленных разбойничьих банд. Приглянувшуюся одному из головорезов Варвару отделили от родителей. С тех пор она ничего не знает об их судьбе. На следующий день атакованные небольшим отрядом петлюровцев бандиты бежали из села. Варваре удалось спрятаться от своего «любовника», зарывшись на сеновале под толстым слоем сена. Выждав, когда стихнут выстрелы, она отправилась на поиски матери и отца. Но никто из селян ничего вразумительного об их судьбе сказать не мог. Объездив в поисках родителей пол России, она в середине двадцатых годов вернулась в Мологский край. Летягин к тому времени уже лет пять, как был женат.
Трудно сказать, то ли на самом деле дочь чуриловских помещиков после всех выпавших на ее долю испытаний умом тронулась, то ли сознательно себя сумасшедшей представила, чтобы на людях без опаски преследований со стороны властей (какой с сумасшедшей бабы может быть спрос?) высказывать все, что на сердце налегло. Так или иначе, но ей сходили с рук и рыдания над пепелищем родительской усадьбы, и проклятья вслед молодым парнишкам-красноармейцам, увозившим крестьянские семьи в Сибирь.
Когда у Тимофея Кирилловича умерла жена, он вновь предложил Варваре руку и сердце. Она отказалась от того и другого, предпочтя полуголодную, но вольную жизнь бродяжки-юродивой уюту Летягинского дома.
Позднее Анатолию случалось несколько раз присутствовать при редких встречах этих двух пожилых, когда-то безумно любивших друг друга людей. Большей частью они молчали. Иногда Летягин спрашивал у сумасшедшей совета, как ему поступить в том или ином случае. Варвара отвечала замысловато, с нарочитыми присказками, но всегда умно, заинтересованно. Летягин внимательно выслушивал и довольно часто вносил коррективы в казалось бы уже устоявшиеся планы. Между ними не существовало запретных тем, не существовало лжи.
Припомнив все, что ему было известно о нечаянной попутчице, Анатолий решил не придумывать в свою защиту оправданий, а довериться ей так, как доверился бы на его месте Тимофей Кириллович. Подъем давно кончился, он сел на передок рядом с Сосулей и вначале почти слово в слово стал излагать ей Летягинские мысли о красоте, как синониму свободы и любви, как высшей цели развития человеческого общества. Пенелопа уверенно бежала по старой Рыбинской дороге, укрытой от ветров кронами берез и вечнозеленых елей.
– И когда Сталин увидит на картинах красоту Мологского края, воспримет ее отблески в своем сердце… – Анатолий, подойдя к кульминации пространного рассуждения, привстал со своего места, перехватил вожжи в левую руку, а правой широко повел по обе стороны простирающейся перед ними дороги, как бы призывая пожилую женщину лично убедиться в том, что такая красота не может не пленить сердце вождя. – Он вытащит изо рта трубку и скажет: «Прекратить переселение Мологи!»
Слово «прекратить» Анатолий не произнес, а прокричал, так что оно эхом запрыгало между лесными стенами.
И тут же обычно спокойная Пенелопа, напуганная громким голосом нового хозяина, дернула телегу. Анатолий качнулся, потерял равновесие. Ноги заскользили в промежуток между копытами лошади и колесами. Еще чуть-чуть… Если б не завидная реакция попутчицы, лежать бы нашему герою раздавленным собственной повозкой в дорожной пыли. Сосуля резко рванула незадачливого оратора к себе за полы брезентового плаща, и спустя секунду, судорожно обхватив юродивую за тонкую талию, он оказался лежащим на ее коленях.
– Ха-ха-ха-ха-ха-ха! – тут же разразилась она своим скрипучим, с визгливыми переливами смехом.
– Вы чего? – обиделся Анатолий, перебираясь с колен Сосули на прежнее место.
– Ха-ха-ха-ха-ха-ха! – продолжала смеяться юродивая.
Потом, утирая выступившие от смеха слезы, пояснила:
– Позабавил ты меня сильно своим рассказом. Я одну себя в Мологе сумасшедшей считала, а оказывается, есть еще двое, совсем из ума выживших!
– Не вижу ничего смешного.
Анатолий расправил в руках запутавшиеся вожжи и, причмокнув губами, пустил остановившуюся в недоумении посередине дороги лошадь вперед.
– Жалко мне тебя, сынок, – отойдя от смеха и снова став серьезной, пояснила Сосуля. – Сгинешь ни за понюшку табаку. Хаос и разрушение правят Россией. Хаос и разрушение в душах ее вождей! Они не увидят, они не смогут увидеть отблески красоты на твоих картинах, потому что отдались во власть дьявола!
