Знак II. Филипп Родаков. Рутения
Заявился наш Тор, натурально, аж на следующие сутки, хотя и верно – поближе к ночному времени дня. Я прямо весь истосковался. А уж как по нем изнылись те крутые мафиози и активные радикалы, которыми он давеча после двадцати трех ноль-ноль пренебрег и пренебрегать собирался и далее, я просто не представляю. Не хватило фантазии.
Почему это я, кстати, решил, что Хельмут пребывает в относительном благодушии, несмотря на вельми голодное состояние? А потому, что он имел подмышкой шикарный баварский пирог со свежей лесной ягодой и с твердым намерением разделить его на две неравные половины. Когда нашему долгожителю в самом деле худо, он не делится сладким ни с кем из смертных. Причем принципиально.
А еще он притаранил полый бамбуковый стебель с красным китайским чаем марки «Гневный Дракон» и специально для меня – бутылку кисленького венгерского вина «Бикавер», то есть «Бычья Кровь». Как символ моей ностальгии по советскому строю. Так что выпьем, поворотим и в донышко поколотим, как говорят в рутенском народе…
Когда мы выдули для затравки по фарфоровому бокальчику чая и приступили к дележу торта, я спросил:
– Давно хотел спросить. В аналоги своих собственных земель вы проникаете просто. Умер – перешел в Рутен – там книжку почитал, так сказать. Ну а чем мои подшефные считают древнюю Японию, Китай, Аравию и прочие экзотические страны, куда никто из них не попадал и попасть не умеет?
– Прикрепленными файлами, – хмыкнул Тор. – Частью Верта, а не Рутена. Вот притянет тебя к Туманной Грани, и откроется путь, нарисованный в облаках, вроде как цифирки и загогулины такие. А почему ты так говоришь – не умеем? Как раз кой-чего начинает получаться…
– И еще одного не пойму. Они же все прямо на детишках сдвинутые, эти твои скондские приятели, охапками их подбирают, а в книге даже имена Армановых главных сыновей не названы. Счел недостойным своего переплетения смысловых узоров? Или просто распространил свои чувства на бо́льшую детную массу?
– Ни то, ни другое. На тебя, я думаю, повлиял бородатый анекдот о султане, который полюбил другой гарем. Детей мои скондцы любят поштучно.
– Шпинельских погодков, как ты говорил, зовут Джалал и Икрам. Впечатляюще.
(Есть, между прочим, такое «прекрасное имя» Аллаха – Зу-л-Джалал Зу-л-Икрам, «Полный гневного великолепия». Вот оттуда и назвали сих буйных деток.)
– Так вот, только они и есть от Турайи, а всех прочих усыновили, удочерили и так далее. Деток очень любят.
– Какие сложности, однако. Нет чтобы самим поработать.
– Фил, вот от кого не ожидал, так от тебя. Ты вообще-то представляешь механику скондийского деторождения? Чистая евгеника, как ты и хотел. Старухи и матерые вдовы четко знают, какое дитя будет желанным для Сконда, а какое нет. Оттого женщины зачинают деток взвешенно и неторопливо.
Так как Тор взвешенно и неторопливо облизывал запачканное лезвие фруктового ножа, стараясь не порезать язык, эти его словоизлияния прозвучали полной невнятицей.
– Тогда с чего они кого попало через бугор тащат? Обходились бы собственными высокопрофессиональными силами.
– Не кого попало, милый, но самых многообещающих из числа бродяжек и сирот.
– Воруют у бедных франзонцев и готиков самых красивых и талантливых ребятишек, так, что ли?
– Только тех, чья красота и талант уж точно не придутся к своему двору.
– Искусственный отбор, значит. Хельм, а благотворительность как же?
– Фил, да куда ж она денется? – ответил он вопросом на вопрос. – Ее скондцы к нужному месту прилагают. Такие врачи без границ, как Сейфулла, многое могут сотворить на одном голом авторитете, лишь слегка приправив его деньгами. И странноприимные дома организовать, и сиротские приюты, и лечебницы для скудоумных.
