Глава третья
Бабочки-данаиды, появляющиеся на свет осенью, поистине уникальны. Те, что рождаются весной и летом, живут не более двух-четырех недель. Но четвертое поколение осенних данаид ведет себя по-особенному. Они не соединяются в пары и не обзаводятся потомством. Движимые исключительно инстинктом, эти создания летят на юг. Их называют долгожительницами, бабочками из поколения Мафусаила. И действительно, живут они по шесть-семь месяцев.
Утренний свет потоком лился в окно. Яркие солнечные лучи разбудили Луз. Она свернулась калачиком и отвернулась к стене. Ужасно хотелось спать. Снова погрузиться в тот изумительный сон, который она только что видела. Мириады разноцветных бабочек, желтых, изумрудных, небесно-голубых и оранжево-черных… Они кружились в мерцающем свете, вырисовывая в танце силуэт незнакомой женщины. Почему-то сон наполнил душу Луз непонятной ей радостью. Эта женщина, повелительница бабочек… Луз не смогла разглядеть ее лица, но она догадалась, что во сне к ней приходила мама. Ее мать, Марипоса. Так хотелось протянуть руку и коснуться ее. Но стоило Луз слегка пошевелиться, как хоровод бабочек мгновенно распался и их повелительница исчезла с ними.
Зажмурившись от слепящего солнца, Луз продолжала ловить остатки сна. Но никогда, никогда ей не стать такой же прекрасной и отважной богиней! И при мысли, что мамы так давно нет рядом с ней, у нее вдруг заныло сердце.
Луз отбросила простыни, вскочила с постели и окинула взглядом свою крохотную спаленку. Лучи солнца легко скользили по розоватым обоям, падая на старомодный беленький туалетный столик с зеркалом, тоже в белой раме. На стенах – множество коробочек с засушенными бабочками, их разноцветные крылышки видны сквозь прозрачные крышки. Этот детский мир создали мамины руки, и с тех пор здесь ничто не изменилось, хотя девочка давно выросла, став взрослой девушкой. Но эти оборочки, складочки, рюшечки на оконных занавесках и ночных шторах – все то немногое, что осталось на память от мамы и что продолжает связывать ее с далеким детством и всеми его фантазиями и мечтами.
Луз тихонько прошла в холл и затем в ванную, одну на двоих с бабушкой. Умылась над раковиной, промокнула лицо толстым махровым полотенцем и, чуть опустив его, вгляделась в свое отражение в зеркале. Ее глаза, бледно-серые, похожие на серебристую ртуть, в зависимости от освещения могли менять цвет от зеленого до бирюзово-голубого. Глаза, цвет которых зависит от малейшей перемены в ее настроениях, как говорит Салли. А вот бабушка считает, что глаза у нее – как у гринго, то есть как у иностранца, ни слова не понимающего по-испански. Гринго для бабушки – все как есть чужаки. Впрочем, отчасти так оно и есть. Ведь Луз достались глаза отца, которого она ни разу в жизни не видела.
Что ж, светлые глаза, то зеленые, то голубые, – это у нее от отца-немца, а матовую нежную кожу с легким оттенком загара она унаследовала от матери-мексиканки. Черные волосы, иссиня-черные, как верхний край крыла у бабочек-данаид, и слегка выступающие вперед скулы, и прямой нос – этим богатством ее наделила бабушка и ее предки майя. Луз отвернулась от зеркала и бросила влажное полотенце в бельевую корзину. Некоторые находят ее весьма хорошенькой, но приходится признать очевидное: до богини она не дотягивает.
Луз принялась торопливо расчесывать волосы, густой блестящей волной рассыпавшиеся по плечам. Волосы, предмет ее тайной гордости, густые у нее тоже от бабушки. Она наскоро собрала их в тяжелый пук и перехватила на затылке эластичной резинкой. Шикарная прическа в цеху ей совсем ни к чему. Затем, проворно натянув на себя свитер и старые джинсы, обув ноги в удобные теннисные туфли, Луз снова вышла в полутемный холл и включила свет. Странно, но в доме необычно тихо, отметила она про себя с удивлением. Обычно в такой час бабушка уже негромко брякает на кухне посудой, призывно кипит чайник, доносятся зажигательные ритмы ранчеро – музыки, которую любят и до сих пор исполняют в мексиканских деревнях. Луз вдохнула полной грудью, принюхалась и не почувствовала никаких вкусных запахов приготовляемого завтрака. Обычно по утрам у них аппетитно пахнет маисом.
