Венеция
…В путешествии ты отрываешься от корней. От места. Не зависишь от привязок, к которым привык, освобожден от условностей, признаков места, в котором родился или живешь. В этом и почти буддистский принцип избавления от привязанностей – такой близкий христианскому упованию. Нет ничего позади, ничего впереди – полностью отдаешься в руки Пути. Пусть ведет, как ведет, думаешь. Ничего нет вокруг, будто выжженная земля по сторонам и островок жизни есть только там, в то время и в том месте, где ты сейчас. Ты не знаешь, как и что будет – просто отдаешься этому естественному течению жизни, заранее веришь ему, априори, вверяешь себя. Потому и двигаешься, и ведешь себя, и ощущаешь все настолько остро, насколько это только возможно. Люди в других странах и городах смелей, отчаянней, отзывчивей – потому что все по максимуму, все настоящее и все важно. В путешествии, в дороге понимаешь бессмысленность второстепенного: комфорта, условий, стоимости и качества жизни. Понимаешь важность присутствия друга рядом, значимость встречи с «твоим» человеком, возможности это переживать. В путешествии время и пространство сжимаются, выдавая концентрат, экстракт, многократно усиленный вариант пребывания в этом мире. Обо всем думаешь: «Все это – для меня».
…Мы жили в городе Чивидале – этот город когда-то был столицей лангобардов, и до сих пор среди его жителей можно встретить рыжеватых потомков северных завоевателей. Я вообще думаю, в этом спасение генофонда крошечных городков – в смешении кровей в результате завоеваний. Иначе быть бы таким городам прибежищами повторяющихся геномов… Одних и тех же лиц, фамилий и болезней.
Мы жили с подругой в учебном пансионате – сначала бывшем бенедиктинском монастыре (XIII век!), потом бывших казармах армии Наполеона (XIX век), а затем – бывшем университете (начало XX века). Жили-поживали, пили местный токай.
Всю округу мы давно изучили. Пора было браться за окрестности.
Мы взяли карту, показывающую соседние местечки, а среди них – Кастельмонте, милейший городок на самой границе Словении.
Из Чивидале в этот город в октябре следуют машины, управляемые охваченными гоночным безумием спортсменами. Маршрут выбран упоительный – как говорил ефрейтор в кинофильме «А зори здесь тихие»: «Есть на что приятно поглядеть».
В Кастельмонте ежегодно приходят паломники – и весь год и в сентябрьские дни чествования Мадонны. Идут, оставляя следы в маленьких домиках по дороге: на протяжении всего пути, неуклонно ведущего в гору, мир украшают крытые места остановок, по числу страданий Христа.
Множество самодельных крестиков (камень, ножницы, бумага – подручный материал) да свечи – вот и все наполнение. В основном все делают кресты из прутиков – кругом полно деревьев, да и хранятся они дольше цветочных. Один раз мне попался камень – булыжник, по форме – точно францисканский крест тау. У меня и сейчас на левой руке такой.
Поднимешься на гору – весь итальянский северо-восток нежит зрение диковинным блюдом. В монастыре никого – изредка прошагает мимо капуцин, заглянет в глаза, пройдет дальше. На горе – огромный крест, мгновенно отсылающий к статуе Христа Корковадо в Рио.
В Кастельмонте съезжаются за исполнением желаний. Те, у кого сбылось, приезжают снова – и заполняют изображениями исполнившейся мечты стены, подвал, пол. Мечты – какие они? Не «ягуары» да Багамы и не «Господи, пошли мне новый айфон».
Гобелен с парнем, отлетевшим в сторону от авто, – просьба об исцелении попавшего в аварию сына. Холст, демонстрирующий поднявшегося с постели деда. Фотография счастливой беременной женщины – результат молитв о ребенке.
Кстати, о детях. Я пошла туда – 9 километров по вертикали, и ни одна машина не подбросит, только назад – не принято – ради беременной в тот момент сестры.
Мне хотелось, чтобы все у нее было хорошо.
У нее все и было, и есть хорошо. Так что я теперь – тоже должница. Мне еще предстоит собраться и поднести свое тело туда, наверх, на самую границу – Италии и Словении, горы и неба, меня и Бога. Когда соберусь?.. Вообще-то, пора. Сестра ждет четвертого.
Я купила в тот раз маленький медальон – изображение той самой Черной Мадонны. Это ее статуя украшает собой сводчатый зал в монастыре. Тот зал, где беспрерывно горят свечи, а стен не видно за прорвой картин. Медальонов я тогда купила несколько – один сестре, другим расплатилась при спуске с горы на машине, а третий взяла себе.
