Раздел II
Содержание метода публичного уголовного процесса, пределы применения и субъекты его реализации
Глава 1
Метод публичного уголовного процесса
§ 1. Уголовный процесс как познавательная деятельность
Начиная путь к основе познавательной схемы публичного уголовного процесса, постараемся в полной мере реализовать уже упомянутый нами деятельностный подход. То есть мы будем рассматривать уголовный процесс как деятельность со всеми присущими ей структурными элементами. К этому нас подталкивает и само слово «процесс», перешедшее к нам из немецкого языка и произошедшее от латинского “processus” – продвижение вперед[143]. Современное лексическое значение этого слова указывает на то, что под процессом понимается именно деятельность, в частности «совокупность последовательных действий, направленных на достижение определенного результата»[144] или «последовательная смена состояний в развитии чего-нибудь»[145].
Понимание уголовного процесса как деятельности является устоявшимся в науке. Перечисление энциклопедических, учебных, научных изданий, в которых уголовный процесс определяется именно так, заняло бы не один десяток страниц.
Но деятельность может быть разной – творческой, трудовой, игровой, познавательной и т. п. Какова же основная характеристика уголовно-процессуальной деятельности, которая поможет нам найти ключ к ее пониманию? Нам видится, что в качестве таковой может выступать познавательный характер уголовно-процессуальной деятельности, проявляющийся в полной мере в доказывании.
П.С. Элькинд писала: «Доказывание – центральный, стержневой процесс всей уголовно-процессуальной деятельности…я[146] и, по нашему мнению, была права. С тех пор доказывание все чаще именуют стержнем уголовного процесса, и на этом строится понимание роли доказывания в уголовном процессе и понимание процесса в целом. Стержень – это основная часть, содержательный центр чего-либо[147]. В этом плане уголовно-процессуальное доказывание, которое, по справедливому замечанию М.Н. Меликяна, является сутью, основой уголовно-процессуальной деятельности[148], действительно может именоваться стержнем уголовного процесса. При этом мы исходим из того, что уголовно-процессуальное доказывание – это познавательная деятельность, осуществляемая в определенной сфере человеческих отношений. Позиция, в силу которой доказывание и познание – это несовпадающие явления, где либо доказывание шире познания[149], либо наоборот[150], нам чужда. Мы полагаем, что «уголовно-процессуальное доказывание – такой же познавательный процесс, как любой другой, только имеющий свои специфические объекты и цели, познаваемые в особой процессуальной форме»[151]. Таким образом, с учетом того, что в основе уголовно-процессуальной деятельности лежит доказывание, которое есть познавательный процесс, уголовный процесс по своей природе является познавательной деятельностью. При этом мы останавливаемся только на этом центральном аспекте, не забывая, что помимо познавательной характеристики у уголовно-процессуальной деятельности есть и иные (нужно не забывать, например, что это также деятельность по защите прав граждан и т. п.).
Все вышесказанное важно, ведь при таком положении вещей в уголовном процессе должны работать все философские законы, выработанные на сегодня по отношению к познавательной деятельности, в частности к доказыванию. В отношении последнего мы абсолютно убеждены, что оно «подчинено общим гносеологическим закономерностям»[152]. Мы согласны, что «методологической основой уголовно-процессуального доказывания являются гносеологические закономерности, характерные для любой познавательной… деятельности»[153]. К сожалению, несмотря на достаточно привычную для уголовно-процессуальной науки констатацию этого факта, свое развитие данное положение получает редко. В основном поиски общего между познанием и доказыванием ограничиваются подобного рода утверждениями, а авторы в своих рассуждениях пытаются увидеть специфику доказывания по отношению к познанию.
Не всеми учеными постулат о необходимости использования в доказывании достижений гносеологии принимается как неоспоримый. Более того, этот тезис критикуется, и часто от него и вовсе предлагают отказаться как от устаревшего.
Так, А.В. Агутин в своей диссертации пишет о существовании «гносеологической парадигмы доказывания»[154] в современном отечественном уголовном процессе. Автор указывает, что «современный законодатель в качестве методологической базы избрал гносеологию, которая посредством своего инструментария не способна в целом эффективно детерминировать доказывание по уголовным делам»[155]. При этом делается акцент на связь этой самой гносеологической парадигмы с социалистическими механизмами управления обществом. Указывается, что гносеология рассчитана на «советскую (социалистическую) духовность и общность», что она неэффективна и, более того, привела к росту преступности в стране в период с 1988 до 2004 года, так как эффективных средств для раскрытия преступлений не дает[156].
