Корректор Екатерина Александровна Тебенькова
© Семён Владимирович Колосов, 2017
ISBN 978-5-4485-2843-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава 1. Последнее прибежище
Ничто не нарушало безмолвной тишины холодного вокзального зала, который замер вне времени, нерушимо сохраняя в себе пережитки былых времён: плитку, покрытую пепельно-серой пылью с резкими грязными следами от ног; чугунные радиаторы, застывшие в упрямом ледяном ознобе; электрические лампы, никчёмно свисавшие с потолка и большие арочные окна, по мере своих возможностей пропускающие с улицы болезненный от свинцовой облачной пелены свет, который хило и с неохотой освещал это помещение, гуляя по пустынно-заброшенному залу, охваченному мертвецкой неподвижностью; и даже единственное живое существо солидарно подчинялось этой покойницкой атмосфере, бездвижно замерев в одной позе как чучело, крепко вцепившись в иссохшую ветку своими острыми когтями и блестя чёрными перьями, при этом гордо задрав свой костяной вороний клюв.
Ветер, как будто исполняя демоническую клятву, поднимал с земли снег, обращая его в пургу – смесь из воздуха и замёрзших капель воды. Он, как средневековый алхимик, творил невообразимое, перемешивая между собой всё, что попадает под руку. Снег валил с небес, но не падал на землю. Безумный круговорот подхватывал его на излёте и снова вздымал ввысь, истерически расплёскивая белые крупицы по свету. Прежде чем достичь земли, снег проходил через несколько кругов этого сумасшедшего цикла, взлетая то вверх, то вниз, то вверх, то вниз… то вверх, то вниз… И только после девяти кругов бушующего ада, он, изнемождённый от усталости, послушно оседал на белый покров или, если повезёт, на пышные ветви елей. Всё было покрыто снегом. Зима ещё не успела начаться, а уже казалось, что кроме снега не существует ничего. Поля, некогда насыщенные клокочущей жизнью, теперь были покрыты белым саваном, из под которого редко, как на пепелище, торчали сухие обломки жёстких травяных стеблей. Лес, некогда служивший кровом для тысяч живых тварей, теперь с позором побеждённого косился под натиском одуревшего ветра. Небо, с которого всё лето струилась голубая глазурь и сияющий солнечный мёд, теперь было в молочно-сером дыму от того пожара, которым выгорела осень и унесла с собой весь ток летней жизни. Всё было мертво и бездушно.
Одна только лисица нарушала недвижимое бытие природы. Аккуратно макая лапы в снег, она бежала по полю, стремясь добраться до леса. Её рыжая шкура, взлохмаченная вьюгой и измокшая от снега, огнём выжигала белую гладь равнины. Заметив её, ветер со стремительной злобой ударил ей в бок, прогоняя с заснеженных просторов, дабы её природная яркая красота не рушила сложившуюся цветовую гамму. На этой палитре холодных цветов она была лишней гостьей.
Прогнав зверя, ветер устремился в небо, возвышаясь над необъятными просторами. Он поднялся до полёта птиц и уже там подхватывал густые хлопья бесконечного снега, увлекая их в свой безумный карнавал. Он кружился и пел. Он падал вниз, вдребезги разбиваясь о заснеженные долы, затем отряхивался, собирался с силами и вновь, подхватывая снежинки, крутился в сумасшедшей пляске, навеянной ему демонической музыкой сродни симфонической пьесе Ференца Листа, носящей название Totentanz или «Пляски смерти». Ветер мигом взвивался бешенным вихрем, но тут же оседал, успокаиваясь… Казалось, что вот он уже стих насовсем, и его лёгкие дуновения свидетельствуют об усталости. Но это его успокоение лишь передышка перед новым витком стремительного порыва и энергичной пляски. Он скакал всё быстрее и быстрее, ускоряя свой ритм, до мурашек закручивая свой танец, и снова разом обрывался. И опять покой… опять размеренное дыхание, но и это – только обман. В один миг он срывался, как цепной пёс, и снова начинал плясать на клавишах своего невидимого фортепиано, а воздушные скрипки вторили его шальному кружению. И опять он сходил с ума от этой музыки, то замирая, то резко убыстряясь, и этот его танец был ритуалом ликования над побеждённой природой.
Никто не отвечал ему. Он был один; это был его праздник. Только грузный филин, пристроившись на массивной ветке ели, следил за его танцем своим флегматичным взглядом, медленно поворачивая голову из стороны в сторону, и силился узнать те места, что некогда так беззаветно кормили живность, беспечно плодящуюся на обильной земле. Казалось, ещё недавно эти поля и леса были усеяны зелёной пульсирующей жизнью травой. Вся эта биомасса жила, цвела, благоухала. И в один миг, какой-то стремительный и необратимый, она превратилась в стареющую, черствеющую жёлтую труху. Листья опали, трава повяла, и один лишь дождь лил слёзы все сорок дней, вспоминая тёплую любовь лета, которое уже гнило в оврагах, на полях и лесах. Всюду были следы его смерти, и может потому дождь – этот преданный друг жизни, беспрестанно заливал всё слезами, топя остатки лета в сырой клокочущей массе воды и перегноя. Долги были его слёзы, но и они не могли длиться вечно. Смерть, стоявшая на пороге, вошла в дом, и наступила зима. Всё умерло. Застыли слёзы дождя, белой пеленой накрыло останки лета. И теперь только филин, как и любая живая тварь, скорбел по сытым летним дням, и их кончина была для него трагедией. Он не мог более смотреть на глумление ветра; сорвался и исчез в глубине леса.
Но что мог дать теперь ему этот лес? Некогда молодой и могучий, он, сгорбившись под тяжестью снега, перенесённых утрат и тягот, был теперь почти таким же мертвецом, как и всё вокруг. Среди деревьев ещё шныряла дичь, пытаясь высосать последние соки, но и их запасы неустанно таяли, не предвещая ничего хорошего. Лес уже не напоминал пиршественный стол, за которым каждый находит своё место, и никто не бывает обделён. С тупым упрямством стояли стволы, и не было в них ни единого намёка на жизнь. Их кривые пальцы, изломанные от предсмертного ужаса, шатались от завываний зловещего ветра. Северная тоска окутала их и погрузила в летаргический сон. И теперь они, сверху донизу выбеленные белой извёсткой инея и облепленные громадными перьями снега, стояли подобно снежным големам, ждущим своего часа, чтобы пробудиться, когда могучая рука неведомого властелина повелевающим жестом разбудит их от древней спячки, и они зашагают навстречу ледяной бездне, подчиняясь его загадочному приказу. Не Хель ли отдаст им этот приказ? Не будет ли она, повелительница мёртвых, тем властелином, что скомандует им, лишь для того, чтобы смешав их с армией мертвецов, поднятой из Хельхейма, повести на штурм сказочного Асгарда?
Но не всё было мертво, не всё подчинилось смерти, и рано ещё ликовал ветер, распевая свои жуткие песни. Вдали, за полем, на горизонте, как древнерусские войны в остроконечных шлемах, стояли синие ели. Их верхушки как копья величественно возвышались над полем, впиваясь в зыбкий горизонт. Это был не просто лес, а целое деревянное войско, которое молчаливо несло свой пост, охраняя незримую для человеческого глаза границу посреди этой ледяной пустыни. Они сдерживали, не пускали этот ветер, дабы его холодная речь и безумный танец смерти не достиг изнеженных южных земель. Эти войны-деревья вросли в неприветливую грубую почву и насмерть стояли, преграждая путь. Они несли свою стражу тысячи лет, ни на шаг не отступая от занятых позиций, и ещё столько же будут неустанно хранить свой пост, отдавая дань древнему приказу, полученному в незапамятные времена. Ничто не могло свернуть их, ничто не могло заставить сняться с места и уйти. И это было не просто скопище деревьев, которое зовётся лесом, а несокрушимая твердыня. Эти деревья были готовы терпеть ужасную русскую зиму, которая приходит постепенно, для начала раздевая все леса. В сентябре она ещё орудует потихоньку, отщипывая по листочку, но уже в октябре её напор переходит в кровавый экстаз вивисекции, терзая деревья ужасным ветром, ливнями и холодом, от которого те шматьями теряют своё последнее достоинство, скидывая на промокшую гнилую землю жёлтую отравленную мучениями листву. И холодный октябрьский ветер – предвестник зимы, как садист, радуясь своей победе, разбрызгивает кровь, разбрасывает во все стороны жёлто-красные листья, бывшие некогда частями красивых цветущих трав. Затем снег – главный поборник зимы, с холуйской угодливостью скрывает следы этого кошмара, как Библия и святость Христа в своё время прикрывали те ужасы, что творила церковь в Средние века, казня и истязая тысячи невинных человеческих душ под предлогом борьбы с ересью. Всё сдавалось перед тиранической волей зимы, и только хвойное войско недвижимо стояло, не роняя ни слёз, ни жёлтых листьев. Крепка была их воля, не по зубам для злющих убийственных морозов. Их хвойные шапки занесло снегом, холод пронизывал кору, а ветер безуспешно пытался сломить их оборону, лишь разбиваясь о стойкую стену бревенчатых щитов. Дерево сменит дерево, молодая ель придёт на смену старой, тысячи животных за это время выроют в их ногах себе норы и родят миллионы детёнышей, а эти молчаливые стражи будут стоять, пока мир полностью не будет уничтожен, пока его окончательно не погубит всепоглощающий мороз или всё испепеляющее пламя.
