Право править
За последнее время Россия успела в разных долях и акцентах испытать почти все известные обоснования отношений господства и подчинения – трансцендентальные и сакральные, идеологические и социально-психологические, рационально-прагматические, операционально-технологические и даже банально силовые.
Уроки легитимности
В поисках утраченной легитимности
Итог года: все изменилось, но никуда не сдвинулось. Общество шагнуло вперед, попятилось, власть с перепугу пообещала, естественно, обманула, а теперь мечется в судорогах реакции. Закручиванию гаек мешают срывы резьбы; протест ходит кругами – ищет новые форматы. В энергичных пробуксовках и топтании на месте вконец стирается тонкий слой несущей поверхности, пока еще удерживающий всю эту суету над провалом. Уже ясно, что выход из ситуации сложнее, чем казалось, и точно не в горизонте обыденного понимания.
В моменты нестабильности, на сквозном транзите, особенно важен адекватный язык описания. Тем более в стране, в политической фактуре которой всë сплошь имитации и обманки, а слова и вещи друг с другом как не родные. Однако ураганное перерождение затронуло такие глубины социального порядка, что взывает к темам, которые пока вообще вне языка, к предметам сразу невидимым и почти не обсуждаемым, а значит, «непромысливаемым». В политическом своя архитектоника: помимо конструкции власти есть природа полей и сил, которые эту конструкцию держат. Это как разница между основами конструирования и теорией гравитации. Или первотолчка.
Главный вопрос уже сейчас вовсе из другого измерения и вызывающе резок: а, собственно, по какому праву здесь вообще правят? Не именно эти, но и все, кто был до них и придет после. Только кажется, будто здесь все известно и понятно, что менять. Если «государство» так регулярно и легко делают средством перехвата личной власти, общих ресурсов, чужих судеб и жизней, значит, мало этот инструмент по-разному затачивать и передавать из рук в руки, даже если эти руки с каждым разом все чище, головы горячее, а сердца как лед.
Более того, здесь мало и затертых сентенций про то, что надо менять «не фигурантов, а систему». Речь уже не о качестве легальности, но о самой природе легитимного.
Это тоже «вертикаль» – признания и захвата, но не организационная, а сущностная. Обнаружив, что вождь не вечен и что у Путина тоже есть спина, не защищенная от травм и друзей, народ озадачился будущим: как из этого загона не просто выйти, но так, чтобы более не возвращаться туда же, откуда только что с дикими мучениями выбирались. Люди открыли сундук власти, увидели в нем привычные политические вещи и собрались их перетряхнуть: что-то выбросить, заменить, подлатать и пересыпать порошком от деспотов. Но стоит задуматься о том, почему все прошлые ревизии этого барахла и освежающие процедуры до сих пор не дали надежных, устойчивых результатов, как тут же открывается еще один слой, а там второе дно, под ним еще одно, такое же ложное… Когда же рядом шкаф с книгами по философии политики и государства, этот сундук и вовсе превращается в бездонный колодец, только сверху прикрытый realpolitik, но в глубине скрывающий микрофизику власти и ее метафизику. Там сплошь нерешенные и даже непоставленные вопросы, а значит, и место ненайденных и потерянных ответов, необходимых для выхода из тупика, но у поверхности не встречающихся.
Заглядывать в этот колодец опасно: он засасывает с дикой скоростью и силой, как нора Алисы. За последнее время Россия успела в разных долях и акцентах испытать почти все известные обоснования отношений господства и подчинения – трансцендентальные и сакральные, идеологические и социально-психологические, рационально-прагматические, операционально-технологические и даже банально силовые. Мы, будто в съемке рапидом, упаковали в эту четверть века едва ли не всю мировую историю оправдания политики и почти полный комплект теорий власти с соответствующими им моделями отношений и конструкциями правления. Снимем иллюзию, будто все это время тип властвования был у нас хотя бы примерно один.
Если контурно обрисовать эту стремительную эпопею смены типов легитимации, выйдет нечто пестрое и мечущееся.
Сейчас власть отчаянно осваивает последнее прибежище – сближение с церковью. Больше деваться некуда. В политический и юридический оборот всерьез вводят понятие «покушение на святое». Кого именно от покушений на кощунство здесь будут прикрывать, показала расправа после эпизода в ХХС. Стране на ощупь навязывают «суррогатного монарха».
Курс на создание политической религии сменил куда более приземленную форму легитимации личной власти – подавляющий тефлоновый рейтинг. Сдвиг от ЦИК к РПЦ наметился с началом падения популярности, после издевательской рокировки и грубого фальсификата на выборах. До этого прощали все – и прятаться за иконостас не было нужды. Переоценить значение этого перелома невозможно.
Падение рейтингов и накал протеста поставили крест на «полицейском государстве общего блага». Тотального изничтожения политики полицией (у нас – просто в ходе полицейской операции) не произошло, а с «общим благом» все еще хуже. Оппозиция «друг/враг», которую Карл Шмитт завещал как основу политического, не рассасывается, а наоборот. Хотя мотив «лояльность за порядок и хлеб» все еще сохраняет инерцию.
Тут же мы наблюдали опыт оправдания власти с ее «правом» на цинизм, коварство, обман и насилие через мифологию Особого Знания про государственный интерес (макиавеллианское ragion di Stato). Перед сдачей президентского кресла на временное хранение случился взрыв активности в сфере стратегического планирования. Сейчас и эта модель не работает: как показало послание, основные стратегические идеи без смешного надрыва непроизносимы, а на последней пресс-конференции эпическое полотно «знает все» и вовсе рассыпалось – больше этого формата не будет.
В высшую политику Путина втолкнули через личную популярность, нагнетавшуюся прежде всего фоном, который создал Ельцин: от противного (Путин как не-Ельцин). Сам кандидат на тот момент был типичный who is, но уже была атмосфера ожидания чего-то дееспособного. И хотя все держалось на антихаризме позднего Ельцина, в начале славных дел сыграла именно харизматическая доминация. Две остальные схемы Макса Вебера не работали: рациональная вера в законность порядка была слишком условной, а опоры на традицию не было вовсе. Теперь и остатки харизмы тают на глазах.
Миф о «лихих 90-х» питает еще одну идеологему: якобы Путин обуздал Гоббса в России, прекратив «войну всех против всех» в стране, ухитрившейся в новейшей истории впасть в «естественное» (догосударственное) состояние. Но Путин победил не войну, а своих врагов в ней. И сейчас нагнетает новый всплеск политического милитаризма: война (еще холодная, но уже гражданская) развязана именно властью, легитимация которой как миротворца все более абсурдна. Этот Левиафан уже точно с мордой крокодила.
Решающее событие страна пережила в самом начале 90-х: она прошла точку небытия и момент учреждения новой государственности, даже с отцом-основателем, патриархом семейства. Это могло бы стать основой новой легитимности, если бы с Конституцией не обращались, как сейчас.
Кроме того, известно, что такие учредительные акты не проходят без идеологии как светской религии – если не питать иллюзий по поводу деидеологизации и понимать, что антикоммунизм и критика засилья идеологии сами идеологичны. Но и эта «опора» грохнулась тогда буквально за пару лет, а новой национальной идеей Старая площадь без толку бредит до сих пор.
Таковы контуры проблемы. Далее в серии «Метафизика власти» мы рассмотрим эти сюжеты в отдельности, но даже из наброска видно, что перепробовали все – и все безвозвратно испортили. Этой власти более оправдания нет, она зависает в разреженном воздухе сомнительной легитимности: на каком основании эти люди присваивают себе право риторически конструировать «большинство», а затем болтать и действовать от его имени, поставив себе на службу ЦИ и ВВ? Не осталось теорий, которые можно было бы подвести под эту шатающуюся, падающую конструкцию. Даже «стационарный бандит» здесь ведет себя как залетный гастролер.
Но и саму власть нельзя рассматривать в логике попсы: эй, вы там, наверху! Она диффузна, проникает во все поры отношений и повседневности. В играх легитимации общество активно и порой само же подталкивает начальство к тому или иному способу действия. Но это тема отдельного разговора.
Выборы, которые мы выбираем
Инстанции, предъявляющие счет за украденные выборы, порой возникают не сразу, но зато мгновенно и неожиданно
В предыдущей статье о легитимности1 подчеркивалось, что в крестовый поход за сакральным под хоругвями РПЦ власть выдвинулась после падения рейтингов и ада последних выборов.
До декабря-2011 страна лишь лениво потягивалась, как эспандером напрягая рейтинги руководства. Но аналитики уже знали, что пружина сыграет. Выборы в Думу подтвердили лучшие опасения, а март-2012 закрепил облом модели. Режим устоял, протест вошел в берега, но произошла смена плана легитимации, а это принципиально. Между легальностью (соответствие закону) и легитимностью (признание прав на власть) нет прямой корреляции. Коммунистов в 1996 г. обобрали, они об этом привычно заявили, но никто не выступил, а сами они тактично никого не позвали. Страна согласилась терпеть эту власть и не была готова на протест настолько заметный, чтобы его нельзя было подавить или игнорировать. Шансов не было даже у волнений. В отличие от понимания легитимности как признания данной власти наилучшей у нас срабатало согласие на вариант хотя бы не худший. Пассивный консенсус мешал поставить режим под снос, двадцать лет и два года обеспечивая нужный минимум стабильности.