Но о гносеологии ли пишет автор? Что он понимает под ней? Под гносеологией А.В. Агутин понимает теорию, анализирующую основания научно-познавательной деятельности, а вместе с ней (наукой) и всех остальных областей человеческой жизни, а также форму организации научного знания[157]. Действительно, гносеология – философская дисциплина, занимающаяся исследованиями, критикой и теориями познания. Основной круг гносеологической проблематики очерчивается посредством таких проблем, как интерпретация субъекта и объекта познания, структура познавательного процесса, проблема истины и ее критерия, проблема форм и методов познания и др.[158]И эти проблемы могут решаться по-разному различными философами. Но все это происходит в рамках гносеологии как теории познания. Ее не может не быть, ее нельзя отрицать в принципе – это раздел философии, причем основной раздел. Внутри него можно найти множество концепций познания, но сама гносеология как часть философии существует, пока есть проблематика познания в современном мире. Лев Шестов по поводу трудов Э. Гуссерля пишет: «… обратим еще раз внимание на то, какое колоссальное значение имеет и должна иметь в философии теория познания. Теория познания вовсе не безобидная, отвлеченная рефлексия о методах нашего мышления. Она предопределяет собой источник живой воды познания. Она увлажняет собой те ριζώματα πάντων (корни вещей. – А.Б., А.Б.), из которых вырастает наша жизнь…»[159] Это красивое образное выражение подчеркивает объективность и важность существования гносеологии как раздела философии, в котором изучаются одни из основных ее проблем. В связи с этим суждение А.В. Агутина некорректно в том плане, что гносеология в уголовном процессе – это проявление социалистических механизмов и т. п. Это часть философии, на которую мы не можем не опираться.
Автор в подтверждение своих слов об ошибочности выбора гносеологической парадигмы приводит следующее суждение Н.А. Бердяева: «Познание у современных гносеологов превратилось в паразита, который ведет самодовлеющее существование»[160]. Однако в данном случае речь идет не об отрицании гносеологии и теории познания, а о ее излишнем рациональном, по мнению Бердяева, наполнении. За приведенной цитатой у философа идут следующие слова: «Утеряны источники питания, и потому философская мысль стала худосочной, потому бессильна она соединиться с тайной бытия, с вековечной целью своих стремлений. Философская мысль не может питаться из себя, т. е. не может быть отвлеченной, самодовлеющей. Не может она питаться и одной наукой. Да и зависимость от науки знаменует собой потерю самостоятельности философии»[161]. Для Бердяева познание мира, познание Бога, познание тайн – это не просто логический процесс, не просто манипуляции одного рассудка, а акт, который осуществляет вся природа человека, все его существо! – интуиция его, боль, чувство, все вместе связано[162]. Бердяев открыто объявляет, что по-настоящему «свободное познание» – это интуиция. Причем он видит у интуиции два несомненных преимущества, в частности, то, что она, в отличие от дискурсивного (логического) мышления, не должна выстраивать связные цепочки от начала до конца, всюду уходя в дурную бесконечность, ведь в творческой интуиции дается все и сразу, она сама себе «самооправдание и самосанкция»[163]. Готов ли автор, ссылающийся на Бердяева, перенести подобные экзистенциальные рассуждения о познании на почву доказывания, с учетом того, что сам философ критически относится к научному и рациональному, как показано выше? Труды великого философа уникальны и наполнены важными и нужными для человека в современном мире суждениями. Но это суждения на другом уровне, на том, с которого на уголовно-процессуальное доказывание вряд ли удастся перейти.
Весьма спорны в связи с этим и ссылки А.В. Агутина на Э. Гуссерля. Слова последнего автор приводит, чтобы показать, что «доказывание в уголовно-процессуальной сфере имеет дело с конкретными фактами, а гносеология – с идеями»[164]. Во-первых, данное суждение ничего спорного в себе не несет. Гносеология – это та область, где обоснованы и закреплены положения о том, как познавать (доказывать в нашем смысле), а при доказывании этими положениями необходимо воспользоваться. Во-вторых, автор опирается на выделение Гуссерлем двух возможных способов отношения человека к миру, двух жизненных установок – практической и теоретической. Практическая установка исторически изначальна, она характеризует фундаментальный способ человеческого бытия и естественную жизнь человека. Ее отличают наивность, «вжитость в мир», отсутствие устойчивого интереса к каким-либо частностям внутри мира. По Гуссерлю, главный признак теоретической установки состоит в том, что она «целиком и полностью непрактична», поскольку «человека охватывает страсть к созерцанию и познанию мира, свободная от всяких практических интересов, и в замкнутом кругу познавательных действий и посвященного ей времени преследуется и творится не что иное, как чистая теория»[165].
Однако когда философ говорит о теоретической и практической установке, он имеет в виду историческое развитие человечества, и применять эти рассуждения как доказательства тезиса о разведении гносеологии как теории и доказывания как деятельности некорректно. Но даже если такое применение допустить, то надо учитывать, что Гуссерль эти две жизненные установки не противопоставляет и даже выделяет третью установку – синтезирующую теоретическую и практическую[166].