– Бабушка, ты где? – громко позвала она и заторопилась на кухню. Там было темно. Плита тоже не была включена. Недоброе предчувствие заставило Луз содрогнуться. Неужели бабушка снова в саду и мерзнет на холоде? Она опрометью бросилась к дверям.
Небольшую застекленную веранду бабушка соорудила сама, своими руками, с помощью тех инструментов, которые имелись у них в доме. На низкой деревянной полке стояли стеклянные сосуды-аквариумы. Их было много, но все они были пусты. Зато в летнюю пору аквариумы заполняются молоденькими листьями молочая – их активно пожирают вечно голодные черно-желтые гусеницы будущих бабочек-данаид. Десятки, сотни куколок свешиваются с прозрачных крышек, напоминая собой яркие изящные фонарики цвета нефрита. Гусеницы такие подвижные, что бабушка не всегда успевает собрать всех, пока чистит их жилища. Луз до сих пор помнит, как ребенком часами ползала по полу, выколупывая из щелей завалившихся туда куколок. Они могли притаиться где угодно: на полке, в любой нише в стене, прилепиться к деревянной балке на потолке, зацепиться за оконную занавеску и даже приклеиться к грубой поверхности обычного глиняного горшка.
А потом в один прекрасный день все гусеницы превращаются в бабочек и улетают на юг. Их жилища пустеют, разве что на дне какого-нибудь из аквариумов остаются лежать засохшие листья молочая да болтаются кое-где редкие высохшие куколки, похожие на обрывки прозрачной бумаги. Луз широко распахнула дверь веранды. В лицо пахнуло холодом и сразу же запахло осенью. Луз прищурилась, оглядываясь по сторонам, и шагнула на ступеньку крыльца, прикрытого сверху навесом.
– Бабушка! – позвала она снова, но и этот ее зов остался без ответа.
Участок, где располагались их дом и сад, был небольшим и с двух сторон отгороженным от соседних участков густым частоколом. Бабушка приобрела бунгало, вложив в эту покупку все свои сбережения, вскоре после рождения Луз. Спустя несколько лет умерла Марипоса, и бабушке пришлось засучить рукава и трудиться не покладая рук, поднимая одновременно и внучку, и сад.
Но сейчас в саду ее не было. Входная дверь неприятно пискнула, когда Луз отпустила ее. Она обхватила себя руками, пытаясь согреться. Прочь нехорошие мысли! Однако вид холодной пустынной кухни, самого их любимого места в доме, их прибежища от всех напастей и неприятностей, напугал ее, и она почти физически ощутила, как стынет кровь в ее жилах.
Дом-то ведь небольшой. Оставалась одна-единственная комната, куда она еще не заглянула, – спальня бабушки. Но трудно было вообразить, чтобы ее такая трудолюбивая и дисциплинированная бабушка могла просто так, без дела, праздно валяться в постели в утренний час. Если только она не заболела. Ноги Луз налились свинцом. Огромным усилием воли она заставила себя снова вернуться в холл. Тишина в доме стала казаться ей нестерпимой и давила пугающей тяжестью. Дверь в спальню бабушки была открыта, но в комнате было почти темно от плотно задернутых штор.
Луз замерла на пороге. Каждая секунда казалась ей вечностью. Она судорожно вздохнула и устремила взгляд в полумрак. Бабушка лежала на кровати, прижимая руку к груди. Другая рука безвольно покоилась на матрасе. Издали было похоже, что она спит. Но что-то в душе Луз, что-то первобытно-простое, примитивное, грубое, вдруг шевельнулось в ней, и она в ужасе поняла, что бабушки больше нет. Ее ударил озноб, сердце заколотилось с такой бешеной силой, что его удары зазвенели в ушах. Казалось, вот-вот – и оно разорвется на части.
Распахнув дверь пошире, Луз осталась стоять где стояла. Все в комнате вдруг стало отчетливо видимым – каждая мелочь, деталь, и Луз водила глазами, страшась взглянуть только в одном направлении, туда, где лежала бабушка. Вот расческа, и в ней запуталось несколько длинных седых волос. Деревянные четки лежат на привычном месте, на прикроватной тумбочке. Рядом валяется пластиковая баночка из-под лекарств. Пустая. Черные кожаные туфли, практичные черные туфли аккуратно стоят на полу возле кровати. Медленно, все еще отказываясь поверить в неизбежное, Луз заставила себя посмотреть на бабушкино лицо.