– Какой хаос? Какие разрушения? – возмутился Анатолий. – Беломорканал! Днепрогэс! Магнитка! Страна из пепла и руин возрождается, как феникс! Люди полны энтузиазма!
– Хаос и разрушение коснулись основы России – россиян. Советский энтузиазм сродни языческому фанатизму. Ты произнес имена идолов. Я не берусь судить о том, каково их значение в круговороте материальных вещей. Это меня мало интересует. Да и умом я слаба, чтоб понять такие тонкости. Но по внутренней их сути они – идолы. Не они служат людям, а люди служат им. К алтарям этих истуканов принесены сотни тысяч кровавых человеческих жертв. Дым жертвенных костров пьянит обезумевших жрецов. Чтобы вдыхать его аромат, им нужны новые и новые идолы. Рыбинская ГЭС – один из них. Слышишь? – Сосуля, приставив ладонь к уху, наклонилась вниз так, что ее длинные нечесаные волосы почти коснулись убегавшей под колеса дороги. – Слышишь, как дрожит земля от топота ведомых на заклание стад?
– Да-а-а ка-а-а-ак вы смеете?! – Анатолий от волнения даже стал заикаться. – Христос, средоточие красоты мира, разве не а-а-а-агнец, разве не жертва?! Люди, жертвуя собой во благо социалистической родине, уподобляются Христу… Ка-а-а-ак вы смеете так про них говорить!?
– Смею. Еще как смею! – юродивая распрямилась и, неожиданно оголив правую грудь, ткнула пальцем в небольшой круглый шрам от пули, чуть выше соска. – Видишь? Меня тоже хотели в жертву принести.
Анатолий, пораженный таким резким расхождением своих взглядов на окружающую действительность со взглядами Сосули, молчал.
– А где мои мать и отец? Где дом моих родителей?
Эта сумасшедшая женщина жила прошлым. Вне настоящего. Вне будущего. Оправдываться перед ней, ссылаясь на законы революционной борьбы, – бесполезно. Она не может преодолеть классовую зацикленность – понять, что Россия, иногда по неграмотности своей отвергая Бога, на самом деле идет к Богу, к единству справедливого бесклассового общества. Общества, в котором не будет вражды, бедности. В котором все, не только избранные, станут богатыми и счастливыми, аки «калики перехожие».
– Ты говоришь, Христос прекрасен тем, что жертвует собой. А ради чего он жертвует? Ради земных богатств? Славы?
Анатолий не желал более дебатировать с сумасшедшей дочерью чуриловских помещиков.
– Молчишь? – вопрошала, распаляясь, Сосуля. – Потому что знаешь – не ради хлебов земных, не ради мирского, магниток и беломорканалов взошел Спаситель на Голгофу, а ради спасения человеческих душ от сетей сатаны. Чтобы у людей не атрофировалась способность любить ближнего. Жертва Христа – продолжение его любви к людям. Вехами любви он обозначил для людей путь к Богу.
«У нее в голове каша из дореволюционных проповедей, она никогда не сможет понять, насколько созвучна Библия сегодняшнему дню», – подумал Анатолий, но снова промолчал.
Пенелопа бежала знакомой дорогой ровно, лишь иногда кося ушами на доносившийся из телеги громкий голос юродивой.
– Молчишь? А как же можно считать себя христианином и не любить ближнего? Толкать его в пламя жертвенных костров? Лишать свободы? Разве это по-христиански – считать себя монополистом на истину, а не признавать такого права в равной степени за всеми? Может, правы те, кого гонят в Сибирь, а не те, кто их гонит? «Отдайте последнюю рубашку», «подставьте щеку» – разве это все пустые слова?
– Ну ведь нельзя же так примитивно понимать Библию! – не выдержав напора чувств, задетый за живое, заступился за своих современников Анатолий. – Люди жертвуют собой ради светлого будущего детей и внуков, ради того, чтобы зажатая в кольцо врагов страна могла выжить, а вы не видите в этом любви! Да это и есть высшая любовь! Советские люди, несмотря на голод, лишения, непосильный труд, – самые счастливые люди в мире! Их жизнь наполнена истинным смыслом. Великий Сталин смог сделать так, что каждый из нас стал нужен отчизне!