Он был со мной и когда я приехала в Черногорию, беременная и чужая.
Я потом много раз удивительно часто роняла, теряла, случайно срывала Мадонну с шеи. Сменила цепочку – четырежды. Каждый раз находила свою Черную Мадонну – в сенях дома, на пороге его, этажом ниже, у автобусной остановки, в ванной, в цветочном горшке. Я все думала – неужели это из-за того, что я никак туда не доеду?..
Но однажды я ее все-таки потеряла. И лежит Мадонна посреди Черных гор, попираемая, вероятно, ступнями, разве только ее не нашел кто-нибудь и теряет, теряет, как я.
Главное, чтобы моя просьба исполнилась – и не только у моей сестры, а и у меня, и чтобы и мне еще предстояло двинуться в путь – чтобы просто сказать «спасибо».
Я пока туда так и не поехала. Вместо этого мы отправились в Венецию.
Прежде чем я ее увидела, она представлялась мне именно такой – вне зависимости от времени суток, ночной, закрытой для посторонних. Масочной, театральной, тяжелой, с красками, звуками и фактурой Средневековья. Все здесь всегда темное, древесных, усталых, сумрачных, неизменно прекрасных тонов.
Бредя по городу, бесконечно напираешься на вновь и вновь повторяющиеся улицы, которые и улицами-то не назовешь – так они узки, декоративны, ненастоящи. Словно коридоры искусственных игрушечных домиков из лавки древностей. Здесь становится совсем понятно – как задуман был город быть выстроенным наперекор природе, вопреки, дабы стать потом величайшим экспериментом, так и остался призраком, головоломкой, игрой. Архитектурной тайной, градостроительным гомункулусом.
Главное лицо Венеции – венецианец – кажется холодным в своей высокомерной ожесточенности. Венеции идет этот тип молодежи, холодной, острой на язык, стильной, с невероятными прическами, одеждой, кожей, обувью. Так, среди собачьих пород выделяются доберманы – жестокие, красивые, с одним-единственным аксессуаром, стоимостью и значением перекрывающим весь остальной вид. А этот волнующий тип мужчин со смуглым от яркого солнца и мутной венецианской лагуны загаром? Оливковая кожа и глубокий темно-синий цвет ткани. Боже.
Италия прекрасна, но разнородна. Не только все двадцать ее регионов – как отдельные планеты, живущие по своим законам, но и некоторые крупные древние города, каждый из которых существует в каких-то своих реалиях, зачастую неподвластных привычной логике остальных. Венеция – островное государство в государстве, где изнуренные восторгами путников со всего мира местные жители едва справляются с сакральной красотой того, что для них – повседневность и будни.
Наибольшие циники – хирурги. Потому что они имеют ежедневный доступ к сакральному. Более того, они способны влиять на его судьбу. При этом, в отличие, например, от пожарных, они напрямую не рискуют своей жизнью. Что это значит? Когда это столкновение с сакральным происходит впервые, любой человек оказывается потрясен. И за счет этого потрясения он гармонизирует ужас от соприкосновения со смертью или с чем-то вечным, неподвластным человеческому влиянию. Когда же это происходит ежедневно, то для того, чтобы самому столкнувшему оставаться в добром здравии и ясном уме, необходимо от этого столкновения с великим незримым отстраниться. В этом – его спасение. Лучший способ отстраниться и спастись – цинизм или безразличие. Хладнокровие и снобизм. Вот и венецианцы, сталкиваясь ежедневно со смертельным совершенством своего города, утомленные регулярными туристическими междометиями, остаются холодными с окружающим миром, как вода в их лагуне.
Мусор в пакетах свисает вдоль домов, наверху на веревках, перетянутых из окна в окно, сушатся вещи; острые пики под каждым окном – чтобы голуби не садились и не пачкали подоконники. Жестоко. По-венециански. Все ради красоты. Эстетика – всего превыше. Совершенство – смерть, именно поэтому смерть и Венеция так ужасающе прекрасны и веками идут вровень. Сальве, Тадзио!
Дома, выкрашенные в мрачные цвета, не всегда были такими. Лагуна подарила им печать печали по прошлому. Оттенка скорби по порокам, цвета плача, темной, Бог весть что скрывающей воды, людских стонов, казней, судеб, страхов и страстей. В Венецию пускают, будто в музей на ночь раз в год, – этих дурацких, глупых посетителей – хорошо, мы приберем немного декорации, накинем муслина здесь, бархата там. Вот-вот из-за угла мелькнут фигуры из папье-маше, а может, восковые куклы, аппараты из Гофмановских сказок, големы Майринка, старухи Гауфа.