К этой точке нашей беседы пирожная цитадель была покорена и уже сильно поразрушилась. Бой с ежевикой и малиной продолжался на улицах города, основную массу драгоценного чая и «Бычью Кровушку» я предусмотрительно затырил на верхнюю полку шкафа и теперь раздумывал, не стоит ли бросить в бой испытанного триария в лице хорошей бутылочки мятного ликера. Хорошо, что эти бокальчики-армуды и с алкоголем неплохо смотрятся.
Так что мы пустили одну сладость вдогонку за другой, придавили обе хорошим чайником цейлонского пойла, смоляного по вкусу, цвету и крепости, и, вполне удовлетворенные, откинулись на спинки сидений.
– И всё равно – не понял я, отчего Шпинель так с девчонкой носится. Будь его жена второй Скарлетт О`Хара – куда ни шло. Но ты уверял меня, что она вовсе не строптива, так?
– Фил, – терпеливо ответил Торригаль, – всё так, ты прав. Девочки – это чисто материнское достояние. Вот сыновей мать держит при себе до десяти, от силы до одиннадцати лет, а потом со всеми потрохами отдает на мужскую половину. Держит – от слова «держава». Плюс скипетр, понятное дело. Армановы мальки находились в ту пору как раз в пограничном состоянии, чадолюбие в нем играло уже на пределе, как и стремление учить, так что – сам понимаешь. Дорвался до главной радости.
– А спать на одной циновке всем скотным двором не в счет, верно? – съязвил я. – Где моя рука, где твоя нога…
– Бахиру он ни с кем смешивать не собирался, – отрезал Торригаль. – И ни с кем делить. Фил, ты чего – перебрал по части градуса?
После такой отповеди я обиженно смолк. Немного погодя мы помирились на мытье посуды, выбросе в мусоропровод бренных останков торта и распитии того, что еще осталось от ликера, пополам с крепким скондским кофе. Как мне кстати объяснил Хельм, его в Верте открыли и культивировали Братья Чистоты, а выращивали на скудных высокогорьях. Первыми попробовали его зерна на своей шкуре не козы, как в Аравии, а чистокровные лошади-аламутийя, отчего их потомство и стало таким неутомимым.
И уже совсем поздно мы взялись разбирать по завиткам Арманову рукопись.
Арман Шпинель де Лорм ал-Фрайби. Скондия
После родов моя Захира долго не могла оправиться – по правде говоря, она так и не стала прежней до самого конца, – и оттого все столичные лекари единодушно запретили ей кормить дитя грудью.
Впрочем, материнского молока вокруг было столько, что хоть купайся в нем, а доброхотных кормилиц приходилось выстраивать в очередь. Поистине, Бахира с самого рождения была прелестной малышкой, и красота ее всё со временем всё возрастала. Морские глаза ее, казалось, с самого с самого начала умели не только смотреть, но и видеть – и в отличие от обыкновенных младенцев, она следила за окружающими ее людьми и вещами с явным интересом. А поскольку те же лекари настаивали на том, чтобы дитя побольше общалось с родильницей, дабы лучше заживали причиненные им раны, я ежедневно носил дочку к Захире, клал рядом – чистенькую, перепеленутую, благоухающую травяными смесями и цветочными отдушками, – и присовокуплял бутылочку согретой молочной смеси, чтобы дитяти было чем заняться. Скондийки, в отличие от моих вестфольдских (да и франзонских) соотечественниц, сцеживать свое молоко не любят, да и к чему это им? Уж если мать кормит, то именно это считается основным ее занятием. Поэтому и Рабиа, будучи уже в летах и без особенных дел, взялась приучать Бахиру к кобыльему молоку, слегка разбавленному и подслащенному, говоря, что это куда как полезней коровьего и даже козьего, что свертываются в нежном желудочке грубыми комками. Тоже дар одной из матерей.
Все первые дочкины месяцы, почти до года, я несколько пренебрегал своими многообразными занятиями, препоручив почти все их Турайе и верным приказчикам. Единственно, кто от меня не отступался, – это, разумеется, мои братья по оружию. Тут уж приходилось выкладываться до кровавого пота и алого мерцания в глазах.