– Бабушка, – выдохнула она едва слышно, и крик застрял в горле.
Глаза Эсперансы были плотно закрыты, рот приоткрыт. В одной руке она держала фотографию, ее самую любимую фотографию, на которой были они с Марипосой и маленькой Луз. Бабушка называла этот снимок «Три богини».
– Бабушка! – Крик наконец-то прорвался, и Луз рухнула на колени, чтобы взять бабушку за руку. Рука была холодная и безжизненная, безмолвие было таким непривычным… Сколько историй услышала Луз от бабушки, а теперь никогда больше не зазвучит ее голос. – Бабушка! Пожалуйста! Умоляю! Не оставляй меня одну!
Луз не помнила, как она позвонила Салли, но неожиданно он был уже рядом с ней, прижимал ее к себе, а она обессиленно льнула к его груди. Она не помнила, как унесли тело умершей. Разве что врезались в память обрывки разговора членов бригады «Скорой помощи»: «Сильнейший сердечный приступ. Ничего нельзя было сделать». Но и саму карету «Скорой помощи» с пронзительно-алыми мигающими огнями на капоте она тоже помнила смутно. И группки любопытствующих соседей, высыпавших на улицу: пожилые стояли поодаль, на тротуаре, молодые мужчины прислонились к своим машинам. Женщины сбились в кучки и что-то оживленно обсуждали шепотом, держа на руках детей, которые испуганно таращили непонимающие глазенки, наблюдая за происходящим.
Как оказалось, смерть – это очень сложно.
Надо было заполнять бесчисленное количество каких-то бланков, собрать нужную информацию, подписать кучу бумаг, согласовать все вопросы, связанные с погребением, оповестить соседей и знакомых о случившемся. Бабушка оставила завещание, согласно которому дом и все ее скромное имущество переходило по наследству к Луз. Лишний раз Эсперанса подтвердила свою репутацию разумной и практичной женщины. Она никогда не строила планов на будущее и не любила без толку ворошить прошлое. Она всегда принимала решения, руководствуясь тем, что полезнее и правильнее всего сегодня, сейчас, в данный момент жизни. Она никогда не обсуждала с Луз тему своей смерти и всего того, что с ней связано. А Луз не могла и помыслить, что когда-нибудь придет день, когда ее любимой бабушки не будет с ней рядом.
И вот свершилось самое ужасное из того, что невозможно было даже представить себе. Бабушки больше нет! Отныне вся ответственность за все ложится на ее плечи. Луз повзрослела за считаные часы. Горе горем, а ради памяти любимого человека она должна сделать все как должно. Здесь, в городе, родни у них не было, значит, все хлопоты, связанные с траурной церемонией, тоже ложатся на ее плечи. К счастью, Салли почти всегда был рядом, а Луз даже находила некоторое утешение в этой бесконечной суете, когда требовалось вникать в сотни и тысячи мелочей, сопряженных с похоронами. Это несколько отвлекало от тягостных мыслей о самом главном: бабушки больше нет.
Первым делом она постаралась связаться с тетей Марией в Сан-Антонио. Мария – единственная дочь бабушки, которая еще жива, и потому, посчитала она, с кем же ей советоваться по поводу похорон, как не с родной тетей? Вначале Луз долго искала ее телефон, перерыла бумаги в гостиной, бабушкино бюро в ее спальне, пока наконец не нашла записную книжку в потертом кожаном переплете. В эту книжку бабушка на протяжении более пятидесяти лет вносила адреса и фамилии своих родных и знакомых. Книжка изрядно поистрепалась, края страниц замусолились и кое-где были порваны. Многие записи были вычеркнуты, а рядом сделаны новые с указанием изменений в адресах и номерах телефонов. Возле некоторых имен стояло muerto, то есть «умер».
Луз исправно, всякий раз волнуясь и переживая, ибо за всю свою жизнь она лишь пару раз общалась с тетей по телефону, набирала номер телефона в Сан-Антонио, и всякий раз тщетно. Телефон не отвечал. Попытки дозвониться через службу связи тоже не увенчались успехом. Наверное, телефон был отключен. И уж тем более она так и не сумела дозвониться до дяди Маноло, обитавшего в затерянной в горах мексиканской деревушке. Так что все вопросы, связанные с заупокойной мессой и последующей кремацией, ей пришлось решать с отцом Фрэнком, священником из церкви Святого Антонио. Отец Фрэнк безотказно помог ей во всем.