Не сумев прорваться на южные рубежи (хвойный лес стойко держал свои позиции), ветер направил свои силы на искажение уже захваченных территорий. Он, подобно варварам, глумился над чужой родиной: ронял деревья, наметал сугробы, стирал дороги, заметал норы и дома животных. Ему хотелось всё переиначить, всё сделать по-своему. Там, где проходила дорога, он наметал снежные барханы. Лёгким мановением он перемещал тонны окоченелой воды на десятки, а может и сотни километров. И горе было бы тому, кто встанет на пути у этого сумасшедшего творца.
Однако ветер, кружась в сумасшедшем вальсе, не замечал человека, идущего по дороге, как слон не замечает муравья. Что было ему до ничтожного человека, отважившегося держать путь через ледяную пустыню? Кем был тот смертный, пробирающийся сквозь непогоду? Никем. Для ветра никем.
А человек между тем упорно шагал по дороге, хотя это уже, в сущности, нельзя было назвать дорогой. Ветер смазал её. И без того кривая, как и все сельские дороги, она была местами полностью заметена снегом, и человек, бредущий наугад, то и дело сходил с утоптанной поверхности и проваливался в какой-нибудь заметённый овраг, увязая до самых колен. Тогда его высокие валенки зачерпывали очередную порцию снега, и путник отряхивался, пытаясь выскрести ледяной песок из голенища толстыми овчинными варежками. Путь давался тяжело. В лесу ещё можно было идти: ветер там почти не орудовал, и дорога была хорошо различима. Но вот в полях приходилось трудно. Отсутствие дороги, снегопад, свирепствующий ветер и главное – усталость совсем доконали путника. Он шёл уже чёрт знает как, ноги подкашивались, и всё тело донимал свирепствующий мороз. Ещё несколько часов такой ходьбы, и он непременно сляжет под бушующим напором пурги и сгинет, погребённый под саваном снега. Но рано было ещё сдаваться. Спасение, как и всегда, пришло нежданно-негаданно. Очередной раз упав и на коленях переводя дыхание, он заметил вдалеке поля две большие длинные постройки. Ободряемые надеждой силы вернулись к нему, и он уже быстрее побрёл навстречу спасительным силуэтам. Однако очертания домов никак не хотели приближаться. Слишком медленно они росли, и он, зачарованный видением, даже пытался срезать себе путь через поле, но всё же вернулся на дорогу, поняв абсурдность своей идеи. Цепкие стебли трав хватали его за валенки, а испещрённая кочками поверхность поля подводила, и он, постоянно спотыкаясь, падал лицом в снег, и тогда жгучий молниеносный холод кусал его незащищённую кожу.
Он всё же добрался до полузаметённых построек. Вытянутое, метров двадцать в длину, здание вокзала стояло прямо перед ним. Это была не высокая для вокзала постройка, всего метра четыре, может, пять в высоту. Тускло-жёлтый цвет её стен хорошо сочетался с зимним ландшафтом, нисколько не выделяясь на его фоне. Высокие арочные окна, спроектированные через равные промежутки, мутно глядели в его сторону. В них ничего не было видно. Здание казалось совсем заброшенным и безлюдным. Однако людская тропинка, которую ещё не успело занести, и дымок, вьющийся из трубы, уверили путника, что внутри кто-то есть.
На вторую постройку рассчитывать не приходилось. Это был всего лишь не в меру длинный деревянный пакгауз или конюшня. Грязно-серые доски, из которых было построено здание, казалось, доживали свой век. Заброшенная и заметённая снегом, эта постройка выглядела совсем уж как-то аскетично. Правда рядом с ней пристроилось ещё одно строение, но то была всего лишь двухэтажная водонапорная башня. Первый этаж был выполнен из обожжённого красного кирпича и образовывал правильный восьмиугольник, а второй – из таких же старых досок, что и склад.
Пройдя возле невысокой кривой рябины, человек глянул на красно-ядовитые ягоды, увенчанные белыми полукругами снежных шапочек, и ему показалось, что эти сочные кислые плоды не вписываются в общую атмосферу северного уныния. Миновав дерево, он подошёл к единственному входу, располагавшемуся с этой стороны. Две тяжёлые двери были заперты, узор арочной фрамуги напоминал очертания солнца, он расходился пятью простыми лучами из маленького полукруга, а уже больший полукруг делил эти лучи пополам. Запылённое мутно-зелёное стекло, какое используют при отливании бутылок, придавало фрамуге особо унылый вид. Сам же вход был оформлен чуть выступающим ризалитом, верх которого завершал фронтон. Арочные окна да вход были единственными архитектурными изысками этого незамысловатого строения, но и это было уже много для сельской местности. В сравнении с деревянными избами оно выглядело вполне приемлемо для своего времени. Однако рядом не было деревянных изб, и единственное с чем можно было сравнить здание вокзала, так это со старым пакгаузом, но в сравнении с этой неуклюжей громадиной, любой домишко приобретал вид дворца, не говоря уже о том, что в русских сёлах у прилежных хозяев избы всегда украшались резьбой, которая замысловатыми линиями ползла по наличникам, причелинам и карнизам.
Путник поднялся по трём скользким, заметённым пушистыми хлопьями снега, ступеням крыльца и, не снимая варежек, постучал в глухую деревянную дверь. Можно было не надеяться, двери, как немые стражи, не издали ни звука. Человек поводил головой по сторонам, ища звонок или какую-нибудь петлю, но ничего не было. Тогда он подошёл к первому попавшемуся окну и уже, сняв овчинную варежку, постучал по стеклу. Толстые стёкла, чуть слышно загремели. Человек замер, побыстрее спрятав руку от холода. Он ждал, но внутренний зал хранил молчание. Заглядывать в окна было бесполезно, наледь и морозные узоры покрывали почти всё стекло. Тогда, не выдержав более донимающего мороза, человек, разбрасывая валенками снег, торопливо оббежал все окна и постучал в каждое, толком не дожидаясь ответа. Это принесло свои плоды – дверь, грохоча, отворилась.
В дверях стоял невысокий человек в простой белой рубахе, поверх которой был накинут поношенный дублёный жилет из овчины. Его лицо имело умное выражение, что вероятно достигалось за счёт степенных внимательных глаз, крючковатого носа, и аккуратно подстриженных чёрных волос, и бороды, отпущенной по-козлиному.
– Вокзал работает? – спросил путник самым добродушным голосом, но замёрзшие губы и язык изрекли лишь что-то похожее на человеческую речь.
– Работает? – спросил, то ли себя, то ли путника хозяин постройки, – Ах, ну что вы… Заходите, заходите…
Он отошёл, пропуская путника.
В зал грузно передвигая уставшие ноги, прошёл человек ростом чуть выше хозяина. На нём был измятый светлый тулуп, изрядно заметённый снегом, с намёрзшими от дыхания кусочками льда. Путник снял варежки и, разогнув тугие от мороза пальцы, стащил с головы овчинную шапку, вовсю усыпанную белым бисером льда. Он пару раз стукнул ей об колено, и мелкие горошины, звеня, заскакали по кафельной плитке пола. Путник устал и не торопился. Перед тем как заговорить он, вцепившись в голову ногтями, с дикой энергией взъерошил её, избавляясь от колючего зуда – наследия овчинной шапки.
– Зал кажется безлюдным, – проговорил путник, предварительно размяв застывшие сморщенные губы.
В зале и вправду никого более не было.
– Такое время… сами понимаете…
– Ах, ну да, ну да, – торопливо ответил путник. – А с поездами как? Как часто ходят?
– Ходят, но редко. Иной раз пройдёт и даже не остановится, – безразлично ответил собеседник.
Путник нахмурился, от чего его и без того странное лицо показалось хозяину даже каким-то неприятным. Смуглокожая обезьянья головка сидела на худой жилистой шее. Глаза и рот были маленькими, а прямой нос чуть крупноват. Большие уши торчали в стороны, а короткие, измокшие и взъерошенные от пота волосы даже не пытались их прикрыть. Недлинная борода в большей степени, чем волосы на голове, вилась маленькими колечками. Несмотря на молодой возраст, на вид ему было чуть более тридцати лет, на макушке красовалась розоватая плешь.
Незнакомец поднёс руку к воротнику и попытался расстегнуть пуговицы тулупа, но пальцы, словно чужие, не слушались и не поддавались командам. Они как ветки отупело тыкались, не в состоянии захватить кружок пуговицы. Сдавшись, он обратился к станционному смотрителю:
– А сегодня можно ли какой паровоз ожидать?
– Навряд ли, – всё тем же безразличным тоном отвечал хозяин, но глаза его между тем цепко и любопытно рассматривали путника. – А вы, собственно, кто будете?
– Ах, ну что же это я, – всплеснув руками, проговорил путник, протягивая ладонь, – отец Михаил или можете – Михаил Андреевич.
– Степан Тимофеевич, станционный смотритель, – в свою очередь сказал хозяин, пожимая руку. – Так вы священник?
Проговорив это, станционный смотритель расплылся в самой доброжелательной улыбке.
– Ну, полноте, сын мой, я не более, чем обычный человек, – сказал всё же польщённый вниманием отец Михаил.
Заметив подле себя стул, священник, не снимая тулупа, подвинул его и сел за массивный круглый деревянный стол, располагавшийся возле вокзального буфета. Станционный смотритель всё это время не двигался с места. Священник обвёл зал глазами от пола до самого потолка. В зале стояла церковная тишина, присущая всем просторным пустующим помещениям. Любой шорох, любой звук тут же разносился по залу, и, отражаясь от стен и цилиндрического свода, усиливался, возвращаясь в виде эха.