Действительно, в рамках гносеологии может быть множество теорий познания. И на каждой из них может базироваться своя теория доказывания, и здесь А.В. Агутин прав[167]. Но как быть уголовному процессу? Какую теорию выбрать? Ответ прост – такую, которая дает адекватное представление об объектах познания, оперирование законами которой дает возможность получить знание, приложимое к действительности. Речь идет о диалектике.
И, нам кажется, именно против диалектики, а не гносеологии, протестует А.В. Агутин. А точнее, автор не согласен с тем, что диалектический материализм остался, по его мнению, основой процесса и сегодня. О том, что автор указывает на неполноценность именно диалектического материализма, а не гносеологии, свидетельствуют его суждения, в которых он поясняет свое несогласие[168].
При этом не указывается, чем же диалектика, являющаяся на нынешний день обоснованным и универсальным методом познания, не годится как основа уголовно-процессуального доказывания. Более того, в качестве альтернативы ей автор предлагает научный метод в уголовно-процессуальном доказывании, который используется в других или смежных науках[169]. Но ведь все научные методы на сегодня есть не что иное, как порождение диалектики. Даже сам автор ссылается на этот метод исследования как на основной в своей работе[170]. Так почему же тогда нельзя распространять законы и принципы диалектики на процесс доказывания?
Призыв автора отказаться от гносеологии, которую он, как мы выяснили, отождествляет с диалектическим материализмом, выглядит нелогичным и необоснованным. Автор не предложил взамен новой теории доказывания, основанной не на диалектике. Единственное, с чем мы можем согласиться, так это с тем, что термин «диалектический материализм», который сам К. Маркс никогда не употреблял[171], использовать ныне не совсем корректно. Корректнее вести речь о диалектике на материалистической основе (относительно Маркса и его последователей) или просто о диалектике (относительно Гегеля). Заметим также, что указание на некорректность термина «диалектический материализм» вовсе не означает отказ использовать в работе разработки в области диалектики советских ученых. Просто при обращении к ним необходимо будет отличать идеологическое от научного.
В отличие от предыдущего ученого, А.С. Александров не просто отверг диалектику как познавательный метод, но и предложил свой метод доказывания, правда, только в стадии судебного разбирательства[172].
Автор считает необходимым пересмотреть постулаты советской теории доказательств и, прежде всего, «атаковать ее мировоззренческую основу – теорию познания (т. н. теорию отражения) диалектического материализма»[173], которая «преследует подобно проклятию отечественную теорию права»[174].
В основе дальнейших рассуждений автора лежит ключевой тезис о первичности языка и речи[175]. «Первичен язык, вторична внетекстовая реальность», – пишет он и добавляет: «…в уголовном судопроизводстве нет ничего, кроме текста и речи»[176]. Вторым предельным основанием для своей работы автор указывает состязательность российского уголовного процесса, а если быть точнее – судебной его составляющей.
Подобные исходные тезисы порождают следующее представление о доказывании в уголовном процессе: «На первый план в понимании судебного доказывания выходит представление доказательств и аргументация. В связи с фактором “внутреннего убеждения” судьи (совести), который оказывается решающим при оценке доказательств с точки зрения их допустимости, относимости, достоверности и достаточности, актуализируется понимание доказательств как средств убеждения»[177]. Но ведь перед тем, как представить доказательства и на основе них аргументировать, они должны быть сформированы. Как это происходит? И внутреннее убеждение у судьи должно формироваться не произвольно и основываться не на красоте риторики той или иной стороны, а на основе законов формальной и диалектической логики.
Развивая исходные тезисы своей работы, автор указывает на то, что «уголовный процесс по конкретному уголовному делу есть речевая деятельность или рассказ и узнавание (выделено нами. – А.Б., А.Б.) в ходе этого рассказа смысла текста уголовного закона»[178]. Можно согласиться с процитированным, но как происходит и должно происходить это самое «узнавание»?
Весь познавательный метод у А.С. Александрова можно свести к формуле: «Эффективность доказывания определяется эффективностью речевого убеждения»[179]. Основным критерием для определения, что познано, а что нет, автор считает здравый смысл, порождающий убежденность аудитории в том или ином факте[180]. Проанализировав названную работу, считаем, что изложенное в ней не может претендовать на новую методологию познания по следующим причинам.