Но и после года, когда моя младшая супруга поднялась с ложа скорби и понемногу стала выходить в сад, на улицу, а потом и в лавки за товаром, мы с Бахирой неизменно сопровождали её. Сначала я носил девочку в подобии широкой перевязи или шарфа, потом на руках, прислонив в телу, а ровно в год она как-то очень сразу и резво пошла ножками.
Я отчетливо помню, как это произошло. До того мы с Захирой немало сокрушались оттого, что наша дочка не умеет ползать, как прочие груднички, и оттого капризничает и чуть что просится на ручки. А в этот день я решил показать жене ее готовый махр – книгу под названием «Изречения достославного вали Хельмута ал-Вестфи», написанную отнюдь не как житие нохрийского святого постника, коим он никогда и не был, но скорее как похождения острого на ум и быстрого на язык ханифитского мудреца. Кстати, против истины я тем не погрешил нимало – бывают люди, которые умеют шутить в облегчение другим, смеяться над своей бедой и даже над самой своей смертью, и мой мейстер был одним из них. Манускрипт получился, как и хотела моя супруга, тщательно исполненный и в то же время небольшой, форматом в ладонь зрелого мужчины, каждая страница на вестфольдский манер обведена широкой каймой, как бы затейливо сотканной из рисунков, перетекающих один в другой и по временам расплескивающихся на всё поле. Я начал эту поистине бессонную работу сразу после свадьбы, и картинки заняли у меня больше времени, чем вся прочая каллиграфия. Так вот, на одной из таких цветных миниатюр был изображен во всей красе двуручный и двуличный Гаокерен – не Торстенгаль, нет, потому что я тщился изобразить именно Древо Трех Миров. Золотой Ясень, прорастающий сквозь Небо Древних Богов, Землю Людей и Обитель Бессмертных.
Когда я раскрыл книгу прямо на изображении Священного Ясеня и установил на низкую подставку, наша малютка которая играла тут же на ковре своими тряпочками и погремушками, издала странный, мелодичный звук и вдруг встала на дыбки без опоры. Покачалась на мягких, непривычных ножках – и резво засеменила вперед, чтоб не упасть. Остановилась Бахира только тогда, когда ручки ее уперлись в книжную страницу, слегка ее примяв. Но нам с женой ничуть не было жаль моего труда – он послужил наилучшему. Разумеется, я тут же подхватил мою девочку на руки и стал покрывать всё ее нежное тельце горячечными поцелуями.
– Праздник Первого Шага, – произнесла моя жена негромко и почти без оттенков.
– Ох, да конечно! Отметим, непременно отметим, радость моя.
– Кто твоя радость? – продолжила она в том же по виду безразличном тоне.
– Вы обе – мои ненаглядные девочки. У вас даже имена созвучны: Захира и Бахира. Звезда и Море. Ты цветом золотая Осень, она – зеленая Весна.
В своем неприкрытом счастье я как-то позабыл про обычай, связанный с этим древним празднеством: отец, становясь лицом к лицу с ним, протягивает ребенку – вне зависимости от пола – яркий кожаный кошель для монет или бумаг и кинжальчик в простых ножнах. И то, и другое в Скондии носят как мужчины, так и женщины, ибо самое для тебя драгоценное надлежит защищать оружием. Что малыш выберет, то и будет его судьбой…
Ну разумеется, мы отпраздновали прямохождение младенца ровно через месяц и очень шумно, Бахира на глазах у всего честного народа выбрала прелестную, сплошь расшитую золотой нитью сумочку для рукоделий, которую домочадцы смастерили ей подарок, и всё вновь оказалось на своих местах.
А немного позже – ибо время, как я уже говорил, летит неотвратимо, и каждый год подобен краткому мановению ресницы – я стал повсюду водить мою девочку с собой.
Был ли в том прямая нужда, как я убеждал себя в те дни? Разумеется, Турайе и без нее хватало забот: приходилось пестовать, помимо вечной нашей малышни, еще и тетушку Инайю, которая стала опухать от не очень понятной лекарям болезни, и Захиру, которая принималась, что ни зима, худеть, покашливать и отхаркивать вязкую мокроту, и даже моих мальчишек, что, естественно, отбились от моих рук, но пока не прибились к настоящему делу. Ну, грамматический тривиум, а также ал-Джабр и аль-Мукаббала – это было неизбежно, в бездельниках моих сыновей никто не числил и в плохой компании никто не видел. Однако и в чём-то особенно добром они не были замечены также.