Подметив это, священнослужитель восхищённо произнёс:
– У вас тут тишина да спокойствие как в церкви. Никогда бы не подумал, что вокзальный зал может быть таким безмятежным… Вам недостаёт повесить здесь распятие Христа. Оно бы очень хорошо вписалось в вашу смиренную атмосферу.
На это предложение станционный смотритель лишь уклончиво улыбнулся, не желая поддерживать тему.
– Может, с мороза чайку изволите? На травах, – предложил смотритель.
– От хорошего чая я бы не отказался, да и от плохого, признаться, тоже, – добродушно ответил священнослужитель и расплылся в улыбке.
Смотритель с немым благоговением смотрел ему в рот и тоже улыбался шутке. От этого рот священника улыбнулся ещё пуще, обнажив крохотные кривые зубы, которые росли вперемежку со своими золотыми двойниками. Золотых зубов во рту священника было едва ли меньше половины.
– Я даже платы с вас не возьму, – ответил станционный смотритель, – можно ли что-то брать с духовного человека.
На этих словах Степан Тимофеевич повернулся и скрылся за дверью, ведущей в подсобные помещения вокзала.
Оставшись наедине с самим собой, отец Михаил принялся рассматривать зал. От дороги он изрядно устал, но любопытство было куда сильнее тяжести в мышцах.
Пол был выложен самой обычной белой восьмиугольной плиткой, разбавленной маленькими мутно-синими ромбиками. Местами, где, как видно, часто ходил смотритель, пол был вымыт, в других же так запылён, что казалось, его поверхность совсем уже не помнит тех времён, когда сотни ног уезжавших и приезжавших людей топтали его, стучали каблуками или шоркали лаптями по его светящейся чистой поверхности. Теперь вся гладь пола была покрыта следами серо-пепельной грязи и пыли. Правда тут и там на полу были резкие, как штрих кисти, следы от ног и длинные, тянущиеся через весь зал, следы от таскаемых хозяином тяжёлых грузов. Священник посмотрел себе под ноги и увидел на полу комки снега, упавшие с его валенок. Снег не таял. В зале стоял холод. Не такой, как на улице, но изо рта шёл пар. Как видно, зал давно не отапливали.
Желая лучше рассмотреть помещение вокзала, священник встал и принялся неторопливо прохаживаться. В зале стояла не только церковная тишина, но и почти церковный полумрак. Застывшие окна пропускали лишь искажённые остатки зимнего дня. Дело шло к закату. На улице смеркалось.
Первым делом путник взглянул на стены. Низ был покрашен нежно-зелёной краской и заканчивался не выше метра от пола. Затем шёл небольшой деревянный бортик, цветом ближе к эбеновому дереву, но, естественно, без специфических полосок, присущих этой породе. Всё остальное пространство стен, выше бортика, было окрашено белой краской. Дойдя до потолка, стены как бы загибались и плавно переходили в простой цилиндрический свод, поддерживаемый двумя колоннами, разделяющими потолок на три равные части. Вообще, зал был спроектирован так, что посередине, как с одной, так и с другой стороны располагалось по входу. Один вёл на улицу в сторону поля, откуда пришёл отец Михаил, другой же, стоящий прямо напротив него – на перрон. В длину зал имел метров двенадцать, в ширину – шесть. Стоило пройти от одного входа три метра по направлению к другому, и с обеих сторон тут же возвышались колонны. Всё было продумано так, чтобы не мешать движению людей. В то же время с одной стороны за колонной располагалось место для ожидания с парой двухсторонних скамеек. За другой колонной была всего одна скамейка и буфет в виде какого-то ларька, но уже изрядно потрёпанного, фанера и доски местами отсутствовали. Перед буфетом стояли два круглых стола со стульями, за один из которых, собственно, и садился отец Михаил. На этом заканчивалась вся скудная обстановка вокзального помещения, которое своей пустотой и бело-зелёными тонами напоминало скорее больницу или госпиталь, нежели зал ожидания.
Оглядев зал, отец Михаил подошёл к окну, рама которого была покрашена в тон белым стенам. Как бы дополняя общую больничную атмосферу, по окну расползлось снежное кружево. Скрупулёзный ювелир создал на окнах этот узор, имея в своём распоряжении только мельчайшие кристаллы льда. Но не следует думать, будто этот ювелир был беден от того, что использовал всего один материал. Этот художник был гением своего дела. Он втайне от всех и даже втайне от себя, не осознавая своих действий, плёл загадочные узоры из снежинок и кристаллов самой разнообразной формы. Мельчайшие капли воды создатель объединял и преобразовывал в ледяную друзу и уже из этих соединений получал диковинные конструкции.
Ещё не всё окно затянуло ледяной паутиной. Отец Михаил перевёл свой взгляд, и взор его устремился вдаль. Но прежде, чем он успел хоть что-то рассмотреть, коварная чистота ослепила его, больно резанув по глазам. Всё было белым бело. Ничего кроме белого. Казалось, снег хотел стереть с лица земли всё. Он засыпал землю, оголил деревья и инеем покрыл их стволы. Всё было покрыто снежной пылью, и не было от неё спасения.
Тем не менее, буря потихоньку затихала, и ветер дул уже исподволь, не стараясь. Но всё же смотреть на заснеженные просторы было куда приятнее из тихого укромного местечка, чем брести наугад по этой ледяной пустыне. А особенно сейчас, ведь сумерки ежеминутно сгущались, не давая никакой отсрочки. Коротки северные дни, если их вообще можно назвать днями. Свинцово-серые тучи застилали всё небо, и на нём нельзя было найти солнца. Оно хмуро освещало поверхность земли, но не согревало. Как поразительна та разница между скупостью и экономией солнца, с какими оно отдаёт свою энергию зимой, и с тем щедрым расточительством, с каким этот газовый гигант тратит свои силы летом.
В зал вернулся станционный смотритель и оторвал священника от раздумий.
– А мне ведь, в сущности, сильно повезло, что я набрёл на вас и не заблудился. Ночью при такой погоде найти дорогу, наверное, вообще невозможно.
– Да, – согласился станционный смотритель, – а куда вы едете?
– Сам не знаю, сын мой, – ответил ему отец Михаил, – я несу слово Христа, и мне всё равно, куда держать путь. Сейчас многие нуждаются в его помощи, и мне надобно быть со своим народом, дабы разделить с ним все его тяготы и страдания.
– Понимаю, – как будто безразлично согласился станционный смотритель.
Отец Михаил прикоснулся к чугунному радиатору, и его ладони передалась холодная дрёма остывшего железа.
– Вы здесь не топите? – спросил он.
– Редко, нужды нет. Сейчас почти никто никуда не ездит.
– Понимаю, понимаю… – теперь уже задумчиво протянул священник, – а есть ли у вас где разместиться? Мне спешить некуда, да и, собственно, пешком далеко не уйдёшь, так что я, так или иначе, буду вынужден ждать любой поезд.
– Я найду, где вас разместить, – с флегматичной холодностью ответил станционный смотритель. Лицо его хранило выражение непоколебимой сдержанности. Нельзя было угадать, какие чувства испытывала его душа. Рад ли он визиту священника, или незваный гость ему досаждает.
По отцу же Михаилу было видно: он не знает, что сказать и как продолжить разговор.
Что-то резкое шевельнулось в сумраке зала. Священник испуганно повернул голову.
– Что это там?
– А, это ворон, – внезапно улыбнувшись, сказал Степан Тимофеевич.
– Ворон? – удивившись, переспросил отец Михаил и направился туда, откуда донёсся шум.
Сбоку от буфета стояла огромная клетка. При осмотре зала отец Михаил её не заметил.
Клетка эта имела площадь в полтора квадратных метра, а в высоту достигала двух. Внутри располагалась массивная кривая ветка, на которой, отливаясь блеском чёрным перьев, сидел большой ворон. Он не двигался, замерев в неподвижной позе. Только когда священник подошёл ближе, он повернул к нему свою остроносую голову и впился в него маленькими круглыми глазками, внимательно рассматривая гостя.
От взгляда ворона священнику стало не по себе, и он восхищённо спросил:
– Это ваш? Вот так птица!
– Достался мне от барина, хозяина вокзала, – начав откуда-то не сначала, ответил станционный смотритель.
Священник пристально с упоением разглядывал птицу.
– Вот так чудо, – почти про себя сказал священнослужитель, но вдруг, что-то вспомнив, проговорил уже торопливо и громко: – Степан Тимофеевич, вы же чай поставили, не убежит?
– Не беспокойтесь, моя жена за ним присмотрит.
– Так вы живёте здесь? С женой? А я уж подумал, что вы как аскет волей-неволей здесь один вдалеке от всех.
– Да, наша квартира располагается в подсобных помещениях. Но вы правы, мы здесь живём как аскеты на краю мира. Случайные путешественники – единственные наши гости.
– Ну вдвоём всё равно как-то легче. Есть с кем словом перекинуться, опять же помощь… – как будто убеждая собеседника, говорил отец Михаил.
– Я проверю чайник, – оборвав разговор, сказал станционный смотритель и вышел за дверь.
Отец Михаил ещё немного поглядел на ворона и сел за буфетный столик на своё прежнее место. Огрубевшее на морозе тело постепенно отогревалось, и пьянящие живительные соки струями расползались по телу, погружая его в сонное блаженство.
Дверь отворилась, и в зал вошёл Степан Тимофеевич, держа в руках глубокую чашку и пиалу с тремя сушками.