– Стоп! – Сосуля подняла вверх руки и затем плотно закрыла себе ладонями оба уха. – Я слышу все, что ты еще только собираешься сказать. Но главное ты уже произнес – не отчизна нужна каждому из вас, а каждый из вас нужен отчизне, как гигантскому строительному механизму необходим каждый винтик. Увлеченные внешним – своим участием в работе механизма, вы разрушаете внутреннее – свои души, подчиняете внешнему свободу и волю каждого человека. Винтикам свобода только мешает выполнять заданные операторами функции. Идеальный винтик должен легко и без скрипа крутиться туда, куда его поворачивает гаечный ключ. Ваши дети и внуки полностью разучатся думать и чувствовать самостоятельно, без руководящих указаний сверху. Они будут вытачиваться по шаблонам в институтах создаваемой вами системы! Ваше светлое будущее, замешанное на человеческих крови и поте – иллюзия!
– Откройте ваши уши! Не в головах советских людей хаос, а в вашей седой голове! – прокричал Анатолий, одновременно подстегивая и без того резво бегущую Пенелопу. – Человек – высшая ценность социалистического общества! Будущее строится в атмосфере любви единомышленников. Никто на личность человека не покушается. Великий Сталин любит нас. Любит красоту созданного Богом и людьми мира. Под его руководством мы делаем мир еще прекрасней. Если мне удастся показать ему красоту Мологи, он спасет город! Я в это верю. Мне жалко, что вы с вашим образованием, тонкими чувствами и умом лишаете себя возможности творить красоту будущего общества вместе со всем советским народом!
По правую сторону дороги потянулись ряды колючей проволоки и высокие деревянные заборы, за которыми размещались бараки Волголага. Повозка въезжала в Переборы.
– Ба! – опомнился Анатолий. – Мы же пролетели мимо поворота на Юршино!
Потянув за вожжи, он остановил лошадь и стал разворачиваться.
– Нет, нет, – засуетилась Сосуля, соскакивая с телеги, – мне в Юршино не надо.
– Как не надо?
– Сболтнула я про Юршино, зная, что Юрка Зайцев туда едет. Он от того на пароме при людях и не стал твою картину отбирать, что надеялся без лишнего шума с сотоварищами сделать это в Юршино.
– Да какое он имеет право?
– Имеет или нет, а мне в Юршино не надо, – резюмировала Сосуля и, развязав на поясе веревочку, достала из глубин своих лохмотьев маленький тряпичный сверток. – На-ка вот.
– Что это? – удивился Анатолий, принимая сверток.
– Не брезгуй, разверни.
Анатолий развернул засаленные от долгого ношения на теле юродивой тряпки, и перед его глазами засверкали разноцветными огнями: бриллиантовое колье, золотое кольцо с крупным изумрудом и инкрустированный вязью бесчисленных узоров тяжелый серебряный браслет.
– Господи, откуда такие сокровища? – невольно воскликнул художник, пораженный сочетанием несочетаемого: нищей, бездомной старухи и баснословной цены драгоценностей, лежавших у него на ладони.
– Это музейные вещи. Достояние государства! – наконец изрек он, поднимая к ней свое лицо.
– С «достоянием» ты, дорогой, переборщил. Это реликвии семьи, подаренные мне мамой еще до революции. Вспомни, у Летягина в спальне мой портрет висит…
Анатолий сразу вспомнил ту картину, о которой говорила Сосуля: зелень дикого винограда, густым ковром увившая маленькую беседку на берегу Мологи; юная Варвара Лебединская в бархатном кремовом платье с большим вырезом на груди, горящие румянцем щеки, озорные смеющиеся глаза и соперничающие с их блеском брильянты на загорелой коже девочки-подростка. Да, это были именно те брильянты. В отличие от их владелицы они совсем не потускнели. Но за что ему, малознакомому человеку, она делает такой подарок?
– Это не для тебя лично, – прочитав его мысли, пояснила Сосуля. – Тебя ждут впереди не лучшие времена, но ты сам их подгоняешь. Твои картины и картины Летягина должны тебя пережить, должны пережить нынешнее и грядущее лихолетья. Они хранят отблески Божественной красоты, они хранят память об уходящей в небытие Мологе. Употреби мой скромный дар на то, чтобы сберечь их для граждан новой России.
Анатолий хотел возразить юродивой, что Молога будет жить вечно, что новая Россия – это и есть Россия сегодняшнего дня, но неожиданно для себя самого спрыгнул с повозки и, по-старомодному склонив голову, поцеловал заскорузлую старческую руку Сосули.
Юродивая, вначале попытавшаяся отдернуть свою ладонь от губ художника, вдруг по-бабьи прослезилась, поцеловала его в темя, перекрестила.
Он вновь распрямился перед ней, но она повернулась спиной и, ни слова более не говоря, не оглядываясь, пошла по дороге в обратную сторону к выходу из поселка.