И вот после умывания и завтрака я забирал свою красавицу, уже наряженную для выхода: короткое шёлковое платьице вразлет и такие же шаровары, тончайшая газовая косынка поверх светлых кудрей, крепкие тупоносые башмачки из лучшей кожи. Все пестрое, тисненое, узорчатое – как будто солнце глядит на нас обоих сквозь прорехи в листве, что проделал ветер. Мы шли рядом, старательно выверяя шаг, чтобы ей не приходилось частить вприпрыжку, а мне – семенить.
Сначала мы заходили в новомодную печатню, где делали доски для набора моих «Достославных изречений».
– Смотри, дочка, – говорил я, поднимая со стола чистую доску, уже отшлифованную и приготовленную под резец. – Вот это продольная доска, на ней делают рисунок или пышную надпись, а потом вынимают древесину вокруг каждого штриха, чтобы он стал как бы горной цепью посреди низины, и смазывают штрихи краской. Дерево должно быть таким мягким и податливым для ножа, чтобы его легко было резать, и достаточно твердым и прочным, чтобы держать натиск, когда им бьют о бумагу сотни, а то и целую тысячу раз. Это неплохое сырье для букв, но если хочешь сделать тонкий и многообразный рисунок, надо распилить ствол поперек и очень хорошо отполировать.
– Дэди Арм, – говорила моя умница, – помнишь, как ты мне показал разделение языка? На первые элемены?
Картавит она почти незаметно.
– А, ты запомнила? Первоэлементы, такие малые частицы всего на свете, ну, как анималькули болезней и прокисшего молока, есть и среди звуков нашей речи. Их почти всегда немного: три десятка, четыре… Как называются наши, скондийские?
– Харф. Жесткий звук с пением трех видов.
– Правильно. А-И-У. Иногда еще О и Э.
– И каждый харф можно записать одним значком. Рисунком.
– Верно. Так мы и пишем.
– А нельзя и резать так? По штучке на харф?
– Франги так и делают.
– А ты не франг?
– Когда говорю по-вестфольдски или по-франзонски, то да.
– А когда режешь вместо разделенных малых смыслов хитрые и сложные узоры – ты кто? Скондиец, как я и мама?
Из этого такого сложного для девочки ее лет рассуждения я понял лишь одно.
Она сделала нас с Захирой своими в Вард-ад-Дунья, даже не задумываясь над этим. Просто смахнула проблему ручкой, как пыль с гладкой поверхности…
И я даже позабыл, что мне задали вопрос.
– Дэди, – говорила дальше моя дочка, – меня уже научили, как писать Нун, который похож на чернильницу, Алиф, который похож на перо, и Мим, который сворачивается, точно сытая кошка или ее клубок, а, может быть, как губка для стирания ошибок. Нани Рабиа говорит, что теперь мне легко будет научиться грамоте. Они, эти писательные закорючки, в своей основе совсем простые. Почему нельзя дать каждому харфу единственный знак, а потом вырезать его на куске дерева и набрать страничку из них?
– Можно, конечно. Самые простые надписи так и делают. Но только не стихи, не священные книги и не рассуждения мудрецов. Догадайся, почему?
И тут она меня снова удивила:
– Потому что извилистая красота дает больше знания, чем прямой и отчетливый ум. Так же как стихи сильнее простой речи. И еще потому, что если размножить чудо, чтобы досталось всем понемногу, каждый получит с него только бледный оттиск.
– Кто тебя научил так говорить, – тоже наша Рабиа? Или ее муж?
– Само как-то в воздухе выткалось и на меня упало… Ай!
И Бахира рассмеялась совсем по-девчачьи.