– Чем богаты, – сказал Степан Тимофеевич, ставя скромное угощение на стол.
– Что бог послал, тому и рады, – улыбаясь, поддержал священник.
– Может вам, для разогреву, в чаёк чего подлить?
– С морозу я бы не отказался, – заявил отец Михаил, скромно, но довольно улыбнувшись.
– Я мигом, – сказал станционный смотритель и выбежал из зала.
Пышущая паром кружка дышала приятным запахом иван-чая и смородины. Её летний насыщенный запах приятно заполнял лёгкие. Михаил Андреевич с наслаждением сидел перед горячим напитком и вдыхал ароматы летних луговых трав, по которым уже успел так соскучиться.
Отец Михаил попробовал отпить, но напиток был слишком горяч. Вошёл станционный смотритель. Его рука сжимала бутылку медицинского вида без этикетки. Не жалея, он плеснул в горячий напиток приличную дозу алкоголя.
– Теперь не так горячо будет, – радостно сообщил станционный смотритель и посмотрел в глаза отцу Михаилу.
– Благодарю, – сказал тот, беря сушку из пиалы.
Он хрустнул сушкой, но после пары надкусываний замер, к чему-то прислушиваясь.
– Что это?
На улице что-то стучало. Станционный смотритель тоже прислушался. Внимание поглотило обоих. Монотонное гудение всё усиливалось, цокот железных копыт разносился по окрестности.
– Да это ж паровоз, – радостно заключил отец Михаил.
Станционный смотритель посмотрел на него, потом на стол и, резко повернувшись, сказал:
– Вот так везение!
Но его неаккуратное движение перевернуло кружку с чаем, и горячая душистая масса расползлась по столу, сбегая на пол.
– Вот чёрт! – выругался станционный смотритель. – Какая неосторожность! Ничего, я сейчас протру.
Он торопливо выбежал в подсобное помещение и вернулся с грязной тряпкой, которой вытер горячее пятно как со стола, так и с пола.
Пока станционный смотритель суетился с лужей, паровоз успел подъехать и, скрипя колёсами, затормозить прямо возле станции. Отец Михаил подбежал к окнам, пытаясь разглядеть прибывший состав, но вместо длинного поезда у перрона стоял паровоз с тендером1 без единого пассажирского или товарного вагона.
– Что, остановился? – запыхавшись, сбивающимся голосом проговорил станционный смотритель.
Он подошёл к окну, и священнослужитель, глянув на него, прочитал по его лицу, что хозяин вокзала тоже немало удивлён отсутствием у паровоза каких-либо вагонов.
Однако три человека уже выходили из кабины паровоза и шли к станции. Станционный смотритель поспешил открыть им дверь. Тугой примёрзший засов не поддавался. В дверь постучали.
– Сейчас, сейчас, – спешно ответил станционный смотритель.
Засов упирался, как мог.
– Открывай, – раздалось за дверью.
Опять постучали.
Наконец засов с трудом поддался и, щёлкнув, отпустил дверь. Вместе с холодным свежим воздухом в зал ввалились три человека.
– Хозяин, – без всякого приветствия прохрипел вошедший, – уголь есть?
– Да откуда-ж. У нас давно как всё забрали.
– А дрова, может, какие?
– Только на нашу печку, совсем чуток.
– Слышь, – обратился первый вошедший к последнему, который закрывал за собой тугую дверь, – дрова подойдут?
– Подойдут, да их много надо, – проговорил он окающим неразборчивым вологодским говором.
– Сколько у тебя дров?
– Куба два, не более.
– Этого мало, – опять проокал невысокий человечек.
– И что делать будем? – обратился первый к своим спутникам.
– А что? Приехали… – разводя руками, сказал вологодец, – Завтра с утра дров нарубим. Тут лес недалеко есть, тогда и поедем. А сейчас мы, дай бог, к полуночи управимся.
Первый вошедший коротко, но матерно выругался.
– Я до мошины, – проокал человечек и выбежал за дверь.
Вологодец был маленького роста, со смуглым морщинистым лицом, перемазанным угольной сажей. Было оно совсем не примечательным, и только густая буро-рыжая борода да большие коровьи глаза, которые смотрели добродушно и доверчиво, привлекали к себе внимание. На сгорбленное усталое тело была небрежно накинута просаленная и блестящая от грязи военная шинель.
Двое других совсем не походили на своего окающего спутника, отдалённо напоминающего хобгоблина из английского фольклора.
Первый, тот самый, что спрашивал про уголь и дрова, был высок, но сутуловат. На вытянутом, начисто выбритом лице красовались рытвины и кратеры от пережитой оспы. Щёки, лоб, нос – всё было изъедено оспой – этой губительницей красоты. Но не одна она портила физиономию незнакомца; от частого употребления алкоголя под глазами красовались мешки, а всё лицо были слегка припухшим. Дополняя уже перечисленные недостатки, лицо имело жирную кожу с глубокими большими порами. И всё это вкупе делало человека в чужих глазах каким-то нескладным, далёким от эстетической красоты.
Он снял картуз, и священник со станционным смотрителем разглядели светлые лоснящиеся волосы. Они, как примятый бурей хлеб, лежали на его голове, редкие и блестящие светом пшеницы.
Однако, несмотря на свою отталкивающую внешность, этот человек вовсе не выглядел стеснённо или неуверенно. Нахальная сила чувствовалась в его невыразительных серых глазах.
Последний из незнакомцев был совершенной противоположностью двух своих компаньонов. Он был так же чисто выбрит, но лицо его, по-мужски суровое, обладало поистине богатырскими чертами, однако фигура, хоть и крепкая в плечах, не отличалась огромной силой и исполинской высотой витязя. Он имел широкое, почти квадратное лицо, широкий, приплюснутый нос, пухлые, чуть выдающиеся вперёд губы, зелёные умные и степенные глаза и низкий, крепкий лоб. Именно такие скуластые угловатые лица способны вынести кучу ударов в кулачном бою и оттого всегда вселяют уважение. Причёску богатырь имел аккуратную с уложенной на бок коричневой чёлкой.
Богатырь был одет в стёганый рабочий ватник, который никак не сочетался с его древнерусской физиономией, тёмные, почти чёрные, штаны и валенки. Его товарищ – в новые кожаные сапоги и длинный, измазанный сажей и углём рабочий тулуп; штаны его были порваны в двух местах. Всё на них было рабочее, мужицкое.
– Останемся, значит, у вас, – объявил незнакомец с бугристым лицом.
Станционный смотритель почти безразлично покачал головой, мол, раз так, значит так.
– Павел Нелюбин, – протянул руку скуластый, впервые заговорив. Голос его был жёстким, как и лицо.
– Степан Тимофеевич, – отозвался станционный смотритель, пожимая руку.
Высокий в тулупе тоже пожал руку станционного смотрителя, сначала невнятно промычав про себя, а потом уже чисто ответив: «Тихон Николаевич».
– А меня, братцы, отцом Михаилом звать, – вмешался священник, всё лицо заливая улыбкой. Он подошёл к машинистам и не по-монашески, резкими движениями, пожал им руки.
– Так угля, говорите, у вас нет, – задумчиво сказал Павел Нелюбин, разглядывая зал. – Совсем нет?
– Ничего нет, всё война забрала, – ответил станционный смотритель.
– А что это за склад там?
– Пустой, в нём уже давно ничего не хранится, да и хранить-то нечего.
Дверь отворилась, и явился человечек. Он запер засов и, стряхивая с плеч снег, оглядел зал.
– Ну как там, Колька? – обратился к вошедшему Тихон.
– Всё, дальче не поедет. Если сейчас тронемся, то вёрст на пять ещё хватит, а там всё… – и махнул рукой. – Нам ещё повезло, что на станции встали, а кабы не дотянули или только полустанок какой попался, так бы и помирали с холоду. Эко, метёт…
Вологодец закончил, и его чудная, непривычная окающая речь эхом заполнила зал, но и она, отзвенев, затихла, воцаряя неловкое молчание.
– Не шибко тепло у вас в зале, – сказал Тихон и глянул на станционного смотрителя.
– Подсобите, так мы лихо в трубы жар нагоним, – ответил тот и развернулся к одной из дверей.
– Колька, помоги ему, – скомандовал Тихон.
Вологодец пошёл за станционным смотрителем.
Помимо двух дверей, которые выходили на улицу, в зале было ещё три, ведущих во внутренние помещения вокзала. Одна вела в покои станционного смотрителя. Между ней и второй дверью располагалось окошечко кассы вокзала. Вторая дверь вела в просторное помещение, где стоял отопительный котёл. Третья дверь разместилась напротив, в другом конце зала, возле буфета.
Коля вошёл в комнату с котлом, и в шинели ему стало жарко. Большая раскалённая бочка дышала теплом. Он кочергой отворил дверцу и глянул в топку: туда могла поместиться приличная куча дров.
– Эко, какая громадина, – восхищённо сказал машинист.
От котла к стенам шло несколько плотных железных труб, которые призваны были разносить по зданию тепло, подобно тому, как сердце в теле гоняет кровь. Станционный смотритель повернул вентиль, давая воде путь к радиаторам застывшего зала.
– Нужно бы есшо подбросить. Неважно горит, – сказал Колька, забрасывая последние два полена, лежащие возле котла.
– Сейчас ещё принесу.
Станционный смотритель удалился в свои покои, а Колька принялся наводить порядок в топке, перемещая угли и поленья из угла в угол. Знакомый с подобной техникой, а особенно с котлами, он легко разобрался, какая труба куда ведёт, и что здесь и как устроено.