Траурная церемония была скромной, но очень достойной. Отпевание прошло в их приходской церкви. Луз посчитала, что Эсперанса одобрила бы такой выбор. Она не любила ничего показного, и чрезмерная роскошь всегда ей претила. На приглашениях на поминальную службу был отпечатан образ ее любимой Девы Марии Гваделупской, для службы они со священником отобрали ее самые любимые псалмы и гимны. Вся церковь утопала в цветах. Тут постаралась не только Луз, но и друзья и соседи, что пришли в церковь проводить в мир иной покровительницу бабочек и большую любительницу цветов, владевшую секретами, как их выращивать. Пришло много мексиканцев. Мужчины стояли молча, а женщины не стеснялись слез, время от времени издавая горестные восклицания, адресованные Деве Марии. И так много детей собралось в церкви! И потом, после похорон, еще много дней их почтовый ящик был забит до отказа самодельными открытками с изображением бабочек. Луз обливалась слезами, читая незамысловатые, но такие искренние детские послания.
В течение нескольких дней после трагического события ее подруги навещали их дом, помогали навести порядок. И вот сейчас дом был вылизан до последнего уголка. Полы пахли уксусом, весь сад перекопан, холодильник загружен кастрюлями и банками с провизией, свежими овощами, фруктами, сладостями. Все эти женщины были славными и добрыми. В свое время они еще нянчились с маленькой Луз. Вот и сейчас, как могли, утешали ее, плакали вместе с ней, говорили, как много значила Эсперанса для каждой из них. Луз в первые дни после похорон не могла плакать. Слезы застревали у нее в горле, что-то мешало и давило изнутри, и ей было не только трудно говорить, но и дышать. Поэтому все ее разговоры ограничивались односложными «да», «нет», «спасибо». Но днем, на людях, когда надо было что-то делать, она еще как-то держалась.
Ночами же одиночество накатывало на нее с новой силой. После похорон и поминального домашнего ужина их с бабушкой дом опустел. Холодный, пустой дом! Порой одиночество становилось просто нестерпимым. О, как хотелось ей в такие минуты снова услышать голос бабушки, услышать, как она зовет ее к себе:
– Mi nene, come to dinner, eh?[2]
Все в этом доме напоминало Луз бабушку. Везде и во всем чувствовались ее рука и ее вкус. Ее жизнерадостно-яркая и веселая кухня, пропитанная запахами вкусной еды, на которую бабушка была мастерица, ее благоухающий сад с буйством цветов и растений, облепленных бабочками. В этом доме всегда было полно детворы из ближайших домов, они приходили сюда просто так, поиграть, женщины, заходя сюда «на огонек», охотно делились с хозяйкой семейными тайнами.
Единственное, что запомнила Луз о времени, когда была жива ее мама, – это что в доме вдруг стало непривычно тихо и пусто. Там, где раньше было светло, стало темно. Первые дни Луз была безутешна. Она плакала не переставая, и никто не мог успокоить ее. Она повсюду искала маму. Но бабушка была с ней рядом, ежечасно, ежеминутно. И постепенно Луз обрела утешение в этих разговорах и в этой ласке. Прильнув к бабушкиной груди, Луз стала чувствовать, как уходят прочь ее страхи. Но стоило бабушке хоть на минуту ступить за порог дома, Луз снова охватывала неукротимая паника: а вдруг бабушка тоже больше никогда не вернется?
Но бабушка всегда возвращалась. День за днем, год за годом бабушка всегда была подле нее. Детским умом Луз плохо представляла себе, что такое смерть, но одно она понимала совершенно точно: мама к ним не вернется. И тем не менее бабушка сумела сделать так, что ни единой секунды ребенок не сомневался, что его любят, что им дорожат, что в этом доме он самый желанный и дорогой обитатель.
И вот снова тьма заволокла их наполненный живой радостью дом, и Луз с содроганием пыталась привыкнуть к мысли, что бабушка никогда не вернется сюда.
Она бесцельно бродила по комнатам, везде зажигая свет. Отныне дом принадлежит ей. За его стенами продолжала течь обычная жизнь, по улицам разъезжали машины, люди куда-то спешили, а она не могла уразуметь очевидного: жизнь продолжается. Как это возможно? Ведь ее собственная жизнь кончена… Она подолгу пристально разглядывала разные предметы для украшения, которые бабушка привезла из Мексики. Она очень любила все эти вещи и страшно дорожила ими. Луз вдруг припомнила, как горевала бабушка, когда разбился и разлетелся на десятки осколков огромный керамический ананас ярко-зеленого цвета, он был «родом» из Мексики, штат Мичоакан. Просто его плохо упаковали, отправляя в дорогу. Сколько дней бабушка потом колдовала с пинцетом и клеем в руках, собирая воедино осколки. Луз бросила взгляд на ананас, испещренный едва заметными глазу швами от склейки.