Во-первых, исходный тезис автора о первичности языка для мышления не безусловен. В этом смысле можно сослаться как на универсальные философские словари, так и на философию Гегеля, у которого «слово действительно рождается как “посредник”, как внешнее средство осуществления мышления и как его продукт, как продукт рассудка, как нечто производное от него. Слово (язык) поэтому предполагает мышление, но никак не предполагается им, хотя, разумеется, высшие, развитые формы мышления всегда уже опосредуются словом – не могут быть поняты без его опосредствования»[181]. И здесь мы можем согласиться с Э.В. Ильенковым в том, что «любой анализ “языка”, не проникающий до этой его реальной основы, остается некритическим описанием феноменов, разыгрывающихся на лингвистической поверхности общественного сознания, лишь систематизированным выражением иллюзий»[182].
В этом плане постоянно чувствуется какая-то недоговоренность со стороны автора. Собственно, и сам А.С. Александров не может уйти от этих вопросов, формулируя их следующим образом: «Откуда тогда берется речь? То, что ее производит речедеятель, – очевидно. Но содержание, предмет речи – откуда его берет говорящий? Мы приходим к самому главному вопросу: речь следует за фактом, т. е. первичен факт, или фактична речь сама по себе, безотносительно к референциальной действительности? Иными словами, речевой факт есть единственная реальность, или она следует за реальным фактом (событием)?»[183] Увы, далее четких и понятных ответов на эти вопросы не следует, более того, автор указывает, что «речевой факт может быть и неистинным (читаем: недостоверным. – А.Б., А.Б.), с точки зрения соответствия реальной действительности»[184].
Немногим позже выхода анализируемой работы в свет на одной из конференций автор сам подтвердил наши сомнения следующими словами: «Нет реальности, кроме текста. Как видите, этот постулат принимается без доказательств, как исходная посылка. Я не знаю и не хочу знать, почему это так. Просто вначале был текст, а потом все остальное – субъект доказывания и доказывание как интерпретация текста и т. п. Это не значит, что я вообще отрицаю всякую иную кроме языковой, дискурсивной реальности. Очевидно, она есть. Даже, скорее всего, есть. Но какова она, можно только строить предположения. Чтобы укрепиться в суде со своей аргументацией, мне достаточно слов»[185].
Тем не менее указанный тезис о первичности языка сыграл, на наш взгляд, и положительную роль. Он позволил автору сосредоточить внимание на том аспекте доказывания и доказательств, который мало исследован и понят сегодня, – на речевом, прагматическом. Тем более, что изначально предупреждалось о некоторой крайности допущений в книге в методологических целях[186].
Второе, что не позволяет нам принять предложенное автором за универсальную методологию познания, – тезис о состязательности российского уголовного процесса. Собственно, в рассматриваемом труде говорится только о судебном доказывании, о судоговорении. Для него процесс познания до суда и в суде – разные вещи: «…судебное доказательство и доказательство на предварительном расследовании – это нечто разное, или, может быть, одно и то же (информация, сведения), но находящееся в разных состояниях»[187]. И далее: «…в состязательном суде судья имеет дело с текстом (если угодно, “story”), созданным сторонами в ходе судебного доказывания; внетекстовой реальности, не представленной судебной речью, для него нет. Даже чувственно воспринимая объекты в ходе судебного осмотра места происшествия, вещественных доказательств, письменных документов и пр., судья делает это через лингво-психические схемы, модели, составляющие его разум, совесть, т. е. воспринимает их, оперирует ими, как при чтении текста»[188]. Для нас же познание в процессе едино, и то, как познает следователь, и то, как познает судья, – процессы в целом одинаковые, и в этом плане не стороны пишут “story” для суда, а суд сам с помощью участников судебного разбирательства формирует собственное знание о преступлении. В рассматриваемой же работе «на следствии, особенно на предварительном, нельзя отойти от правил диалектики, так как предварительное следствие имеет целью не спор, а обнаружение истины»[189].
Процесс в сегодняшнем виде для нас не состязателен, а значит, все, что касается убеждения публики, абсолютизации речевого компонента доказывания и т. п., не может быть принято как нечто универсальное.
Что же касается диалектики и ее законов, то и их сокрушения (если не брать тезиса о первичности языка) в работе мы не нашли и, как показали выше, она вовсе не отрицается автором, а, наоборот, возводится в основное правило познания на предварительном следствии. Автор упоминает также диалектику и в судебном разбирательстве, но в аристотелевском смысле (если в основе его посылок лежат общепринятые мнения)[190] рассматривает ее как риторический прием, связанный со здравым смыслом и законами логики[191]. Между тем, судя по отзыву на один из авторефератов, который был дан А.С. Александровым, он считает, что диалектическая методология позволяет утверждать о надежности полученных результатов[192]. Так почему же при научном исследовании диалектика нужна, в рамках предварительного расследования тоже нужна, а в суде мы про нее забываем и начинаем доказывать, убеждая, прибегая к риторическим приемам и т. п., абсолютизируя чувственный компонент убежденности на основании загадочного для науки здравого смысла?
Конец ознакомительного фрагмента.