Ночами совершенно негде выпить кофе, колы или вина – все закрыто. Информация редких прохожих противоречива – все время дают разные направления и указывают разные же кафе или клубы, где можно немножко посидеть. В итоге, не найдя ничего, кроме маленького окошечка у моста, недалеко от вокзала, радуешься, как сумасшедший, покупаешь что-нибудь поесть и просишь кофе. А в ответ: «Слишком поздно для эспрессо, сейчас это очень вредно». А еще – ищешь без успеха площадь Сан-Марко, чтобы выпить там бутылку красного вина с друзьями в полночь, но не находишь, и кто-то будто водит тебя кругами до глубокой ночи по городу.
Указатели трудны для использования – когда видишь две стрелки, указывающие в разных направлениях с надписью «San Marco», конечно, теряешься. Как здесь возможно жить?
Напротив площади – залив, выход в открытое море. Страшно ходить по пирсу. Хоть и есть небольшое заграждение, но все сплошь старь и ветхость, не столько по ощущениям, сколько по времени; эта древность досок и гондол внизу пугает хрупкостью и непрочностью. Никуда без волшебника Бродского, то и дело про себя прочтешь: «Мокрая коновязь пристани… / понурая ездовая…»
Напротив немым стражем глядит на тебя знаменитый остров Сан-Микеле, на котором тот же Бродский который год спит. Дует ветер, внизу болтаются (болтают друг с другом?) лодки, синие-синие, цвета дна чьей-то души.
…Гуляя с компанией художников, уговоривших поехать на одну ночь в Венецию с северо-востока страны, мы все же нашли и микеланджелевские статуи, и Сан-Марко, и Дворец Дожей, и мост Риальто, и мост Вздохов, и ахи, и эхо.
По случаю я вырядилась в экстравагантный наряд: длинная яркая юбка, узкий топ, огромный цветок за ухом – получила пару комплиментов от прохожих и расцвела вслед за цветком. На площади пьем вино, сидим на стульях закрытого на ночь уличного кафе. Берем эти стулья и втроем прыгаем, что-то показываем, какой-то автобус, стулья в ряд, каждый делает, что хочет, фотограф Митя снимает процесс. Карабинеры подходят – думаем, из-за вина, а нет, интересно, откуда мы, что это снимаем тут. Американец в одних шортах ездит по Сан-Марко на доске, временами показывая какой-нибудь фокус, получая в награду аплодисменты. Кричит «Америка!», воодушевившись. Тут аплодисменты стихают.
Побродив по городу, возвращаемся на Сан-Марко, чтоб немножко поспать, погулять или поснимать. Я накрываюсь одеялом, захваченным ребятами из монастыря, где все мы живем и учимся, сплю ровно час на неудобных стульях.
Внезапно просыпаюсь, на часах – пять с небольшим. Я встаю, с испугом озираюсь, поначалу не найдя ребят, скидываю одеяло, достаю плеер, иду на пирс. Вижу Митю, ставящего штатив – готовится к встрече рассвета. Постояла. Болтаюсь взад-вперед по пирсу и вдруг как закричу:
– Митя!!! Скорей, скорей!
А чего «скорей» – я и сама не успеваю подумать. Я только вижу идущего вдоль наших стульев человека – вот, где мы спали, через мостик.
Честное слово, я подумала, что это – Иисус Христос.
Я не помню, как он двигался, это было, как в замедленной съемке, сродни влюбленности, внезапному откровению, экстазу, счастью. В такой миг пространство и время замирают, сконцентрировав сердцевину мира прямо в области твоего солнечного сплетения. Было очевидно – то, что сейчас происходит, имеет ко мне самое непосредственное отношение.
Так и есть – он внезапно остановился. Господи, какое счастье, он остановился! Я не знала, что делать, требовалось какое-то подтверждение тому, что это вижу не только я и что впоследствии у меня тоже будет этому доказательство. Поэтому я зашипела Мите, чтобы и он обратил на него внимание.
Человек этот так красиво шел, в нем была упоительная простота, удивительная, спокойная, тихая. Бесшумность счастья – верный признак его подлинности. Он был весь словно с картин Караваджо или с любых ренессансных изображений Евангелия. По плечам растекались темные с проседью кудри, на ногах были простые сандалии, а сам он был в двух хабитах – светлом и темном. На груди был францисканский крест тау. Остановившись, он склонился над краником с водой, прямо у пирса, в нескольких метрах от меня. Я двинулась ближе, не имея никаких мыслей о том, что мне следует делать дальше. Он вообще меня видит?
Тщательно умыл лицо, руки, волосы, потом ступни, аккуратно, осторожно, с достоинством, вдруг, без всякого перехода – мне:
– Я закончил, можете теперь и вы.