На видном месте в доме стояло замысловатое Дерево жизни, тоже из керамики. Помнится, в детстве Луз готова была часами разглядывать это дерево. А бабушка показывала ей то на одну группу людей (разноцветные маленькие человечки), то на другую и каждого называла по имени. Оказывается, все они их родственники и далекие предки. И хотя Луз никогда не видела этих людей, бабушка искренне хотела, чтобы ее внучка росла, чувствуя себя частью огромного семейного клана.
Луз замедлила шаг возле большой картины – Пресвятая Дева Гваделупская. Оплывшая поминальная свеча из красного воска, которую бабушка постоянно держала зажженной, сейчас не горела. Слезы навернулись Луз на глаза. Она вспомнила, как бабушка каждый вечер творила молитву перед этим образом и горящей свечой.
Единственное место в доме, на которое Луз не могла заставить себя смотреть, – это каминная полка, где стояла небольшая картонная коробочка с прахом ее любимой бабушки. На какую-то долю секунды Луз пожалела, что, забирая прах, сразу же не купила дорогую красивую урну. Но какое она имеет право решать все? Рано или поздно она отыщет тетю Марию, и та примет ответственное решение: где и как упокоить прах своей матери. Боже! Неужели в этой крохотной коробочке сейчас хранится все, что осталось от бабушки? Луз поежилась от этой мысли.
– С тобой все в порядке?
Луз вздрогнула и повернулась на голос. Салли стоял, прислонившись к стене, скрестив на груди сильные мускулистые руки. Длинные рукава рубахи закатаны по локоть. Резко очерченные скулы лишь подчеркивают общее выражение озабоченности. Салли изо всех сил пытался помочь ей, поддержать, утешить, но ему было больно осознавать, что у него нет таких слов, какими можно было бы приуменьшить и ослабить ее боль. Горечь потери Луз была слишком велика. Вот и сейчас он с надеждой вглядывался в ее лицо, пытаясь отыскать на нем проблески облегчения боли – и Луз понимала это, – хотя бы малейшие признаки того, что ее отчаяние начало отступать, но она молчала, чувствуя, что дух ее сломлен.
– Она действительно ушла навсегда, – проговорила она прерывающимся голосом. – И теперь я совсем одна.
Салли оторвался от стены и, сделав два больших шага, оказался рядом с ней. Обнял за плечи:
– Ты не одна. Я здесь, рядом. Я всегда буду рядом с тобой. И ты это знаешь, ведь так?
Луз плотно сжала губы и молча кивнула: да. Его руки, они такие надежные, в его объятиях она всегда чувствует себя в безопасности. Но вот слова его… они не приносили ей утешения, не заполняли ту пустоту, что возникла в ее душе с уходом бабушки.
– Я знаю, – промолвила она наконец. – Но я говорю совсем о другом одиночестве. Понимаешь? Я потеряла бабушку. У меня нет матери, нет отца, нет братьев или сестер. Я не знаю никого из своих тетушек, дядюшек, двоюродных братьев или сестер. Да я их и не видела никого. У меня нет семьи. Вот ты, к примеру, сидишь за обеденным столом, а вокруг тебя люди, у которых такие же носы, как у тебя, такой же разрез глаз. Они даже смеются так же, как ты. А я… я осталась одна в целом мире. Я не могу назвать ни единого человека во всем свете, у которого был бы такой же генетический код, ДНК, как у меня. Наверное, бабушка предчувствовала, что скоро умрет, и очень боялась, что я останусь одна. Вот потому-то она и вознамерилась во что бы то ни стало познакомить меня с родней. Но она умерла. Ее больше нет. И я блуждаю сейчас в каких-то потемках…
– Но рядом есть я. Я здесь! И я люблю тебя. – Салли обхватил ее, обнял, прижал к груди. – Пойдем к тебе в комнату, детка. Давай я тебя уложу.
Не разжимая рук, он медленно повел ее в спальню. Быть может, привычный уют этой комнаты хоть на мгновение оторвет Луз от ее невеселых мыслей. Ночник под изящным шелковым абажуром цвета лаванды с многочисленными оборками по краю едва освещал комнату. Ни у Салли, ни у Луз так и не дошли руки поменять перегоревшую лампочку в потолочной люстре. Лампочка перегорела еще на прошлой неделе: все ночи после похорон Луз спала только при свете.