Потом мы с нею прошлись до книготорговой лавочки, где я иногда проверял счета, записанные почти теми же харфами. Филипп, помнится, называл их арабскими сифрами или просто цифрами. И снова моя девочка ползала тонким пальчиком по столбцам, пытаясь и в этом разобраться. Когда я пробовал научить ее – не игре на ребеке и худе, для которых ее ручки были еще слабы, но лишь умению читать нотные знаки, зу муфассал, до, ми, фа и соль, то оказалось, что и в них она способна легко увидеть все те же извилистые знаки универсального скондийского письма. Так вся сотворенная людьми вселенная красоты воплощалась в ее глазах в нечто цельное, соединённое одной тайнописью, единым шифром.
Удивительно ли, что с самого нежного возраста моя дочка легко переходила от одной дисциплины к другой, что ей легко давались и языки, и математика, и музицирование?
И еще одна наука также мимоходом коснулась ее – та, что один рутенский мудрец назвал веселой…
Разумеется, проходя по утренним улицам, мы уже могли видеть стройные позлащенные фигуры, почти сплошь закутанные в батист и виссон, – от затылка до пят. Тяжелые сверкающие браслеты, кольца и серьги, сияние огромных глаз на чистом смуглом лице, ниспадающие до пят волосы, обыкновенно тёмные, – девы-жрицы Энунны.
– Дэди Арм, они из храма?
– Угу.
– Что они делают так рано?
– Служат богине.
– А чем?
– Собирают деньги и пожертвования. Ищут себе и своей Великой Матери новых почитателей.
– Ты их тоже читал?
Я с возмущением потряс головой, что, мне кажется, слегка огорчило Бахиру.
– Ни одной строчки.
– Может быть, зря, дэди?
Вот так я учил мою девочку и сам незаметно для себя учился у нее. Самое главное, что у меня начало получаться – быть скондийцем. Правы были все те чужеземцы, которые говорили, что лишь тот становится здешней порослью, кто сам даст этой земле поросль – своих кровных детей. Сабров – так зовут местную колючую и непривередливую траву.
А Бахира была, что называется, из своих своя. И как своя – легко узнавала прихотливую здешнюю грамоту, где лишь в самом начале было можно наблюдать четкие прорисовки, а потом знаки то смыкались, то размыкались в своем начертании, обрастая усиками и гроздьями, надписи самым невероятным образом меняли форму: от курчавой виноградной лозы до жестких черт и прорезей в камне, – а тексты то тянулись смирной чередой барашков с правой стороны листа на левую, то скручивались улиткой, рогом изобилия, колесом Фортуны. Как посвященная в тайны, навскидку училась кой-чему из мастерства моих боевых братьев – я пробовал оставлять ее одну в садике или тенистой прихожей тренировочных зал, но она без помех проникала за мной внутрь, и самым строгим стражам Тайны не приходило в голову ее остановить.
А однажды я застал на женской половине моего собственного дома совсем уж неожиданную компанию.
Трёх самых знаменитых жриц Великой Матери, обладавших наследственными именами Билкис, Бастис и Билитис. Когда высокая жрица умирает для службы в храме, то бишь попросту стареет, ее тронное имя принимает одна из молодых. Хотя кое-кто из них, и в самом деле, я думаю, умирает, так сказать, в непрестанном служении.
Так вот, эта троица в довольно скромных нарядах сидела вокруг Захиры, которая держала на коленях нашу с ней девочку, необычно серьезную, и что-то с ними обсуждала.
– Муж, прекрасные сестры пришли говорить веские слова Бахире, – ответила супруга на мой недоуменный взгляд.
– Я так понял, это снова извечная женская тайна?
– Они хотят меня учить, – вмешалась дочка. – А мама отвечает, что рано, хотя и придется, наверное.
– Думаю, мама права, как всегда, – отозвался я жестко.
Дамы тотчас хором поднялись и стали нудно и церемонно раскланиваться. И случай был бы исчерпан, если бы Билкис, самая старшая, не ответила мне, внезапно перестав отмерять по дозам свою ритуальную вежливость:
– Ваша светлая супруга родила нагой кинжал, и теперь, может быть, упущено время приискать ему ножны.