– Спасибо, мне не нужно.
То есть, конечно, мне нужно умыться – но мне скорее нужно душу умыть, нет, даже вымыть, выскрести – внезапно я понимаю, что это чувство невероятной тяжести, отягощавшей меня в особенности этим утром, как-то связано с приходом этого человека, что он ко мне пришел, что все это не просто случайно увиденная мной интимная утренняя процедура. Я стою и не знаю, что сказать. Со стороны все это выглядело довольно нелепо – пауза становилась все очевидней, вместе с тем появилось ощущение, что теперь и он улавливает между нами что-то особенное.
Поэтому я решила с ним поздороваться. Он ответил и продолжил стоять и смотреть на меня. Улыбнулся. С места не двигается – стоит и ждет. Ну, хорошо! Я осмелела:
– Почему так? – показываю на его босые ступни.
– Потому что Бог.
Я заплакала.
– Давно?
– С 1997 года.
– Значит, уже почти десять лет?
– Девять.
Мы поговорили. Потом я опять расплакалась, попросила его позволить мне его сфотографировать. Так глупо. Но мне хотелось хоть как-нибудь сохранить его для себя. Как можно прочнее, доказать самой себе – это было, он правда существует и сейчас мы действительно разговариваем.
Он рассмеялся.
– Меня каждый день кто-нибудь постоянно снимает, не спрашивая разрешения. Конечно, я не против, снимай и ты, сколько хочется. Кстати, что это у тебя на руках?
– Хочешь что-нибудь от меня на память?
– Нет, просто интересно. Смотри: на мне ничего, кроме одежды и тау нет. А в моей памяти ты и так останешься. Как тебя зовут?
– Юля.
– А меня Франко.
Франко – значит «свободный».
На руках у меня были фенечки.
Почти весь день мы провели вместе. От него исходила предельная простота, сила и ясность. Доброта тронула каждое его движение, улыбку, слово. Он мог ничего не делать, просто сидеть на скамейке, пока мы беседовали, а вокруг него танцевал от счастья мир. И моя душа вместе с ним.
Разговаривали обо всем. То, что я получила от Франко за несколько часов общения, перевернуло мою жизнь. О подобной встрече я могла только мечтать. Я сидела на скамейке у моря, болтала ногами и сама себе отчаянно завидовала.
Потом он читал надо мной молитвы, попросил умыться, пока умывалась, окропил меня водой, и было что-то в этом процессе, превращавшее умывание в омовение.
Франко шел путями святого Франциска. Конечной целью был, конечно, Ассизи. Шел пешком, изредка соглашаясь на поезд. В маленькой сумочке на поясе звенели деньги, из которых он время от времени извлекал монеты, раздавая нищим. Не наоборот. От Франко шла непередаваемая чистота, он буквально ей лучился. Это было так здорово. Франко слушал меня, отвечал на вопросы. Любой из ответов я помню до сих пор. В трудную минуту я вспоминаю какой-нибудь подходящий ситуации кусок разговора, и не было еще случая, чтобы это мне не помогло.
Все небо в облаках, в полосках алых, в голубях.
За нами давно подглядывали мои друзья. Потом им надоело, да и мне становилось неловко: кто знает, насколько я задерживаю Франко в пути.
Нам пора прощаться. Мы обнимаемся, мы счастливы, нас не разнять – но нужно идти – и нам, и ему, и мы расстаемся.
Он уходит, и тогда я кричу от радости в самое небо, бессильно жестикулируя, так кричит человек освободившийся, освобожденный, как после долгой болезни и жара, ощутивший долгожданную прохладу и возможность парить. Ребята хохочут, обернувшись, я вижу лицо смеющегося, машущего мне на прощанье Франко.
Уже после я узнала о существовании поверья, согласно ему, встреченный тобой человек на рассвете в Венеции останется рядом на всю жизнь.
Митя с пирса сумел нас сфотографировать.
Мы выходим к базилике на Сан-Марко, я все еще отхожу (или не хочу этого вовсе) от встречи с Франко, как вдруг слышу шепот ребят: «Юля! Юля!» Оборачиваюсь и снова вижу его.
Он развел руки в стороны перед самой базиликой, и первые с утра прохожие на площади с удивлением за ним наблюдают. Только что закончилась месса. Франко молится, истово и горячо. Я боюсь ему помешать, осторожно прохожу за его спиной. Внезапно он поворачивается. Мы улыбаемся, обнимаем друг друга, будто давно не виделись. Решаем, что ребята пойдут, поедят, а мы с Франко еще немного пройдемся.