Она кульком рухнула на кровать. Не было сил даже на то, чтобы помыться. Ничего не хотелось, и все было ей безразлично. Словно во сне, она повторяла каждое движение Салли, когда тот стал стягивать с нее черное шерстяное платье, затем приподнял вначале одну ее ногу, потом вторую и осторожно снял черные туфли-лодочки, которые она специально купила для похорон. Он поставил ее на ноги и бережно расстегнул на спине лифчик. Бретельки соскользнули вниз по опущенным плечам. Она с готовностью задрала руки, когда он стал натягивать ей на голову ночную сорочку.
Никогда ранее она не испытывала такой безмерной усталости и абсолютного равнодушия ко всему на свете. Ей хотелось раствориться без остатка в слезах и навсегда исчезнуть. Но Салли все понимал правильно. Он знал, что надо делать. Он бережно подвел ее к стулу, тоже с лавандовой обивкой, усадил со всеми предосторожностями, будто она из стекла, вытащил заколку из ее волос и стал смотреть, как они хлынули вниз, подобно сверкающему черному водопаду, и рассыпались по плечам и спине. Салли обожал ее волосы. Он взял с нее слово, что она никогда не будет их стричь. Расческой из натуральной щетины, такой маленькой в его огромных сильных руках, привыкших изо дня в день иметь дело лишь с грубой техникой и железом, он стал бережно расчесывать ее волосы, от корней до самых кончиков, прядь за прядью. Ритмичные, плавные движения, исполненные особой нежности, убаюкивали и, как ни странно, приносили облегчение. Луз глубоко вздохнула, издав звук, похожий на тот, когда струя пара вырывается из-под клапана, и беззвучные слезы полились по ее щекам. Она знает этого мужчину вот уже больше трех лет, она любит его, ей известно, каким нежным и предусмотрительным он может быть. Но еще никогда у Салли в его прикосновениях к ней не было такого «точного попадания», как сейчас. Бережно проводя щеткой по ее волосам, он каждый раз словно бы говорил ей: «Вот видишь! Мне вполне под силу сделать то, что пока ты не в состоянии сделать сама для себя».
Салли расчесывал ей волосы до тех пор, пока они не стали переливаться, как шелк. Потом снял шаль, которой укутал ее, чтобы она не замерзла, уложил в кровать и выключил свет. Она лежала под мягким воздушным одеялом с широко распахнутыми глазами, уставившись в пустоту. Но вот матрас скрипнул под тяжестью его тела. Салли лег рядом, с наслаждением выпростав ноги. Он привлек Луз к себе, и так они лежали друг подле друга – изогнутые лопасти двух весел. Его подбородок уперся ей в макушку, от него пахло мылом, смазкой и какими-то маслами. Шершавыми пальцами он осторожно гладил ей лоб, время от времени отбрасывая пряди волос с лица.
Так они лежали долго-долго, но вот ровное теплое дыхание Салли, которое она чувствовала на своей щеке, сменилось легким поцелуем.
– А теперь спи, детка. Спи спокойно, – ласково прошептал он ей на ухо.
Когда-нибудь настанет день, и она найдет, подумала Луз, единственно точные и важные слова, которыми выразит Салли всю свою благодарность за то, что он сейчас делает для нее. За то, что он точно знает, что ей сейчас нужно, и делает именно то, что нужно. Но сейчас у нее не было сил даже на то, чтобы просто попрощаться с ним. Сквозь охватившую ее дремоту Луз услышала, как негромко хлопнула дверь, и тут же погрузилась в сон.
Луз так хотелось, чтобы ей снова приснился тот сон про бабочек. Как хорошо было бы услышать мамин голос и разглядеть какую-то невидимую связь между мамой и бабушкой. Но сны не приходили к ней больше. И по мере того как росло ее осознание собственного одиночества в этом мире, все глубже и глубже погружалась ее душа в пучину отчаяния. Закутавшись в одеяло, она уныло брела в бабушкину комнату и, повиснув в дверях, подолгу вглядывалась в обстановку, не решаясь переступить порог. В комнате бабушки все было точно так, как при ее жизни. Полный порядок, все вещи разложены по своим местам. Луз не испытывала чувство страха. Напротив. Она была бы только рада, если бы в комнате витал дух бабушки. Порой она даже молила, чтобы бабушка навестила ее, явилась ей с того света – духом ли, тенью или призраком. Но вот она все же решается и входит в комнату. Потом в каком-то непонятном порыве подбегает к кровати, рывком сдергивает покрывало и ложится на постель, укутывая себя бабушкиным шерстяным одеялом. Накрахмаленные простыни холодят тело и невольно навевают мысли о смерти. Холодно! Здесь все холодное, как сама смерть. Луз чувствует, как ее начинает сотрясать озноб. Куда же ушло все то тепло, которым всегда полнилась бабушкина комната? Нет, здесь она никогда больше не обретет былой сердечной связи с ныне покойной бабушкой.
