Вы здесь

Меня зовут Шейлок. IV (Говард Джейкобсон, 2016)

IV

Д’Антон исполнял при Плюрабель еще одну должность: связи его оказались разнообразны и обширны, и благодаря ему в ее круг вошли люди, которых она иначе никогда бы не встретила, хотя многие из них жили по соседству. Моделей и актрис, банкиров, рэперов, знаменитых футболистов и телевизионных астрологов – словом, тех, кто приходил на ум в первую очередь, – Плюрабель могла найти и так. Если же не могла, они сами ее находили. А вот игроков в крикет и регби, бухгалтеров, архитекторов, дизайнеров, инструкторов по персональному росту и даже одного эксцентричного и прямолинейного епископа (у семьи д’Антона были давние связи в церкви) – всех этих звезд второго эшелона, не лишенных определенного блеска, поставлял ей он. Люди такого сорта платили д’Антону за то, чтобы он наполнил их дома красотой, а иногда и разыскал определенную картину. «Можете раздобыть мне что-нибудь из Сикстинской капеллы?» – просил один. «Хочу ту картину, где два гея кричат друг на друга в туалете, – заявлял другой. – Ее еще нарисовал художник, который писал за Шекспира»[23]. Многочисленность и разнообразие его знакомств повергали Плюрабель в изумление.

Иногда, приводя на вечеринку к Плюрабель очередного гостя, д’Антон многозначительно закатывал глаза, как бы говоря, что он этого человека не знает, за поведение его не отвечает и вообще тут ни при чем, так что пусть лучше попросит охрану за ним приглядеть.

Однажды д’Антон познакомил ее с Мехди Мехди, французским чревовещателем алжирского происхождения, который скрывался от французской и алжирской полиции, поскольку его кукла проповедовала нацистскую идеологию. Сам Мехди Мехди утверждал (и, по мнению д’Антона, достаточно убедительно), что у чревовещателя нет ни собственной личности, ни собственного мировоззрения, а куклу свою он использует, чтобы вышеупомянутое мировоззрение критиковать, хотя, строго говоря, критика в его обязанности тоже не входит. Когда же репортеры поинтересовались, почему кукла Мехди Мехди вызывает такую любовь и у самого хозяина, и у зрителей, он не стал отвечать собственным голосом, а предоставил высказаться кукле. Да, заявила она, ее популярность привела к непредвиденным последствиям, и половина французской молодежи теперь вскидывает руку в нацистском приветствии, но уж лучше нацистское приветствие, чем звезда Давида.

Плюрабель потрясло, что половина французской молодежи изображает звезду Давида.

Д’Антон только отмахнулся.

– Он по-своему забавен. Злобен и где-то даже лжив, но в целом с ним не поспоришь. Мехди Мехди – отличное дополнение к вечеринке.

Плюрабель поняла это тонкое различие и попросила д’Антона привести чревовещателя вместе с куклой. К ее удовольствию, оказалось, что оба они прекрасно танцуют. Если бы Мехди Мехди не разыскивала полиция, она непременно пригласила бы его или хотя бы куклу к себе на передачу и устроила дискуссию с раввином – в идеале, тоже чревовещателем, чтобы их куклы могли выяснить между собой отношения.

Ни Плюрабель, ни д’Антон не могли бы объяснить, почему Мехди Мехди пользуется особой популярностью среди спортсменов, однако факт оставался фактом: французские футболисты, побывавшие на выступлениях алжирца в подпольных кабаре Марселя, начали копировать фирменное нацистское приветствие его куклы, а вскоре их примеру последовали и футболисты Чешира, у которых считалось особым шиком подражать французам. Впрочем, единственным английским спортсменом, исполнившим этот жест прямо на поле, был Грейтан Хаусом, последний из приглашенных д’Антоном гостей.

– Грейтан – крестник моего дорогого друга, ныне покойного, – объяснил д’Антон, когда Плюрабель с удивлением спросила, откуда между ними такая глубокая привязанность. Ей самой нравились парни с татуировками и пирсингом, которые вьются вокруг, как верные псы, и каждый раз встречают тебя с новой прической, однако она никогда бы не подумала, что у д’Антона схожие вкусы. Оказалось, взаимная симпатия – или даже нечто более сильное – связывала его с футболистом многие годы.

– Как всегда бывает в случае глубокой, но с виду непостижимой привязанности, объяснить ее причины довольно сложно, – продолжил д’Антон. – Я унаследовал обязательство, которое не побоюсь назвать священным, от своего друга, а тот – от своего. Не сочти мои слова неуместной шуткой, если я скажу, что бедного Грейтана перебрасывали друг другу, как футбольный мяч. По сути, он все равно что сирота, а я в некотором роде его опекун.

– По-моему, для сироты у него слишком много опекунов, – заметила Плюрабель с неожиданным раздражением, удивившим ее саму.