Станционный смотритель вернулся, и Коля забросил все принесённые поленья в печь.
– Ещё бы, будем почаще подлаживать.
– Колоть надо, – объявил станционный смотритель. – У меня на складе только неколотые остались. Здесь больше нет.
Застегнулись, пошли на склад. Пошли все, даже батюшка импульсивно сорвался, желая подсобить общему делу. Возвышающийся косой громадиной склад был даже не заперт, потому как запирать там, собственно, было нечего. Ничего кроме дров, небольших кучек сена да какого-то хлама.
Каждый взял по три-четыре полена и отнёс их в вокзальный зал. Сделав всего одну ходку, они уменьшили запас дров станционного смотрителя почти на треть.
– Не густо у тебя дровишек, хозяин, – обратился к нему Тихон. – Как зимовать-то собираешься?
– Так, что… Лес рядом, сколь надо нарублю, когда метель поутихнет, а на первое время хватит, а совсем уж невмоготу станет, так буфет разберу, он всё равно сейчас не за надобностью.
Коля раскочегарил котёл, остывшая вода медленно поползла по окоченелым трубам. Из котельной уже валил жар, а радиаторы всё ещё были холодными. Упрямый чугун не поддавался ласкам тёплой воды.
– Как хитро у вас тут всё устроено, – торопливым говором ворковал Коля, оглядывая радиаторы. – А что у вас там? Я снаружи видел какие-то стёкла.
Он встал около двери, расположенной возле буфета. Отопительная труба уходила в стену за дверь.
– Там оранжерея, – нервно сказал станционный смотритель, переводя взгляд с одного незваного гостя на другого. Они все разбрелись по залу и задавали вопросы, донимая смотрителя.
Как часто ходят паровозы, куда да с чем идут, спрашивал Тихон. Можно ли на всех заварить чай, интересовался вдруг опомнившийся отец Михаил. Откуда здесь оранжерея, хотел узнать Павел Нелюбин.
– Я скажу жене про чай, – не отвечая почти никому, сказал Степан Тимофеевич и удалился в свои покои.
Два машиниста последовали примеру отца Михаила и уселись за пыльный столик буфета, стряхивая пыль рукавами. Один лишь Коля бесцельно бродил по залу, заглядывая то в окна, то на потолок.
– Так вы священник? – спросил Павел.
– Да, сын мой, впрочем, я обычный человек и заслуживаю не большего внимания, чем любой другой.
– Это верно, – грубо сказал Тихон, хмуро сведя редкие брови на своём уродливом лице.
В зале раздался негромкий скрипящий крик.
– Смотрите-ка, тут птица, – бойко воскликнул Коля, заметив в клетке ворона.
Птица, оживившись от оцепенения, что-то выстукивала клювом.
Все трое поднялись и подошли к ворону. Он сидел, не двигаясь, вцепившись когтями в извилистую ветку дерева. Когда люди приблизились, птица повернула свою голову, обводя их взглядом. И когда его взор достиг Тихона, ворон на момент замер, а потом, словно вцепившись в него своими крохотными глазками, издал протяжный, как скрежет, крик, широко раскрывая острый чёрный клюв и обнажая свою розовую пасть. Ворон злобно шипел и заходился на Тихона своими вороньими ругательствами.
– Эко, как гаркает, – довольно заключил Коля.
– Глупая птица, – недовольно сказал Тихон.
– Это ты зря, вороны среди птиц самые умные, – отозвался Павел Нелюбин.
– Нечего тут смотреть, – буркнул Тихон и вернулся на своё место.
Коля же шустро подбежал к окнам и, найдя там мёртвую сухую муху, бросил её в клетку к ворону, но птица не отреагировала на подачку.
– Aquila non captat muscas, – по-латыни сказал Нелюбин, а затем перевёл свои слова. – Орёл не ловит мух.
– Так вы знаете латынь, – удивился священник.
– Н-н… так… – смутился машинист.
– У вас тут ворон, – сказал Нелюбин станционному смотрителю.
– Да, достался от нашего барина. Его тут… (станционный смотритель запнулся) …недавно разграбили, вот я и забрал птицу себе.
– Какой барин? – удивившись, спросил Нелюбин.
– Дмитрий Олегович Костомаров. Его имение в семнадцати верстах отсюда на юго-востоке. Пару месяцев назад какие-то негодяи разграбили его имение Дмитрово, а самого барина убили. Я решил забрать птицу себе.
– А почему негодяи? – вмешался Тихон. Его глаза горели недобро.
– Ну как… – смешался станционный смотритель, – они наглумились над его женой и племянницей, а самого Дмитрия Олеговича убили…
– Но ведь он был буржуем, – не унимался Тихон, – он эксплуатировал людей, и не досталось ли ему поделом?
Станционный смотритель не знал, что ответить. Наглый тон и резкие речи Тихона ему не нравились, а весь его вид свидетельствовал о том, что с таким человеком лучше не спорить. Да кем он был, в сущности? В дом к станционному смотрителю явилось трое незнакомых человек, явные пролетарии, и как вести себя с ними, Степан Тимофеевич не знал.
– А как его зовут? – спросил Коля.
– Кого? – переспросил станционный смотритель, почему-то думая о барине Костомарове.
– Ворона.
– Ах, его – Карл.
– Карл, Карл, Карл, – тут же закаркал человечек Коля, но птица ему не отвечала. Казалось, своим безразличием она показывала своё умственное превосходство над человеком. Но Коля этого не понимал, он продолжал каркать, попеременно просовывая пальцы в клетку, тем самым, как ему казалось, дразня ворона.
– Не смотрите ему в глаза, – заметил отец Михаил. – Говорят, ворон может сглазить. Чёртова птица – колдун среди птиц.
Коля отшатнулся и осенил себя крестным знамением.
– Поколоть дрова? – могучий Нелюбин спросил станционного смотрителя.
– Да, – ответил Степан Тимофеевич, качнув головой.
Он принёс топор, и Павел Нелюбин, установив тюльку, принялся рубить. Под его могучими ударами поленья разлетались в стороны. Под тяжестью тюльки и ударами топора плитка раскололась, и когда Павел закончил, отодвинув обрубок бревна в сторону, разбитый кафель уродливо корёжился на фоне других симметрично уложенных белых восьмиугольников. Нелюбин валенком сгрёб осколки в сторону, и на месте отколотой плитки теперь лишь красовалось клеймо, оставшееся в растворе с обратной стороны кафеля, которое гласило, что плитка эта привезена сюда аж с самого Харькова с завода Бергенгейма.
Отворилась дверь, в зал вошла жена станционного смотрителя. Все замерли и оторвались от своих дел. Она не была красива, но присутствие женщины что-то меняло в уже сложившейся атмосфере. Жена станционного смотрителя была худа. Сухие светлые волосы короткими локонами спадали с её головы. Худое вытянутое лицо с красивым острым подбородком портили возрастные морщины, которые мелкими, резкими чёрточками испещрили уголки её светло-голубых глаз и впалые щёки. Она улыбнулась, и морщины ещё больше проступили на складках её худых щёк, подло выдавая возраст. Ей было за сорок, как и станционному смотрителю, но больше пятидесяти ей было не дать.
– Здравствуйте, – тихо произнесла она и поставила чёрный поднос с кружками и чайничком на стол возле Тихона.
Все с любопытством глядели на женщину, подходя за горячим чаем.
– Недурно было бы ещё каких харчей, помимо чая, – нагло заметил Тихон и улыбнулся, пытаясь придать своему уродскому, изъеденному оспой лицу, приятный вид.
– Мясо уже варится, – сказала женщина, взглянув на своего мужа; тот одобрительно кивнул ей в ответ.
– Мясо – это хорошо, – заметил Нелюбин.
Женщина удалилась, а Нелюбин продолжил, обращаясь уже к смотрителю:
– А вот скажите, откуда у вас на станции оранжерея, первый раз такое вижу.
– А это причуды нашего барина Дмитрия Олеговича. Ведь это он построил станцию ещё в 1907 году. Через два года к станции пристроили оранжерею, где в лучшие годы круглый год росли цветы. Очень уж она ему нравилась. Порой придёт и полдня в ней провозится. Очень он цветы любил; всё нас на европейский манер хотел переделать. Там, говорил, круглый год женщинам цветы дарят и каждую неделю новые букеты на стол ставят. Жаловался, что только станция от его имения далеко. В лютый мороз, поди-ка, цветы довези. Пока пару часиков проедешь, так любые уже повянут. Но оранжерею специально у нас построил, говорит, заведу на европейский манер обычай, чтобы приезжих цветами встречали. Вот такой был человек. Всё что-нибудь переиначить хотел. И красота, и доход. Иной раз ведь мы с цветов неплохо выручали, но то ведь всё равно редкость была. Что тут у нас? Глушь, да и только. Одни мужики, кто тут больно цветы покупать будет. Но Дмитрий Олегович зато свою душу тешил, да и у нас с женой цветы на столе стояли.
– Интересно, – заключил Налюбин, – современный человек был ваш барин. Он, говоришь, из Дмитрово?