Но, наверное, в простынях, в постельном белье все еще витал ее запах. Слабый, едва уловимый, но он здесь был. Иначе что еще могло заставить Луз продержаться все эти последние дни, чтобы окончательно не скатиться в прострацию. А потом и эта хрупкая зацепка, удерживающая ее на плаву, тоже лопнула. И вот Луз безутешно рыдала, уткнувшись лицом в подушку.
– Бабушка, – громко всхлипывала она, слепо щурясь в темноту. – Ты здесь? Ты слышишь меня? Почему ты ушла, даже не дав мне возможности попрощаться с тобой?
Ее рыдания были такими надрывными, что запекло в горле. Она уже не плакала, а кричала из последних сил, выдыхая остатки воздуха. И вдруг слезы кончились. Она вытерла опухшее лицо простыней и вздохнула – глубоко и прерывисто. Конечно, слезы – это хорошо, они утешают, смывают горе, снимают тяжесть с души. Но как быть с раскаянием, с угрызениями совести, которые продолжали терзать ее?
– Если бы ты только знала, как я страдаю. Мне так без тебя плохо. Ведь ты давала мне все и ничего не просила взамен. Ничего! Ни малейшей мелочи за столько лет! А я что сделала, когда ты попросила меня об одном-единственном одолжении за всю свою жизнь? Съездить вместе с тобой на твою родину. Я сказала «нет». Я всегда говорю «нет». Прости меня…
Луз еще сильнее притянула к себе подушку, упершись коленками в грудь. Снова и снова она повторяла одно лишь слово «прости», она твердила его, как заклинание, и считала, сколько раз она его произнесла. Так в детстве она считала овец, чтобы поскорее заснуть. Но вот хватка, с которой пальцы сжимали подушку, стала слабеть, напряжение в теле спало, дыхание стало более ровным и глубоким. Но прежде чем забыться тяжелым сном, Луз успела прошептать свою последнюю просьбу:
– Дай мне знак, что ты услышала меня. Сообщи мне как-то, что ты еще здесь, со мной. Мне не надо слышать твой голос. Не надо, чтобы ты явилась ко мне призраком. Просто… просто я хочу знать, что мне делать дальше. Я так одинока. Пожалуйста, бабушка, пошли мне хоть какой-нибудь крохотный знак, что ты все еще здесь, со мной, и что я не одна.
Луз пришла в себя от негромкого стука. Кто-то осторожно стучал в окно. Она облизала пересохшие губы и протерла кулачками глаза. Приподнялась на локте и огляделась. И вдруг явственно уловила запах ванили и маиса. Значит, все это ей приснилось! Бабушка жива! Но тут она окончательно проснулась и увидела темное деревянное распятие, висевшее в изголовье бабушкиной кровати. А вот ее бюро и зеркало, сплошь уставленное фотографиями. Нет, то был не сон. Бабушка действительно умерла. Новая волна отчаяния затопила ее сердце.
Странный стук повторился. Луз подняла голову и прислушалась. Холодок пробежал по ее спине – она опознала звук: так отчаянно бьется бабочка хрупкими крылышками о наружную поверхность стекла.
Бабочка.
Сколько раз бабушка рассказывала ей, что души недавно умерших людей превращаются в бабочек-данаид. Сердце Луз забилось сильнее в предвкушении чего-то очень и очень важного. Нет, такое не может быть простым совпадением. Она вышла из бабушкиной спальни и переступила порог мастерской по соседству. И снова знакомые с детства запахи объяли ее. В этой комнате они были гораздо сильнее, чем в спальне. Она сняла с вешалки бабушкин рабочий халат из фланели и набросила его на себя, плотно запахнув полы. И сразу же почувствовала себя так, будто это бабушка обняла ее. Надо спешить! Она почти бегом пересекла холл и сбежала с крыльца.