Неужели она ревнует к Грейтану, потому что он тоже пользуется покровительством, которое она привыкла считать своей личной прерогативой?

– Значит, я недостаточно ясно выразился. Мать Грейтана бросила, отец плохо с ним обращался, дядя избивал. Если бы не вмешались сначала Федерико, а затем Славко, неизвестно, что бы с ним стало. Я обязан продолжить то, что они начали.

– Звучит так, будто это тебе в тягость.

– Вовсе нет. Унаследованное обязательство я исполняю с радостью. Разве не для того мы живем, чтобы отвечать на зов слабых и беззащитных? В особенности если это напоминает нам о друзьях, которых у нас забрали. Я вижу в Грейтане что-то от кроткого нрава тех, кто заботился о нем до меня, хотя посторонним он может показаться бесчувственным животным. На самом деле Грейтан обладает редкой для футболиста телесной ранимостью. И нежным сердцем, несмотря на репутацию ловеласа.

– А как насчет репутации нациста?

Д’Антон рассмеялся и покачал головой:

– О, это у Грейтана недавно. С тех пор как он побывал у тебя на вечеринке и познакомился с Мехди Мехди. У него просто рука дергается, вот и все.

По словам самого Грейтана, его не так поняли. Многие игроки (не называя имен) делали тот же самый жест, только исподтишка – изображали, будто чешут ухо или дразнят команду противника, показывая два пальца. Давно пора было их обличить. Вообще-то сам Грейтан не расист – разве он когда-нибудь получал желтую карточку за оскорбление чернокожего или азиата? И не антисемит, и может это доказать. Назовите хоть один случай, когда бы он поставил подножку игроку-еврею. А еще по крайней мере одна из его жен – так сразу, правда, не вспомнить, которая, – была немножко еврейкой.

– К еврейкам у Грейтана слабость, – пояснил д’Антон. – Он их считает соблазнительными. Что ж, о вкусах не спорят.

– А сейчас есть у него девушка-еврейка?

Д’Антон задумался.

– Насколько я знаю, нет.

– Значит, надо подыскать. Это наш долг перед твоими друзьями.


Через некоторое время после водворения д’Антона – скажем, года через полтора, – Плюрабель влюбилась. Не в д’Антона и, уж конечно, не в Грейтана, не в алжирского чревовещателя и не в его куклу, а в человека, которого – вернее, ноги которого, – впервые увидела торчащими из-под своего «фольксвагена»-«жука». Ее «порше каррера» нуждался в осмотре, однако присланный механик (Плюрабель не ездила в мастерскую – мастерская приезжала к Плюрабель) решил, что с бо́льшим удовольствием полежит немного под «жуком». Такую машину редко увидишь в Золотом треугольнике, не то что «порше каррера», которых здесь пруд пруди.

Узнав от домоправителя, что присланный джентльмен, который, честно говоря, не слишком походил на механика, даже не взглянул на «порше», а прямой наводкой направился к «фольксвагену», Плюрабель завизжала от счастья. Нашла, наконец-то нашла! Вот он, мужчина, не одурманенный внешним блеском. Если механик окажется хотя бы мало-мальски привлекательным, когда вылезет из-под самой непритязательной из ее машин, она готова отдаться ему прямо на месте, и неважно, что место это – посыпанная гравием подъездная дорожка.

Плюрабель побежала в дом, чтобы смыть макияж. Пятнадцать минут спустя, одетая в самую старую одежду, какую только сумела найти, она вернулась на подъездную дорожку.

– Дайте я на вас посмотрю! – сказала она, хлопнув в ладоши.

Плюрабель привыкла, чтобы ей повиновались. А ей нужен был кто-то, кому она сможет повиноваться сама.

Когда же так называемый механик, дюйм за дюймом, предстал наконец перед ней, перемазанный машинным маслом и невероятно смущенный, потому что оказался одет не в рабочий комбинезон, а в рубашку, рукава которой, отметила Плюрабель, даже не засучил, он явил собой чарующую картину невинной мужественности, способной пленить любое девичье сердце.

Цинику на ум скорее пришло бы слово «предприимчивый», чем «невинный». Если человек желает завоевать сердце богатой наследницы, которая с подозрением смотрит на льстивых мужчин с явной тягой к гламуру, он непременно попробует, если только в голове у него есть мозги, угодить ей, предпочтя простое броскому. Те болваны, что сходят с дистанции перед первым же препятствием, не заслуживают ничего другого, как отправиться по домам. В чем же, собственно, состоит испытание, если все, что от них требуется, это расточать многословные и предсказуемые комплименты? И почему женщину, которую можно завоевать такими банальностями, не завоевали тысячу раз до того?

Подобные рассуждения могли бы сэкономить не одному поклоннику уйму денег и немало хлопот.