«Все изменила революция»: в замкнутом контуре с положительной обратной связью реакция на события усиливает факторы, ее вызывающие, – система идет вразнос. Первое падение рейтингов вызвало шок и острое желание тут же все вернуть, добавив оборотов машине пиара. Проверка началась, клиент вошел во вкус, начал «пересаливать лицом», им явно перекормили при очевидном фальстарте. Фокус-группы и прогнозы уже показывали смену настроений с переходом в непечатную зону, но рейтинги стали надувать во все дыры, забыв о том, что все дутое имеет свойство лопаться.
Решающим проколом стала рокировка. До этого фронду смиряла надежда, что режим сможет хоть как-то эволюционировать. Эту иллюзию особо цинично растоптали с остатками репутации местоблюстителя (из равновесия вывел серийный обвал близких по духу автократий, казавшихся железобетонными). Новую стратегию выбрали самую недальновидную: душить не в объятиях, а в колыбели, лучше в зародыше. Не возглавить неизбежное, а переломить тенденцию – и именно через колено. Ужас перемен породил желание победы «как раньше» – любой ценой, но именно сокрушительной, с огромным запасом прочности по количеству, но не по качеству результатов. Более того, показное небрежение формой понималось как демонстрация силы, уверенности в какой-то иной легитимности, не иначе харизматической (отсюда столько театра). Однако реальный мотив был от обратного: не допустить, чтобы выборы громогласно подтвердили плохой тренд (результаты ЦИК – это вам не социология ЦСР). Сильная идея наложилась на встречный план: выявить фальсификат и не простить. К сшибке готовились с обеих сторон: карусели и Чуров от власти – наблюдатели и злобные аналитики от оппозиции.
В итоге в электоральном соревновании все же возник независимый допинг-контроль. Алиби власти в стиле «он и так бы победил» перестало работать: пойманного на допинге дисквалифицируют независимо от силы препарата и отрыва от соперников, иногда пожизненно.
В политике победитель не может отвечать за все действия своих оголтелых сторонников, но тогда он обязан публично расследовать факты, отрекаться от виновных, наказывать их по статье и объявлять амнистию всем, кто готов каяться сам и сообщать о деяниях других. Власть демонстративно не сделала ничего – и тем подорвала остатки легитимности, которую в классификации Макса Вебера можно было бы хоть как-то счесть формально-рациональной. Просто это другая логика: акт Магнитского тоже был санкцией не за убийство, а именно за отказ от адекватного расследования.
В какой-то момент казалось, что протест, возбужденный поведением на выборах, постепенно схлопнется из-за отсутствия эффекта и перспективы. Однако возникла другая проблема: теперь лидеру надо доказывать еще и свою легитимность в узком кругу, в своей ОПГ – объективно правящей группировке. Для этого он должен являть хронический активизм, перехват инициативы, патологическую непрогибаемость и болезненную волю к власти, если надо, то и разрушительную, в том числе в отношении своих. Отсюда long list экзотических актов как высочайшего происхождения, так и низовой инициативы, улавливающей новый дух и подражающей лидеру с добавлением отсебятины. Не изменяя поданному примеру, вождь не может остановить племя, даже при желании.
Если бы не этот выброс думского «принтера» (кстати, не взбесившегося, а правильно сориентированного), проблема формальной легитимности машины по производству диких легислатур могла бы забыться. Но это политическое казачество уже не может перестать махать шашкой, попутно срубая головы своим же. Обострение чрезвычайщины будет все чаще напоминать о мине замедленного действия – о дефиците легальной составляющей в легитимности этого «большинства». Нелегальность избрания не всегда перекрывается легитимностью терпения, и если власть не остановится, то у всех есть шанс в этом убедиться раньше, чем ожидалось. Инстанции, предъявляющие счет за украденные выборы, порой возникают не сразу, но зато мгновенно и неожиданно.
Все это опровергает отношение к нашей избирательной системе как к чистой имитации западной формы в духе «культа карго». Избирательная система в политике работает, даже если ее насилуют. Россия уже не та страна, в которой разрыв между легальным и легитимными может быть вечным. Еще одни такие выборы она уже точно не снесет, даже если ЦИК полностью отойдет под эгиду РПЦ.
Когда святые маршируют
Когда церковь заявляет о своей полной лояльности власти, она тем самым освящает все, что эта власть делает
В статье, открывшей серию публикаций о легитимности власти2, был поставлен жесткий вопрос: «А собственно, по какому праву здесь вообще правят? И эти, и до них, и что придут после?» В России были испробованы разные акценты легитимации, последовательно дискредитировавшие себя и перестававшие работать. Сейчас появились слабые, но отчаянные симптомы попытки легитимации через сакральное.
Патриотизм – не последнее прибежище негодяев. Еще есть утилизация религии в оперативной политике. Богоданное самодержавие у нас, похоже, до сих пор вспоминают с вожделением. Помазанник и династия (хотя бы и не родовая, а через «политическую фамилию») в России в натуральном виде уже нереальны, но братание с патриархом создает узнаваемый фон. Плюс праздничные стояния, дележ добычей от аннексий и контрибуций в захваченной стране, он же обмен дарами, символическими и не очень. Земли, памятники архитектуры и произведения искусства в обмен на безоговорочную поддержку.
В политику и право пытаются всерьез ввести понятие «покушение на святое». Кто оно, это святое, показала расправа после эпизода в ХХС. Если бы не столь адресная, персонифицированная просьба к Богородице, такого скандала не было бы даже близко. В итоге – интереснейшее сращивание светского закона, церковных норм и политики во всем ее неподражаемом цинизме. В светском процессе на равных участвуют ссылки на 62-е3 и 75-е4 правила Трулльского собора, а за кадром стоит Некто Невидимый, но земного происхождения. «Попрание святыни» – ровно про него. Более того, это было кощунство не просто сакральное или политическое, а задевшее именно «симфонию» власти и церкви.
Все это слабый отблеск того, что происходило в средние века, когда священная власть пыталась опираться на светское право, которому тоже приписывалось сакральное происхождение, но уже через суверена. Тогда это было связано с борьбой за инвеституру (право назначений) – здесь также утверждается власть над вертикалью. Поскольку и сейчас подлинное происхождение главных законодательных инициатив очевидно, наш президент тоже является, по сути, lex animata – «воплощением юстиции».
Более того, это почти пародийный вариант модели «двойного тела короля», которую детально исследовал Эрнст Канторович. Ну просто русские Каролинги. Согласно абсолютистской версии, у короля есть обычное тело, бренное и подверженное всем человеческим слабостям и недугам, и тело мистическое, вечное, как земное инобытие Христа. Средневековые юристы прямо называли эти два тела «естественным» и «политическим» – «подставка под корону» (Фуко).
В нашем случае видна неосмысленная попытка воспроизвести этот образ вечной сущности навязчивой демонстрацией тела Путина – неуязвимого, защищенного от любых недугов, свободно перемещающегося в любых средах. Оттон II (классика художественной сакрализации единовластия) тоже парил между небом и землей, но не в телевизоре, а в живописи.
Образ «пожизненной вечности» (на прямое бессмертие пока у нас не покушались) вербально выражен в излюбленном девизе Путина «Не дождетесь!», имеющем как биологический, так и политический смысл. Если бы это понимали сразу, иллюзий бы было меньше, а рокировку предсказали бы задолго до.
К мифу физической, биологической и политической неуязвимости добавляется мотив безгрешия. Когда церковь заявляет о своей полной (и якобы традиционной) лояльности власти, она тем самым освящает все, что эта власть делает (хотя такие ссылки явно противоречат великой истории страдания и гонений). Эта власть грешит смертно, безоглядно и напропалую, но неизменно получает индульгенцию. Однако суммарный эффект здесь скорее обратный: из иконы «отца нации» получается недружеский шарж, карикатура в духе картунизма – последнего штриха постмодерна. А сам иерархат своим неумеренным подобострастием и стяжательством все более опускается в глазах даже воцерковленных и клира. Еще одна жертва Мидаса: у всего, к чему эта власть по делу прикасается, добавляется золота, но растут уши.
Эти же милые детальки торчат и в проекте воцерковления школы. Превращение религиозного образования из факультативного в обязательное способствует формированию поколений, обученных верить и не выступать. Здесь ищут сознания не праведного, а воспитанного в послушании – внушаемого и некритичного. Но при набранной скорости развала здесь с «новым народом» элементарно не успеть: назад в рабство его нужно лет сорок водить задом наперед по пустыне, которую еще нужно создать в накормленной стране с мобильниками. Кроме того, забывают, что люди именно с таким особо внушаемым сознанием сначала «слушают и повинуются», а потом так же неожиданно восстают, слепо свергают и рвут на части, насилуя черенком от лопаты. С темным населением протянуть можно дольше, но конец будет ужасней.