Утренние лучи позолотили верхушки деревьев, все еще покрытых густой сочной листвой. Солнце пробивалось сквозь листья, отбрасывая ажурные тени. Она невольно зажмурилась и вдруг улыбнулась. Первая улыбка, которая озарила ее лицо за все это время. Но невозможно было не улыбнуться при виде столь дивной красавицы… Огромная бабочка-данаида пристроилась на оконном переплете и упорно продолжала биться в стекло. Луз на цыпочках приблизилась к окну вплотную. Роскошные огненные крылья бабочки были покрыты изощренным узором из черных прожилок. Издали крылья казались похожими на витражи, украшающие церковные храмы. Вот и бабушка не раз говорила, что у данаид крылья похожи на витражные стекла… Приглядевшись внимательнее, Луз поняла, что перед нею женская особь.
– Привет, моя красавица, – тихо прошептала она и, слегка приподнявшись на цыпочках, продолжала любоваться неожиданной гостьей, ожидая, пока бабочка отогреется и окрепнет на солнце. Но вот бабочка почувствовала себя увереннее и перебралась на самый верх оконной рамы. И там, подобно альпинисту, только что покорившему трудную вершину, стала громко хлопать крыльями, как и положено триумфатору. Луз поднялась на скамейку, стоявшую у окна, и осторожно протянула руку к пришелице, и та тут же доверчиво скользнула вниз, сев ей на палец. Видно, еще совсем молоденькая, подумала Луз, чувствуя, как нетерпеливо перебирает бабочка своими крохотными ножками, щекоча кожу.
– Пойдем, я познакомлю тебя с этим миром, – промолвила Луз и с бабочкой на руке углубилась в сад.
Полоса затяжных дождей наконец-то закончилась. Снова ярко светило солнце. И оно словно говорило ей: «Хватит хандрить. Хватит валяться дни напролет в кровати и жалеть себя! Дождь прекратился. Вот и ты завязывай со слезами».
Луз полной грудью вдохнула свежего утреннего воздуха и подняла голову, подставляя лицо живительным солнечным лучам. Или оттого, что дождь закончился, или оттого, что нежданная гостья-бабочка сумела расшевелить ее и впервые за столько горьких дней поднять ей настроение, но Луз неожиданно почувствовала себя почти счастливой. Ее вдруг охватило непонятное легкомысленное настроение, и она с улыбкой наблюдала за тем, как хрупкое создание, удобно устроившись на ее пальце, продолжает пошевеливать роскошными крыльями на манер кокетки, завлекающей кавалеров взмахами длинных ресниц.
Следующий час Луз провела в саду, забавляясь с бабочкой. В жизни она еще не встречала таких очаровательных и милых созданий. Обычно бабочки сядут на руку – и спустя миг улетают. Но эта ночная гостья не проявляла признаков, что желает расстаться с ней. Она успела прогуляться по всей руке, потом перелетела ей на плечо, обследовала голову до макушки, после чего уселась на кончик носа. Снова стало щекотно. Луз бережно пересадила путешественницу себе на палец. И бабочка с готовностью уселась на прежнее место, расправила крылышки, давая возможность солнечному свету вовсю поиграть с их красивым узором.
– Не бойся, – прошептала ей Луз и подняла руку над головой. Поближе к солнцу. Бабочка возбужденно захлопала крыльями. – Ну же. Не бойся! Лети!
Подхваченная легким дуновением ветра, бабочка взметнулась вверх и полетела.
Какое-то время Луз наблюдала за тем, как бабочка кружит по саду. Но вот она снова вернулась к ней и облетела вокруг – этакий круг почета, – потом еще один, после чего переместилась на забор, немного посидела там и, снявшись с места, стала набирать высоту. Луз следила за ее полетом до тех пор, пока могла различать ярко-оранжевые крылышки на фоне лазурно-синего неба. И вдруг она явственно услышала голос – он шел из самых глубин ее сердца. Эсперанса ей говорила:
– Хочу домой. Я хочу в горы Мексики.
Луз замерла. Она умоляла бабушку подать ей знак, и ее просьба была услышана. Сколько раз бабушка повторяла ей слова, которые только что прозвучали в ее сердце. Но она всегда слышала их умом, а не сердцем. И вот снизошло откровение. Она поняла, чего хочет от нее бабушка. Сейчас она знает, что делать дальше. Так прочь же все сомнения и страхи!
Отныне она ничего не боится и с уверенностью говорит «да».