– Да, да из Дмитрово, – продолжал энергично болтать станционный смотритель, от прежней его флегматичной сдержанности, казалось, не осталось и следа. – Всё к нам переехать порывался. Говорит, отстрою рядом с вами дом и буду жить подле своей станции. Ведь всё это было его детище. Это он у железной дороги выбил разрешение на постройку станции и на свои деньги возвёл строение. Иной на всё скупится, а он щедрый человек, но опять ведь и с умом… С этой станции в довоенные времена пшеницу, лес, продукты всяческие везли. Тонны уходили. Вот как всё на поток поставил, и дела у него, соответственно, в гору шли, то ли дело в давние времена за пятьдесят вёрст пшеницу возили. Где это видано? А тут рядом, под боком. Вот и говорил: «Я со временем к вам всё Дмитрово перевезу». Всё поближе к цивилизации хотел жить, да никто вместе с ним из своих обжитых домов сюда ехать не решался. Он хотел было один сюда переехать, дом выстроить, вон на том пригорке, – станционный смотритель показал в сторону окна, – да всё никак не мог собраться, а потом война, то да сё, сами понимаете.
О своём барине Степан Тимофеевич рассказывал с неподдельной увлечённостью. Живость рассказа станционного смотрителя сама за себя говорила, что его сильно трогали воспоминания о былых днях, и тема эта была для него поважнее всего прочего.
– Интересно рассказываете, – подметил отец Михаил. Всё это время он сидел, подперев щёку кулаком.
– А покажите нам оранжерею, – попросил Нелюбин.
– Да она уже замёрзла, – махнул рукой Степан Тимофеевич, – там не на что смотреть.
– Покажите, мне интересно, как она устроена.
– Хорошо, – как будто переступая через себя, согласился станционный смотритель и вышел за ключом. Он опять стал немногословен.
Вернувшись, он отпер дверь, и толпа ввалилась в маленькую холодную теплицу. Всем кроме Тихона было любопытно взглянуть на оранжерею. Тихон так и остался сидеть за столом и пить свой горячий чай.
Оранжерея казалась узкой. Длина её составляла метров пять, ширина целых три метра, но за счёт тупоугольной, но высокой стеклянной крыши она не казалась широкой. Кирпичный бортик на метр отступал от земли, затем сразу начиналась стеклянная крыша. Засыпанная белым снегом оранжерея теперь выглядела, как сказочная зимняя пещера. В этом гроте под покровом снега скрывались кривые стебли замёрзших в предсмертном ужасе растений. По левую руку от входа на две трети всей длины оранжереи лесенкой располагались цветочные скамейки, на которых в глиняных и деревянных горшках и ящиках стояла уйма самых разных цветов и растений. Пожухшие, скрученные листья застыли в страшных мучениях. Иные повяли и неуклюже раскинулись посреди горшка, другие гордо высились, вызывающе кичась своей красотой, но и на них стояла печать смерти. Далее по левую руку, где лесенки обрывались, росло два цитрусовых дерева. Объеденные холодом они своей наготой навевали какую-то осеннюю тоску. Две толстые трубы отопления, идущие по всему периметру оранжереи, не грели, и растения погибли с пришествием первых серьёзных морозов. Сейчас по трубам уже струилась тёплая вода. Зал и оранжерея отапливались нераздельно, но что могло дать сейчас это тепло? Как оно могло вернуть мертвецов к жизни?
По правую руку от двери до самого конца были раскинуты длинные грядки. Вопреки канонам красоты они располагались не поперёк, а вдоль. Они были недавно вскопаны, вероятно, станционный смотритель собирался что-то в них сажать, да так и забросил эту затею, либо под землёй уже скрывались какие-то подзимние посевы. В самом конце оранжереи стояла серая гранитная статуя, изображающая молодую полуобнажённую деву. Её лёгкая туника была сброшена до пояса, и левая рука еле придерживала одеяние, не давая ему бесстыдно сползти. Спина девушки была изогнута, и молодые налитые груди заносчиво торчали вверх. Правая рука была небрежно закинута за голову, и это придавало статуе какую-то лёгкость и безмятежность.
– Вот, собственно, и вся оранжерея, – сказал Степан Тимофеевич.
Однако, если ему она казалась чем-то привычным и незначительным, то по виду Павла Нелюбина – это был настоящий сказочный грот. Он с любопытством разглядывал останки растений, устройство отопления, стёкла, горшки, статую.
– И этих труб хватает, чтобы растения не замерзали?
– Под землёй проложено ещё две, – отвечал хозяин, – бывало, конечно, что часть растений погибала в особо холодные зимы, но вот цитрусы раньше всегда переносили, а эту, конечно, нет.
– А зачем здесь резинки? – Спросил Коля, колупая пальцем резиновую прокладку между стёклами.
– Это новшество Дмитрия Олеговича, – восторженно пояснил станционный смотритель. – Изначально стёкла оранжереи были приделаны просто к дереву, но при движении тяжёлых поездов они сильно дребезжали, и тогда барин вычитал где-то и заказал рамы с резиной.
– А вы многое можете рассказать об этом месте, – заметил Нелюбин.
– Это не удивительно, ведь мы с женой живём здесь с самого начала работы станции и помним всё.
Закончив осмотр оранжереи, они вернулись в зал. Сумерки стремительно надвигались, и станционный смотритель зажёг электрические лампочки, свисавшие с потолка на длинных чёрных шнурах. Электричество пробежало, и тонкая вольфрамовая нить заискрилась тёплым жёлтым светом, разнося уют по всему залу.
– У вас есть электричество? – удивился Павел Нелюбин.
– Да, пока свет горит.
– Так вам его дают? По проводам? – продолжал удивляться Нелюбин.
– Да, нас не отключили, сам не знаю почему, – отвечал Степан Тимофеевич. – В иных местах уже по полгода электричества нет, а у нас есть. Чёрт знает как.
– Повезло, – вставил своё Коля.
Они уселись за столы и принялись коротать время в ожидании. Пили чай, перебрасывались ничего не значащими фразами. Станционный смотритель удалился в свои покои.
– Так вы путешествуете по сёлам? – опять спрашивал Павел Нелюбин священника.
– Да, несу слово божье, насколько позволяют силы.
– А разве у вас нет своего прихода?
– Да какой там приход, война же. Наша епархия уже вся почти распалась. Где большевики потрудились, где голод, кто из наших дьяконов на войну подался, а кто как я – странствовать ушёл, дабы нести помощь нуждающимся.
На этих словах Тихон отвернулся в сторону и встал из-за стола. Эти речи были ему не по душе. Он прошёлся по залу, вальяжно выбрасывая вперёд носки своих блестящих кожаных сапог. Заглянул в окна, но там не было ничего интересного: зимний ландшафт. Не зная, чем заняться, он подошёл к клетке с вороном и достал из кармана дорогой узорчатый серебряный портсигар с инкрустированным в крышку янтарём и малахитом. Два совершенно противоположных по цвету минерала образовывали узор удивительной красоты: на сочно-зелёном малахитовом фоне росли янтарно-солнечные лепестки цветов, переливающиеся медовым золотом.
Поглядев на красоту, Тихон открыл крышку и достал из портсигара папиросу «Мурсал №55» с фабрики Самуила Габая. Это были дорогие папиросы высшего сорта. В своё время очень дорогие.
Он хотел закурить, но внимание его отвлёк ворон. Птица стояла на дне клетки и что-то копала или прятала в опилочной трухе, которой был усеян пол её жилища. Что-то блестящее сверкнуло в клюве. Ворон взглянул на Тихона и снова спрятал блестящий предмет под опилки.
Сокровище и ухищрения ворона заинтриговали Тихона. Он вставил папиросу себе в рот и наклонился к клетке, дабы лучше разглядеть, что это там прячет птица. Но ворон только этого и ждал, пока человек пытался вникнуть в его дела, он резким скачком подпрыгнул к Тихону и клювом выхватил папиросу из его рта. Тихон ещё ничего не успел понять, только отпрянул, а ворон уже сидел наверху, пряча папиросу в импровизированное гнездо на толстой ветке.
– Стерва! – выругался Тихон и с силой ударил ладонью по клетке, желая отомстить хитрой и проворной птице.
Ворон кричал на него, плевался и сыпал проклятия. Тихон, растопырив пальцы ладони, тряс ими перед клеткой, чтобы сильнее напугать птицу, но его действия не возымели никакого результата. Ворон продолжал каркать и широко разевать свою розовую пасть, а Тихон так и стоял перед клеткой, потеряв из своего запаса одну папиросу.
– Ничего, сейчас получишь, – мстительно сказал Тихон, доставая новую и прикуривая её от спички.
Он сильно затянулся и пустил едкую струю табачного дыма прямо в птицу. Ворон поморщился и уселся к себе в гнездо, предупредительно отведя голову в бок.
– Нравится? – блестя глазами, Тихон спросил ворона, – Получай.
Он выпустил ещё дыма и только потом, отягощённый бездельем, направился к окнам, что выходили на поле.
Снег уже не шёл. Сумерки опускались, но белая гладь поля была ещё различима. Зимний пейзаж застыл, как на картине, и его уже ничто не могло разбудить от ледяного сна. Взгляду не за что было уцепиться, лишь снег да тёмные полосы деревьев. Но вдруг Тихон краем глаза заметил движение и устремил свой взор туда. Там и вправду что-то двигалось. Через несколько минут уже можно было разобрать несколько фигур. Одни были высокие, вероятно, всадники, другие же плелись у самой земли. Чёрные силуэты ползли по чистой белизне, колыхались, то вздымаясь, то опускаясь, и их хаотичное движение было похоже на то, как шагают мохнатые гусеницы из семейства медведиц.
– Похоже, у нас подкрепление, – заметил Тихон.
– Что? – переспросил его Нелюбин.
– Гости, говорю.
– Какие гости? – удивился напарник.