Все эти попытки хоть где-то схватить ускользающую легитимность говорят о состоянии и самоощущении власти. Так раньше укрывались в соборах и бежали в монастыри. Но и здесь есть свои риски. Для истинно верующих правда может оказаться более священной, чем лояльность. Интересно: если бы все школьные учителя свято веровали во Христа, что творилось бы на участковых комиссиях в школах? Может быть, проблема наших избирательных технологий еще и в почти повальном атеизме шкрабов?
Беда еще и в том, что ничего не вышло из «нашистов». А вот из пары сотен фанатиков можно сколотить ополчение, которое будет решать проблемы там, где самой власти действовать не с руки. Однако и этот опыт пока выходит боком, как с правоверным казачеством, заточенным против кощунств, но почему-то двинувшимся сразу к ларькам.
Власть как мегапроект
В начале нового века Россия опять обречена на мегапроект – либо на сползание в третий мир с плохо предсказуемыми последствиями
Эта серия статей началась с констатации: отношения между властью и людьми, еще ценящими достоинство и независимость, зашли так далеко, что уперлись в вопрос о природе режима, о его сущностных и даже трансцендентальных обоснованиях. В самом деле, а, собственно, по какому праву здесь вообще правят?5 На тот же вопрос наводит и шумная суета, с какой начальство теперь доказывает себе и миру, что оно не самозванно, а, наоборот, «право имеет».
Год назад властям, и ранее технично избиравшим себя в выжженной политической пустыне, с изнасилованным ТВ и явными подтасовками, вдруг не простили привычный, казалось бы, фальсификат6. Да, на этот раз оппозиция всерьез отслеживала нарушения, а власть демонстративно игнорировала вопли наблюдателей (промышленный масштаб махинаций призван был явить стране не только результат, но и силу: власть с запасом легитимна по каким-то иным основаниям, а потому переписывает протоколы как хочет и на глазах у всех). На самом же деле тогда ломались и все прочие «машины легитимации», ранее примирявшие с режимом подкормленную массовку, но и сытую фронду. В итоге в обоснованиях власти не осталось ни традиции, ни идеологии или харизмы, ни даже сомнительных прелестей «стационарного бандита» или «полицейского государства всеобщего блага»… Не обретается последнее прибежище и в сакральной легитимации, тем более в окладе РПЦ7. Но эта затея не от мира сего тем более чудесна, что еще год назад в легитимации режима, наоборот, работало присутствие именно рационального плана – почти мегапроекта. Просто мы еще не оценили, насколько это было важно тогда и как важно, что этого нет сейчас.
Мы все еще очень советские. Это наш бард учил не бояться пекла и ада, а лишь того, кто скажет: «Я знаю, как надо!» Но при этом у нас только за такими и ходят – и всей толпой, и стайками продвинутых экспертов с аналитиками.
Проектное сознание – основа цивилизации и в политической философии – культивируется с XV века, от Большого модерна. Макиавелли был не просто циничным певцом интриги и силы, но обосновывал это право государя знанием обо всех делах и о подлинных интересах государства (ragion di Stato, raison d’État, Sttatsträson и проч.). В модели «нация-государство» интерес-стато по определению есть интерес всех.
В 1917 год веками правившую богоданную династию у нас сменила династия Партии, «помазанная» светской религией идеологии. Верой стало Знание, Учением – проект рая на земле, Троицей – классики в профиль, царем – пожизненный генсек. Потом это «бессмертие» начали хоронить раз в год, и процесс пошел вразнос.
Правительство Егора Гайдара третировали тоже за проект: ярлык «младшие научные» намекал на умозрительность программы (хотя парни всего лишь делали неизбежное в условиях обвала и под угрозой реванша). Послания Ельцина были более концептуальны (чего стоит только прорывная тема последнего – издержки роста), но содержали и развернутые списки конкретных поручений, отслеживавшихся Контрольным управлением. Проект был, хотя с документами работали, не покидая дачи.
Путина ввели как безыдейного назначенца, но тут же создали Центр стратегических разработок (ЦСР). Замах был беспрецедентным: в группе Михаила Краснова всерьез прорабатывали перспективу реинкарнации в России наследственной монархии через ряд легислатур. Далее запустили ряд институциональных проектов, программный характер которых не афишировали, но имели в виду. Техническое регулирование и надстроенная над ним административная реформа были вписаны в общую «стратегию дерегулирования» – снижения прессинга, барьеров и административной ренты. В речи Путина вписывали страшные слова: «В наши планы не входит передача страны в руки некомпетентной, коррумпированной бюрократии!», которые он произносил с видимым удовольствием. Попробовал бы сейчас…
Схождение признаков намекало на очередной мегапроект: программные разработки, харизматические заявления, сверхординарная консолидация ресурсов – финансовых, административных, информационных, потуги на создание системы управления реформой. Тогда проект распила страны еще содержал фрагменты плана ее преобразования.
Небывалый расцвет стратегического планирования случился перед сдачей президентского кресла на временное хранение Дмитрию Медведеву. Программы развития страны написали все. Венчал дело «План Путина» – идеологический «стелс», которого никто не видел и который пролетел над озадаченной страной как фанера над Парижем. Это был жест, указывающий, кто реально остается у кормила (в обоих смыслах слова). Но при Медведеве программы ваяли с не меньшим энтузиазмом, к тому же нелицеприятные («Инсор»). Этот модернизационный порыв поддерживал условную лояльность продвинутой части общества, имевшей основания рассчитывать. Слухи, будто шансы были нулевыми, – конспирология без инсайда.
Рокировка оттолкнула уважающих себя людей оголенным цинизмом, но в тот момент кончилась и риторика модернизации, а из дискурса власти вовсе выпало стратегическое. Комплект предвыборных путинских статей был эклектичен, содержал опасные намеки, правильные, но ни к чему не обязывающие сентенции – и огромную дыру там, где ранее привычно располагались фразы о модернизации. Этот коллаж не получил даже запоминающегося имени, потому что не содержал стратегической мысли. Что-то там «сосредоточилось», а ради чего?
Пробоина оказалась незаделываемой. Авторы стратегий не могли обойти задачу «снятия с иглы» – преодоления зависимости от экспорта сырья. Драматизм «смены вектора развития» уловили даже спичрайтеры: на расширенном Госсовете Путин заявил, что мы ставим под вопрос «само существование страны». Но забыл добавить, что прорыв от сырьевой модели к инновационной – мегапроект, соизмеримый с построением плановой экономики или воссозданием на ее руинах цивилизованного рынка (в СССР такое называли «сменой формации»).
Правильный ход оказался для власти ловушкой. Десять лет все знать, болтать о модерне и ничего не сделать – итог провальный. Теперь любые проектные высказывания власти вызывают лишь злобную усмешку. Да и произносятся они через силу, только с ненормально утрированной артикуляцией и театральными децибелами. Читка послания-2012 это показала во всех видах: чтобы от благочестивых банальностей не свело скулы, речь приходилось раскрашивать мимикой на грани подмигивания и форсировать децибелами. Последняя пресс-конференция и вовсе добила формат эпического полотна «знает все». Не помогло даже безотказное цитирование статистики целыми страницами – уход от прямых вопросов создал совершенно другой образ: либо вовсе не в курсе, либо просто не знает, что отвечать и делать. Успех закрепил Медведев в Давосе, сообщив, что в стране все и так хорошо, а институциональные реформы в повестке более не значатся.
В итоге мы получили власть без проекта и даже без видимости адекватного владения ситуацией. Все более заметно, как приемная управляет кабинетом, контролируя поступающую туда информацию, особенно свидетельствующую об ошибках. Знакомый по Макиавелли образ коварного государя, не стесняющегося подкупа, лжи и насилия, но только на этот раз не способного хотя бы достоверно имитировать исключительное знание о происходящем, понимание интересов государства-стато и правильных путей движения в истории.
Это сейчас очень не ко времени. В начале нового века Россия опять обречена на мегапроект – либо на сползание в третий мир с плохо предсказуемыми последствиями. Это плохо, но таково наше положение плюс нарастающий дефицит времени. Нынешний говорильный аппарат власти вконец дискредитирован неуемным вещанием и вертлявой изобретательностью. К тому же покушаться на очередной исторический подвиг приходится в ситуации постмодерна, давно отнесшего мегапроекты к разряду опасных анахронизмов. И тем не менее общество уже явно томится ожиданием инстанции, способной предъявить стране знание о том, что на самом деле с ней происходит и куда бежать.
Полицейское государство присвоения всеобщего блага
В первой статье этой серии упоминались поползновения осчастливить страну новой версией полицейского государства8. Это проблема: именно здесь глубинный конфликт между правом и произволом накладывается на остаточную популярность полицейской модели в инертной массе.
