Х. Амелия
Амелия, няня, помощница по хозяйству, быстрая, толковая словенка Амелия, уроженка Триеста. Она жила наверху, высоко на холме, в маленьком домике с перголой и роскошным видом, вместе со своей дочерью Драгицей. В любую погоду она выходила из дому, торопливо спускалась по множеству ступеней вниз – к нам или сразу на рынок, в рыбный и зеленной ряды на Пьяцца Понтероссо. Она покупала все, что нужно, прибиралась и иногда колдовала на кухне, стряпая обед. Фритто мисто с пряными сардинками, пасту с артишоками или красным салатом «радиккьо», фаршированные баклажаны, куриные грудки. У нее был низкий голос и характер. Мое детское упрямство она парировала словенскими песнями. Я любила и уважала ее.
Мое уважение стало почти беспредельным, когда она выступила моей спасительницей: под мою подушку забрался скорпион. Недолго думая, она сняла правую туфлю, смахнула скорпиона на пол и прибила его подошвой. Раз-два и опасность предотвращена. Осталась только опаска: никогда я больше не решалась ложиться в кровать, основательно ее не обшарив. И исследовала каждый башмак: не притаилось ли там какое-нибудь чудовище. Опасность была особенно велика в прохладное время года, когда и скорпионы искали тепла. Из влажных садовых дебрей они бежали в дом.
С Амелией нас связывали маленькие секреты и одно настоящее, большое переживание. Это был серый день поздней осенью, когда пресловутая бора достигла рекордной скорости. Шквалы ветра обрушивались на город, ледяные, безжалостные. Было, наверное, десять часов утра. Страшный грохот заставил нас броситься к окну: на виадуке стоял поезд, с вагоном без крыши. Сорванная ветром крыша косо повисла на мачтах электропередачи, словно бесформенный металлический дракон. Крики, полиция, пожарные.
Мы с Амелией, не отрываясь, смотрели на аварию. Она делала нас, свидетелей, союзниками. А в моей голове шевелились темные образы, с шипящими паровозами и металлическим страхом. В том, что поезда не виноваты, меня никто убедить не мог. Даже Амелия, которая всегда знала, как быть. После аварии поезда опять, как игрушечные, стали ездить по мосту, но я уже узнала цену их безобидности, раз и навсегда.
Триест тоже бывал коварен. Бора не знала пощады, не жалела ни крыш домов, ни поездов, ни деревья, ни людей. Если она добиралась до улиц в центре города, то сметала на своем пути все, что ему попадалось. Летали стулья, детей подбрасывало, словно воздушные шарики, крепкие полицейские стояли на самых оживленных перекрестках, помогая маловесным прохожим перейти улицу. Лучше всего, конечно, было не прибегать к их услугам, оставшись дома. Как только жалюзи начинали дребезжать от ветра, судьбу было лучше не испытывать. Ветер есть ветер, бора есть бора.
Когда ветер бушевал, море штормило. Серая, бурлящая масса с желто-белыми пенными кронами, гонящимися друг за другом. Громадные волны обрушивались на прибрежные скалы, с грохотом и треском. В небольшом порту Барколы лодки качались как ореховые скорлупки. Мачты яхт мотались во все стороны, хрупкие, как палочки микадо.
Ад кромешный, обычно говорила Амелия и хмурила брови. Тут рецепт был один – ждать. Набраться терпения.
Я удивлялась превращениям этого города на море. На ночь он выпускал когти, становясь опасным. Принуждал к отступлению. Если бушевала стихия, диалог прекращался. Дом становился крепостью, все остальное – чужим.
Что-то во мне противилось этой стремительной перемене, этой диктатуре ветра, смирению перед ним. Я была непокорным ребенком.
Амелия меня не опекала. Но при необходимости ограничивала, энергично и весело, как ей это было свойственно. Мы были с ней хорошими друзьями. Мы поддразнивали друг друга, мы пели. Иногда она брала меня с собой за покупками, в Меркато Коперто, большой крытый рынок, где на длинных рядах были разложены дары моря: кальмары, крабы, лангусты, рыбы всех размеров и цветов, восхваляемые жизнерадостными торговцами. На рынок мы ехали на трамвае. Он курсировал от парка Барколы до Пьяцца Обердан. Вечнозеленый парк таил в себе нечто загадочное: маленький пряничного цвета деревянный домик, никогда не подававший признаков жизни. Амелия назвала его ведьминым домиком. Едва только она произнесла эти слова, я тут же уверовала в их истинность. Здесь жила Баба Яга. Днем она не показывалась, бесчинствовала по ночам. Я с беспокойством смотрела на закрытые ставни, не появилось ли какой-нибудь щелочки. Безмолвие хижины было страшным. И становилось тем страшнее, чем больше историй об этом домике рождала моя фантазия. Баба Яга охотится за детьми. Если они слишком любопытны и осмелятся подойти близко к домику, двери распахнутся и метла Бабы Яги заметет их внутрь. Поэтому я держалась на приличном расстоянии, лишь осторожно косясь на безмолвную хижину через кусты.
Один и тот же ритуал: трамвай уже ждет, а я все не могу оторвать взгляд. Как будто нет ничего более притягательного, чем овеянная страхами тайна.
Амелия предоставляла меня моей фантазии.
Иногда к нам приходила Драгица, дочка Амелии, подросток. Она была белокурая, кругленькая, с крестьянским лицом. Не думаю, что мы с ней играли, по большей части она была на подхвате у своей матери. Но однажды был какой-то праздник и нас обеих нарядили в национальное словенское платье: длинную, до пола, пышную белую юбку, белую блузку и белый платок на плечи. Вокруг головы наподобие тюрбана был намотан белый платок, полностью покрывавший лоб. В этом обилии ткани выглядели мы довольно потерянно. Как статуи, как монахини. Если судить по фото.
У словенцев было весело. Их деревни – высоко над Триестом и позади него – входили в зону В. Мы часто ездили туда, чтобы поесть на каком-нибудь деревенском постоялом дворе. Особенно в выходные и после жаркого дня. В деревнях Карста было прохладнее, часто дул легкий ветерок. Мы ели на воздухе, за длинным деревянным столом. Подавали щи, жаркое из свинины, панированного цыпленка, дичь. Тяжелая крестьянская пища, отличавшаяся от средиземноморской рыбной кухни. Словенская кухня похожа на австрийскую: палачинки, сливовые кнели, ореховый рулет и маковый торт. Запивали кисловато-терпким вином Карста, поднимавшим наст роение.
Мы редко ели одни. Папа приглашал коллег – или мы брали с собой Амелию, чтобы она отдохнула от готовки. Она ела с большим аппетитом, бодро налегала на вино, заразительно смеялась. Когда за каким-то столом в поздний час запели, она тут же подхватила. Пение для нее было эликсиром жизни.
Долгие, прохладные вечера, до окончания которых я почти никогда не досиживала. В какой-то момент меня настигала усталость, голова клонилась на материнские или отцовские колени, и я засыпала. Папа относил меня в машину, из машины в дом. Если я просыпалась, то принималась плакать. Это входило в ритуал.