– Глянь, – сурово сведя брови, прохрипел Тихон. Его голос, и без того хриплый, от раздумий совсем коверкал речь. – Никак верховые.
Нелюбин задумчиво уставился в окно. Приближение фигур взволновало его.
– Колька, иди-ка сюда, – грозно скомандовав, прохрипел Тихон.
Он отвёл машиниста в сторону и что-то сказал наедине. Отец Михаил подошёл к окну.
– Столько людей соберётся, что и на проповедь хватит, – подмигнув, попытался пошутить священник.
Но у Павла Нелюбина не дрогнул ни один мускул. Шутки он не оценил, и священник, смешавшись, отошёл в сторону.
Через время в зале уже собрались все кроме жены станционного смотрителя. Уставившись в окна, они встречали неизвестных путников.
С каждой минутой северная тьма всё сильнее оседала, сгущаясь и топя в себе окрестности. И без того скудные зимние краски перетекали в оттенки серого и чёрного. Прорываясь сквозь зыбучий снег и тьму, путники приближались и были уже хорошо различимы. Всего их было пятеро. Трое верховых и двое пеших. Четыре солдата и одна старуха. Один офицер, один пленный, два нижних чина и гражданская.
Командир отряда сидел на пегом коне. Он был невысок и толстоват, плотность его комплекции не скрывала даже армейская шинель. На плече у него висела английская винтовка Ли-Энфилд с магазином на десять патронов. На бедре болталась шашка, а на голове высилась серая папаха.
Мороз подходил к офицеру вплотную и дышал ему прямо в лицо. От его холодных жгучих поцелуев щёки офицера, и без того всегда красные, горели и румянились яблоками.
Второй конник был в такой же папахе и на пегом скакуне, но если первый был офицером, то второй, по-видимому, казак. Это как-то сразу угадывалось по выражению его лица, по его гордым замёрзшим усам, по решительным тонким губам, по чёрным как бездна глазам, при взгляде засасывающим как трясина, над которыми нависли тёмные кустистые брови, срастающиеся воедино. Винтовки у него не было, лишь сбоку в кобуре висел обрез, и, что самое удивительное – шашка у казака отсутствовала.
У последнего была гнедая неприметная худая кобылка, а сам всадник походил комплекцией на свою лошадь. Такой же худой и скрюченный от мороза. Замёрзшие очки сидели на его лице как кандалы. Через них уже почти ничего нельзя было рассмотреть, но и выкинуть их путник не мог. Шинель с башлыком сидела на нём как мешок, и он был пленником не только очков, но и этой неудобной формы, холода и двух винтовок Мосина, мёртвым грузом болтавшихся за его спиной.
Четвёртый солдат был пленным и шёл на привязи, которую держал казак. Руки его были связаны спереди, и он, утомлённый ходьбой по предательски рассыпчатой манной крупе снега, с трудом волочил тяжёлые валенки, которые были велики ему аж на два размера. Но этому хозяину валенок всё же везло куда больше, чем предыдущему. На левом голенище красовалась дырка от пули, и эта дырка стоила прошлому владельцу ноги, этих валенок и жизни.
Последней, возле верхового с застывшими очками, плелась толстая старуха, замотанная в тулуп и несколько шалей. Алый пояс охватывал её талию, как бечёвка перетягивает домашнюю колбасу.
Путники подошли к дверям почти вплотную и, спешившись, первым, стуча кавалерийскими сапогами, в зал вокзала вошёл командир со старухой.
Никто ещё не знал, как себя вести с незнакомцами, а командир отряда с порога уже начал.
– Ну что, ждали нас? – радостным тоном спросил он.
При этом глазки его хитро играли, а рот залился неестественной натянутой улыбкой. Не давая никому опомниться, он тут же начал со всеми обниматься, как со старыми знакомыми. Обнял священника, Павла Нелюбина похлопал по спине, притянул станционного смотрителя, потом отступив на шаг, как бы опомнился и звучно по-военному произнёс:
– Корнет от кавалерии Александр Братухин, – обвёл людей взглядом и, заметив Колю, стоящего чуть поодаль, сказал ему: – Ну что ты стоишь как чужой, иди сюда.
Он жестом подозвал Колю и обнял его, потом, резко отстранив, продолжил:
– Знаю, ждали нас, ведь так? – заливаясь добродушной улыбкой, спросил Братухин, но глаза его выражали совсем иное. Они пытливо заглядывали каждому в зеркало души и как бы спрашивали: «Ну что, рады нашему приходу? Никак врасплох вас застали?».
От его напора все остолбенели, и ни один не мог вымолвить ни слова. Энергия Братухина перебивала все остальные, в особенности, когда за ним следом ввалился хмурый, молчаливый как тень казак, державший на привязи пленного красноармейца.
– Фёдор Нестеров, – представил казака Братухин, и не замечая пленного, перевёл свою протянутую руку на старушку, – Раиса… Мироновна… или как?
– Да, да, – скромно подтвердила хмурая старуха. У неё было злое некрасивое лицо.
Братухин расстегнул шинель, подошёл к попу и, хлопнув его по плечу, сказал: «Не шибко у вас горячо, хозяин, сделай-ка потеплее».
Он не дал опомниться священнику и заявить, что хозяин вовсе не он, потому как тут же сорвался и, торопливо переваливая своими налитыми ягодицами, подбежал к сидевшему в стороне Тихону.
Всё это время Тихон сидел за столом и, обомлев, смотрел на разыгрываемое действие, а когда Братухин подбежал к нему вплотную, он почти отпрянул под его напором.
– Браток, встань-ка, – скомандовал Братухин, бесцеремонно сгоняя Тихона с места, чтобы усадить старушку, хотя рядом было полно свободных стульев. Всё это были хитрые приёмчики, служившие исключительно для того, чтобы с самого начала заявить о своём превосходстве, и на самом корню подавить любое сопротивление со стороны потенциальных соперников в борьбе за контроль над ситуацией.
Тихон как зачарованный послушался новоявленного командира и пустил на своё место старуху. Та зашлась словами благодарности, на что Братухин в свою очередь ответил ей привычной натянутой улыбкой.
– Хозяин, – как ни в чём не бывало продолжил Братухин, не замечая стоящего рядом остолбеневшего Тихона, – где у вас ключики от того амбара, надобно коней загнать.
Степан Тимофеевич опомнился, давая понять, что хозяин вокзала он.
– Он не заперт.
– Найди какой-нибудь замок, ладно? – распорядился Братухин, кладя свою руку на плечо станционного смотрителя. – Ключ я у тебя заберу.
Тон Братухина был самым что ни на есть располагающим и дружественным, но глаза говорили совсем об обратном. Никого он здесь другом не считает и его любезность не больше, чем плохо скрываемая фальшь, изображаемая только для приличия.
Степан Тимофеевич вынес замок от пакгауза, и офицер, похлопав станционного смотрителя по плечу, спросил:
– Подсобишь моим, браток, ладно?
Степан Тимофеевич не хотел, но не мог не кивнуть головой. По нему было видно.
Потом Братухин развернулся к Павлу Нелюбину и обратился к нему с таким же вопросом-приказом.
– Руки, – чугунным голосом сказал Нелюбин, смутив нахального офицера. Но в спор не вступил, послушно выходя за дверь.
Казак с пленным загонять коней не пошли.
– Ступай, – казак толкнул в спину озябшего красноармейца, и тот зашаркал по полу великанскими валенками, оставляя на кафеле грязные полосы от своих ног. Мелкие круглые льдинки, как россыпь хрусталя, расселись у него на воротнике; снег забился в складки шинели. После извивающегося неустойчивого снега и неустанной ходьбы неторопливо идти по ровному кафельному полу казалось ему чудом.
Казак усадил его на скамейку возле оранжереи, а сам подошёл к столикам буфета. Он извлёк из кобуры обрез и положил его на стол дулом к пленному красноармейцу, затем снял шинель и обнаружил под ней сермягу2. Рассыпая повсюду звенящие горошины снега, встряхнул шинель.
Братухин последовал его примеру. Под шинелью офицера был военный китель, который плотно облегал его выпяченный живот и оттопыренный налитый зад. Когда Братухин ходил, он чуть выпячивал свои большие, надутые как меха, ягодицы. При каждом шаге они перекатывались, и это бросалось в глаза. Однако полнота охватила только бёдра да живот Братухина, лицо его вовсе не было толстым, да и другие части тела были вполне праведного вида. Глаза его – серые, почти бесцветные, наверное, больше из-за редких и светлых, как сухая трава, бровей и тонких почти незаметных ресниц. Волосы такого же цвета как брови и короткие, как у мальчика, а по бокам чуть в мелких кудряшках, но с первыми признаками облысения: со лба к макушке протянулись длинные залысины, а волосы уже были не такие густые. Лицо офицера начисто выбрито и какое-то красноватое. Уши из-за короткой причёски топорщились в стороны, и обязательно эта улыбка-оскал. Он то и дело растягивал губы, обнажая ровный частокол белых зубов.
Старуха, отдышавшись, тоже освободилась от своих одежд и размотала шали.
– А вы чьи будете? – спросил отец Михаил, подходя к Братухину.
Братухин взглянул на священника, а потом ответил:
– Колчаковские мы.
Братухин заметил на груди отца Михаила мутный медный крест, местами покрытый зеленоватой патиной3, но ничего не сказал.
Уловив его взгляд, отец Михаил протянул офицеру руку и представился, после чего последовал примеру военных и снял с себя тулуп. Под тулупом, естественно, была ряса.