При словах «полицейское государство» у постсоветского интеллигента рука сама тянется к тяжелым предметам. Однако это понятие не всегда было одиозным. Изначально оно имело гораздо более широкий смысл, затрагивало едва ли не все сферы ответственности государства и для своего времени и места было вполне легитимным.
Идея полиции тогда была практически тождественна идее порядка, но особого рода – достигаемого всей мощью государства, в котором счастье подданных, их материальное и даже духовное благоденствие полностью определяется заботой и качеством власти. В компетенцию полицейского порядка входили помимо умиротворения и безопасности также вопросы хозяйственные и бытовые, отчасти «духовные»: уборки и освещения улиц, брака и воспитания, образования и науки, снабжения провиантом и здорового питания, правильного поведения, вплоть до одежды и… выражения лиц.
Регулятивная практика предполагает достойную науку. Впервые термин употребил Мельхиор фон Оссе в 1450 г., но классическим считается «Трактат о полиции» Николя Де Ламара (1750 г.). Параллельно с полицеистикой в Германии возникает камералистика, которая начинает с вопросов управления государственным владением, включая помимо финансов торговлю, разработку недр, лесоводство и проч., но также выходит в более широкую сферу компетенции. В едином деле благоустроения, как отмечают исследователи, Gute Ordnung und Polizei немцы часто заменяли простым Gute Polizei.
Это важно для понимания, что такой тип государства и в постсоветской России сложился задолго до того, как здесь заголосили о полицейском режиме Путина, а власть начала без оглядки вводить сугубо полицейские меры подавления протеста. Если проанализировать нашу систему регулирования всякого рода деятельности, прежде всего предпринимательской, мы обнаружим здесь именно эту идеологию: общее благо и счастье подданных исходит от государства как высшей организующей инстанции. Как говаривал Фридрих Великий: «Народу, как больному ребенку, следует указывать, что ему есть и пить».
Прямая противоположность этому – идеология правового государства: Rechtsstaat против Polizeistaat (в философии Кант против Вольфа). В развитых странах мы имеем не чистые модели, а разные градации сочетания либерального государства с элементами полицейщины и полицейского государства с элементами права. Но на полюсах эти градации настолько различны, что переходят в качество.
В полицейской модели есть решающий нюанс: власть здесь, хотя и отчасти вписана в закон, тем не менее уполномочена на допроцедурные решения и действия, на легитимное принуждение и насилие «оперативного» характера. Так может поступать в чрезвычайной ситуации полицейский, но таким же правом обладает и представитель регулятора или контрольно-надзорного органа, для которого не проблема закрыть любое предприятие (даже если для этого нужно судебное решение). Группой таких же чрезвычайно уполномоченных полицейских становится руководство страны. При этом по официальной идеологии и по Конституции мы живем в другой системе отношений, а именно в правовом государстве, в котором все построено на неприкосновенности неотъемлемых прав человека, гражданина, частного лица. Однако если углубиться в систему подзаконных актов, в нормативную базу, в дебри ведомственного нормотворчества и произвольного правоприменения, в суть господствующих здесь отношений, то мы обнаружим дух и реалии полицейского государства если не в классическом виде, то в модернизации, очень близкой к прототипу.
Для постсоветской России это тем более естественно, что она является прямой наследницей экстремальной версии полицейского государства, представленной нашим сталинизмом (близким родственником немецкого нацизма, итальянского и испанского фашизма). Например, адаптация технического регулирования к рынку оказалась у нас весьма своеобразной: с таким же успехом можно было в 30-е гг. перевести НКВД на хозрасчет и превратить в бизнес, доходность которого зависела бы от числа посаженных и расстрелянных. Раньше система шла на запах крови – теперь идет на запах денег.
В этом плане население России условно можно разделить на две большие категории: люди, которым государство дает, и люди, которых это же государство обирает. Понятно, что и те и другие свой доход так или иначе «зарабатывают», но очень по-разному. Это деление не совпадает с границей между сырьевой рентой и производством, хотя и связано с такого рода различением. Скорее здесь срабатывает самоощущение: насколько доход человека зависит от его инициативы и креативных способностей, не слишком связанных с прямым распилом государственного бюджета. В этом смысле страна находится на развилке, условно говоря, XVIII в., когда объективное развитие общества и производства потребовало перехода от полицейского государства к правовому. Наше социальное пространство разделено этим рубежом времени: в одной и той же стране одни люди живут «до», другие «после» с соответствующими политическими предпочтениями. Одним важнее «порядок» и минимальные гарантии – другим защита достоинства и собственности, свобода и маневр, возможность если не определять политику государства, то хотя бы блокировать одиозные тенденции. Между – неопределившееся «болото», которому хочется и прелестей «порядка», и поводов для самоуважения.
Год назад произошел перелом. До этого наше государство можно было с оговорками характеризовать как умеренно полицейское – и в плане регулирования быта и деятельности, и в плане политики. Точнее, в плане политики оно уже было неумеренно полицейским, но все же не экстремальным. Затем режим стал терять популярность, куда и как далеко зайдет этот тренд, было неясно, а в это же самое время в зоне прямой видимости ни с того ни с сего рушились железобетонные режимы, лидеры которых кончали плохо, а то и очень плохо. На этой волне страстно захотелось не просто еще раз избраться, но избраться с прежним результатом, для чего потребовались неумеренные махинации и фальсификации. Уважающие себя люди такого издевательства над политическим вкусом и здравым смыслом не выдержали, протест выплеснулся на улицу… и в ответ страна получила в сфере политики полицейское государство если не в образцовом виде, то близко к этому.
Отложим рассуждения о том, насколько все это ведет в тупик и в политике, и в плане обычного воспроизводства, и тем более в решении «исторических задач». Судя по ураганному рецидиву хватательного рефлекса, во власти тоже есть предощущение агонии, хотя непонятно, куда все это собираются прятать и как потом легализовывать. Важнее, что происходит в массе, по инерции все еще воспринимающей этот порядок как легитимный.
Здесь тоже постепенно складывается все более отчетливое понимание того, что этот тип власти при всех его полицейских аксессуарах никак нельзя назвать «хорошо упорядоченным» (well-ordered) ни внутри еле управляемой вертикали, ни в плане обеспечения повседневной жизни подданных. Зарабатывающие люди тем более понимают, что эта полицейщина не столько защищает, сколько сама является угрозой – мегамашиной по присвоению всеобщего блага во всех его видах и в неограниченных масштабах.
Однако все это было и раньше. Сейчас же осыпается защищавший репутацию «тефлон»: люди перестают отделять высшее руководство от всей этой неприглядной действительности. Легкой истерики наверху оказалось достаточно, чтобы удушающий произвол полицейской машины внизу начал связываться в сознании людей со стратегией верха.
Следующих выборов это «полицейское государство нового типа» не переживет, а другие машины по производству легитимности также восстановлению не подлежат. Но и долго биться головой о стену в явном тупике не получится: есть ряд системных ограничителей, мешающих превращению России в polizeistaat типа Белоруссии или Северной Кореи.
Государство как миротворец и новый Левиафан
Разговор о кризисе власти всегда упирается в тему легитимности. Новая Россия почти за четверть века успела протестировать едва ли не все известные из истории и науки формы легитимации: раздельно или внахлест, с разными акцентами, но всегда с плохим результатом. Будто решили все второпях попробовать, какое-то время попользовались, а в итоге все испортили. В этом ряду функция государства как верховного миротворца занимает видное место.
Образ лихих 90-х в путинской идеологии отрабатывает одновременно и тактическое, и стратегическое задание. Вроде ясно: был бардак с огнестрелом – пришел человек и навел порядок. Но это и целая философия, хотя и не всегда осмысленная. У Гоббса государство возникает как инстанция, впервые усмиряющая беспредел «войны всех против всех». У нас то же и даже более того: власть не просто напоминает, зачем она вообще нужна и почему в стране не обойтись без железной руки, осаживающей горячие головы. Возникает образ перворождения государства именно «национальным лидером» и именно в этот момент – в нулевые, с выходом из первобытной дикости усмирением либерального хаоса. Получается, тут не просто «приняли меры», а почитай что на ровном месте создали государство, как Петр столицу на болоте.
Это скользкий в этическом отношении момент. Лояльность по отношению к Ельцину формально соблюдена: лично его не трогают. Но эти «идеологи» просто не умеют на позитиве приподнять клиента, не завалив его предшественника, даже если тот выкормил тебя с руки и за руку же вывел в люди, по сути ни за что подарив главное сиденье страны. Замалчивается, что «беспредел 90-х» начал входить в берега еще при позднем Ельцине. Просто спецпропаганда на голубом глазу распиарила то, что не догадались или не успели распиарить при Ельцине, когда о работе над образом вообще толком не думали.
Однако для справедливости вовсе не нужно приукрашивать ельцинское время – достаточно разобраться с тем, что сделал наследник, на что он претендовал и что вышло.