Я понял эту распространенную и смутительную метафору так, как ее и полагалось понимать большинству, совершенно не поняв, что она перевернута. Точнее, вывернута наизнанку…
А тут еще и Билитис выступила, тихо проговорив нечто скрытое от обеих моих женщин:
– Позвольте подарить вам, почтенный хозяин, притчу, что касается совсем иных материй, чем те, которые обсуждались. Говорят, что некогда одна старуха приютила у себя монаха отшельника – дала ему хижину и кормила его. Лет через пять она решила проверить его святость. У нее была молодая родственница, от природы исполненная страсти, с пышной и отзывчивой плотью – вот ее-то старуха и послала к хижине. Девица подошла совсем близко, без помех прижалась к плечу отшельника и поцеловала его в губы, а затем спросила:
– Ну и что теперь?
Монах спокойно ответил известным стихом:
– Старая ель одиноко растет зимой на холодной скале. Иней в ветвях, лед на земле – нет здесь нигде тепла.
Девушка удалилась и рассказала старухе, какую получила отповедь.
– Вот наглец, не имеющий ни души, ни сердца! – возмутилась та. – Он, пожалуй, не обязан был отвечать на твою страсть, но по крайней мере мог бы проявить сочувствие. А я столько времени на него потратила!
С этими словами старая женщина отправилась к хижине и сожгла ее дотла.
Правда, говорят, что она отстроила ее заново, когда монах уделил ее родственнице толику своего внимания и сочувствия. И говорят еще, что их с девой сын впоследствии сделался великим патриархом под стать шестому – Хуйнэну.
Я недоумевал, к чему это рассказано, но тут подступила ко мне третья жрица, Бастис, и проговорила с легкой и доброй улыбкой, в которой отчего-то проступало нечто от кошки:
– Мы никогда не говорим людям плохого. Мы никогда не учим плохому. Мы просто учим мужей смотреть на их женщин. И видеть обоюдную любовь там, где оба супруга давно замечают лишь тягостную привычку.
Это было сказано про меня и… нет, неужели Захиру? Меня, который сам не догадывался, что за сила повлекла его в ту знаменательную и скорбную ночь – соблазнить вдову друга и отвлечь ее тем самым от наложения на себя рук. Про Захиру, которую привязал к Хельмуту некий не вполне для меня понятный долг, а потом и сердечное тепло – но никак и никогда не любовь, которую она издавна питала к одному мне.
И лишь теперь – и лишь священными блудницами – были произнесены истинные слова о нас самих.
Отчего эта удивительная – и удивительно же безнравственная притча – сподобила меня совершенно иначе взглянуть на мою… мою Китану?
Я тотчас же направился в ту светлицу, куда она от нас скрылась, – и не нужны были более никакие слова. Только глаза – первый счастливый взгляд новобрачного на открытую перед ним невесту. Только мои ладони, что создают заново шелковистое касание кожи, тяжесть и полноту грудей, стройность бедер, влажность открытого лона. Ее руки, ее губы, ее страшная и сладостная пещера, что поочередно берут и вбирают в себя мой жизненный корень.
И огонь неутолимого желания, что с небывалой мощью вспыхнул меж нас и дотла сжег нашу обоюдную неправду.
Ибо, как говорит наш хаким и вали Аллаха по имени Сейфулла Туфейлиус, нет страшнее греха перед Всевышним, чем лицемерие, особенно такое, в котором лицемер, мунафик, боится признаться самому себе. Именно оттого зовутся такие обманщики неверными – кафирами, от слова куфр, доспех, скрывающий телесную и душевную порочность и уязвимость, – что всуе прячут себя от тех взоров, которые проникают сквозь любую броню невозбранно, и что стыдятся самих себя перед Тем, кто искупает любой стыд.
Пришло ли к нам с Захирой счастье или какая-нибудь особенная удача в жизни? Нет – уже само понимание было достаточной и всё превосходящей и превозмогающей наградой обоим. Добавилось ей хотя бы немного телесного здоровья от того, что было удовлетворено ее телесное тяготение, временами почти невыносимое? Тоже нет. Нам осталось, как я понял вскоре, лет десять счастья, смешанного с горечью. Но ни мне, ни Китане (да, я стал называть ее так, и хоть по-прежнему лишь про себя, но она догадывалась) не нужно было ничего сверх того, что уже произошло и происходило.