В помещении становилось теплее, и снег таял. Он струйками сбегал с валенок, образуя на грязном полу лужицы; скатывался в прозрачные бусинки воды и как украшение сидел на овчинных воротниках и шапках.
Батареи были тёплыми, но едва ли они могли хоть что-нибудь обогреть. Основной поток тепла валил из котельной. Там была уже летняя жара, и Братухин с казаком развесили на трубах свои вещи.
Вернулся Нелюбин, станционный смотритель и третий солдат.
Солдат передал ключ Братухину и снял с головы башлык. Он протёр запотевшие очки, и все успели рассмотреть его худощавое лицо с впалыми щеками. Лицо его, хоть и несколько болезненного вида, всё же было красивым, каким-то даже аристократичным, с утончёнными чертами. Надев очки, он обвёл присутствующих большими и уставшими, как у некоторых икон Богородицы, глазами. По бокам его щёк с пышной, но примятой башлыком причёски спускались тёмно-русые бакенбарды, вьющиеся книзу завитушками.
– Это наш студент, – радостно заявил Братухин, представляя солдата, – Егор Гай.
– Здравствуйте, – Егор протянул руку стоявшему рядом священнику, и тот ответил ему: «Отец Михаил». Егор прошёлся по залу и со всеми поздоровался за руку.
– Будет ли что отведать, хозяин? – спросил Братухин станционного смотрителя.
– Мясо уже варится, вот только его на всех немного выйдет.
– Ну и на том спасибо, – улыбаясь, ответил офицер.
От людского шума птица в клетке забеспокоилась. Ворон то слетал вниз, то садился на верхнюю ветку и приглядывался к новоявленным гостям.
– Кто это там? – пробасил казак, направляясь к клетке.
– Это Карл, ворон Карл, – разливаясь добродушной улыбкой, ответил Коля.
– Как? Карл? – он подошёл к птице и закаркал на него. – Карл, Карл, Карл… Тупая птица, не отзывается.
Ворон, кажется, с удивлением смотрел на очередного человека, который вздумал донимать его своим вниманием.
– Ап-ап, ап-ап, – дразнил казак ворона пальцем, просовывая его за решётку. Ворон разглядывал палец, но охотничьих инстинктов не проявлял. Не было у него желания глупо охотиться за пальцем, но вот казак, казалось, играл сам с собой. Только ему чудилось, что ворон уже намерен его тяпнуть, как он тут же отдёргивал руку.
– Глупая птица, ничего не соображает, – говорил казак, продолжая свою игру-дразнилку.
– А вы чьи, хлопцы, будете? – спросил Братухин машинистов, сбившихся в одну кучку на скамейке. При этом он упёр кулаки в бока, дабы выглядеть грознее.
– Мы машинисты. С того паровоза, – ответил Павел Нелюбин, показывая в сторону огромной машины, которая без топлива стояла мёртвым грузом и была бесполезна.
– А за кого сражались?
– Да не за кого. Машинисты мы.
– Как не за кого? А для кого паровозы водили?
– Ну для красных, а как же нам их было не водить? Уголь будет, для вас будем водить, – сказал Нелюбин и попытался улыбнуться, дабы разрядить обстановку.
– А воевали где в войну с немцами?
– Не, это мы не воевали, – бойким окающим говорком ответил Колька, – мы же это только поезда водили. Нас как специалистов не призывали.
– Отсиделись, значит, – с усмешкой заключил Братухин. Глаза его смотрели на машинистов с хитринкой; в глазах таких людей, как Братухин, всегда есть что-то большее, чем просто взгляд. – А раз машинисты, значит коммунисты?
– Не-е, кокие мы коммунисты… – простодушно отвечал Колька.
На слове «коммунисты» Фёдор Нестеров насторожился и повернул свою голову в сторону разговора, наблюдая за тремя машинистами и своим командиром. Этих трёх он не знал и был готов к любому развитию событий, но только не к тому, что ворон, воспользовавшись его опрометчивостью, клюнет за палец. Костяные щипцы сомкнулись на указательном пальце левой руки, и когда казак выдернул его, палец уже полыхал огнём, а там, где клюв сжал сильнее всего, пролегли кровавые борозды укуса.
Фёдор громко и матерно выругался, но ворон уже с довольным видом победителя сидел на суку и свысока разглядывал поверженную жертву.
– Кусачая тварь, – заключил Нестеров и отошёл в сторону.
– Зачем ты к нему лез? – с хохотом спросил Братухин.
– Хотел поиграть с ним, а он кусаться вздумал, подлюка.
Офицер отвлёкся от машинистов, но Тихон, до этого молчавший, вдруг подал голос, обратившись к Братухину:
– Так, значит, Колчак и до этих мест добрался?
Офицер повернул голову в его сторону.
– Да, скоро большевикам кранты, – он пытливо глянул в глаза Тихону, и всем что-то недоброе померещилось в их взглядах. Ни Тихон, ни Братухин друг другу не доверяли и были настроены враждебно. Это сразу улавливалось. Какая-то нить, напряжённая как струна, пролегла между ними.
– Я вас где-то видел, – сказал Братухин.
– Не-е, вряд ли, – ответил машинист, – я бы вас тоже запомнил.
– А откуда вы паровоз гнали? – пытаясь что-то выведать, спросил Братухин.
– Со станции Каменчуги, – торопливо ответил Павел Нелюбин, уставив на Братухина своё квадратное лицо, – белые в наступление пошли, вот нам и приказано было машину спасать, да угля только до сюда хватило.
Братухин кивнул головой на его ответ и отошёл, о чём-то размышляя.
Разбились на кучки: военные сели за буфетный стол, отец Михаил со старухой за соседний, машинисты – на скамейку возле котельной, пленный – в стороне от всех. Ничто этих людей не объединяло, даже отталкивало какое-то недоверие, какая-то недосказанность.
Станционный смотритель принёс солдатам чай.
– А ты здесь давно работаешь?
– На вокзале с самого дня основания, более десяти лет, – нахально любопытному Братухину ответил станционный смотритель.
– Так ты, значит, знаком с Дмитрием Костомаровым?
– Конечно, много лет. Хороший был барин и человек!
– Как говоришь, тебя зовут? – переспросил Братухин.
– Степан Тимофеевич.
– Давай, Степан, садись к нам, я племянник Дмитрия Олеговича.
– Племянник? – удивился станционный смотритель.
– Да, по мамке племянник. В детстве столько раз у него в имении гостил.
– Не может быть, – продолжал удивляться станционный смотритель, присаживаясь на стул.
Заявление Братухина вызвало в зале широкий интерес. Отец Михаил и машинисты повернули головы, чтобы послушать их разговор.
– А вот эта женщина, – указывая рукой на хмурую старуху, добродушно продолжал Братухин, – тоже знала моего дядю.
– Так я его тоже знал. Хороший был человек. Это же он станцию выстроил и оранжерею пристроил.
– Чего? – не понял казак, вмешавшись в разговор.
– Оранжерею, – повторил станционный смотритель.
– Федя, не мешай, иди посмотри, – указал Братухин на дверь оранжереи. У него был довольный вид, что он образованнее невежественного казака.
Фёдор поднялся.
– А мы ведь сегодня на его усадьбу заезжали, в Дмитрово, да красные там хорошо позабавились. Могила, а не дом. Стёкла повыбиты, всё растащено… Ужасная картина, а какое было имение, и вспоминать, Стёпа, не хочется. Грустно… Они же его, суки, прирезали… Дядю моего. Найти бы их, я бы медленно их придушил, не торопясь, чтобы помучались гады.
После этой сердечной речи перешли к воспоминаниям о барине. Вспоминали, каким был да что сделал. Степан Тимофеевич рассказывал свои истории, а Братухин то, что помнил о дяде из детства. Они сошлись – два обожателя покойного барина.
Казак между тем разыскал загадочную «оранжерею» и нашёл её обычной теплицей с засохшими цветами. Единственное, что привлекло его внимание, так это статуя. К ней он подошёл, и с любопытством посмотрел на искусную работу, и даже потрогал гранитную деву за холодную каменную грудь, вероятно, ожидая, что под его ладонью она растает и поддастся, но сжать камень так и не удалось. Казак мотнул головой на диво и вернулся в зал.
Братухин и смотритель беседовали, Егор разглядывал свои часы, которые беззастенчиво врали, показывая прошлое, а остальные слушали воспоминания о Дмитрии Олеговиче Костомарове.
– …то и дело по заграницам ездил, – вспоминал Степан.
– Да, было дело. Любил он на мир поглядеть. Всё что-нибудь из Европы привозил.
– Так и эту оранжерею он придумал, когда с отдыха вернулся… – горячо поддержал Степан.
– Головастый мужик, – подтвердил Братухин и обратился к понурому Егору. – Ты что думаешь, всё это ему по наследству досталось? Да, имение досталось по наследству, но это всё, – он обвёл рукой зал, – вокзал, ткацкая фабрика, скотобойня, что там ещё? – спросил Братухин то ли себя, то ли станционного смотрителя, но ответа не дождался. – Всё это он сам построил и организовал. Вот какой человек! До него эти места захолустьем были, а сейчас, гляди-ка, электричество даже есть, а эти подонки, большевики, всё это разграбить хотят. Никто из них ни капли сил не вкладывал, а заграбастать всё норовят.
От разговора их отвлекла жена станционного смотрителя, вошедшая в зал.
– Здравствуйте, – сдержанно приветствовала она военных и обратилась к мужу, – мясо готово.
Конец ознакомительного фрагмента.