Мы проводим вместе остаток дня, к концу его во мне остается чувство, словно мы давным-давно путешествуем вместе и до конечного пункта – Ассизи – осталось всего ничего. Иногда, идя по дороге, Франко напевает песенку. Звучит смешно, я и не сдерживаюсь, веселюсь открыто.
– Хочешь в собор Санта-Лючия?
– Конечно, хочу.
– Знаешь ее историю? Лючия – красивая сицилианка, жившая в IV веке, была зарублена мечом. Молодая христианка не хотела отвечать на настойчивое внимание мужчин, которые в итоге хотели сдать девушку в публичный дом. Божественной силой она не могла сдвинуться с места – и, в конце концов, разъяренные солдаты отрубили красавице голову.
– Жуть.
– Не выражайся.
На пути нам встречаются два монаха, которые склоняют головы при виде Франко; мы приходим в храм, там никого нет, кроме падре, который тоже приветствует его с почтением и улыбкой. Мы оба молимся, он снимает с себя верхний хабит и набрасывает мне на плечи. Долго молится обо мне, просит некоторые фразы повторить, что я и делаю, и мы выходим. Пришли на вокзал, где намечена встреча с моими друзьями. Их долго нет, я начинаю нервничать.
– Ты волнуешься, что ли?
– Да.
– А чего ты боишься?
– Ну… что они не придут.
– А ты правда думаешь, что это возможно? Что может случиться?
– Что они не придут.
– Ребята, твои друзья, с которыми ты сюда приехала, – могут уехать без тебя?
– Нет, конечно, нет.
Правда, смешно. Сколько тупой рефлексии в каждом поступке у нас ежедневно?..
Пришли друзья. Мы попрощались с Франко. Вернулись в Чивидале на углу итальянской географической карты, долго спали, а проснувшись, все никак не могли понять – что это было? Сон? Мы вообще куда-нибудь уезжали?
Разве были две тысячи лет между мной и Христом? Разве не стираются эти тысячи каждую весну? Разве святой Франциск не шел мне навстречу в это утро? Или это был Франко? Или все же Христос? На мне было платье и огромный цветок в волосах. Я была похожа на свою товарку тысячелетием раньше. Франко выглядел так, что герои картин Возрожденья пошатнулись в призрачном пространстве своих полотен. Где было время в то утро? Куда утекли его воды? И не они ли струились сквозь пальцы моего друга на «набережной неисцелимых»?
Знала, что буду смотреть на фотографию, сделанную Митей, и думать: «Вот Франко, босоногий друг моего сердца, переменивший мою жизнь, размяв ее на «до» и «после», как хлеб за ужином, мой голубь, душа моя. Где ты теперь? Ты светился любовью и светом, и сам ты пронзен мириадами лучиков неба.
Береги тебя и твой путь Господь.
Я тебя никогда не забуду. Как и ты меня, и я знаю, что мы, наверное, встретимся».
Я уверена. Ты, конечно же, сумасшедший. Но ведь вера требует исключительной смелости и бескорыстия. Бесстрашия и одновременно некоторой даже глупости, которая отменяет разумность. Граничит с безумием – и потому, конечно, всякому прагматику вера заслоняет возможности осветления веры логикой, линейностью, последовательностью и так далее.
Вера – это всегда прыжок в пустоту, для сознания – черную и беспросветную. Но только на тот взгляд, которым мы обладаем, проваливаясь в никуда, отягощенные узостью сознания, царапающегося за незримый шифер тех самых логики, линейности и последовательности.
Все, что вокруг этого подлинного бесстрашия и неразумности, около, до них или вместо – по-настоящему все же еще не вера. Это робкий подкат в виде сделок с собой или с Богом, всевозможные алаверды по отношению к душе и к Нему, с условиями, опасениями, заданными сроками, уговорами и мольбами. Все равно это все еще игры на поле, где разгуливают шкоды Логика и Сознание.
Вера – это (в идеале всегда, чаще – в мгновения экстренных переживаний, трагедий, потерь) представить, что прямо сейчас нужно будет зажмуриться, и без разбега (потому что не требует времени на размышленья) нырнуть в эту черную бездну. Просто принять ее и позволить ей принять тебя самого, раз уж ей этого так хочется. Очень страшно и жутко. И непонятно, зачем. Ой, ну надо, так надо!
А потом ощутить, что прыжок был – через узкое темное жерло сознания, за пределами которого ты – свободно парящая частица безбрежного света, что вернулась туда, откуда все пришло и куда все вернутся. Ровного нежного света, который беспрерывно струится из твоего сердца, возвращая любовь и отдавая ее, ибо она бесконечна.