Большая власть и большие деньги
Диффузная война в стиле «убийство драке не помеха» была, но ее сдерживало в тех же рамках и ельцинское государство. А дальше вопрос полноты и достоверности информации, ее открытости, работы СМИ. Телевизор и сейчас закармливает население кошмарами, порой просто инфернальными, однако считается, что все это не дух времени, как раньше, а черные пятна на розовом и, простите, голубом, на фоне которого Он весь в белом. Эта расчлененка таинственной силой отделена от «невинного» образа правления и идет как новостной документальный довесок к криминальным сериалам (когда-то стрельбу из танков по БД с таким же живым интересом наблюдали дамы с колясками). Есть подозрение, что, если сейчас прилюдно вскрыть преступления путинского периода, связанные с переделом всего, 90-е покажутся тихой гаванью любви и согласия.
Путин совершил другое: он сделал приватизированное государство инструментом передела. Он сам стал участником этой войны, одной из ее сторон, интенсифицировав ее по максимуму, но скрытно. И победил, но не войну, а своих противников в ней как в экономике, так и в политике. При Ельцине большие деньги вмешивались в большую политику – Путин с этим не покончил, а лишь оставил это право за собой, и только за собой.
Путин обеспечил «мир», но оригинальным способом: он загнал дерущихся бульдогов под ковер и там одних передушил, других запугал до диареи. В итоге славной победы образовалась единовременная добыча и регулярная дань. Это позволило купить избранные силовые структуры, политический класс, творческую интеллигенцию, а в итоге и народ, впервые за долгое время вспомнивший вкус минимальных гарантий, «растущих потребностей» и подарков от власти на средства из народного же кармана.
Однако возможен и другой взгляд. Можно считать, что ресурс сырьевого экспорта до этого времени, а именно на момент захвата, вовсе не принадлежал никому. После распада СССР страна на какой-то момент сжалась не до границ РФ, а до условной точки небытия – и тут же начала форсированный бросок внутренней колонизации, о которой проникновенно писали такие мыслители, как Сергей Соловьев, Василий Ключевский и вот сейчас – Александр Эткинд. В этой логике люди, захватившие ресурсы сырьевых продаж, искренне считают, что они не отбирали чужое и общее, а просто подобрали то, что валялось, почти как болтавшуюся под ногами власть. Большие деньги всегда хотят большой власти. Путин решил доказать, что это неправильно: лучше, когда большая власть хочет больших денег.
Но поскольку от электората здесь все еще что-то, и даже многое, зависит, это красочное полотно легко выворачивается наизнанку. Эта власть захватила страну, как Чечню: победитель платит дань побежденному. Так же и с оккупированной страной: если не платить побежденному народу дань, «победителя» быстро вынесут из Кремля, хорошо, если не вперед ногами.
Такое умиротворение бывает стабильным только на кладбище. В живом обществе оно рано или поздно вызывает протест, которому государство-Левиафан объявляет войну на поражение с неизбежным возвратом к нестабильности и росту конфликтов.
Миротворчество, переходящее в войну
Если же анализировать переход экономики в политику, то миротворческая миссия такого государства предстает еще более спорной, если не провальной.
В политике есть две стратегии: процедурно договариваться – или уничтожать врагов в соответствии с заветами Карла Шмитта, которому идейное окормление нацизма не помешало остаться одним из глубочайших политических мыслителей века. Но тогда надо говорить не «скрепы», а «фаши», провозглашать принцип «там, где есть полиция, не остается политики» и идти до конца, помня, сколь много в этой философии значит слово «смерть».
Однако тут не получается идти не то что до конца, но даже за известные пределы. Хочется власть употребить по-настоящему, но именно тут тебя нетерпеливо поджидает кровожадная оппозиция (кстати, тоже вся в белом), которой для полноты счастья не хватает сакральной жертвы. Поэтому тему смерти приходится вводить через систему экспорт – импорт: одни кричат, что пиндосы опять убили нашего маленького, другие – что антимагнитский акт обрекает на смерть десятки детей, которых здесь точно не вылечат. В этой войне уже есть жертвы, пока символические.
Строго говоря, война была объявлена на Поклонной. До этого люди выходили поговорить о том, что возмущает. Их было отнесли к категории «лучших» (Владислав Сурков), но тут же переписали в стан врагов, причем даже не лично кого-то и даже не режима, а именно страны.
Риторика войны продолжилась и на президентских выборах. Главные слова на Манежной со слезами на глазах: «Мы победили!» Было не очень понятно, кто это «мы» и кто эти побежденные: конкурентов выбили задолго до. Однако это был вздох человека, который только что избежал Ватерлоо и обеспечил себе что-то вроде Бородина (спасибо, что живой). Осталось превратить протест в род иноземного нашествия, у которого в мыслях только и есть, что раскачать страну и поджечь лодку. Развязав гражданскую войну (пока холодную), ее теперь пытаются представить как национально-освободительную. Агентов уже ловят.
Но главное в этом милитаризме, пожалуй, другое: власть не только воюет на выживание в большой политике, но и разжигает множество мелких фронтов, стравливая группы и страты, подзуживая и поощряя наиболее конфликтных и агрессивных. Состояние войны пытаются сделать всеобщим, пропитать ею все поры социального организма, все моменты его нормальной жизнедеятельности. Сейчас модно видеть в этом отвлекающий маневр: в пыли общей свалки не видны куда более серьезные дела. Однако эта конспирология не должна отвлекать от «рисков настроения»: сначала раскалываются умы – потом начинают раскалывать головы.
Гоббс сравнил государство с Левиафаном. Надо помнить библейский образ чудовища: «И перед ним бежит ужас <…> Сердце его твердо, как камень, и жестко, как нижний жернов <…> Он царь над всеми сынами гордости» (Иов 40:20. 41:26).
В нашем случае впереди зверя бежит не ужас, а заливистый хохот пополам с отвращением. Это и обнадеживает.
Харизма Путина: любовь взаймы
С имиджем нужно что-то срочно делать: сковороды с испорченным покрытием обычно выбрасывают
В предыдущей статье из серии о легитимности речь шла о государстве как миротворце, усмиряющем «войну всех против всех». Преодоление побоища «лихих 90-х» – мифология великого деяния лидера нации. Однако судьба путинской харизмы – отдельная тема со своими ответвлениями и скелетами в шкафу.
Путин как не-Ельцин
У Макса Вебера харизма – один из видов легитимации власти наряду с традицией и формально-рациональной процедурой. Процедуре у нас всегда следовали, мягко говоря, без фанатизма, а традиция имеет настолько «рваный» вид, что скорее убеждает в обратном: власти вообще свойственно то и дело рушиться и учреждаться заново на руинах. Отсюда особые ставки на харизматику, тем более естественную в культуре инстинктивной персонификации власти.
На орбиту Путина вывели не без силы образа и чувства – люди тогда все же проголосовали. Однако тоска по мускулистому преемнику нагнеталась расслабленным фоном самого Ельцина, заработавшегося с документами. Это была симпатия «от противного», от антихаризмы: Путин как не-Ельцин. Сам кандидат был типичный who is?, но уже была атмосфера ожидания чего-то дееспособного. Работала этимология слова: древнегреческое charisma означает «милость», «дар». Стартовое признание Путину именно подарили, но не свыше, а свои и ради дела. Фигурант не давал поводов для преклонения, безоговорочного доверия и признания неограниченных или хотя бы сверхординарных возможностей. Но были нормальная энергия и, как тогда казалось, расчетливый выбор Ельцина.
Кстати, Ельцин тоже начинал с простого популизма. К тому же тогда многое назревало – достаточно почитать протоколы Политбюро того времени, беспомощные и близкие к паническим. Однако подлинную харизму Ельцину сделал ГКЧП, а еще раньше руководство КПСС, как никто, умевшее собственными руками взращивать вождей протеста. Но далее эта харизма очень пунктирна и проявляется лишь в чрезвычайных ситуациях, как с Указом 1400.
Два Путина
Популярность лидера нации и далее укреплялась в подарочном исполнении. Многое в этой стабилизации было подготовлено и даже имело место при позднем Ельцине. Путин во многом развил то, что сначала пропагандистски присвоил. Ему в этом не мешали, чтобы не портить игру: в дарении был элемент жертвы.
Затем эта харизма набирает силу, но раздваивается. Путин-1 – благодетель для прикормленного бюджетопоглощающего «большинства», даритель объедков сырьевой ренты; эта его харизма импортная, как и наши «современность» и «стабильность». Путин-2 – покровитель институциональных реформ начала нулевых, надежда реформаторского актива и части либерального крыла, полагавшего, что авторитаризм сможет обуздать среднюю и низовую бюрократию и либерализовать экономику прежде всего для малого, среднего и не сверхкрупного бизнеса. Это миф, что реализация такого курса была обречена по системным причинам. Изнутри было видно, сколь много значили субъективные факторы: недостаток политической воли у одних и банальная продажность других. Но в итоге все же хвост так отрулил собакой, что за несколько лет буквально сменил ей масть и саму породу.