Однако против обвинения в предприимчивости говорит один загадочный факт: когда псевдомеханик нырнул под «фольксваген», наследницы не было дома, и скоро ее не ждали. Поэтому остается открытым вопрос, откуда он знал, что Плюрабель застанет его под автомобилем, если, конечно, не собирался лежать без движения, пока она не вернется. Подобный расчет или же полное отсутствие такового – результат в данном случае один и тот же – не снимает обвинений в умысле, зато свидетельствует о полной самоотдаче. Как ни взгляни, молодой человек обладал качествами, способными возвысить его в глазах Плюрабель.

Когда же выяснилось, что это дорогой друг д’Антон (дорогой, закадычный друг д’Антон!) намекнул ему довольно прозрачно, во-первых, что сердце Плюрабель до сих пор незанято, а во-вторых, каким образом его можно занять, – новый избранник нисколько не упал в ее глазах. Потому что быть закадычным другом д’Антона – само по себе рекомендация. Плюрабель больше не удивляло, почему д’Антон такой грустный: разве можно хоть раз увидеть Барнаби и не влюбиться?

Барнаби. Или «Барни», как она тут же стала называть его про себя, а вскоре и вслух – не при слугах, естественно.

Будь Плюрабель до конца уверена, какому своду правил должна подчиняться та пасторально-идиллическая жизнь, которую надлежит вести, она бы прижала к груди Барни вместе с д’Антоном и посмотрела, что из этого выйдет. Спать с двумя или более мужчинами не считалось в Золотом треугольнике чем-то неслыханным. Сама Плюрабель в период своего первого разочарования в противоположном поле не раз спала с двумя женщинами одновременно. Плюрабель не опасалась, что Барни покинет ее ради д’Антона, поскольку у того не было «фольксвагена», с которым можно повозиться. Однако ее беспокоило, как вновь обретенный возлюбленный воспримет столь смелую выходку. Если Барни не идеализирует богатство и не считает золото чистым, это еще не значит, что он не идеализирует и не считает чистой ее.

Да и д’Антон тоже, пусть и с иной позиции.

Однажды вечером, ужиная в местном ресторане, Плюрабель спросила друзей, как они познакомились. Ответы она получила несколько противоречивые. Барни сказал, что не помнит; д’Антон – что не забудет никогда. Они познакомились, начал д’Антон, у вертела с жарящимся поросенком на сельскохозяйственной ярмарке в Олсаджере. Сам он не большой поклонник жаркого, однако в тот день сопровождал стекольщика из Японии, который просто обожал свинину. До того они с Такумо побывали еще на двух чеширских ярмарках, и на каждой японец первым делом направлялся к вертелу с поросенком. Барнаби просто прогуливался, не заинтересованный и не безразличный, не голодный и не сытый. День стоял теплый, особых дел не предвиделось, а сельское хозяйство у Барнаби в крови. На нем был серовато-желтый костюм, свободный, точно мешок для сена, а его волосы цветом и текстурой походили на солому. Солнечный свет проникал сквозь облака и озарял лицо Барнаби сиянием позднего лета, отчего он напоминал наемного пастуха с одноименной картины Уильяма Холмана Ханта. Плюрабель не преминула вставить, что знает эту картину – видела в Манчестерской художественной галерее и часто стояла перед ней в безотчетном восторге, представляя себя на месте пастушки. Д’Антона ее замечание почему-то раздосадовало. Возможно, потому, подумалось Плюрабель, что на его картине никакой пастушки не было.

Барни рассмеялся вполне пастушеским смехом.

– Не помню эту ярмарку. Да и костюма такого у меня нет.

– Под пиджаком на тебе была кремовая рубашка с оторванной пуговицей, – продолжил д’Антон.

– Не ношу таких рубашек.

– В руке ты держал соломенную шляпу.

– Ты явно что-то путаешь, старина.

– А тебе как вспоминается ваша первая встреча? – спросила Плюрабель, взволнованная упоминанием об оторванной пуговице.

Барни покачал головой.

– Да просто д’Антон всегда был рядом или где-то поблизости. С тем же успехом можно спросить, когда я впервые увидел небо.

Лицо д’Антона напомнило Плюрабель еще одну картину Уильяма Холмана Ханта – «Светоч мира». Иисус, голова которого на фоне лунного диска кажется окруженной нимбом, стучит в дверь, не ожидая ответа. Губы у него поджаты почти обиженно, глаза опущены. Одинокий, полный жалости к себе человек. «Се, стою у двери и стучу: если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему, и буду вечерять с ним, и он со Мною»[24]. А сам прекрасно знает, что дверь так и останется запертой.

Похоже, д’Антону нравится быть отверженным, подумала Плюрабель. Он словно надеется, что Барни не даст ему того, чего он хочет, чем бы это ни было.

Или же это сама Плюрабель надеялась, что Барни не даст д’Антону того, чего он хочет?..