Вы здесь

Меньшой потешный. II (В. П. Авенариус, 1899)

II

– А меньшой царевич был не таков? – допытывалась кума.

– Петруша-то мой? – оживленно подхватила снова царская кормилица. – Не ребенка в нем Господь им – клад послал! Да и то сказать: не родился он еще на свет Божий, как знамение об нем в небесах прояви-лося – звезда большущая, пресветлая, и предрек молодой царице муж ученый, Симеон Полоцкий, что будет-де сын у нее преславнее всех его отцов и праотцов, царей Московских. И точно: полугода ему еще не минуло, совсем малехонькой – ходить уж зачал, а еще через полгода сидел верхом на потешной деревянной лошадке, разъезжал по хоромам на потешном стульце. Жизненочек!

– Любили его, я чай, родители-то?

– Такого-то не любить? Надышаться не могли. Уж каких-каких игрушек ни раздобыли, ни понаделали ему! Ведь при Дворе-то царском тоже всякие мастера, свои и иноземные: живописцы да сусальники, столяры да токари. Были у него и барашки с заправской шерстью, и гнезда птичьи – голубей, канареек, чижей, щеглят, были всякие струменты: гусли, цымбалы да клавикорды, были книжки потешные с картинками расцвеченными. Паче же всего забавляли его игрушки воинские, оружие потешное: барабанцы, бубны, топорики, перначи, булавы, чеканцы, лучки, кончеры, знамена и пушечки золоченые на станках и колесцах.

– Ишь ты! – удивлялась заслушавшаяся кума. – Ничего, кажись, больше для ребенка и не придумаешь.

– Ан нет, – возразила царская кормилица, – боярин наш Матвеев придумал: бил царевичу челом такими подарками, какие другим и во сне не снились.

– Ну!

– А вот слушай. Приносил он ему примерно потешные листы фряжские, книжки с кунштами…

– С картинками значит?

– Вот-вот! Чего-чего там не было! И зверье-то всякое, и люди белые, красные да черные, и дворцы-то, и корабли, и бои воинские с пальбой, с шарами огненными. И все-то красками расцвечено: шафраном да белилами, ярью венецейскою да золотом сусальным. Заказал он для царевича еще в мастерских придворных, на больших листах этаких, александрийских, что ли, всю планиту – двенадцать месяцев и беги небесные: ни дать, ни взять, как в подволоках в столовой царской. Но лучший подарок малышу от дедушки Артамона (так звал Петруша боярина) была карета-игрушка – ни в сказке сказать, ни пером описать! Изнутри бархатом выложена, снаружи вся раззолочена, с золотой бахромой, а стекла хрустальные и на стеклах всякие цари да короли расписаны.

– А как же ездить ему в той каретце без коней-то было?

– Знамо дело, что не без них. Четверка живых коньков была впряжена, темнокарых, ростом не выше теленка, и упряжь тоже вся бархатная, золотом шитая, с наголовками, с нахвостиками разноцветными. Как выедет тут, бывало, царевич ваш в своей каретце – по сторонам четыре карлика в малиновых кафтанах с золотыми пуговичками, сзади еще один такой же и все тоже на маленьких лошадочках, – сбежится народ со всех концов поглазеть на диво дивное.

– Да, занятно бы поглядеть, – заметила кума. – Позавчера мне одного из таких карлов на Неглинной показывали: Комаром называли. И впрямь, как есть мизгирь.

– А это первый же нонече карла царский, Никита Комар… Да! Развеселое в те поры житье при Дворе было, – с сожалением прибавила Спиридоновна. – Живали мы тогда с царем, с царицей все больше в Преображенском: очень уж обоим полюбилося. И до Сокольницкой рощи недалече, где тешился покойный государь охотой соколиной.

– А как преставился государь Алексей Михайлыч? Кормилица царская испустила вздох и рукой махнула.

– Тут, милая, все обернулося! Осталось после царя-то три царевича: царевич Феодор, царевич Иван да мой Петруша. На престол родительский воссел, вестимо, старший. На Верху же, в Кремле, около молодого даря Феодора Алексеевича проявились, заорудовали новые припадочные лица (любимцы): Языковы да Лихачевы, а над всем-то, – прибавила Спиридоновна, понижая голос, – девичий терем сестриц-царевен.

– Терем! А сколько их было, дочерей-то, у блаженной памяти государя Алексея Михайловича?

– Да ни много ни мало – шесть душ[1]. Из шести же третья царевна Софья Алексеевна всех прочих умней, хитрей и отважней. Братец ее царь Феодор Алексеевич с младых ногтей хворый был, хилый, не жилец на сем свете. Царил словно бы он, а на самом деле – терем. Когда ж приключилась с ним последняя смертная хворь (упокой Господь его душу!), царевна Софья, противу исконного обычая девичьего, вышла из терема к больному брату, до самого смертного часа ни на шаг его уж не покидала, из своих рук лекарства ему подносила…

– Стало, душевно болезновала об нем?

– А уж там понимай, как хочешь. Только по ее же, слышь, приказу, у великого боярина нашего Матвеева, хошь ничем таким, кажись не провинился, первым делом, якобы у последнего преступника, все, имена отобрали, самого же за тридевять земель на житье спровадили, куда Макар телят не гонял[2]. Родных братьев матушки-царицы, Нарышкиных – Ивана да Афанасия – тоже от Двора удалили.

– А другие-то два брата-царевича что?

– Царевича Ивана покуда не тронули в его кремлевских палатах, зато нам с царицей да меньшим царевичем, Петром Алексеевичем, из нашего Преображенского ни шагу не велено делать.

– Да, сказывали об этом, помнится, и у нас на деревне. А как не стало царя Феодора Алексеевича, так пошла сейчас эта смута стрелецкая?

Царская кормилица осенилась крестом.

– Не поминай лучше, ох, не поминай! Только вспомню – дыбом на голове волос встанет, слеза прошибет. Сколько народу православного тут задаром было погублено – и счету нет. Сам добрый боярин наш Матвеев, что едва лишь был возворочен ко Двору из опалы, сложил голову победную… Вечная память мученикам Божиим!

– А кончилось дело все же тем: что меньших двух царевичей, Ивана да Петра, вместе на царство венчали?

– Для виду, точно, венчали, над обоими же, как над малолетками правительницей царевну Софью нарекли: сила воинская – стрельцы были за нее. Как ле-тось в Грановитой Палате завели этот великий спор с раскольниками, на царском седалище хошь и воссел мой Петр Алексеевич, а вкруг него все царское племя, старшее и младшее, – однако царевна-правительница уселась в переднем углу, рядом со светлейшим патриархом, так что ей словно бы принадлежало из всей царской семьи первое место. И в церквах тоже архидьякон во многолетнем поздравлении кличет правительницу наравне с братьями-царями, а опосля уж в особину прочих цариц и царевен.

– Ну, Петр Алексеевич еще юн, можно сказать, птенец, – вставила кума, – но старший царь, Иван Алексеевич, чего смотрит?

Спиридоновна горько усмехнулась.

– Хошь и старше он возрастом чуть не на шесть годков (семнадцатый год ведь в исходе), да Господь беднягу кругом обидел: скудоум, слышь, маломочен, подслеповат и косноязычен. Зато милый птенчик мой, Петр Алексеевич, как есть орленок: чует, что посажен в клетку, и, знай, на волю рвется. Просвети его Бог, открой ему очи! И нынче вон куда урвался – испробовать крылья! Сердце только у меня за него не на месте: как бы коршуны ненароком не налетели, не заклевали!