Лицедейство и святость
Тогда же зазвучало слово «сценичен». Хотя ничего особенного в этом актерстве не было, но, видно, очень хотелось аплодировать – соскучились. Поэтому не обращали внимания на то, что каким-то волшебным образом никого тоже сценичного даже из своих рядом и близко не появляется. Та же «харизма от противного»: Ельцин создал для Путина фон – Путин фон вокруг себя просто выжег.
Важный атрибут харизмы – святая вера в непогрешимость. Или, как говорили древние, тефлон. Как известно, вождь не может ошибаться, даже в мелочах! Это просто: за все время правления в адрес вождя не было высказано ни одного критического замечания ни со стороны своих, ни хотя бы в одном из СМИ с приличным охватом аудитории. Ни од-но-го! Зачем тефлон, если вообще ничего не жарить? Поэтому миф о том, что ничего не пристает, – сказка в чистом виде. Несколько острых эфиров – и все тут же пристало бы, как жвачка к кошке, отдираемая, как известно, только с визгом.
Однако рейтинг вовсе не обязательно подрывается компроматом. Есть простая усталость от образа (надоел!), есть объективное снижение темпов при искусственно перегретых ожиданиях – всего лишь «ухудшение улучшения». В начале 2011 г. социология напугала – и началась форсированная накачка харизмы аттракционами покорения всех сред: воздушной, водной… Плюс демонстрация мышц и протезирование тела суперской техникой в атмосфере слияния с животным миром и рыбой. Помогло не слишком, поскольку подлинная харизма, как настоящая любовь, – дар одноразовый: разбил – не склеишь.
В таких ситуациях лишние старания опаснее недоработок. Бросается в глаза наигрыш, и под подозрения попадает сама святость: это зачем же он так старается? Зона недовольства начинает перегреваться и закипать, все более воздействуя на нейтральных и даже лояльных. Наращиваются эффекты антиобаяния, антихаризмы, лишний раз подтверждая, что и в политике от любви до активного неприятия один шаг. Не помогает снова взлететь даже такой подкрылок, как бывший местоблюститель, а ныне премьер, образ и инициативы которого будто специально придуманы оттенять, как когда-то это невольно делал сам Ельцин.
«Смена кожи» и «Огонь по штабам»
Популярные сейчас аналогии с кампаниями массовой расправы над элитами, как когда-то у Сталина, Гитлера или Мао, слишком напрашиваются – и слишком грубы. Это видно хотя бы из сравнения классических вариантов тоталитарной харизмы с остатками харизмы нынешней. Чтобы так массово распоряжаться судьбами, а то и жизнями «лучших» людей страны, надо быть богом или, как минимум, святым, что вряд ли. Поэтому скорее будут одиночные выдирки и показательные репрессии там, где уже не скрыть или сливается особо сильный компромат в ходе внутренней борьбы «окружений».
К тому же в этой новой информационной политике население получает сразу два равноценных сообщения: о начале борьбы с коррупцией – и о самой коррупции, о ее масштабах и статусах. Нетрудно догадаться, на что народ активнее отреагирует и во что прежде поверит: в то, что вот именно теперь за коррупцию взялись системно и всерьез, или же в то, что она проела все, вплоть до самого верха, и сорвала все мыслимые ограничители совести, стыда и рассудка. Народ скорее подумает, что бывший министр обороны белая ворона не в том, что замешан, а лишь в том, что попал под раздачу и отдувается за всех, включая… Небольшой перебор в кампании – и компромат любого уровня начнут сливать люди, в сравнении с которыми нынешние оппозиционеры типа Немцова и Милова малые дети.
Еще немного – и от недавней святости ничего не останется. Защитное покрытие уже осыпается вместе с остатками харизмы. Примерно год назад раздался шокирующий свист в борцовском зале; теперь вождя практически освистали на обычно «карманной» пресс-конференции – убийственными и неприлично повторившимися вопросами по антисиротскому закону… С имиджем надо что-то срочно делать: сковороды с испорченным покрытием обычно выбрасывают – говорят, там что-то вредное образуется.
Однако осталась еще «внутренняя харизма»: для себя и для своих. Для себя, чтобы самому держать тонус; для своих, чтобы держать в тонусе окружение, рано или поздно задумывающееся о том, насколько рационально сохранение безоговорочной лояльности в меняющихся условиях. Отсюда кажущаяся абсурдной упертость в самых провальных начинаниях, явно вредящая и делу партии, и самой личной харизме. Это называется «лучше не связываться». Но и такая стимуляция работает лишь до поры – потом только хуже.
Как бы там ни было, уже видно, что ставка на харизматическую доминацию больше не пройдет. Даже если раскручивать популярного Шойгу. Голосование обеспечить можно, но жизнь – это не только выборы. В стране все меньше желающих гоняться за очередным спасителем и все больше ценящих системное и безличностное, но устойчивое, в духе не харизматичного, но железобетонно надежного Кудрина. Это важно для будущего, но будет зависеть от того, какие страты будут выбраны опорными: внушаемая масса или мыслящий актив.
На закате теневой идеологии
Либо общество имеет идеологию – либо идеология имеет общество как пассивную, манипулируемую массу
В серии статей о тестировании форм легитимности в нашей истории остался момент, важный для XX в. и начала XXI в. – легитимация через идеологическое. Это актуально: мечущийся путинизм покушается на новую идеократию, но уже в особых, латентных и теневых ее ипостасях.
Постсоветский период начинался с формально-рациональной (процедурной) легитимации, а также с легитимации идеологической и через харизму.
С процедурой ясно: за Ельцина и новый порядок (как он на тот момент виделся) тогда проголосовали. То были, по сути, наши первые выборы от души: голосовали за харизматика, а не маразматика.
С идеологией сложнее. С одной стороны, сработал антикоммунизм – от антисталинизма и антибольшевизма до простой усталости от застоя и унылой геронтократии. Но была и усталость от всего идеократического, от засилья идеологии как таковой – идеологическая идиосинкразия. В хрониках века это был еще один перевертыш «изживания через гипотрофию»: перехлесты идеологизма, агрессивной социализации, этатизма и имперскости породили отдачу – неприязнь к «кормлению периферии» (страны и лагеря), к навязчивой «заботе» государства с его поборами и символическими подарками, ко всякого рода коллективности (социалистическая атомизация), а также к любым формам «идеологической работы». До сих пор при слове «идеология» рука типового интеллигента автоматически тянется к тяжелым предметам.
Однако все это довольно быстро себя исчерпало, хотя и с сильными остаточными эффектами: постсоветские будни начали возвращать тягу к коммунальному теплу, к сильному государству и к «железной руке», к имперской державности и геостратегии в высоком стиле «он уважать себя заставил». Лучшего выдумать не могли: уже начинало тянуть к тому, от чего все еще тошнило.
Но менее всего здесь было ностальгии по идеологии (за исключением идейно озабоченных). У части старшего поколения такая тоска была скорее в «алгебраическом» виде: старики примирились бы с молодежью, будь у нее пусть другие, но убеждения – возмущала безыдейность как таковая.
Но в коллективном рацио доминировал миф о деидеологизации. Люди не видели идеологии там, где привыкли ее видеть: в символике власти и в практиках прямого промывания мозгов. При этом с прежней, если не с большей силой продолжали (и продолжают) работать скрытые, латентные формы идеологии – своего рода идеологическое бессознательное: когда люди ничего идейного специально не артикулируют, однако в политической и социальной жизни ведут себя так, как если бы они были убеждеными носителями тех или иных представлений, принципов и ценностей. Это как с учеными, думающими, что «наука сама себе философия», но при этом являющимися носителями бытовой метафизики, непромысливаемых мировоззренческих стереотипов своего времени и места – «очевидностей», только кажущихся универсальными и вечными. Все великие ученые были и философами – или не были великими.
Примерно то же случилось и с обществом. Оно оказалось беззащитным перед латентным, скрытым, теневым воздействием (что сейчас мы и расхлебываем), но одновременно оказались пусты высшие уровни идеологического, которые пустовать не могут при любой деидеологизации.
Вовсе элиминировать идеологическое нельзя, можно лишь перевести его на следующий этаж сознания, на метауровень. В «Рудине» это просто: «У меня нет никаких убеждений – Вы в этом уверены? – Абсолютно! – Вот вам на первый раз выше первое убеждение». То же с деидеологизацией. Это принцип, и он должен быть не просто декларирован, но разъяснен и обоснован… а это та же идеология. Так конституционный запрет на огосударствление идеологии также необходимо толковать – иначе вы получите под эгидой нераскрытой, непроясненной конституции новую государственную монополию на идеологическое, к тому же политически приватизированную. Что мы и имеем. Правовые, законодательные акты, при всей их идейной нагруженности, остаются прежде всего документами юридическими, требующими комментариев, в том числе раскрытия идеологии текста. Иначе вы всегда будете учреждать одно государство (возможно, хорошее), а жить в другом (какое получится). Наши реформаторы вели себя как естествоиспытатели-позитивисты: они полагали, что экономика – сама себе идеология.
В жизни иначе: либо общество имеет идеологию – либо идеология имеет общество как пассивную, манипулируемую массу. Либо вы имеете живой идеологический процесс и открытый рынок идей – либо вас незаметно, а потом и открыто имеют те, кто смог приватизировать машину производства и трансляции идеологического. Идеология – не только система идей, но и система институтов.
Не менее важно наличие инстанции, из которой могло бы исходить идеологическое. Когда начинались игры с так называемой национальной идеей, с самого начала отсутствие такой инстанции было очевидным. В группе консультантов администрации президента, работавшей в «Волынском-2», прекрасно понимали, что в таких ситуациях идею проще угробить, чем родить. (Хотя для себя и с иронией разминались на тему «Поправь забор!»). Но была задача отчасти реабилитировать идеологическое: без придыханий, но и без судорог, мешающих осмысленно работать с тем, что уже и так работает с тобой и с массой. Была задача снять лишние ожидания политиков, но и интеллигентную истерику фанатов деидеологизации без краев и рефлексии. Постепенно к идеологии стали относиться как к проблеме, а не как к жупелу.
Путин стартовал в духе привычного прагматизма. На идеологию не замахивались отчасти из скромности (позиция назначенного преемника, которому пока «не по чину»), отчасти в силу все того же неизжитого экономического детерминизма. В проектах грефовского Центра стратегических разработок (ЦСР) уже были отдельные попытки идеологических заходов, но скорее как необязательные довески. Стратегию писали в рамках обычного, «само собой разумеющегося» мировоззрения.
Далее прагматизм рассасывался по мере того, как стратегический проект начинал давать сбои на практике. Подкормленному населению так или иначе надо было что-то говорить, причем достойное власти. Сверхактивный политический пиар проблему не решал: необходимо было нечто логичное и ценностное – еще один нарратив. В отсутствие собственных достижений пришлось, как обычно, отталкиваться от очернения предыдущего периода. Так возникла идеологема «лихих 90-х» с героической мифологией спасения страны от развала, от победы бандитизма, от сплошного братоубийства.
Однако и этот ресурс со временем оказался исчерпан: нельзя бесконечно позировать на фоне явно оплаченных повествований о том, как ужасно все было до тебя. К моменту сдачи трона на временное хранение местоблюстителю уже требовалось нечто более конструктивное и эпохальное. Из «плана Путина» ничего не вышло, о мегапроекте инновационного маневра и «снятия с иглы» пришлось забыть из-за еще большей подсадки на сырьевой экспорт. С возвратом в Кремль стала подводить и прагматика, в экономике и политике. Пришлось идти на действия, которые продвинутой частью населения воспринимаются как «некрасивые», а то и не вполне адекватные.
В этой ситуации обычной теневой идеологии недостаточно. Еще совсем недавно хватало того, что информационный фон и экспертная аналитика наматывали на подкорку неселению то, что власть не могла артикулировать явно, не вступая в противоречие с Конституцией, не ссорясь с местными интеллектуалами и не позорясь перед «мировым цивилизованным». Но сейчас формируется идеология оппозиции, которая в пафосе отрицания смазывает различия отдельных проектов. И эта идеология останется, даже если уличный протест поделится уже не на колонны, а на отдельные демонстрации. Возникла потребность во внятной контридеологии, которая хоть как-то возвышала бы то, что в текущей политике выглядит мелочным и корыстным.
Эта серия статей не случайно начиналась с новейших попыток сакральной легитимации и дружбы с РПЦ. Круг замкнулся. Если идеология – это вера в упаковке знания (а это более не проходит), то начинает мерещиться возможность опереться на знание в упаковке веры, на «идеологию через проповедь». Вовсе не случайно верховный иерарх даже по языку так часто бывает похож на ангажированного политолога и пропагандиста партийной идеологии.
Остается последний вопрос – о перспективах такого симбиоза, да и самого режима, при постепенном отпадении всех прочих протестированных властью форм ее легитимации.
Власть как безопорная конструкция
Недостаточно легитимная власть выводит всякий протест из легального пространства
Этот текст подводит предварительный итог серии статей о проблемах легальности и легитимности власти в постсоветской России. Более 20 лет наша политическая система поочередно и «внахлест» тестирует едва ли не все известные из истории и теории формы легитимации, ни на одной долго не останавливается, но каждую рано или поздно дискредитирует. В итоге эта политическая постройка приобретает черты безопорной конструкции: у нее почти не остается иных (тем более метафизических) обоснований, кроме промывания мозгов и голой силы. Теоретический предел такого состояния – режим оккупации.
Разговор начался с постановки вопроса простого, но задаваемого лишь в особо сомнительных, запущенных случаях: а собственно, по какому праву здесь вообще правят – и эти, и те, кто был до них, и кто придет после? Чудеса новой российской политики делают ответ на этот вопрос слишком неочевидным. И чем дальше, тем менее настроено местное общество прощать проколы в легальности (прежде всего злоупотребления на выборах), компенсируя их иной легитимностью, в обход опошленной формально-рациональной процедуры.
Наметился повторяющийся цикл: делается акцент на очередном более или менее экзотическом варианте легитимации, какое-то время схема срабатывает, но затем ломается и начинает работать против заказчика.
Так было с попыткой нащупать какое-то подобие сакральной легитимации: приторный и небескорыстный альянс с РПЦ погрел душу начальству, но в итоге пришлось уводить патриарха с политической авансцены на задний план, если не за кулисы (все заметили?).
Так было с мифом «постсоветского Левиафана» – с акцентом на идее государства как миротворца в войне всех против всех («лихие девяностые»). Теперь сама же власть и воспринимается как главный разжигатель розни и конфронтации, начиная с военизированной риторики и лексики политического милитаризма и заканчивая прямым стравливанием.
Так было с «формулой Макиавелли»: после периода активной демонстрации обладания высшим знанием об истинных интересах государства и путях движения в истории сейчас буквально бьет по глазам вопиющий стратегический вакуум. Без «модернизации» и «смены вектора» наше будущее опустело, в нем не просматривается ничего, кроме возвращающегося прошлого, к тому же темного. Власть понимает происходящее хуже подданных, а грядущее видит в горизонте не более полугода.
Так было со всеми идеологическими экспериментами. «Суверенную демократию» в итоге отрыгнули вместе с изобретателем концепта.
«Политическая постройка приобретает черты безопорной конструкции: у нее почти не остается иных (тем более метафизических) обоснований, кроме промывания мозгов и голой силы. Теоретический предел такого состояния – режим оккупации»
Перестает работать даже модель «стационарного бандита»: вместо разумного дисконтирования поборов власть их системно наращивает, а публичные услуги превращает в механизм насильственного изъятия средств у населения. В итоге отношение власти к месту и людям все более напоминает режим набега, беспощадной «гастроли». Похоже, уже не важно, что будет завтра с этой зоной кормления и обитающим на ней тягловым скотом.
Постепенно исчерпываются и факторы негативного «признания» – легитимность терпения, страха перед изменениями к худшему, неясность альтернативы. Конструкция зависает. Она еще парит на восходящих потоках, иногда даже кажется, что уверенно, но это именно парение, в котором в итоге чаще падают, чем мягко планируют на запасные аэродромы.
Во всех этих более или менее судорожных попытках разыграть, в крайнем случае хотя бы имитировать тот или иной формат легитимации есть изначальная ущербность. Нормальная легитимность в целом одновалентна и не предполагает суммирования чего бы то ни было в качестве решающего метода. Если власть «от Бога», то ей не нужно, даже грешно и во вред разыгрывать какие-то иные спектакли. Если главенствуют идеология и (или) харизма, народ можно вести на любые баррикады и самоубийственные подвиги, но нет нужды подкупать в режиме «залить деньгами». Если честно срабатывает формально-рациональная процедура, все остальное вторично, а если чего-либо не хватает, это компенсируют новой легитимацией через ту же электоральную процедуру. У нас же срабатывает принцип «до кучи», а в итоге не остается хотя бы умозрительного варианта, какую бы еще легитимность приспособить в качестве опоры. Не остается времени от запуска проекта до его дискредитации. Теперь даже убогие попытки приписать лидеру окормление страны «новой моралью» (триада: Труд, Родина, Семья) тут же воспринимаются не как сборка ключевых ценностей, а, наоборот, как опасное расчесывание самых больных мест: именно труд и родина более всего девальвированы нашей моделью рентной экономики, а семья здесь – скорее объект шантажа нестабильностью и подкупа подачками.
Это чистый цугцванг9, когда любой ход ухудшает положение. Опросы и особенно фокус-группы показывают, что в борьбе с коррупцией люди увидели не столько борьбу, сколько саму коррупцию – ее масштабы и статус участвующих, невзирая на лица, включая… Кампания по изничтожению НКО, конечно же, ничуть не остановит людей принципиальных, а тем более пламенных борцов, но при этом в массовом масштабе политизирует ранее совершенно мирные и безобидные инициативы, помогающие больным людям или вымирающим птицам, а заодно и всех, кто с ними связан судьбой и по жизни. И тут же прокурорские методы подверстывания всех и вся под категорию иностранного агента, демонстрирующие уже не только нелегитимность, но и вопиющий, ничем не стесненный иллегализм этой власти, ее готовность идти на любые нарушения и продавливать любой абсурд ради нагнетания статистики «выявленных и уличенных». Что называется, «сами навербовали»…
Власть не может не чувствовать кризиса легитимности и нарастающей критичности ситуации. Отсюда спектакли легитимности, часто дающиеся в первую очередь для одного лица, для вливания в него энергии «поддержки». Отсюда же множество инициатив и проектов, подчеркивающих нормальность ситуации и создающих видимость устойчивости существующего порядка: саммиты, чемпионаты, единые стерильно-непротиворечивые учебники, циклопические музейные затеи (будто больше не на чем сосредоточиться и некуда больше тратить и без того дефицитные «ярды» рублей). Что-то вроде парада на Красной площади в почти осажденной Москве – но там и маршировали с другой мотивацией.
На этом фоне существует практическая, невиртуальная внутренняя политика, которая выглядит агрессивно наступательной, но, по сути, реализует паническую стратегию превентивной обороны, выстраиваемой к моменту, когда провалы легитимности обнажатся окончательно, а защищать власть не выйдет никто, кроме Мамонтова, ОМОНа и спецназа (которые, как известно, тоже перестают крушить мирных граждан, как только протестная массовка переваливает за сотню тысяч). Как это бывает в купленной верности, мы только что видели в миниатюре на примере Суркова, по которому в той или иной форме прошлись его прежние выкормыши, за исключением, кажется, одного Якеменко, которому ловить нечего.
Для власти с дефицитом легитимности в критические моменты одно спасение – война. Либо маленькая, но победоносная, либо гражданская, но тактическая. Все, что сейчас делается особо значимого, направлено на поляризацию друзей и врагов режима, на обособление этих зон, на устранение смягчающих контактов между ними (таких, например, как в НКО, не тягающихся с режимом, но своей гражданской активностью в чистом и притягательном виде реализующих повседневные практики либерализма). Это еще и устранение потенциального конкурента, моральная легитимность которого заведомо и на порядок выше, чем у слишком демонстративно не бедствующей власти.
Обычное дело: недостаточно легитимная власть выводит всякий протест из пространства легального, а своих сторонников собирает будто бы для решающего боя не на жизнь, а на смерть, как мальчишек с фаустпатронами под рейхстагом. У нас до этого не дошло, но политический ландшафт все более приближается к картине то ли Ватерлоо, то ли Бородино с политическими флешами, пропагандистскими редутами и обходными маневрами против старой гвардии правозащитников, честных социологов и любителей дикой природы.
Картина до боли знакомая – тем более о последствиях лучше думать заранее.
Чрезвычайная легитимность
В свое время рубрика «Метафизика власти» открылась анализом обоснований «права править». Цикл начался текстом «В поисках утраченной легитимности»10 и закончился статьей «Власть как безопорная конструкция»11. Тогда режим одну за другой тестировал формы легитимации, известные из теории политики. Будто кто листал и вживую примеривал к путинской России Макиавелли, Гоббса, Вебера, Шмитта – и ни в чем не находил решения.
Парламентская кампания 2011 г. вскрыла проблемы легитимации через формальную процедуру. Нарушения на президентских выборах старались не замечать под рефрен «отрыв и так был огромным» – как если бы допинг, угрозы и подкуп не мешали присвоению чемпионского титула «за явным преимуществом».
Идея легитимации через религию изначально была убогой. Если церковь легитимируется государством, шмиттовская «политическая теология» выворачивается наизнанку. Не проходило и оправдание власти через эксклюзивное знание и проект будущего: как раз тогда модернизационный план провалился, и замены ему не было.
Не сработала идея нормального камерализма: полицейский ресурс превратился у нас в главный источник опасности и силового перераспределения. Даже «государство как стационарный бандит» выглядело не очень стационарно и вело себя как «залетное». Не вышло и с Гоббсом: мифология «лихих девяностых» уперлась в понимание, что «война всех против всех» только усугубилась и что именно власть является здесь главным инициатором стравливания и конфликтов, милитаризации политики и развязывания холодной гражданской войны.
Падение рейтингов подрывало шансы харизматической доминации. Постсоветская идиосинкразия резко сужала возможности идейной работы. В итоге возникало ощущение судорожных попыток легитимации власти через все подряд, но с неизменно плохим результатом.
«Легитимация от чрезвычайного положения – главный и, как выясняется, безотказный тренд последних лет».
С тех пор изменилось многое и кардинально. Появились элементы, живо напоминающие веберовскую легитимность от традиции («так было всегда»). Путин уже начинает восприниматься «вечным» – в прошлом и в будущем. Новому поколению уже кажется, что иначе не бывает и что этот человек правит «с незапамятных времен». Клановость, политика преемников, введение детей и друзей во власть и в бизнес все еще далеки от монархии и прямого политического наследования, однако ресурс консолидирован, а традиция успешно заменяется обреченностью: «так будет не всегда, но на наш век хватит». Такая «легитимация» поддерживается конформизмом и политической ленью, боязнью перемен к худшему, часто катастрофической. Чувство безысходности и отсутствия альтернатив тоже может быть мотивом условной, пассивной легитимации (мы вас не признаем, но выступать не будем). Легитимность не тождественна популярности.
Но наиболее очевидным достижением этих лет стала феноменальная раскрутка путинской харизмы. Монолит не надо переоценивать: пресловутые 86% – результат не фальсификации, но все же особого рода «спрашивания». «Поддержка деятельности» – тоже результат систематической медийной сепарации, когда с клиентом ассоциируют только самое эффектное, героическое, щекочущее комплексы и амбиции, а все негативное и проблемное отсеивают (если только это не «решение вопроса мановением»).
Однако такое отделение добра от зла возможно, только пока в деяниях власти есть нечто столь ослепительное, что заставляет забыть о рутине и ответственности за нее того же суверена. Сейчас активно эксплуатируют идею «затягивания поясов ради имперского величия». Отчасти есть, но есть и жесткое разделение «правильной» внешней политики президента и «ужасной» социально-экономической политики всей вертикали. Восторг удачно сочетается с ненавистью, когда связей одного с другим люди не видят и видеть не хотят.
Такое возможно только в условиях экстраординарной политики. Легитимация от чрезвычайного положения – главный и, как выясняется, безотказный тренд последних лет.
Теория видит в ЧП ключ к пониманию власти вообще. «Исключительный случай» и «произвольное действие» конституируют суверенитет и суверена. Но если это так интересует философию власти, подобный зондаж еще более соблазнителен в реальной политике, особенно когда эффект превосходит ожидания.
Эта же линия в науке подчеркивает легальные обоснования ЧП в самых либеральных конституциях и полагает, что в современном мире чрезвычайное положение все чаще становится правилом (Беньямин, Агамбен). Например, после 11 сентября. Но если такое позволено «быку», оно тем более позволено всякому, кто мнит себя Юпитером.
Пользоваться потенциалом чрезвычайности можно как угодно. В Германии чрезвычайное положение было введено в 1933 г. и не отменялось до 1945 г. У нас полномасштабные войны в Чечне велись вовсе без объявления ЧП. Гибридная политика не может не быть экстраординарной – иначе зачем? Возможны «территориальные исключения» (Гуантанамо). Однако все это лишь отдаленные аналогии: нашему «авторитаризму чрезвычайного положения» еще далеко до деяний нацизма, но не менее далеко и до западных моделей, использующих элементы ЧП дозированно и без изменения сути режимов.
О том, насколько власть понимает чрезвычайность складывающегося положения, лучше судить не по лирике, а по делам. Масштаб ощущаемой угрозы виден во всей этой машинерии защиты, в объеме истероидной пропаганды и системы промывания мозгов, во фронтальном наступлении даже не на оппозицию, а вообще на все, что не выражает заполошной готовности служить и может выглядеть самостоятельно хотя бы в теории. В этой панике включение кружков вышивания в реестр иностранных агентов выглядит логичным.
Сгущение внутренних и внешних врагов, аннексия, изоляционизм, внешнеполитическая конфронтация и реальные боевые действия, эпидемия законодательных запретов – все это реалии необъявленного и пока скорее потенциального ЧП. Но это лишь до тех пор, пока есть резерв фондов и тихой экспроприации населения. Когда этот резерв будет исчерпан, иной возможности легитимации, как через чрезвычайное положение, не останется – как не останется и вариантов мирного ухода. А поскольку никакого печенья госдепа для обоснования настоящей чрезвычайщины не хватит, дело скорее обернется обычной войной.
В этой эволюции поражает прежде всего ее скорость – всего три года. И непонимание того, что в подобных условиях ЧП хорошо не заканчиваются. Самосохранение через культ героики говорит не о мужестве начальства, а о неумении работать в нормальном режиме. Этот «эффективный менеджмент» обеспечивает власти мощную историческую саморекламу, но ценой обрушения капитализации «кампании». Недавняя очередь к могиле Сталина – тоже симптом культа чрезвычайности.